ID работы: 6688094

дорога домой

Слэш
R
В процессе
55
автор
Размер:
планируется Макси, написано 127 страниц, 8 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
55 Нравится 16 Отзывы 7 В сборник Скачать

4.

Настройки текста
Примечания:
Если бы осень имела тело, то она бы носила длинную льняную юбку с разводами глины и грязи, засохшими на подоле, она бы оставляла в следах своих громоздких ботинок лужи, обсыпала бы их инеем; осень разная и непредсказуемая, иногда холодная и дождливая, иногда сухая и мёртвая, всегда жестокая. Кенни замечает это как только просыпается в тишине, без мотыльков, бьющихся о стекло форточки, без лепета утренних птиц, без солнца, ложащегося на мебель, разгоняющего летающую в воздухе пыль. Все проходит, и осень в конце концов пройдёт, оставив каменный снег на дорогах до середины весны. Когда он просыпается, небо серо-бурое, всё ещё слышны машины, медленно урчащие среди острого ветра, он всё ещё жив. Из-под двери родительской комнаты пляшет свет от раскачивающейся лампочки, доносится запах травы и дешёвого спирта, разлитого по полу, что-то словно вибрирует в потолке, будто бы рой шершней. Это жестокое холодное утро, звезды всё ещё пляшут прямо у горизонта, где расходятся облака, где видно светлеющее полотно неба, и Кенни идёт на юго-запад, наблюдая за своей тенью углом глаза, словно бы она убежит. После того раза в школе он доверяет своим инстинктам меньше: он терпеть не может умирать, потому что воскрешение это обновление, ему всё нужно пережить заново, всё услышать, всё вспомнить, иначе закружится голова, но он пожертвовал стабильностью ради Крейга, сделал хороший поступок впервые за долгое, долгое время. Крейг же тогда встретил его ударом в зубы и в сердце, тем, что помнит — это самое жестокое, что новая жизнь могла ему дать, потому что Крейг плакал у него в руках, и они не вернулись в школу в тот день, и Кенни не знает, что теперь с этим делать. Что-то как подбитая птица трепыхается за лёгкими, ударяет по бронхам, по паху и глазам, что-то, на что он так боится взглянуть, что он так боится назвать по имени, потому что это не важно. Крейг начал относиться к нему как к хрустальному, сам того не понимая, тянул руки стоило Кенни порезаться о вылезающий из забора гвоздь, закрывал его рюкзаком от дождя, провожал его до дома, тихо, ровно уходя к себе домой. Кенни этого тоже не понимал — от подобного густела слюна, и ему нравилась забота, но не без подвоха, и он сжимал кулаки немного сильнее, когда у Крейга смягчался голос, потому что что-то внутри него бурлит и греется, и он точно не знает, что — возможно, все ясно как день, возможно, он просто влюблен. Когда Кенни подходит к школе, замечая издалека сидящую на лестнице спичечную фигурку в раскрытом пуховике, он понимает, что рой шершней, громко шумящий сверху, поселился в его голове.       — Привет. Садись, я пиво принес. Крейг жмет его руку, приобнимая, но теперь ему близость интимна, отчего кажется, что воздух между ними намок, подсластился. Солнце только-только поднимается из-за разреза гор, очерчивая белым мелом окинутую тенью школу позади них, трава, обернутая тонкой плёнкой инея, хрустит, когда Кенни кидает рюкзак на землю у лестницы; зима потихоньку движется к ним, расцарапывая окна, оборачивая в иней голые черные пальцы деревьев. У Крейга трясутся пальцы, пока он открывает банку, расцарапывая кожу у ногтя, дрожат указательный и средний, между которыми сжата полускуреная сигарета; Кенни думает немного, смотря на вторую банку пива у крейговского бедра, неоткрытую, матовую от холода, словно на запретный плод, пытается не удавиться, потому что горло замыкается — ему страшно, совсем немножко тревожно. Прошлая банка обошлась ему рваной кожей на руках, и было больно, как болят колени от падения на финишной прямой, как болит гордость от проигрыша. Крейг морщится на пиво и не спускает с него глаз, веки темные и блестящие как обсидиановая окаемка — кто-то оставил ему фингал. Что-то произошло у них обоих, но спрашивать страшно, словно доверие уйдёт, стоит осознать его присутствие, словно раны распустятся, швы порвутся — конечно же, дружба работает не так, но и слово это как бронзовка жужжит в руках, щекочет язык, и говорить становится смешно, слезно, больно. Крейг жует дым во рту как сладкую вату, отводя глаза:       — Ты не хочешь?       — Хочу конечно. Это вранье. Все действие — дело привычки, давно забытой, похороненной, выплаканной, дело проблемы, которая тихонько разрезает его пополам с той самой банки пива в сентябре. Жизнь никогда не была к нему нежна, и приходилось справляться со звоном криков в ушах, с ударами по лицу, с тем, как Карен тихонько плачет поздно ночью у его кровати; по итогу, проблема боли, таящейся в груди, превратилась в проблему траты последних денег на бутылку. Он открывает банку указательным пальцем, удерживая ее на весу остальными, делает вид, что не делал этого сотни раз, что это не приводило его к смерти, и пена, выбегающая на его пальцы, не кажется сладкой как раньше — он нашел привычке замену — долг перед сестрой, перед своей фамилией, перед всеми, кого он любил, и в конечном итоге пришлось выживать, привычка ушла сама по себе, надеялся Кенни, и в который раз ошибался. Крейг тихонечко вздыхает, шурша рюкзаком, и протягивает другую банку, вишневую, блестящую — доктор пеппер.       — На, держи. Не хочешь — не пей. Его сердце урчит обогревателем в груди, и Кенни принимает банку, задевая мазком его пальцы, и кровь внутри начинает казаться горячей. Он в самом деле благодарен, что Крейг не вытягивает из него ничего, но слова выпрыгивают из его рта прежде чем он успевает их сформировать, разбегаются горошинами по ступенькам:       — У меня была проблема с алкашкой, типо, года два назад. Крейг затихает, становится гладким как морской простор безветренной ночью, прямо перед ударом молнии в воду, укладывает свою банку справа от себя, поодаль от Кенни, расстилает тишину простынью, позволяя ему продолжить.       — Короче- тогда батя снова слетел с работы, меня выгнали за кражу, и маме стало, эм- э, короче- тяжело. Пиздец короче. И я пил. Они не обсуждали его жертвенную смерть с того дня, но у обоих стянуло горло пленкой — у Кенни от боли, у Крейга от страха, и они словно малые дети незаметно приблизились, словно собирались рассказывать друг другу секреты, и отчасти то было правдой: Кенни не думал об этом с тех самых пор, как Эрик ударил его в лицо так сильно, что вылетели передние зубы, когда он скончался от алкогольного отравления после первого месяца без перерождений, и было больно не только от крови во рту. Кенни щелкает петелькой на банке, цепляя ее ногтем, и смотрит в свои колени, слушая, как шуршит огонек, поджигающий сигарету как динамитный фитилек, думает, сможет ли Крейг так же открыться ему, о чем он думает, как долго они могут сидеть вот так, в тишине. Крейг старается не сорвать кожу с большого пальца до мяса, не подставлять сигарету под ветер, не обжечь глаза о блики восходящего солнца в окнах вдалеке.       — Э… Прости, что- кхм, тогда заставил тебя пить со мной, я не знал. У Кенни улыбка тёплая, медовая, словно кусочек солнца в окне:       — Всё норм, я сам тогда проебался. Зато реально скрепило нашу дружбу, а?       — Лучшие друзья на-все-гда, хах. Он мечется, как мотылек у зажжённой свечи, который боится обжечься, хочет рассказать о том, как ему было больно совсем недавно, не осознавая от чего, мысль утекает от него как капелька росы по листве, он теряется, залезает глубже в свою голову, пока его не выдирает за волосы голос:       — Сегодня, типо- ну, я короче кое-что охуенное узнал. Крейг глазами поворачивается к нему, обращая внимания на то, как покраснела кромка теней деревьев за ним, но Кенни не смотрит в ответ, раскачивая в руке уже вскрытую банку пива, облизывает губы перед тем, как добавить:       — Я, типо, добился своей мечты. Собрал Карен на колледж. Пересчитал бабки, и оказалось, что все — достаточно. Крейг посмеивается, хлопая по плечу, слегка тянет его в свою сторону, улыбается широко и искренне:       — Вау, чувак. Ну ты молодец, поздравляю. И Кенни улыбается ему в ответ чисто, словно собирается заплакать, смотрит прямо в глаза, молясь, что его уши не слишком красные, от чего у Крейга сердце бьётся чаще, мощнее, ярче, словно живее. Они чокаются банками, и холодное пиво на вкус как моча с травой.       — На самом деле- блять, мне, типо, буквально больше нечего тут делать. Заеба-а-ало работать в кафешках за муку и питаться говном, знаешь? Хочу чего-то нового. Банка Крейга высушена наполовину, отчего звук, когда он постукивает ногтями по банке, звонче, ярче; он смотрит на Кенни и замечает снег, выдыхает, улыбается незаметно даже для себя.       — Так хорошо же — тебя ничего не держит, Жизнь-, типо, всего одна, и у тебя сейчас столько возможностей. Дерзай, не знаю. И от этих слов становится только больнее, душит лишь сильнее; Кенни с кривой улыбкой кивает и отхлебывает пиво, зная, как плохо это для него кончится, сдерживая слёзы — он забыл. Снег крупными хлопьями тихонько покрывает ещё горячую землю, не долетая даже до травы, ложится на складки на рукавах парки, залетает в пиво, и небо над ними кроваво-красное от восходящего солнца.

