ID работы: 7176002

похороны Свердлова.

Джен
G
Завершён
19
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
19 Нравится 18 Отзывы 3 В сборник Скачать

1.

Настройки текста

1919 год, 16 марта, Москва.       Милый-милый Свердлов! Приторно нежен, смешон! Оставлен и забыт в московской квартире! Где его отдушина, честь, а справедливость где? Простужены блёклые глаза и губы рыбьим болезненным пурпуром засияли. Иссечённое синее тело потворствует одеялу. Свечей вязкий, аккуратный воск заливает плотно стол. На улице всё холодное, бледное. Комната темна, зерниста и щербата. Свердлов нерасторжимо, упорно вцепился в суконную ткань, будучи изуверски слабым, надломленным, точно пытаясь как раньше найти кров, пристанище, дабы переждать безумие властей, а как выцветет бездарная каёмка величия — вылезти. Но здесь так не получится.       Его же вот-вот не будет… Да. Испанка победит. И станет он мёртв как луна. Но что-то в этой уставшей влажной коже всё равно ещё горит. Давится, презрительно смеётся на стеклянном эшафоте вдоль проворных водянистых глаз дверей, неистребимое, сочащееся, зловонное. В омуте счастливом водятся два образцовых шага вперёд — забыться, взревел шаг назад аппетитный — отмена лживая. Нет.       Смерть прорывается, верует и коронует слабостью, этот проклятый вспухающий кусок мяса не даёт покоя; вздымается, страшно бьётся спелёнутая в мучение жилка на изъязвлённой шее. Но также бесплодно и амбициозно.       И вот так, что прихоть судьбы всесильна, как вкусно высыпает предсмертным румянцем недуг. Яков смыкает свои красные глаза. Бровь его придирчиво дёргается. Небо жжётся. То буря расплакалась. Кусками слетали книзу, разбивались опростодушенные облака — слёзы бури. Проснулся бог. Покаял бессовестные губы за смертную речь, горячие слёзы со щёк утёр. И руку дал.       Плакальщицы да звонари. Потускневшие серые лица. Чёрствые гримасы губ, старающихся сдержать скупые рыдания, что так похожи на улыбки. Вечный синий цвет и нега. Что его ждёт? Да, это и ждёт… Это и ждёт…       Рука свисает с кровати как сорванная дверная петля. Секунда, равносильно — падение, удар о стул, лицом к лицу с болью, скорее, в неистовый бой, ветер хрипов и вздохов, навзрыд, кашель как конвейер, как владыка алых капель на полу — как кровавая догма, как идея. Сжав до­бела ку­лаки, мучит себя Яша. Изогнётся, встанет на колени исхудавший Свердлов — потечёт, избрав истоками рот, искромётный ручей крови, прорубая лесные тропы по тонким рукам. Размажет сей ручей несчастный политик по лицу своему бедному, то впитает красную воду трагедий. А революционер вдохнёт ненастье. И руку богу пожмёт наконец. Бог посмотрит на Яшу холодным чёрно-белым взглядом работника конторы, неприкосновенно, но грязно ухмыльнётся и шагать станет по надуманной опиумной земле, не отпуская честной от того, что мёртвой руки.       А скромная бордовая лужица, хлюпающая под упавшей бессильно головой — как отражение ненависти, как прожектор молодого хмельного абсурда, но не где есть у бога своя затхленькая смешная трагедия, а где это как средоточие всего невысказанного, как остатки, как послевкусие от вина или хуже того, пива — горячее и злое — адский концентрат. Какая жалость, но, вместе с тем, какое великолепие. И лежал Свердлов на полу, точно мёртвый тощий ребёнок в парадной соседнего дома, обнаруженный красными этим же днём. Также непорочно. Узловатые руки на груди истерично сложив, словно мечтая удержать в себе ярость душевную, чтобы та не вылетела, не покинула сердце и лицо своё облачая в маску непомерного ужаса, пытаясь дождаться помощи…

