ID работы: 6222450

Ты счастлив, Ханамия-кун?

Слэш
PG-13
Завершён
92
stadiya бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
92 Нравится 11 Отзывы 24 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Ханамия Макото абсолютно точно не является хорошим парнем, не говоря уже о полноценности в общественной жизни и прочих весьма важных вещах. Куроко раз за разом узнает это на собственной шкуре, устав, честно говоря, бороться с аморальностью и чрезмерной грубостью вперемешку с едкой желчью и шальным блеском в глазах под дымкой сумасшедшего наваждения. Полтора года, полтора чертовых года он сражается на этом вымышленном поле, где недвижимыми трупами уже давно лежат поверженные надежды, искрящаяся тухлым огоньком вера и слабый отголосок ворчащего раздражения, что с каждым днем растет и делится, плотной стеной защиты вставая за спиной. Позволить этому вылиться наружу практически равносильно самоубийству, подписанию смертного приговора вольной рукой, а Ханамия лишь будет ехидно ухмыляться и подрагивающими пальцами держать иллюзорную бумагу за хрупкие края, с остервенением разрывая ее на мелкие, ничего не значащие части и разбрызгивая клочки вокруг, как плохую пародию на конфетти; будет абсолютно глупо и дьявольски скалиться, обнажая острые белые зубы, как клыки хищных акул. Свербит под сердцем, вполне осязаемо и болезненно, но ощущение такое, будто эта мышца, самая сильная и важная в организме человека, давно гниет и чернеет, распространяя вокруг себя зловонный запах гнили и отвратительный привкус собственной горечи и иссякаемого терпения. Тецуя, на самом деле, человек очень спокойный, практически безучастный и совершенно неэмоциональный, но рядом с этим личным дьяволом его как будто прорывает, и с каждым разом все полнее и больше — не просто красноречивые взгляды, призванные охладить восставший острый ум, или тихие редкие слова наперевес с едва заметными движениями, которые он сам трактует как «обезопасить себя и дать возможность хотя бы дойти домой самостоятельно, а не сидеть где-нибудь в подворотне на лавочке в ожидании рассвета. Или чужой темной комнате с серыми жалюзи, похожими на тюремную решетку — и это в разы хуже». Слова бурным огнем бурлят внутри, жгут горло и гортань едва сдерживаемым криком, но приходится запирать все внутри за семью замками и печатями. Сказать, как и когда все это началось, крайне сложно. В памяти не осталось ничего — девственно чистый лист, белый до рези в глазах, на котором Макото с поразительной любовью маньяка своими острыми в суставах пальцами медленно вырисовывает одному ему известные узоры воспоминаний, перекрывающих друг друга в целом калейдоскопе темных цветов, из которых совсем не разберешь, что было до, а что после. Это как головоломка, как лабиринт, из которого выход найти невозможно — Куроко слепо бьется об углы обрывков, зазоры эпизодов, а вся жизнь походит на черно-белый фильм, где главный герой никак не может найти себе пристанище и разобраться в происходящем, будто во всем виновата амнезия, спровоцированная умелой рукой с узловатыми пальцами и ладонями в мозолях от шершавости баскетбольного мяча. Он всегда проводил внутри себя гораздо больше времени, чем в общении и познании окружающего мира, это как цель его существования — разобраться в себе, вынести что-то новое, особенное для сознания, безостановочно анализировать окружающий мир и меняться, строить самого себя индивидуально, возводить уникальную личность по грубым, неотесанным кирпичикам и шлифовать, доводить до никому не нужного идеала. И все было замечательно, просто великолепно и почти идеально, пока в его мир со строгими правилами бесцеремонно не ворвался брюнет, ломая вымышленный дом и играясь получившимися осколками в своих ловких ладонях, ради интереса разрезая особо острым краем тонкую пленку внутреннего спокойствия и с интересом ученого наблюдая, как такая же вымышленная капля крови набухает на порезе и с остервенением срывается вниз, разлетаясь о бледный, голубой пол мириадами бордовых брызг. Макото и не строит ничего нового, не мешает процессу восстановления, только рушит с остервенением, когда, кажется, до полного спокойствия остаются жалкие секунды, и чернит стекающую метаморфозную кровь угольными руками в его злобе и хитрости на грани с лицемерием и жестокостью. Все внутри темнеет, окрашивается в цвет чернил и вязкой грязи, и Тецуя хочет все это смыть с себя, убрать прочь и избавиться хотя бы на миг — ходит в храмы