***

      — Сегодня же дискач в шесть, ты придешь? В раздевалке пахнет потом, дешёвым одеколоном и анашой, и Крейга тошнит от запаха, так, что подступает к горлу. Кенни старается не смотреть на него, сидя на краю скамейки, готовый сбежать со звонком на урок, но на его смуглой коже шрамы кажутся снежными, перламутровыми, и от его взгляда хочется сбежать. Крейг краем уха цепляется за разговор между Клайдом и Толкеном, когда те зашнуровывают кроссовки, чувствует себя чужаком.       — Конечно. Йо- мне купили новые джорданы, бля, буду самым пиздатым.       — Чем ты их заслуж-ж-жил, ты ж-ж крет-кретин. И это все кажется родным, словно бы не было конфликтов и плевков под ноги, не было ударов в лицо. Из его старой компании с ним все еще общается Клайд, как тот друг, от которого не слышно месяцами, но он всегда согласен выпить вместе, когда задушит чувство вины, и, возможно, такой дружбы Крейгу и не хватает: Кенни поселился в его голове словно фотография в яркой рамке на столе, он ходит с ним повсюду и почти не говорит ему ни в чем «нет», и приходится держать себя в руках, чтобы не следовать за ним хвостом. Трель звонка вырывает его из чужого разговора, смешиваясь с топотом и шумом вокруг, ударяется о воздушную подушку вокруг него; Крейг краем глаза видит копошение серой фигуры и наугад хватается за Кенни справа — рука падает на плечо.       — Я с тобой. Через какое-то время приходит сомнение, как крошечная змея ползёт у шеи — они сидят в заброшенном мужском туалете, там, где между кабинками проломлена стенка, передают друг другу плохоскрученную самокрутку, купленную у старшеклассника: Кенни затянулся дважды, сморщив нос, закашлялся, и Крейг ухмыляется над ним, докуривая остальное. Вокруг них холодно и пыльно, свет почти не проникает в облепленные пылью и иссохшими грязными листьями окна, от чего Кенни хочется чихать и безостановочно дергать ногой.       — Ну- тут не о секондах речь, а о том, если ты готов лазать в говне и искать — можно кучу годного найти, — Кенни тянет пальцами за ткань собственных джинс, рваных в коленях и слишком узких для него, от чего дыры рвутся по линии швов вниз. Крейг смотрит на него с сарказмом, но без осуждения, и тот шуточно надувает губы:       — Не, ну- бля, не Гуччи конечно, но носить-то можно! Крейг мягко посмеивается, поднимая в защите ладони.       — Извини. Я понимаю тебя, конечно. У нас- э, куча старой одежды дома, могу тебе отдать. Может быть, даже для Карен что-нибудь найдется. И ему должно быть приятно, он должен быть благодарен, сказать спасибо, но вылетает лишь:       — Чувак, ну я на мели. Становится даже обидно за секунду: Крейг смотрит на Кенни с раздражением, высасывает последний клочок дыма из самокрутки, выбрасывает бычок в дыру в крышке унитаза под собой, вздыхает и почти начинает спорить с ним, но Кенни останавливает его.       — Окей, прости. Я- э, принимаю ваш подарок, о милорд, но с-с-с… с одним лишь условием. И тот улыбается своими выровненными зубами, так, что хочется смеяться самому, говорит через нос как в детстве:       — О сир, с большим удовольствием приму я ваше условие, э- милорд.       — Вы… вы сопроводите меня на сегодняшний дискач, о- милорд. И моментально лицо Крейга сжимается в переносице как кожа на разогнутых суставах.       — Ну камо-о-он! Будет весело! Я слышал, старшики принесут водки- Стэн наверное захватит ганжи. Тц- да даже если не весело, но точно лучше, чем сидеть дома, пока полгорода угарает к празднику. Все это правда: Крейг знает, что отца не будет дома весь вечер, и он уже видит карту Либерти-сити за закрытыми глазами, и в глубине души за Кенни хочется хоть на край света, что уж тухленькая школьная хэллоуинская вечеринка. Он думает недолго, стараясь игнорировать кеннетовские щенячие глаза, борясь с жарким чувством, волнами настигающим его внутренности, пусть, на самом деле, ему даже нравится — чувствовать, как воронкой из него вытекает вся сила воли, когда Кенни смотрит на него вот так вот, чувствовать, что, кажется, он влюблён, словно он всё еще на это способен, словно он всё ещё этого заслуживает. Крейг показательно пережёвывает нижнюю губу, вдумчиво вколачивая взгляд в кафель, пусть ему и кажется, что он просто неспособен сказать Кенни «нет», сдаётся в конце концов — Кенни выглядит ужасно, по-детски счастливым, что заставляет Крейга думать, что оно стоит того. Они уходят со звонком, расходясь в разные стороны по длинному коридору, оставив пустые банки пива в туалетных бочонках, и время начинает течь медленно, как густой остывший мед.

***

      — Кенни! Чел, привет! Голос бьёт его по ушам барабаном, словно разбивая купол над головой, и стекло сыпется в глаза, расцарапывает грани вокруг — ощущение, словно окунули в ведро со льдом. Кенни нужно время, чтобы понять, чей голос звоном остался в ушах, и моментально становится противно:       — О, привет, Стэн. Воздух вокруг него холодеет, скапливается внизу живота, кристаллизуется. Стэн не говорил ему ни слова на протяжении месяцев, подпинывал пыль под ноги, словно бы никогда не был его другом, и ведь Кенни не обидно, лишь немного горько на корне языка.       — Чел, на тусу сегодня идешь? У Стэна низкий уверенный голос, немножко хриплый, как будто рыбья кость мешает дышать ровно; щетина тронула его лицо снизу, неаккуратно облепила линию челюсти и верхнюю губу, переросла в бакенбарды, выцветшие колтуны сдвинулись отросшими черными корнями, примятые под шапкой, и это всё выглядит довольно грустно: Стэн мечтал играть в рэгби, у него была девушка, раскрытые шторы на окне и чистая кожа, но что-то как всегда пошло не так, и Кенни честно и стыдно радовался этому. Из-под рваных рукавов свитшота вылезают толстые белые шрамы и ещё толще бордовые, свежие, отчего сердце ухает в животе, и он выглядит таким уставшим, но одновременно подброшенным чем-то вверх. Кенни клянется себе, что ему плевать, но не так сильно, как хотелось бы.       — Скорее всего. А чё?       — Мы с группой сегодня выступаем в восемь, где-то под конец. Можешь прийти, поглазеть, рассказать ещё кому. И как бы Кенни не закусывал зубами щёку изнутри, под рёбрами становится больнее, чем когда-либо хотелось, потому что, даже несмотря на то, что ему плевать на то, как редко его имя произносится людьми, за которых он когда-то отдавал жизнь, они не пытаются заставить его смотреть, не желают его внимания — им плевать. И ведь у Стэна группа, и все слёзы давно высохли, оставив дно, покрытое солью, там, где когда-то хотелось кричать. Кенни смотрит сквозь смуглое иссохшее лицо, не осознавая когда-то родные черты, и когда он моргает, перед ним никого нет. Пора на урок.