***

18 марта, Москва, Кремлёвская стена. Шла гражданская панихида. На мир смотрели северные бесчестные глаза. Руки натруженные неудержимо, бренно костенели иссохшимися палками в этот злополучный час. Все сознавали напыщенность сего мероприятия. Едкий цветочный экстракт выедает воздух и крючковатые носы рабочих впитывают в себя природный аппетитный смрад. Немые, прямо как рыбы, лупоглазые и мечтательные бабы кидаются на равнодушную необъятную землю в рваном экстазе истерик, а муженьки гладят их по головкам, по телесам, огибая студенистые, неповоротливые бока, да тихо приговаривая, что нет больше Яши. Протягиваются невыразимые, тусклые, казённые слова, делая сытным самый воздух, да крики сплошными. Плакаты с маслянистыми сладкими следами толстых пальцев жёлтого цвета поднимаются под грозное восхваление Свердлова, как безудержного Вакха, ведь все любили Вакха, ведь все свои гвоздичные, истлевшие в любви сердца Вакху отдавали… И жизнь Яши — глубокая гниющая колея, узкая, тоскливая, со всей своей отличимой среди буржуйских глупостей невыносимостью…       На похоронах присутствовали все товарищи Якова. Их грубые серые лица ни на секунду не убирали волнообразных ярких складок со вдумчивых лбов, а тонкие брови так и остались дробно подрагивать, нависая козырьком над чёрными сощуренными глазами. И нет. Они уже давно не волновались. Просто пытались понять. Как так, что в одночасье такой человек сгорит, отдастся судьбе. И что не будет больше звучать его прямодушного громкого баса. И что никто не рассудит, руками своими оправляя пышно вздыбленные манишки, да съехавшие набок галстуки оппонентов… Был там и Ленин, в первых рядах стоял, выступать хотел и выступил. После своей прощальной речи, он проронить смог сквозь извечно сомкнутые губы и его промытая вогнутая неровность под губой, ранее ему самому незаметная, глубоко разрезала гладь кожи и вдалась в подбородок от напряжения: – Яша-Яша… Глупец, оставил всё. Мог бы и дальше всем помогать… На это отозвался Троцкий через непроницаемый гул толпы: – А что же Вы его не уберегли? Вы даже не поняли и не выяснили, при каких обстоятельствах мы вынуждены были проводить товарища Свердлова в могилу. Рассматривается версия, что его забили рабочие из-за его происхождения… В Орле… Ах!.. Или испанка… – Наверняка не могу ответить Вам, милый товарищ… Ведётся дело. Свердлов, если и был забит, то по собственной вине… Не робкого десятка человек… Право, он таков был… Да и дело здесь не нужно. Испанка однозначная, ей-богу! – Да Вы просто не любите этой больной крови. – А кто её любит? – Так Вы ещё и брезгуете, а вся такая кровь к вашим ногам стекается потом. Сколько я стою, Владимир Ильич? За сколько вы продадите все мои тайны? Ну же, вы не любили таких. Свердлова того же сколько раз бросали… Под арест, под пули. – Никто не отрицает, что его могли избить до смерти, – Ленин горестно вздыхает, рукой своей накрывает красный лоб и чуть склоняется, пытаясь начать играть, надавить на жалость, поддеть болью, – да… Пошёл такой слух. Но есть проверенная версия. Мы разберёмся, непременно, слышите? Возможно, таким боком и случилось… – Ваше «возможно» рассматривается как альтернативная подлинность, – Троцкий возмущённо покачал головой, раскрыв рот. – Но, — оправдание агрессивно рассёк более громкий звук, то бухнул звонкий голос: – Замолчите! Вы сами столь много говорите, потому что не знаете ничегошеньки в сей обстановке! – Знаю… Всё я знаю и Вы тоже! Право, примите это горе, – выкрикнул Владимир, прекрасно сознавая запальчивость и нервозность коллеги, – идите уже прощаться. – Да Вы распинаетесь от глупости, ведь мыслей так и не родилось. Только слюни! А подумать и не пытаетесь, что уж, Яша вам не ровня, один вы — терновый венок напялили, глупый ребёнок и узко смотрите сквозь решето иллюзий! Кто Вы? А кто он? Что вы колдуете, винтик «массы» в гигантской идеологии! Массы! Массы! Винтик не имеет массы! Хорошо управлять теми, кто тому не противится? Хорошо управлять