на почти все крупные и не очень праздники, мысленно молится перед едой за пищу и искупление грехов, за что единожды получает ехидный взгляд из-под челки, и читает, все больше и больше, желая найти в великих томах классиков мысли, которые смогли бы придать сил и энергии для возвращения руин в их первозданный прекраснейший вид толстых непробиваемых стен. Но с каждой встречей худая ненадежная череда камней рушится, осыпается цветным пестрым рыжим кирпичом на пол и растворяется в темной жидкости, сердце гниет и болит почти реально, а руки за неимением моральных сил опускаются после четыреста девяносто первой попытки вернуть все к исходному — он не считает, по крайней мере, не специально, а его порядок верен, как часы из мастерской. Это случается тогда, когда смешивается в один день все. Уровень крови, лизавший до этого лишь щиколотки, резко множится и всего за один день достигает рта, затягивая в вязкость и темноту этого тихого ужаса, забивая рот и нос, когда Куроко предпринимает слабые попытки вырваться. Ханамия смотрит удивительно осмысленно и будто удивленно, протягивая к нему свои черные руки, хочет дернуть назад, вернуть прежнее состояние, когда гнуть, ломать и превращать в мелкий песок было интересно, с возбуждением ученого наблюдать, как подопытный встает с колен и пытается заново с завидным упорством и почти глупой надеждой. Тецуя чувствует поднимающееся клокочущее нечто — оно горячее, заставляет иллюзорное пространство кипеть и искривляться раз за разом, шпарит сильнее обжигающего пара и щиплет глаза теплом; те слезятся — приходится смаргивать, — и он ощущает: вот оно. Вот эта энергия, когда руки нервно сжимаются в кулаки, когда уголки губ рвано дергаются вверх и обнажают ровный ряд зубов в какой-то надломленной беззвучной улыбке, и Куроко готов принять это, всего себя, целиком и полностью. Но кипучесть, брошенная столпом искр в лицо и шипучкой на язык, колышется всего мгновение на поверхности, а потом, издевательски вильнув рыбьим хвостом, скрывается в вязкой темной глубине бурого цвета. Куроко захлебывается и даже не пытается смотреть сквозь кровавое месиво, покорно и безучастно вкладываясь в чужие руки как бесспорное и безропотное приложение, приятный бонус. Триумф и награда для жестокого победителя. В тот день — реальный день, когда выбраться из мыслей и выдуманной комнаты с бирюзовым полом приходится, наружу толкают уверенно насильно, — стоит на самом деле мерзкая погода: тучи сверху плотной массой запирают за собой щели, сквозь которые нерадивое солнце могло бы сбежать, воздух почти дышит тяжестью и чем-то пасмурным, люди спешат домой, под уверенный и плотный навес крыш, а Ханамия издевательски стоит среди всей этой серости с пестрой связкой воздушных шаров. От них веет некой безысходностью — они слабо трепещут на ветру, глухо ударяясь цветными боками друг о друга, и будто стонут, медленно и протяжно, желая вырваться из цепкой хватки прочь. Куроко знает, насколько она может быть цепкой — синяки лиловыми разливами мерцают и горят на бледной коже неустанной, несмываемой меткой. Месяц — ноябрь, ранний, а ветер выдувает остатки тепла и лета прочь, оставляя жалкие обрывки в ничтожных воспоминаниях. Разноцветные шары ярким ориентиром маячат в сквере, и Куроко тянется к ним, идет, как светлячок на обжигающее пламя, потому что не прийти, сбежать и скрыться невозможно — найдут, и это совершенно без вариантов. Ждать чего-либо хорошего, доброго, как безвозмездного дарения этой хмурой радости, просто глупо, но он настойчиво протягивает сжатую руку с торчащим из кулака пучком острых ленточек вперед, ухмыляется надменно и недовольно щурит глаза, когда Тецуя медлит. А тот брать не хочет. Оттягивает момент, находит в секундах новые миллисекунды и измерение еще мельче, дробит пространство на ничтожные осколки и будто замедленно видит, как собственные бледные пальцы на жалкие мгновения касаются ленточек, режут подушечки об острые края — микроскопические алые капли со скоростью улитки собираются на коже, — и ловят воздух: шары летят, бьются друг о друга истошно, лопаются о провода и острые ветки голых деревьев и застревают в раскрытых лапах с мощными когтями, бессмысленно подпрыгивая на потоках ветра. Это страшно, смотреть на чистое детское счастье, такое разноцветное и веселое, на то, как оно вязнет в сетях, скрещивается между собой и безмолвно кричит, трепещет, орет, прося забрать отсюда, отпустить на волю, в небо. И только красный и