***

Кенни слышит, как кричат вороны вдалеке под сухими деревьями над трупчиной, надевая на зубы пластиковые клыки из пачки с мармеладным языком, и ведь такова жизнь: на окраине города проходит жирная графитовая грань между особняками за высокими заборами и одноэтажными домами, где трещины на окнах заклеены жёлтым скотчем, и, понятное дело, для кого жизнь слаще, но веселиться хочется каждому. Солнце заходит за горный хребет тихо, никого не предупреждая, оставаясь лишь красными кляксами прямо над елями, отчего кажется, что небо разлилось кровью над горизонтом. Кенни подходит к школе вприпрыжку, задавив тяжелую тревогу в груди, зажав глаза перед выходом, чтобы не плакать, так сильно, что сейчас ему кажется, что он спит. Вокруг четвероклассники, одетые в ковбоев, коренных американцев и призраков, с краской на лице, изображающей тигров и людей-икс, кидаются грязным снегом друг в друга, подкидывая мороженную смолу с дорог на асфальт перед входом в школу, и это всё кажется родным, болезненным, спицей в вязаном сердце. Кенни видит Эрика, одетого в Эрика Харриса, но боль не проходит, переходит в голову, сыпет соль на раскрытые раны, и речь его идёт сквозь прижатый к нёбу язык.       — Да ты совсем ебанутый. Ты хоть иногда можешь нормально одеться? Эрику не больно, хоть щипает за мягкое место, и это умение — быть мудаком.       — Ты просто завидуешь, ведь у тебя даже не такой костюм денег не хватит. Кенни становится легче — может быть, с ним что-то не так, раз он находит комфорт в том, как Картман смеётся над его горем, как прямо и привычно ложатся костяшки его кулака в эриково плечо, когда он ударяет его, смеясь. Может быть, нет в этом проклятом городе кого-либо в абсолютно здравом раскладе ума, ведь нет человека без греха, нет интереса в жизни, где никогда не настанет тьмы. Картман держит в правой руке связку с дешёвым химозным пивом, и, почему-то, Кенни сложно на неё не смотреть, сложно игнорировать факт того, что всё это было зря, что он споткнулся о те же грабли. Они заходят в школу вместе, где фигуры костюмированных детей отбрасывают чёрные тени на посыпанный рыжим конфетти шахматный кафель.

***

Крейг двумя часами ранее долго копошится у зеркала, поправляя хрустящую фольгу, лежащую на плечах. Он задевает ногтем проколотое ухо и думает о кеннетовском порваном ухе, о Кенни, проверяет себя, ощупывает почву для мыслей — они высыпаются и гремят, как четвертаки из копилки. Он чувствует себя словно за стеклянной от Кенни стеной, трещины в которой всаживают ему в пальцы осколки — он видит его, видит каждое его действие, слышит, что он говорит, прикладывая виски к стеклу, но понятия не имеет, чего тот хочет, не знает, как высока эта стена. Кенни смотрит на него из-под опущенных век, когда Крейг курит, морщась от мерзкого вкуса смолы и холода, он задевает его костяшками руки, когда они идут вместе по коридору, он кажется таким свободным и честным и мягким на ощупь, словно сливочное масло, отчего Крейгу кружит голову, и становится так страшно, что подкашивает колени. В коридоре Трис что-то кричит Крейгу в дверь, а слова мякотью размазываются по дверному косяку, и он даже не успевает решить игнорировать её, когда она врывается в комнату, впуская внутрь ворох теплого света и свежего воздуха, разбавляя духоту.       — Крейг! Куда ты фен дел? Он не оборачивается, смотря на фигуру сестры в отражении зеркала: на ней черная бесформенная мантия из дешевой ткани, которая прилипает к рубашке, электризуясь, и голова, обернутая в целлофановую шапочку для волос. Ему даже не нужно думать:       — Гермиона? Серьезно? Тень закрывает ее лицо, но Крейг знает, что она закатывает глаза, ударяя языком по небу, дразнясь.       — Космонавт? Серьезно? Семья приходит в разных формах, изменяется, метаморфозирует: иногда семья — это в ярости переворачивать стол и тихонько плакать, ожидая врача, иногда это стоять у могилы и думать — могли ли они быть ближе? Трис была невероятно похожа на Крейга, являясь его же антиподом — она переняла отцовское лицо до каждого волоска брови, до каждой веснушки, почти никогда не улыбалась и годами делала одну и ту же прическу в два низких хвостика, словно попытку сказать, что она все ещё ребенок. Отец словно бы любил ее намного больше, а Крейгу это было словно лезвием по ещё гноящимся ранам, и Трис его понимала, втихую по ночам таская ему еду с кухни, дотягиваясь тряпкой до полок, куда Крейгу не позволяли дотянуться изорванные мышцы. Смерть матери провела трещину по стеклу рамки, в которую была заключена семейная рутина, и на Трис это свалилось как снег на голову — насколько она была глупа, что не видела, как опухали мамины глаза, насколько был глуп Крейг, что позволял ей плакать. Когда в доме словно бы и не топится от слова совсем, кожа грубеет, сердце зарастает хрящами, и становится не так уж и важно, если мама когда-то плакала — её же больше нет. У Крейга нет никаких сил спорить, игриво кидаться репликами, и он молча выдвигает полку комода: она сопротивляется под давлением смятой комьями одежды и упаковок от чипсов, и фен выпрыгивает из кучи футболок с пятнами пота как всплывает брусок на воде. Трис чувствует кожей, что Крейг не хочет на нее смотреть, что она прервала его поток мыслей, а оттого тихонечко проходит слева от него, дотягиваясь до фена, и уходит так же незаметно. Воздух в его комнате снова становится затхлым и тяжёлым, и спустя сорок минут, обмазавшись едкой красной краской и гримом, он покидает свой дом, не дожидаясь Трис.

***

Музыка, будучи достаточно громкой, может выкорчевать грудину, вбить серу глубже в уши, перемешать ребра в брюхе. Школа Южного парка маленькая, низкая, но самое свое крупное помещение — спортивный зал, использовала по назначению. Блестящий из гофрированной бумаги конфетти летает под потолком, прилипает к стенам и потным от танцев спинам, отражает свет от прожекторов в углах комнаты, царапает кожу, проносясь по поверхности лезвием. Крейг не сразу замечает, как утекает время и он оказывается в гуще толпы, вибрирует изнутри. Большинство людей вокруг, облитые потом и разноцветными пятнами света, группируются в кучки по углам зала, плавно передавая между собой бутылки спрайта с подмешанной текилой. Крейг словно сквозь валуны в заваленной пещере пробирается между голов с грязными волосами, пытается сглотнуть воздуха поверху толпы и замечает знакомую голову, обернутую в ободок с коричневыми ушами, и это — тот самый гвоздь, который прорезает ему трахею, то, что бросает его руки в дрожь, брызгает пот на лоб, набивает ноги ватой. Крейг говорил себе последнюю неделю, что пройдет время и это тоже пройдет, что если он откажется принимать, то оно не всплывет, и всю последнюю неделю не видел перед собой ничего, кроме Кенни, кроме того, как много дела ему до него есть, и сейчас, на слабых коленях высвободившись из толпы, факт доверия, влюбленности, сочувствия ‐ открытая дверь для боли.       — Кенни, привет. И это странно, потому что Крейг не заводит разговор первым, не подходит к людям, окруженным незнакомыми лицами, потому что по всем правилам и законам Кенни — не тот человек, к которому его будет тянуть магнитом. Это странно, потому что никому нет дела, что Крейг подошел, особенно — Кенни. Картман замечает его первым, хмурится и выглядит ни разу не угрожающим, скорее разочарованным. У него стеклянные глаза, красные и сухие, потому что он моргает реже, чем стоило бы, и он успевает ободрать с Крейга кожу с макушки до пальцев ног, прежде чем слегка ударить тыльной стороной ладони Кенни по плечу и тихонько сказать «Хэй!». Кенни запоздало поворачивает голову в сторону Крейга и, ведомый взглядом Картмана, шатко оборачивается.       — Крейг! Чува-а-ак, я пиздец рад тебя видеть! Крейг позволяет себе полюбоваться, хотя бы на секундочку: Кенни стоит перед ним свободно и развязно, опираясь ладонями на колонну сзади, одетый в клетчатую рубашку, настолько большую, что она дотягивается до его колен, почти что прикрывая рваные дыры на черных джинсах. Что-то изменилось, и Крейг не может понять, что именно, не поднимает глаз на чужое веснушчатое лицо и чувствует, как наливается кровью словно кровоподтек. Они ведь ещё совсем дети.       — О! Ты, типа, э-э-э…. Мертвый водолаз?       — Астронавт. Тупая традиция, ничего такого, — Крейг ощущает, будто бы стоит на самых кончиках пальцев ног, будто бы сейчас свалится, и его голос бесстыдно дрожит, и твою мать, твою мать, как же хочется разбить голову об стену. Что-то в самом деле изменилось, и он решается поднять глаза, сглатывает ком тупого подросткового возбуждения, заталкивает наваждение обратно в черепную коробку. Кенни все еще, словно каплями крови, усыпан веснушками, с мазками пепла под глазами, красными и уставшими, такими уставшими, что не хочется жалеть, хочется помочь. Он выглядит так, словно не совсем понимает, что делать, и Крейгу хочется думать, что это неспроста, что не у него одного в этой жаре растворяются связки в коленях, течет кровь особенно горячо где-то в бедрах, и это все разбивается как хрустальная ваза о запах спирта из чужого рта. Даже у самых сложных уравнений существует решение — это все его вина. Кенни выглядит совершенно обыденно, привычно с первого взгляда, с взгляда человека, кому он не снится у самого края ночи, кого он не будит в холодном поту, и потому Крейгу давит где-то между ребрами, у самого краешка грудины это странное чувство стыда и сожаления: Кенни смотрит глазами, белки которых как вишни налиты кровью, путается в пальцах, постукивая по бетону, хочет лечь так сильно и выпить ещё одну стопку так жадно. Картман что-то громко шуршит в собравшуюся кучку людей, размахивая руками, растопырив грудь, какой же он герой, но Кенни уже давно на это не ведется, и пока Крейг изучает обстановку вокруг, вытягивает перед ним гладкий пластиковый стаканчик, блестящий изнутри смесью газировки с текилой.       — Хочешь? Нахуй- вставляет пиздец! И на вкус сносно.       — Э-э-э, нет, спасибо. Я не люблю текилу. Кенни лишь дергает плечами, мол, не знаешь, что теряешь, и опрокидывает шот. Крейг решает не устраивать драму, не брать в свои руки то, что по праву ему не принадлежит, но не успев даже подумать о том, что делать дальше, Кенни хватает его за ткань бомбера на плече, крепко и жадно, и ощущение такое, что недалеко и до когтей. Дешёвая аудиосистема, не успев отдохнуть от предыдущего хрипящего надрыва, начинает разрываться, трясет стены шипением голоса Эминема как бутылка газировки, открытая после встряски, и Кенни почти кричит. Ему простительно, думает Крейг, он пьян и чем-то расстроен, очевидно, пусть глаза его выглядят как куски битого стекла, сверкают как под светом софитов, и они, выброшенные в течение, несутся в центр кричащей толпы. Это завораживает — унисон, созданный одним исполнителем среди кучки разносортной зелени, гармония и тоненькая нить сохранности, ощущения того, что ты часть чего-то большего, что тебе не хочется быть нигде, кроме прямо сейчас. Кенни кричит куда-то в потолок строчки из припева, завязанные в узлы, путающиеся среди зубов как волос, попавший в рот, не отпускает крейговское плечо, а Крейг и не против — нигде больше, кроме прямо сейчас. Он как заведенный прыгает в ритм, кричит и поднимает руки, роняет случайный взгляд на Кенни — тот выглядит счастливым, блестит от сбегающего по лицу пота и свободы, такой недолговечной, скоропортящейся, роняет синтетические волчьи уши на пол, не замечая ничего кроме музыки. Истинный Слим Шейди — встань.