ищущими кулака? Вы — бессильный спаситель уже спасённых, – от злости Лев шмыгнул своим длинным хрящеватым носом и его пенсне вновь съехало на самый кончик. Он не мог размыть своего недовольства. И в глазах у него вдруг свершилась тёмная влажность. Бледный свет оставшегося снега вдруг стал ему непомерно болезненен и ослепителен в той же мере. Ленин же замер с полузакрытыми глазами, оплетённый тенями товарищей. А жест тот обычно клонился к его изумлению и бессознательности. Сейчас застёгивая и расправляя смятую шинель, Троцкий хотел было пойти и поглядеть на Якова в последний раз, но вспыхнувший и увлечённый Владимир, поджав свои отвислые тонкие губы, стервозно, надрывно ухватил того за воротник, дескать, стойте-стойте, айда кое-что покажу. Вот революционер одной рукой намертво уцепился за это одеяние, развернул Льва и со всей силы дал тому пощёчину, а еврей вдруг сделал страшные глаза и нахмурился, что-то прошипев, безанотомичный, ужасный, необъяснимо отталкивающий и вырвался по-животному, как дикая пугливая лань, взор свой потупив в неизвестности.       Рядом, умело просачиваясь сквозь бесконечные колонны людские, прокатился пару шагов Коба и тихо посмеялся. Сейчас его голова была чиста. Одни мысли его были мраморные. Сам он, непрестанный и тщательный, играл своими сальными бровями под дрожащим тяжким взглядом вдовы усопшего. А та, обозлённая и высосанная горем, закутала своё зелёное студенистое лицо в платок и беззвучно стала проклинать уютное мирское бытие, да беспутство людское. О, милая Клавдия…       А Сталин не чувствовал скорой близости горя. Только алмазная душистая красота и мёртвое довольство всем. Да, завихрение сознательности, но нужда всё присвоить себе, уничтожить всех конкурентов — льдистая, отрывистая и ласковая… Она тронула его сильнее, безумнее, жёстче, чем что-либо другое. И у того не могло быть живого незнакомого суррогата, представившегося бы более желанным и целостным.       Безусловно, Сталин и Свердлов на Курейке были сухопарые, беспристрастные, не шибкие, какие-то дальние товарищи, ведь Яков-то иной, не созданный даже для мимолётной дружбы с Иосифом. Знал всё лучше, глубже, был крупнее, выше в разы. Тот же, плавный, он возвышался над людьми, выделяясь, как юркая каравелла среди хаотичного бесчинства волн. Они обрушивались на него, но никак не могли нарушить изящества его хода, до того времени, когда искушённый врач подоспевшей помощи просил у фельдшера камфору, вводил сей желтоватый раствор Яше под кожу, да тот уже безнадёжен и невинен в своей гибели был.       Вот это был закат, самый яркий, застывший гипсом неподвижным, самый печальный, самый тонкий, с колючими бедными лохмотьями облаков и надеждой уходящего солнца… Это закат Яшиной жизни. И не было больше ни кожаных курток, ни упорных приказов, ни споров теоретических, ни выездов на фронт, ни бессонных московских ночей, ни куртизанок в бриллиантах, ни нагловатых, во многом развязных янки, ни борделей, плюшем отделанных, ни шампанского с лимонным льдистым оттенком во вкусе, ни товарищей по подполью — они стояли здесь, оплакивали его, горячо любимого друга и смешивались в одну пристрастную плачущую линию гадких доморощенных страдальцев, где даже Коба стиснул зубы, где Троцкий произнёс несдержанную речь, где специально приехавший Каменев застыл в подлых, неискренних слезах, пытаясь дополнить это выступление и где, кажется, расстроенный невыносимо Бухарин припал к земле навзничь и начал волосы на себе рвать…       Вот так! Возложить цветы и слёз пару выдавить! С одной стороны это было величественное, ухищрённого и страшного размаха действо, полное уважения, исключительного трепета к покойному товарищу, а с другой стороны, следует только разодрать внешние изыски, то превратилось бы в живописную математику смерти и алчности…