темно-синий шары покинули череду условностей и преград, познав недолгий вкус свободы. Грубые и ни капли не изящные крючковатые пальцы растений здесь гораздо гуще, острее и безжалостнее, с корнем вырывающие желание жить и призрачную надежду на существование там, наверху, среди облаков и высшего холода, когда резина стянется и в конце концов лопнет. — Ты специально выбрал этот сквер, — смотря вверх и смаргивая набежавшие от резкого, колючего ветра ничтожные слезы, не успев убрать руку и прижать ее к груди — она теперь покоится в чужой крепкой хватке, обещая оставить новые лиловый след, браслетом окольцевав кисть, — утверждает Куроко, потому что знает: найти место более грубое, отвратительное к свободолюбивым гелевым шарам в городе невозможно. Смотреть за такими жалкими попытками сбежать не впервой — это раз десятый, не меньше, потому что с худых веток жалкими обрывками и клочками свисают резиновые цветные останки, будто убрав деревья к Рождеству, — а горло все равно рвет криком и отчаянием. Руку, кажется, вырвать из хватки и вовсе невозможно — она зафиксирована навечно, обещая остаться верным слугой другому человеку даже в гробу. — Ты как эти шарики, — смеется Ханамия, и хриплый, почти собачий лай-голос скребет ушные перепонки, привыкшие к размеренному ритму мяча, а не тонким изысками звуковых пыток, изничтожает добро и справедливость, и Тецуя медленно рушится, по кусочкам разваливаясь рыжей крошкой в бассейн мутной призрачной крови в городе где-то внутри. В городе, который в таких испытаниях потерял все оборонные крепости и осталось только поднажать, чтобы ворваться в замок и усесться на трон единоличного правления чужой душой. Он почти физически чувствует, что ломается, рвется пополам, а сердце болит, пылает огнем; он задыхается, хрипит едва заметно и остервенело дергает руку на себя из чужой хватки, приглушенно шипя и мечась из стороны в сторону, как в припадке. Нервы сдают, закономерно и естественно, отчаяние захлестывает кровью с головой и душит в своих терпких объятиях, выдержка дрожит напряженной струной сухожилий, визжит истошно и отчаянно прямо в уши, отдается в мозг. А чужие руки становятся невероятно нежными, притягивают к себе ненавязчиво и утыкают носом в ключицы, смыкаются на спине и гладят. Тецуя замирает испуганным дерганным кроликом и слабо мотает головой, чтобы не слышать, не чувствовать, забыть уже все и сбежать. Уйти. Исчезнуть. — Ты тоже трепещешь на ветру, борешься с самим собой и рвешься в высь. Разбиваясь раз за разом. А я эти самые деревья, держу и смотрю. За тобой, на самом деле удивительно интересно наблюдать, Куроко. «Нет!» — орет тот внутри и почти стоит в сознании на коленях, потому что дверь в замок спокойствия и собственного контроля хлипкая уже, почти прозрачная от бесконечных атак и нашествий, моля сжалиться, успокоиться и оставить ему хоть часть себя самого. «Не надо!» — просит уже беззвучно, прикрывая глаза и складывая руки в молитвенном жесте, готовый даже на колени упасть, настолько ценна собственная свобода и независимость. Настолько бесценны спокойствие и самодостаточность. Тишина. Хотя бы внутри, среди разрухи и обвалившегося потолка внутреннего мира, когда изображение горящего и кровавого Константинополя после Крестовых походов из истории перемежается с той пустой голубой комнатой, забитой кровью почти доверху. — Пожалуйста, — одними губами шепчет в чужое плечо, от которого пахнет чем-то терпким и немного противным, забивается в нос и душит еще сильнее. Это не отвратительно, нет — тянет отчаянным вопящим мелом, будто известняк перетерли в мельнице вместо муки и обваляли в нем все одежду и человека заодно, и, кажется, Тецуя ненавидит этот запах учебы и ремонта заранее, на всю оставшуюся жизнь, где обучение и стук мела по доске будет его преследовать еще довольно долго. Макото, наверное, улыбается едва заметно, самыми уголками искаженной ухмылки, от которой нормальное дыхание сбивается до истеричного, давит к себе сильнее и узловатыми пальцами тянет чужое лицо ближе, касаясь языком плотно сжатых в тонкую полоску губ и слабо прикусывая опущенный вниз аккуратный уголок. Куроко молчит, стоит каменным изваянием и не двигается, стоически держа глаза закрытыми: жажда свободы все еще слабо теплится в душе, греет собой ослабленное равновесие и заставляет держаться и находиться в безмолвии, пережидая слишком интимное касание губ как бурю или шторм, нечто обязательное и стихийное. Ханамия напрягается, рычит