***

      — Народ! Ну как мы себя чувствуем? Все хотят быть рок звездами — тренд две тысячи пятого это немытая голова и голос, звучащий как глотка, полная стекла, и никому нет дела, пока сердце внутри стучит так, что вот-вот и кровь брызнет прямо в воздух. Южный парк напоминает младшего брата, который пытается повторять все за своей эмо-сестрицей, красит углем глаза и кричит, пока легкие не порвутся на части, хотя сестра его уже давно повзрослела. На крошечной сцене, стоит инди-рок группа поколения: Стэн хватает микрофон с отрешенностью, смотрит на всех и ни на кого одновременно, держит левую руку на самом дорогом, что у него сейчас есть — на своей бас гитаре, исцарапанной, с брызгами грязи и крови. Позади него, пристроившись развязно, с апатией стоит Кайл. Позади всех, в самой тени, почти неразличимый в темноте сидит Лео перед барабанной установкой, постукивает палочкой по колену в ожидании, и это все не кажется неожиданным, но обжигает там, где хотелось меньше всего ‐ чувство замены и ненужности. Кенни не особенно хватает сил думать, но хватает смелости выделиться.       — Заебись! Стэн на секундочку думает и показательно смотрит на него свысока, с усмешкой.       — И тебе привет, Кенни. Над головами тюлем летает жар, желание оставаться молодым, рвется как пулями звуками криков и воев от толпы, разношерстных и ярких: часть толпы сложена в гармошку на полу у стены, пьяная и с рвотой во рту, девчонки в джинсах на низкой посадке трутся о чужие бока и руки как кошки, чьи-то телефоны и украшения раздавлены как под бульдозером на полу и режут кожу тем, у кого уже нет сил встать. Кенни, словно два года назад, не замечает абсолютно ничего вокруг, кроме тяжелого опьянения, кричит в потолок и почти что трясется, не от ожидания, а от того единственного изменения, от луча света в этой кромешной тьме, которая преследует его уже более двух лет — рядом Крейг, и он его заметил, не может перестать замечать, не хочет убирать руку, что от прикосновения к темно-синему неопрену на чужом плече нагревается как двигатель болида, и дышать уже пусть не так сложно, но и к гвоздю в голове можно привыкнуть со временем, если задета нужная зона.       — Тут жалуются, что мои песни — говно! Пидорасы, ну вот вам кавер! И начинается то, чего Крейг избегал больше всего — драма. Стэн выглядит в какой-то степени обворожительно, отчаянно, разрывая угловатым медиатором кожу на пальцах, и долго думать не приходится о том, что за песню они решили исполнить — ту, что Кенни обожает и от которой чувствует кость поперек горла, потому что чувство брошенности, предательство идет глубже корнями, пока от сердца ничего не останется, и ведь никто из них не хотел бы сыграть именно Киллеров, если бы не Кенни. Толпа подхватывает настроение Мистера Брайтсайда, начинает петь даже раньше Стэна, качаться раньше, чем Баттерс успевает приподнять палочки над головой, и пыль взлетает как осколки стекла к потолку спортзала. Крейг любит, когда музыка резонирует с гнилью внутри, и, к счастью, Стэн умеет петь. Кенни около него скачет и смотрит лишь перед собой, смотрит с сожалением, но все умеют лгать, и что же остается, как резонировать. Это всё ещё сложно — держать голову пустой, и сквозь плохую акустику и суматоху смысл капает в него как деготь в мед — может быть, в самом деле, это всего лишь поцелуй? Почему-то, несмотря на все вокруг, Крейгу хочется думать только об этом — о поцелуе; почему-то, Крейгу все еще сложно признать, что за жадным желанием прикосновения стоит что-то крепкое, что, почему-то, оно не уходит. Кенни не перестает петь, прижимает руки к груди, хрипит от разодранного горла и смотрит Крейгу прямо в глаза — всего лишь поцелуй, всего лишь на секунду. Кенни никогда не перестает ерзать и двигаться, не хочет, чтобы это чувство, что он по настоящему жив, заканчивалось, и на бридже отворачивается от Крейга — это все всего лишь в его голове. Драма как гремучая змея пускает яд под кожу, обжигает ноги, ударяет по глазам так, что хочется плакать, и когда песня заканчивается и наступает эта миллисекундная тишина, эта возможность уйти, вдохнуть полной грудью, Крейг улыбается — всего лишь в его голове. Время любит врать, когда оно никого вокруг не затрагивает, и Крейг не сразу понимает, когда за одной песней наступила другая, когда правая нога пошла за левой, когда полупьяная хищная хватка на плече осталась лишь вмятиной на лоснистом темно-синем полотне. Вокруг никого нет, потому что незнакомые лица смазываются в чепуху, не остаются для него чем-то важным, но и у стены он не видит ключевых фигур — ни Картмана, ни Кенни, ни-ко-го. В глубине подсобки, среди швабр и сдутых баскетбольных мячей, прячется дверь на задний двор школы, около мусорных баков, там, где любят сидеть те, о ком никто не помнит и не знает, и для Крейга сейчас это кажется единственным ответом в суматошной мешанине вопросов. Он пробирается к стене словно через джунгли, перешагивая чужие ботинки, спотыкается о чью-то голень и почти что злится — романтика испарилась как спирт с поверхности рваной раны, оставила лишь жгучее послевкусие и холод в этой невыносимой жаре. Люди тихонько как муравьи по плинтусу тянутся в скрытый в темноте дверной проем, встают на пути, не дают Крейгу понять, если Кенни ушел с вечеринки или ушел совсем, но он хватает прохладную ручку и тянет вниз. Внутри темно, сыро и мерзко, слышны мокрые звуки поцелуев и хихиканье где-то справа, и нет абсолютно никакого желания смотреть на собственные фантазии. Где-то словно из-под потолка слышен басистый смех и разговоры, кто-то шатко хватает Крейга за плечо сзади, отталкивая в сторону, и размашисто раскрывает скрытую от взгляда дверь, выливаясь на мокрый асфальт бензином. Поток холодного ветра словно ударяет Крейга в лицо, бережно, похотливо, и он ступает подошвой грязных мартенсов на задний двор.