***

      Троцкий домой тело безвольное своё тащил на себе как гору, как бремя, как крест. Ведь что же это за химическое соединение, сушащее серые полосы горла, слизистые раздражающее как навязчивая мысль, как вошь под кожей, вцепляющаяся в розовопламенные слои плоти, поочерёдно и неудержимо. Назойливая такая, от которой чешется и чешется в кровь и шелуху несчастный организм, или то мозга внушённая, удавленная дума о том, что стан весь изнемог, да, глупый, наземь в грязь в самую не падает никак?       Гремит засов, ключи гремят и мысль гремит точно также. Старую исхудалую горничную Лев равнодушно, всеми руками оттолкнул, извиняясь потом, да первым делом пошёл умыться. Усевшись в пресловутое грязное корыто, временно служившее заменой полноценной ванны, он голову намылил, руки обмякшие оглядел — сам как мертвец, да таковая детская мысль его дёрнула и покоя не дала, что тоже не будет его, что на его-то похоронах волосы рвать не будут… А потом подумал он следом: – Ну-с… А как там Яков? А как Бухарин, имя-то какое, не припомню, зазря я слимонничал пред ним сегодняшним днём! Путаница, ей-богу! А как Ильич, что я ему таки наговорить успел? Нельзя с ним было рвать, ай-ай, нельзя… Да, он редкостный мелкий выродок, но с такой-то властью… Кто ему перечить станет? Величайший хитрец! Та ещё устрица дубовая! Но нужно оставить всякую мысль об этом, покою предаться хоть на минутку… Боже мой… Да, думу такую он отогнал, оставив бугром нерешённым, незаконченным, но она ещё успеет возвратиться. Троцкий бесчувственно вытерся. Накинул на острые плечи длинную сорочку, уселся голову сушить старым женским платком и затих. В бледной дегтярной черноте и безнадёжном отблеске керосиновой лампы чаю остывшего выпил, слушая надсадное кряхтение горничной. Успокоил старуху, умно пресекая дрянное сенильное её рассуждение, погладил костистой рукой вдруг посветлевшее лицо. Беззлобное, необъяснимо мягкое, податливое. Эти плебейские черты с годами работы растаяли, а новизны неминуемой свет окрасил её губы тенью нежно-синей, как ирландская река и туман над нею, а глаза, а щёки — они ввалились, они засалились, ведь старость — это тьма, пустошь, пространство, заточенное под мимо прошедшую молодую лёгкость в невидящих глазах, это бесхребетные жалобы по вечерам, это оттаявшее сморщенное сердце в хозяйских руках и наигранное недовольство ласкам по лицу, как пытаются нежно оттолкнуть заигравшегося ребёнка, но с каждым разом всё слабее и слабее… Что стало с этой женщиной? Она перестала даже таковой быть. Не похожа на женщину. Вещь. Несопротивляющаяся собственность безмолвного дома. Стёрлась, растворилась как отдельная личность. Больно смотреть, вот никто и не замечает.       Горничная покинула кухню, ощутив себя лишней, болезненная и измотанная, но такая счастливая. А она и правда была лишняя во всём, как надоедливый предмет интерьера, эдакий пылесборник, давно планируемый выкинуть, да оставленный на видном месте за связывающее щербатое прошлое: лёгкая, бестолковая и примитивная по своему устройству вещица! Опечаленный Лев же в спальную раздумчиво перешёл, лёг, безжизненно уронив свои руки по разным сторонам, исполненный предвкушением сна. Но тяжёлый, колкий звук охватил всю округу и злость нутро его распробовало. Этот стук замолк. Еврей безучастно привстал, схватился за голову и свой отсутствующий драгоценный взгляд на дверь устремил. Та приоткрылась визгливо и растёкся по комнате желейный дрожащий свет. Вкусный, шибко рыжий и густой. Полупрозрачный, невозможный. Снова на пороге одиозная старуха понурила кудластую голову и одержимо пролепетала: – Лев Давидович! Вас срочно просят… Я, если что, потребую имени… Троцкий, нащупав нерв своего неудовольствия в тёмно-синей ледяной красоте марта, слез с эластичным, дребезжащим треском, сокрушённо вздохнул, повернулся, а затем через плечо проронил: – Нет… Ты, это, иди пока…       Она по-рабски кивнула, встрепенувшись, и скрылась, не чувствуя земли под ногами. Лев же безмерно вяло пошёл к распахнутой двери, так и оставаясь в сорочке. И как плевок в лицо. Плевок — неаккуратный, нахрапистый, мутно-белый. Плевок этой гаденькой ухмылкой, этой фамилией, этой разгильдяйской кислой манерой и с порога громогласное: – Здравия желаю, товарищ!       