недовольным зверем и скалится хищно, от души, которой нет, белозубым блеском, сбрасывает с себя дремоту, плавно ведя плечами и разминая шею, и моментально отступает в сторону, резко дергая на себя, вернув цепкую кисть нескончаемым живым наручником. Парень от резкой смены спотыкается, заплетается в ногах от быстрого шага и хватается свободной ладонью за рукав куртки, чтобы не растянуться ковриком на жестком асфальте. Ему даже не страшно, почти — только в голове пустой звон и будто вакуум, бесконечный и от того самый идеальный для возвращения иллюзорной хрупкой чести, что утекает сквозь пальцы как вода или песок. Они петляют по неизвестным улочкам, уходят куда-то дальше от людей и центра, а силы возвращаются, хоть и медленно, буквально по крупицам тщетных страданий и бесконечной череды гнилых событий. И тишина в голове разбивается глухим, отвратительным набатом, когда его отшвыривают к рельефной стене какого-то дома или гаража в закоулке, по которому никто никогда не ходит кроме уличных котов и бродяг без гроша за душой, вжимают в камни так, что затылок с ними встречается и страстно сливается в поцелуе с привкусом липкой крови, смешанной в бледных волосах, и давят на него и морально, и физически. Выцеживают совсем жалостливые и постыдные всхлипы и хрипы, сжимая горло паучьими пальцами до темноты в глазах, бесстыдно и пошло ворошат этими ладонями под одеждой, сдавливают кожу и кости до болезненных вскриков и злой влаги на глазах, размазывают по стене, как масло, и растворяют, делают одним единым целым с этой злосчастной стеной, которой так не повезло здесь оказаться. А в душе эти самые пальцы с точностью хирурга или кукловода для интереса дергают за напряженные нити клейкого скотча и толстых канатов, истончают их ногтями, рвут и стирают в пыль, имеющую костный запах. Эти связи осыпаются огрызками, прекращают служить основой внутри, уже не стягивают лазурную комнату вместе, не сплетаются в дверь перед троном, и Тецуя в мгновение ощущает, как все, в последний раз вздрогнув, заканчивается. Как он сам заканчивается. Несуществующая темная кровь, созданная только в сознании, прорывается мощным цунами сквозь щели и в конце концов сметает тонкие хрупкие стены цвета неба, руша, как карточный домик. Обои намокают, становятся бордовыми, тонут и исчезают из памяти, а кровь все течет, несется по бесконечному полу нескончаемым потоком, заворачивается в барашки и брызжет пестрой пеной во все стороны, превращая все в отвратительный алый цвет с чернильными разводами. Замок падает, рассыпается пеплом, растворяется в горячем от адовых пожарищ воздухе, и дверь, окончательно истончившись, просто исчезает, зависая сажей под темным небом. Куроко умирает. Он грубо вздрагивает и резко обмякает в чужих руках, прижатый горячим телом к стене. У него взгляд стеклянный, неосознанный, губа прокушена до крови, что терпким металлом перекатывается на языке; он бы съехал по стене вниз, свалился бы подрезанной куклой или мешком с мясом, но его держат, смотрят удивленно и впервые испуганно, щурятся недоверчиво. Ханамия отступает на несколько шагов назад, и Куроко съезжает по шершавой поверхности вниз, сдирая кожу на спине до почти искреннего болезненного шипения, если бы мог хоть что-то чувствовать и нормально реагировать. Он не видит перед собой ничего, но внутри миниатюрная копия Макото стоит посреди разгрома и ошарашено смотрит на него, забыв и про павшие стены, пропитавшиеся красным, и про открытый путь к трону. Он напуган сильнее, смотрит умоляюще и тянет испачканные в крови руки вперед, шепчет нечто неразборчивое и падает почти сразу на колени, обхватывает чужое лицо, измазывая бледную кожу разводами, и просит, смотря прямо в глаза: — Куроко, нет, прекрати. Смотри, вот, смотри, перед тобой я, и ничего не делаю. Посмотри вон на тот камень, видишь? Замечательный, правда? Самое то, чтобы взять его покрепче и построить что-то новое, использовать, как фундамент. Давай же, Куроко, вставай! Не смотри на меня так, прошу тебя, Куроко. Нет! Лучше смотри на меня, умоляю тебя. Смотри и видь, что я рядом, прямо перед тобой. Потрогай меня. Куроко, Куроко… Ну же, совсем немного усилий. Постарайся ради себя, сделай себя вновь, отстрой сызнова. Эй… Эй! Куроко! А Тецуе все равно: у него бесконечная тьма перед глазами и полная пустота внутри, где строить все с начала нет ни сил, ни энергии, ни желания. «Ты счастлив, Ханамия-кун?»
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.