***

      — Чувак, я мамой клянусь, она была сверху! У нее ещё бидоны просто огромные и тряслись так, что они землетрясение устроить могут! Она так орала — базарю, кончила. Под темным пурпурным небом, около мусорных баков, Клайд кричит в воздух, в безымянную компанию, размахивая банкой Бад лайта так, что брызги вперемешку с пеной летят вокруг, обливают ему руки. Крейг давно понял, какой путь принял Клайд, потеряв мать и остатки достоинства, но все равно рад, что хоть что-то тот себе позволяет и по сей день — истинно веселиться, как это делают подростки, как это умеет сам Клайд. Толпа стоит достаточно далеко, чтобы не видеть темно-синюю крейговскую фигуру, прижавшуюся к мажущей стене школы с подтеками грязи и ржавчины, но достаточно близко, чтобы их ор долетал до крейговских ушей. Он видит Джимми, раскрашенного в болотную краску с кровью у глаз, но с новыми костылями, блестящими в свете меркнущих дорожных фонарей, видит Картмана, по братски толкающего Клайда в плечо и громко спорящим с ним о том, что он трахался в разы чаще и круче, видит Кенни с банкой в дрожащих руках, говорящего что-то невнятное Картману в лицо, улыбающегося. Видит кривоскрученный косяк, дымящийся во влажный воздух серебристой нитью, который почти что плавно передается через всю группу, задерживаясь на Клайде. Крейг не хочет лезть, выискивая в кармане пачку Кэмела, чудом сохранившую сигареты от участи расчленения в толпе. Из-под носа в темный, почти что густой воздух вылетает белесый пар, оставляет испарину на фильтре, пока Крейг понимает — нет зажигалки.       — Парни, есть огонь? Крейг старается подходить без усилий, легко, как будто бы ему плевать, и вот она вновь — драма. Его замечают, как обычно, не сразу, но первым — Клайд, вытягивая дешевую пластиковую зажигалку из кармана бомбера — на ней происходит так много всего, начиная от девушки в бикини на фоне огня, заканчивая дьяволом, держащим её за бедра, и это греет Крейгу душу — где-то глубоко, неосознанно, Клайд всё ещё тот, кого Крейг назовёт своим другом. Он подкуривает себе донельзя долго, и ведь надо уйти, пока знакомый, на грани мальчишеского голос не решает наконец-то показать себя.       — Крейг, чел. Хапнешь? Кенни расслаблен и приподнят, словно стоит на самых кончиках пальцев, протягивает ему косяк и улыбается во все зубы — Крейг польщён, и вся та гниль, пузырями текущая по рёбрам изнутри, словно улетучивается, забывается — это же Кенни, говорит ему подсознание, и он принимает эту мысль.       — Не платил — не хапнет. Картман всегда хочет на первый план, ему всегда нужно на первый план, иначе в чем веселье? Они были совсем детьми, когда Картман пытался сдружиться с Крейгом, смотрел на него искоса на уроках труда, говорил ему факты о Бритни Спирс, и Крейг не думает об этом как о чем-то в принципе, но глубоко внутри осознает, что Картман пытался ему понравиться, но не нравился, и детские обиды ложатся в кожу глубже шрапнели. Он без интереса поднимает голову, потому что, конечно же, Картман выше, и спрашивает, показательно выискивая кошелек:       — Сколько?       — За отсос подумаю. Толпа как безликая публика в ситкомах смеется, и косяк идет дальше, а Крейг понимает — Картман и не хочет отпускать детские обиды, ведь именно у него левый глаз словно ложкой вычерпан из кеннетовской глазницы, и может это опека — Крейг не рвётся узнать. Он отходит молча, без инициативы, стряхивая пальцем пепел, набежавший на сигарету как плесень, ощущает чужое присутствие рядом, волны тепла от чужого тела, и это сложно спутать с чем-то.       — Забей хуй на него, окей? Я могу, это… могу у него спиздить стафф, обкуримся вдвоем. Волосы на кеннетовской голове растрепаны, лежат как будто волнами, завиваются от влаги, и он позволяет себе улыбаться так, как позволено, когда кого-то утешаешь. Крейг только хочет сказать что-то в ответ, как мокрый воздух разрывает крик:       — Ну беги ему яйца лизать, а то расплачется! Кенни поворачивается с размахом, прикладывает ладонь ко рту, чтобы точно дошло.       — Завидуй молча! И, как заведенная, публика смеется.

***

      — Бля, я вот думаю, что-, что Лео был прям- вау! Видел, как он хуярил?! Прям… Вау! Кенни не выглядит обыденно: они все ещё на улице, потому что внутри тошнотворная жара, такая, что хочется снять с себя кожу; Кенни сидит на своем рюкзаке, разложив ноги по мокрой земле, весь будто бы растаявший, прокисший, переваливая банку в руке из стороны в сторону, будто бы он всего лишь устал, и Крейгу сложно не волноваться, сложно не считать, сколько Кенни выпил, выкурил, перемешал. Он честно старается поддерживать разговор, медленно скуривая остатки из пачки, оперевшись о стену, оставляя светлые следы на неопрене, но Кенни словно потерял какие-либо когнитивные способности, полулежит как полумертвая рыба на береге, и изо рта его сыпется несвязный нонсенс. Он улыбается, когда Крейг кивает на его реплики, затягиваясь, тихонечко прищуривая глаза, потому что, даже не осознавая ничего вокруг, он считает того таким красивым, начинает краснеть, теряет мысль — цикл. Крейг решает взять инициативу в свои руки, говорит размеренно, растирая ладони об уставшее лицо, и потому не сразу замечает, как Кенни теряется, сгибается в гармошку, почти что шепчет:       — Я ща блевану- Сблевывает, стоя на четвереньках, куда-то в дорожный слив. Крейг вскакивает на ноги, взволнованный как обеспокоенная мать, как напуганный любовник, и Кенни только жалости не хватало, но сил нет даже встать. Он хрипит и стонет от омерзения, пытаясь перебороть очередной порыв, и Крейг использует это как зеленый свет, хватая того за плечи, и тащит ближе к почти что гниющей траве. Кенни бесится, почему-то, скидывает руку Крейга со своей, блюет вновь, чувствует тёплые солёные слёзы на сгибах сжатых вместе ресниц.       — Чувак, ну зачем так напиваться? Ты же так круто держался.       — Я, блять, не знал, спасибо. Кенни вытирает рот рукавом, садясь на бордюр, смотрит снизу вверх глазами тёмными, злыми, готовыми заплакать. Крейг не может понять, почти что пятится, пытается понять — что он сделал, что он может сделать? Это неожиданно, что впервые он не готов бить в ответ, он боится следующего удара, и это злит его больше любого кровоподтека от чужого кулака.       — Я чем виноват, что ты нажрался, ещё и скурил плохой стафф?       — Тем, что играешь заботу! Ты не мамка мне, а если и мамка, то- то хуевая! Драма любит раны, любит споры, растет в них как грибковая колония, пожирает всё хорошее, что остается, и в этом её подвох — она незаметна, пока не отойдёшь, не остынешь, не потеряешь интерес. Они оба смотрят друг на друга словно впервые, дышат глубоко и часто, и воздух кажется острым, холодным, и драма тянет время длинной тонкой леской поперек горла.       — Да пошёл ты, блять! Будь мне похуй, я б с тобой не нянчился‐       — Ну не нянчись! Пож-л-ста, хватит! Ты- ты вечно такой заботливый, и осторожный, такой- а потом тебе плевать! И это- это ломает меня! Это такая странная ночь, думает подсознание. Всё вокруг как будто бы затихло — люди вокруг, музыка внутри, дорожный шум вдалеке, и ночь стала гладкой, лакированной. Кенни хочет откусить себе язык, переломать пальцы, но эти мысли так далеко за ушами, в глубине ствола, что остаются лишь слёзы, густо натекающие перед зрачком, смазывают обзор, и Крейг всё ещё выглядит красивым, но сейчас — хотя бы не злым.       — Я ничего не могу- не могу сделать с тем, что чувствую, и это так ту-у-по! Потому чт- потому что ты приходишь! — и делаешь со мной что-то! И я помню, что я у-ми-раю о-о-очень часто, но ты ничё не сделаешь! А со мной ты пиздец чё делаешь! А я не пойму, чего ты хочешь! Крейг- чего ты хочешь? Это разрубает его пополам, это так долго зрело и кипело внутри, что он не знает, как не кричит, но начинает плакать, навзрыд, со стонами, задыхаясь. Крейгу перевязывает глотку, и он почти падает на колени, придерживает Кенни за плечи, пытается заглянуть ему в лицо, и тот лишь отворачивается, продолжает рыдать.       — Прости, прости. Всё, всё, ну же, всё хорошо. Ну не плачь. Он выуживает бутылку воды из кеннетовского рюкзака, побитую, исцарапанную, использованную так часто, что пластик снаружи стал матовым. Кенни дрожит и смотрит словно сквозь землю, опирается затылком о крейговское плечо, и плачет в руки, красные, дрожащие и грязные, и это почти что трагично, потому что, вот оно — прямо на поверхности, чёрным по белому, и Крейг смотрит прямо насквозь.       — Кенни, проблюйся, легче будет. И, как ни странно, тот слушается моментально, беспрекословно, бездушно, потому что знает, что несмотря на то, как Кенни его воспринимает, сейчас Крейг прав. Он выскабливает содержимое пальцами из горла как остатки арахисового масла со стенок банки, кашляет от желчи, стекающей лавой по пищеводу, и не понимает, в чём смысл.       — Чего ты хочешь, Крейг? Это подло — первая мысль, всегда верная, всегда самая чёткая и точная. Крейг прикуривает клайдовской зажигалкой последнюю из пачки, сминая жёлтый картон в ладони, смотрит сквозь собственные пальцы, старается не злиться, держать равновесие, резонировать.       — И какой ответ ты от меня ждёшь?       — Чего ты от меня хочешь? Тебе- тебе большую часть времени насрать на всё и на меня, но ты делаешь вот… это! Сидишь рядом, заботишься, смотришь испошт- смотришь… А потом резко — и всё! Снова похуй. Меня уже, ну, ко-ло-тит просто… Зачем ты так… Ты мне нравишься, зачем- зачем так делать? Кенни не знает, что говорит, но слова летят из его рта впереди мыслей, здравого смысла, стыда — чего либо, что подразумевает под собой контроль. Горячее мокрое чувство влюбленности, что разъедало ему живот, оставляет за собой усталость, смешиваясь с алкоголем в напалм — Кенни чувствует, как вздрагивает палец на правой руке, чувствует тяжесть, с которой приказы отдаются мозгом к телу, чувствует, что больше ничего не осознает, и падает на крейговское плечо почти всем весом.       — Прости, Кенни прости. Ну, не засыпай, Кен. Сказать проще, чем сделать, и Кенни всеми силами пытается разлепить глаза, но время уже словно заполночь, и это утомляет — быть влюбленным в такую красивую тёмную ночь. Крейг поднимается и вытягивает перед ним руки:       — Ну все, полежали и хватит, вставай. Спать в мусоре плохая идея, Кенни. Давай, вставай, хватай руки. Это словно тащить младенца размером с подростка — он послушен, неуклюж, и ноги его путаются как бахрома окаемки штор. Крейг напряжен и расстроен, не может думать ни о чём, кроме кеннетовского провала, кроме его зависимости и масле, вливаемом в огонь с такой простотой его друзьями, теми, кому он доверяет больше всего, и, господи, какое лицемерие. Крейг думает о том, что имеет право злиться, имеет право причитать, имеет право судить, но кеннетовское безжизненное лицо, спрятанное мокрыми соломенными волосами, говорит, что нет — не имеет, и, может быть, это просто совесть, но сейчас у Крейга хватает сил только его ненавидеть.