Это Коба… Да. Он самый. С теми же жирными неухоженными усами. После него обычно остаются лишь нечёткие дрожащие круги разных цветов в глазах и на воде слёз. Как похмелье от дешёвого коньяка. Лев застыл, ссутулился, дырой рта хватая воздух, сердце у него принялось рваться из скелета от изумления. Потом, конечно, он распрямился и забормотал: – Приветствую Вас… Чего Вам угодно? Сталин протянул нелюбимому коллеге жёлтую бумагу с ошмётками текста и взглянул тому в глаза. Чернь смешивается с непорочностью в хитросплетениях интригующего взгляда, смертельно и бренно, невкусно, да горько так, несогласно и ошибочно… Тут Коба сказал: – Вам Владимир Ильич просил передать, я с три часа как от него, только сейчас догадался зайти. Иосиф, даже не извиняясь за поздний визит, с мягкой, сочувственной слезливостью и какой-то жалостью руку товарищу протянул, тот недоверчиво отстранился, но пожал её. Потом ночной гость попросился войти и детальнее рассказать, в чужие руки власть над собой передавая взглядом. Вседозволенность вселила неуверенность в людское сердце и Троцкий покорно отступил, скрывая омерзение и безучастность: – Проходите…       Коллеги уселись за стол и Лев подозвал горничную уважительным, но громким воплем. Та тихо перебежала несколько комнат и заявилась обрадованная, спросив своим сдобным ломаным голосом: – Чаю желаете? Свежего, ей-богу!       Сталин из вежливости кивнул вправо, как бы спрашивая разрешения у Троцкого, а тот лишь почтительно улыбнулся, мол, дерзайте. Вот в сумраке льётся чайный листовой янтарь и засыпает в кружке медью. Пахло сначала чем-то необычайной гадости жжёным, такой соломой, а потом вдруг с открытой форточки пронзила ноздри нота парного молока и ладана, в оттенке какого-то арбуза, запотевая стеклянной дымкой на одеяниях и мыслях. Лев прикрыл глаза от удовольствия, пока его не дёрнул за сорочку коллега, вмешавшись своим хриплым, прерывистым шёпотом: – Так вот о чём я хотел поговорить… Еврей тут же навострился, вытянул шею и глаза его засияли взбудораженным блеском. Старуха же ушла. – Ведь вы прекрасно помните, что нас покинул милый товарищ Свердлов…       Иосиф вдруг замолк, точно ожидая одобрения и хоть какой-то человеческой, участливой реакции. Троцкий же успокоился, перегорел и вытерпел своё, но интереса пылу раздул — вот много: – Нуте-с… Говорите-говорите скорее! Слушаю! Тут Коба с нежной иронией мягко продолжил: – И перед вами эпикриз врача, осматривавшего нашего Яшу в последние мгновения его короткой жизни. Позвольте, вот-с, – он легонько высвободил из белых пальцев лист и сжал его своими жёлтыми, мерно, с налётом усталого жеманного выражения глаголя, – какое хорошее заключение! Почитайте потом сами! И дата рождения, и что скончался, и мраморная сыпь, и синий цвет кожных покровов, и обильное кровотечение-то началось после часа пребывания без сознания, и причина-то — воспаление вследствие продолжительного периода заражения испанкой…       Сталин опять отдал заключение утолившему многообещающее вожделение коллеге, а тот брезгливо проскрипел ответ: – Вот оно что… – Дык-да. Довольна ль Ваша душенька? Лев, всё сто раз перечитав, медлительно определил, желчно скривившись в нужде избавиться от собеседника: – Ещё бы… Знаете, тяжело, наверное, выходить в народ, когда безграничная ораторская