***

Крейг идет с Кенни фактически в обнимку по мокрым грязным улицам, обсыпанным светом от свечей в тыквах как золотом, дети, бегающие друг за другом в костюмах, разбегаются перед ними как Красное море перед Моисеем. От чужой кожи пахнет потом, холодом и алкоголем, он перебивает всё то, что звало себя как кеннетовский запах, запах человека, который меняется, растет, перешагивает грабли прошлого. Они идут словно по заброшенному городу, мёртвому и заплесневелому, полному брошенных воспоминаний, и фигуры вокруг будто плывут над землей, несчастные души, призраки прошлого, редеют к окраине города, пока не остается одной только тишины, и не слышно ни жизни в кустах, на чёрных острых ветвях, ни людского слова, городской суматохи.       — Чувак. Кенни, мне нужны твои ключи. Где ключи? Крейг чувствует, что это уже случалось, когда-то давно, начиная от мёртвой холодной хватки на собственных руках, от запаха гнили и спирта, до ползучего по рёбрам волнения, стыда, злости. Он вспоминает, как отец хрипел ему в ухо, пьяный и больной, тащил ноги по шершавой земле лениво. Тринадцатилетний Крейг дрожал от холода и напряжения, с усилием тащил чужую тушу от дороги, тащил своего отца.       — Папа, где ключи? Нужно открыть дверь. Страшнее всего было бессилие, невозможность решать самому, делать что-то самому; с момента смерти матери прошел почти год, но всё выглядело так, будто её никогда не существовало — ни дополнительной связки ключей, ни заботы, ни мысли о том, что даже если мать ушла, то дети остались. Отец повис на нём безжизненным телом, сопел и дышал глубже, чем стоило — спал, и Крейг, даже посадив его на ржавую скамейку в саду и обыскав каждый уголок одежды, нашел лишь отсутствие того, чему ему так давно не хватало — родительства. В конце концов, отец Стэна, пьяный и осевший как старая пыль в салоне, в компании своей жены привезли ключи в тёплой машине, блестящей и любимой, достаточно дешевой и доступной, но ухоженной — им не плевать, и это удивительно, что люди могут быть теплее и заботливей тех, кто подарил тебе тело и душу, от кого во всём мире этого тепла достается меньше всего. Крейг знал, что он не особенный, что большая часть детворы Южного парка в лицо не знает собственных отцов, не знает, какого это, когда помимо денег и следов зубной пасты на раковине остается что-то, олицетворяющее папу, это мягкое, немного колкое слово, и даже зная, что кому-то хуже, чем ему, Крейгу хочется кричать, хочется разреветься словно малое дитя, разбить колени в кровь, сбросить это призрачное ощущение, что отец всё ещё пьяный и безразличный, лежит грузом на его уставших плечах, и потому Кенни, тащащий его к земле словно оковы, не друг ему сейчас — пьяный знакомый, безразличный идиот, груда костей. Крейг очень не хочет злиться, но и не собирается церемониться, подбрасывая чужое тело, охватывая его крепче под рёбрами:       — Кенни, достань ключи, или я оставлю тебя на улице. Угрозы работают, конечно же — Крейг знает Кенни достаточно, чтобы знать, где будет больно даже сквозь алкогольную пелену, отчего он оживляется, начинает оббивать себя по карманам руками будто сбивая с себя мошкару, старается, и словно замертво опадает, когда не находит ничего, что-то бормоча в ворот худи, который Крейг с усилием напялил на его худые плечи. Крейгу хочется думать, что Кенни сам виноват, что Кенни должен был думать раньше, Крейгу хочется оставить Кенни на улице, среди ржавых мусорных баков и голодных крыс, хочется его наказать, но что-то внутри не позволяет ему, что-то внутри просит его не быть собственным отцом. Он думает — какой же Кенни идиот, стоит ещё немного, вяло оглядывая улицу вокруг: соседние дома либо заброшены, либо не существуют, оставив после себя след бетонного каркаса в земле и ощущение гниющего жгучего одиночества, и он моментально всё понимает. Кеннетовские окна затемнены, заклеены скотчем, завешаны дешёвой тканью изнутри, и вокруг ни звука — это всё так сильно похоже на смерть.       — Кенни, пошли, останешься у меня. Пойдём. Постепенно их шаг приходит в унисон, постепенно Крейгу кажется, что Кенни уверенней принимает почву под своими ногами, говорит более связно о вещах, которые в перспективе, связанные крепкой логической цепочкой, имеют смысл, но на самом деле, это всё похоже на нахождение в проруби — со временем, кожа перестает распознавать холод, со временем становится легче. Крейг тихонько идет с Кенни фактически в обнимку, слушает его сонный лепет об истории карьерного роста Эминема, который служит той соломинкой, что держит Кенни над поверхностью сонной глади; постепенно вокруг светлеет, дышать становится легче, и Кенни замечает подсознательно значимую для него черепицу, горизонтальное окно над бровью потолка первого этажа, кусты, поросшие плющом и сорняками — дом Крейга. Тот вводит его не сразу, всматриваясь в окна, прислушиваясь к звукам, слушая стены, и они пробираются словно расхитители в святую гробницу через дыру в заборе заднего двора, дверь в дальнем углу кухни. Пол под ногами гладкий, лоснистый, лаковый, и Кенни было бы стыдно его пачкать, если бы не было так паршиво, и все последние силы он тратит на то, чтобы не сломать ноги, поднимаясь по лестнице.       — Кенни! Эй, проснись. Давай уложим тебя, чувак. В комнате Крейга темно и душно словно тучной летней ночью в парке, прямо перед дождём. Кенни сложно оценить обстановку, но ему в самом деле легче, спокойнее, и он послушно ложится на крейговскую незастеленную кровать. Что-то внутри него кричит и бьёт по рёбрам стыдом и сожалением, что-то внутри хочет извиниться, и он пытается вырвать слова из-под своего языка:       — Бля, Крейг… Сним- сними… ке-еды… Пож-лст…. Крейг смотрит на него из-под опущенных век со смесью жалости и злости, с желанием помочь, и внутри что-то скоропостижно сгнивает, тухнет, стягивает органы к сердцу. Он тихо бормочет «Окей», включая настольную лампу, и Кенни что-то мурлычет, закрывая руками лицо, медленно ноюще ерзает. Это ужасно, думает Крейг, разглядывая Кенни, калачиком свернувшегося на его кровати, словно напуганный замерзший котёнок, развязывая грязные и почти что хрустящие шкурки на кеннетовских щиколотках, снимая обувь бережно, словно эти конверсы — самое дорогое и ценное, что он когда либо держал в руках. Ночь опустилась на город туманом и влажным мокрым холодом, и в просветах жалюзи с улицы сверкает свет фонарей и фар проезжающих мимо машин. Крейг слышит, как ерзает на своей скрипучей кровати Трис, достаточно тихо, чтобы её не было слышно дальше пяти метров, но чтобы дать Крейгу понять, что тот в доме не один. Он аккуратно связывает шнурки конверсов вместе, укладывает их под край кровати в тень, и ему кажется, что так всё и должно быть. В этот самый момент он ненавидит Кенни, ненавидит его запах, ненавидит факт того, что Кенни пьян, обкурен и расстроен, лежит на его кровати, но Крейг всё ещё не хочет его выгонять. Пожалеть, избить, спасти — не выгнать. Шепот музыки с улицы напоминает сверчков в кустах тёплой летней ночью, и Кенни кажется, что он лежит на своем пыльном, оклеенным заплатками одеяле среди травы и звезд, падающих с высокого синего неба; изредка он чувствует, словно сквозь толстое полотно, как на коже его ощущаются прикосновения, мимолетные, шёлковые, и глубоко внутри заснувшего спокойного разума он думает о Крейге. Он видит его перед собой, и Крейг не моргает, мягко улыбаясь, оглаживая пальцами кеннетовсие коасные костяшки, отчего волосы на руках встают дыбом, пропуская электричество по позвоночнику. Кенни снится, что он жив и трезв, что шёлковый ковыль мягко оглаживает его рваные шрамы на плечах, что Крейг лежит лицом к нему в изумрудной траве, и это так похоже на любовь. Он чувствует, что это все сон, но этого достаточно — он прикасается к губам Крейга мягко, осторожно, словно тот собран из карт, готовый разлететься от лишнего выдоха, и кажется, что Кенни счастлив, но Крейг не закрывает глаз, смотрит своими болотными зрачками опечаленно, говорит, не раскрывая губ:       — Это того стоило? Кажется, Кенни плачет. Крейг же, в это время, смотрит на него, не моргая, в реальности: пыль под светом настольной лампы танцует вальс по комнате, разбуженная внезапным присутствием, сбитым глубоким дыханием, всхлипами густых горьких слез, что капают сквозь сонное полотно. Он мягко сбрасывает бомбер с плеч на кресло у стола, развязывает шнурки на своих мятых мартинсах из лоснистой расцарапанной кожи, наводит порядок в голове, старается не думать о том, что происходит; под тканью его чёрной футболки пот скопился в ямке поясницы, но он не раздевается, потому что это кажется осквернением. Кенни даже во сне не чувствует себя комфортно, занимает крошечный уголок кровати, лишь слегка прикасаясь кончиками волос к наволочке, и выглядит это жалостно, Крейгу почти что обидно — словно Кенни хотел бы быть где угодно, лишь бы не здесь. Конечно же, у него даже не получается обижаться, и остается лишь забота: он смывает с чужого бледного лица краску мягким полотенцем в мицеллярном растворе, стягивает с чужих плеч промокшую пыльную ткань, заботливо завязывает волосы на затылке, и это всё — словно залечивать раны, словно стирать кровь из-под кеннетовского носа октябрьским вечером на бордюре на отшибе города. Он натягивает на обессиленное тело свою футболку с Нирваной, что окутывает его как простынь, со стиснутыми челюстями надевает на него свои спортивные штаны, протертые в коленях настолько, что кучерявые светлые волосы прокалывают трикотаж как иглы, обувает ступни с переломанными суставами в единственные чистые носки, и в конце концов Кенни выглядит уютно, спокойно. Крейгу хочется курить, хочется кричать и распороть подушку до тонких волокон синтепона в воздухе, хочется расплакаться, потому что несмотря на то, сколько он пытается сделать, огромная, разъеденная термитами щель продолжает болеть, втягивать воздух из лёгких, выпускает едкое чувство вины и стыда, и это так сложно — не думать, что он саморучно прорезает Кенни расщелину от уха до уха, не дает ему стать лучше. Он видит в пьяном дыхании Кенни собственного отца, он видит в своей горячей злости и холоде собственного отца, он чувствует себя проклятым, что в конце концов с обратной стороны зеркала на него взглянет фигура его отца. Кенни пьяный, грязный и глупый, Кенни плакал ему в плечи, запутавшись в собственных слезах, и все просто потому, что даже через смерть матери, полосы шрамов на ногах, толстую высокую стену вокруг крейговского сердца, Кенни добрался до него, упав грудью на мину, и остался лишь спящим телом в его холодной постели, больной и разбитый.       — Ну ты и идиот. И его шепот встречает лишь шуршащая тишина. Крейг мягко присаживается на край кровати, там, где от Кенни его отделяет вытянутая рука и эта невидимая лезка, режущая гортань, опустив плечи, молча наблюдает, как по веснушчатому бледному лицу на грязные простыни текут редкие полупрозрачные слёзы, сожаление, и внутри все сжимается как умирающая звезда прямо перед взрывом. Всего лишь поцелуй вчера кажется падением земли под ногами сегодня, ошибкой, чем-то, что отрекошетит ему глубоко за легкие, разорвет аорту на части. Крейг думал, что он перерос это — сомневаться, тянуться не до конца, тлеть потухшим огнем у чужих ног, но под лобной костью крутится лишь тяжелая мысль, что один наклон вперед, одно прикосновение — и Кенни уйдет. Он сидит так, пока скрип дивана внизу не перерастает в пустую тишину, пока вечер полноценно не перетекает в ночь, и по итогу кладет свое одеяло на чужие опущенные плечи. Ветер нежно гладит его волосы, и Крейг засыпает на краю кровати, спиной к Кенни, и его мозг не способен показать ему ни одного яркого сна.