сила сделала из вас героя. – К чему это вы, уважаемый? – грудной издевательский голос собеседника не выдавал никакого волнения. – А к тому, что Вы мне это заключение принести догадались. Там всё протокольным языком кривенько-косенько наковеркано. Наверняка очередная подпольная фантазия, ну да ладно, поверю, печать вон есть… Вы не в силах самому мне что-нибудь объяснить, неумеха такой-то… Надо вот так. Вам нужна чья-то поддержка за спину, например, того же врача. Также и с тем, где вам нужна поддержка этой ораторской силы. Сами не справитесь. Спасибо, конечно… Извиняйте! Не прав о Яше был… Троцкий встал из-за стола, эпикриз сложив пополам, своё опрокинутое усталое лицо рукой пощупал, солидную полоску колючих усов расправил и поглядел на коллегу своими хищно-раскосыми, вразлёт глазами, в коих вдруг мелькнула падучая звёздочка укора сквозь пенсне. Коллега жалко, раздумчиво сидел, руки свои пряча в пальто, намокшее от остаточного мартовского снега и шибкой влажности, витающей в воздухе, где отсыревала зазря еда и совсем не сохла никакая одежда. – Какой Вы негодяй, как я вас не люблю. Только моего секрета не раскрывайте. – Угу… А что тут раскрывать? Вы как что взболтнёте, так сразу ясно сделается, кто вы такой… Еврей усмехнулся без энтузиазма, как и не для себя глумится. А Коба выглядел как потерянный агнец, горделив, но шаток. Также зол, также колок и затянут, также по улицам щеголяет одёжкою и баб бьёт до смеху истерики. Непутёвый и прямой, вся тёмная и сильная душа нараспашку. – Мразь Вы нерусская. Изворотливая и очень живучая. – Но я стою в плену Вашего взгляда почти нагой, хлопаю глазами и каюсь в своей неправоте… Неужели Вам того недостаточно? Пред Вами извинился еврей… Сталин замолчал, готовый рассмеяться, но из собственных представлений о истинной вражде вытерпел такое искушение. Всё замереть умудрилось, дрожала лишь эта чужая белая рука с полупустой холодной кружкой, оживляемая иногда легким трепетом. Иосиф ещё посидел, размышляя, вновь неохотно обменялся любезностями и ушёл, оставляя мокрые изогнутые следы ботинок на полу и хлопья табака с пальто. Уходя, он думал, дескать, нет, Троцкий — расчётливый мелкий пакостник, а не просто образцовая мразь. Грязный. Злой. Но умный до жути, Коба правда не знает, кто он… Козёл. У него бородка-то козлиная. И глаза как у мертвеца. Астматичный, расхлябанный козёл! Но Сталин бы простил все эти шалости, дай Лев до себя дотронуться… Как он его ненавидит, но какой он достойный! Ненавидит ведь всем своим сердцем. Как часто на немом лице шевелится лишь рот, а Иосиф в него вгрызается взглядом и по-животному, сквозь убеждения и мускус зрелости жаждет исполосовать его боязливое горло, чахоточную глотку, наглухо забитую стеклом и щепками любимой лжи. От его слов там плачут мимозы. Там стынет вода. Там люди сходят с ума и вскрываются с улыбками. Он — грандиозное явление, матовое дыхание вкусной тьмы, снизошедшее в сонливом чаду уютной плоти; говорящее гнилыми устами чумных. Устами одержимых. Он же владыка завшивевших мёртвых тварей. Гениальных. И святых. Ведь все святые люди страшны. И он не человек уже. Его не существует в новом мире. Для публики он мёртв, да оставляет иногда объедки приказов и корпоративную рвоту по утрам на нелюбимой каторжной работёнке. Вот кто он. И Сталин зол на него. Коба с дрожью вспоминал это вздыбленное руно, недоверчиво скошенные глаза, большой нависший лоб, в истерике сатанически вскинутые кверху брови, точно Троцкий — кокаинщик или морфинист, и между ними из глубокой впадины решительной прямой и высокой чертой выступающий нос. Такой крючок, ей-богу. Выбежавшая из парадной мразь смотрела вслед удаляющемуся коллеге и видела только неодобрение.

Это ломалась эпоха.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.