***

Утро поздней осенью всегда приходит тихо, скромно, прячется за свинцовым куполом туч, но Кенни достаточно: за окном с шумом и дерзостью проезжает старый кадиллак, резво оцарапывает асфальт на старте, и Кенни выбрасывает из сна словно в ледяную воду реальности, будничный холод, тишину. Он не узнает потолка над головой, темно синего, с пластиковыми бледными звездами и полосами света, разрезающими его как сыр, не узнает запаха чужой пыли и едкого антиперспиранта, кондиционера для белья на наволочке под головой, не узнает грубую плотную ткань горчичного цвета на ребрах, но узнает чужую макушку справа от себя. На прикроватной тумбочке в другой части комнаты электронные часы скромно показывают без двадцати минут восемь утра, и Кенни фактически паникует, только неизвестно почему — потому что он опаздывает в школу, потому что он в чужом доме, или потому что Крейг спит к нему спиной, и головная боль такая, словно кто-то пытался вскрыть его череп как пасхальное яйцо. Воспоминания рвутся сразу же, как он пытается их поднять, пытается понять, что же привело его в крейговский дом, что же заставило того спать к нему спиной, что же Кенни вчера сказал. Он старается не шевелиться, тихонько разглаживая между пальцами ткань пододеяльника, слушает крейговское глубокое дыхание, слышит, как он слегка перебирает ногами по мятой простыни, и его сердце избивает его изнутри — вина. Он видит перед глазами обрывки пьяного сна, помнит заплатки на ткани своего одеяла ярче, чем они на самом деле выглядят, помнит, как плакал, но не помнит, если по-настоящему. Что-то сдерживает его от того, чтобы коснуться чужого плеча, разбудить, спросить, но что-то кричит ему извиниться, раскаяться, признаться, словно бы все хорошо, словно бы его можно любить после всего, что он сделал, словно бы он этого еще заслуживает. Кенни сложно думать о чем-то столь важном, болезненном, потому что больно настолько, что сложно раскрыть глаза, и он лишь тихонько шепчет в прохладный утренний воздух:       — Крейг. Крейг, проснись. Чувак. В конце концов страх и стыд сдаются под напором болевого синдрома, и он мягко трясет чужое плечо на вытянутой руке, пока не пугается по собственной глупости:       — Не сплю я, не сплю. Доброе утро. Крейг держится на матрасе на локтях, поворачивается к Кенни, и тому хочется плакать, совсем чуть-чуть, потому что даже сквозь мыльное зрение и боль, разрывающую его на части, Крейг выглядит таким красивым и таким несчастным. Он трет кулаком глаза, зевая, не улыбается, смотрит куда угодно, лишь бы не на Кенни, и что-то точно не так.       — Чувак, слуш, я нихуя не помню. Я понял, что ты меня привел к себе, и что я пил походу? Переломный момент не всегда настолько неожиданный, каким его представляют, потому что иногда можно ощутить, как трещит под ногами земля до падения, и у Кенни ощущение, словно что-то так близко и убегает сквозь пальцы песком. Крейг молча смотрит на него, слегка дезориентированно, медленно разминает мышцы на плечах, разговаривая тихо, сухо:       — Да ты вчера напился, накурился. Их смешивать — плохая идея. Ну, в общем, тебя вырвало, а потом ты вырубился. Я хотел тебя к тебе домой отнести, но не нашел у тебя ключей, и привел сюда.       — Бля-я-я, ужас како-о-ой. Прости пожалуйста, Крейг. Тот лишь пожимает плечами и бесшумно опускает ступни на пол, собирается вставать, но медлит, почему-то, словно хочет сказать что-то слишком тяжелое, чтобы оно вообще втиснулось ему в рот. Кенни присаживается, стыдливо трёт затылок и старается игнорировать боль, прищуривать от света глаза.       — Крейг. Мужик, я не знаю, что я вчера сказал или сделал по-пьяни, но тебя это разозлило, походу… Ну или расстроило, не важно- Суть в том, что я знаю, какой бываю пьяный, и- прости меня, короче, о- окей? Я- я вообще не должен был пить, и я не хотел пить! Но мне было так хуево, в последнее время, и я так устал. Я наверное испортил тебе вечер? Что- что я наговорил тебе вчера? Мышцы на крейговской спине совсем немного перемещаются под тонким обтягивающим трикотажем, но он слегка поворачивает шею, улыбается самым краешком губ, кратко выдыхает ноздрями. Кенни чувствует себя голым перед ним, абсолютно честным и готовым сказать все что угодно, любую правду, лишь бы ощущение того, что они чужие, развеялось, но скрип кровати успевает первее.       — Ну, если честно, туса заранее была говном. Ты хотя бы сделал её веселее. Ты ничего не говорил такого, кажется, просто орал и говорил что-то про Эминема. Я не злюсь, но- короче- дело не в том, что ты мне что-то там наплел, а в том, что ты так нажрался. Я тебе не мамка, конечно, но я с тобой больше пить не буду. Кенни виновато улыбается, словно начинает светиться, а Крейг все никак не может перестать сомневаться, и их ладони так близко, что воздух между ними нагрелся.       — Ну тогда друзья? Кенни протягивает ему руку для рукопожатия, выглядит уставшим, потрепанным и красивым, и Крейг решает поставить точку, решить для самого себя вопрос, и по-глупому, хрипло смеется в ладонь. Утро проникает в комнату пылью и дорожным шумом, обволакивает золотом сжатые в рукопожатии ладони, и две пары темных слезливых глаз сверкают в слепящих лучах.       — Друзья на-все-гда. Никто не говорит о школе и о вопросе в неё пойти, но почему-то они оба негласно тихонько запрыгивают в душ по-очереди, услышав низкий храп с дивана в гостинной, увидев пустую застеленную кровать в комнате Трис, и вода впервые за много лет горячая для Кенни, настолько, что зеркало над раковиной облепляет мутная испарина. Грязь с волос стекает по голым ногам в забитый волосами слив, ощущение легкости плеч, свободы, бьёт Кенни по коленям, и он плачет в собственные руки навзрыд, уткнувшись лопатками в кроваво-красный кафель. Ему не хочется вылезать, но голову начинает кружить, когда, спустя двадцать минут, он наносит дешевый шампунь на корни волос, выкорчевывая ошметки крови и грязи, и жизнь окунает его в привычное состояние, когда домывается он под холодной водой. Сидя в крейговской комнате, Кенни чувствует себя котом в новом доме: стены окрашены в темно-синий, роскошный цвет, цвет бархата и сапфиров в серьгах дорогих дам, но комната беспорядочна, душна, заброшена — Крейг в ней всего-лишь существует. Кенни одевается в то, что находит в своем рюкзаке, чувствует запах рвоты и текилы на воротнике рубашки, но считает, что это наказание, напоминание. Крейг бесшумно и абсолютно уверенно выходит из комнаты, все ещё молчит, но словно бы смиренно, словно бы не хочет ничего более сказать, отчего Кенни передавливает гортань и он решает извиниться, начиная собирать одежду с пола, застелив кровать, пытаясь расположить эту комнату к жизни, а не существованию. Это сложно — трогать кого-то, кто того не хочет, быть там, где не положено, чувствовать чужой запах и не иметь доступ к источнику — это сложно — безответно любить, чувствовать себя так, словно бы все вокруг картонное, трагичное. Крейг возвращается с мокрыми волосами и влажным полотенцем на поясе, и Кенни так больше не может, наливается кровью как рак.       — Я- э, тут прибрался чутка. Сорян за вчера, так сказать. Крейг невероятно умён и проницателен, но так и не ловит Кенни на том, как тот давится слюной, отвернувшись к стене словно заключенный, как тот провожает капли воды на его плечах, но факт заботы давит в нём любое смущение и стыд, и от скрытой улыбки щеки в конце концов болят словно порванные.

***

В конце концов они выскакивают через окно на толстый дубовый сук, на ладонях рвётся кожа о шершавую острую кору, но это не важно, наверное. Крейг твердит себе как мантру, что это всё не важно, что всё это пройдет, а Кенни лишь бы что, пока он заботливо очищает рану на крейговской руке, и как бы мозг не хотел остановиться, сердце бежит вперёд него.       — Слушай, ты вчера на меня разозлился ещё. Кенни вопросительно мычит, не отрывая от работы глаз, поднимая брови, и на момент Крейг хочет отступить, соврать, остаться в безопасности, потому что это страшно — кого-то любить, страшно терять, страшно чувствовать ток под кожей, когда никогда его ещё не чувствовал так сильно. В голове отец бьёт его в нос снова и снова, отчего колени набиваются ватой, но сейчас отца здесь нет, сейчас здесь лишь Кенни.       — Я вчера начал тебя поучать, а ты взбесился, ну- и мы посрались, короче. А потом… Ты потом начал нести какой-то бред, что мол я нянчусь с тобой… Не даю тебе понять? Кенни наконец поднимает глаза, и сквозь золотистые ресницы видно, что он напуган, что он помнит то, чего не хочет.       — Ты спросил меня, чего я хочу, вроде? Короче, какая-то ебанина пьяная… — Крейг чувствует, как его начинает колотить от необъятного холода животного ужаса в животе — какая глупость. Кенни заметно краснеет, опускает глаза, но руку — нет, тишина между ними раскаленная, почти что дымится, обжигает обоим лицо. Они оба знают, что хотят сказать, но не знают, что хотят услышать.       — Честно? Я скорее всего пиздец разозлился, что нечего было пить. Кенни отпускает крейговскую руку и чешет затылок молча, перебирает кудри на шее, нервничает и не смотрит на него, потому что это точно не то, что он хотел сказать, но всё, что смог. Крейговское лицо кислеет и привычно складывается в ухмылку.       — Точно, хах. Ты же алкаш. Кенни посмеивается и ударяет его в плечо кулаком сильнее нужного, и на секунду они молчат и смотрят друг на друга, умоляя, но никто так ничего нужного не говорит. Иногда хочется быть взрослым просто ради опыта, ради возможности разделить одно от другого, ради понимая того, где нужно остановиться, а где идти до конца, и оба сидят на холодной влажной земле под старым роскошным дубом, смотрят друг на друга так, словно ещё секунда, и они забудут лица напротив, и лишь бы насмотреться ещё чуть-чуть, лишь бы почувствовать немое чувство внутри, лишь бы остаться.       — Ну ты и идиот.       — Да пошёл ты нахуй. Они смеются так, словно бы счастливы, и солнце размытым пятном освещает тяжелое низкое небо над ними, разгоняет ворон с крыш. Кенни накладывает бинт и позволяет себе прикоснуться к теплой коже его ладони, но они все ещё дети, и в школе на бинте остаются разводы от ручки с конспектов по тригонометрии.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.