«Я не могу» — читается в его глазах.
Он хочет сорваться с места, разбудить братьев, одарить их влажными поцелуями, тысячами поцелуев, каждого обнять, прижать сердце к сердцу, коснуться подрагивающей от ощущений груди, потянуться за ответным прикосновением, лизнуть за ухом, вырвать стон из тугого горла, еще раз поцеловать, но уже с языком, очерчивая кривоватые зубы и проводя кончиком по нижней губе. Ему хочется довести их до конечной точки, финиша, финального свистка, хотя бы овертайма, но, кажется, они и так уже на самом краю. Дальше некуда. Дальше только Федя. Один. Смолов смотрит на Тошу. На Лешу. Моргает. Еще раз. Ему страшно, до одури и пелены перед глазами страшно без них, страшно остаться до конца жизни одиноким и никому не нужным, и, наверное, думает он, так и будет, так как привычка решать за других осталась, а Миранчуки не успеют остановить Федора от этого решения, потому что для него уже слишком поздно. Федя смотрит на них, душой и телом ощущая тяжелую духоту, осевшую где-то на полу, кашляет от напряжения и прикрывает глаза в попытке успокоиться. Ничего не выходит. Все тщетно. Он пытался, видит Бог, он так сильно пытался преодолеть себя, но видимо этого оказалось недостаточно. Близнецы спокойны. От них веет умиротворенностью, может, немного тихой грустью после ночи пьянства, Федя чувствует это, словно все происходит внутри него самого, глубоко-глубоко. Завтра им рано вставать, чтобы снова отправиться на очередную тренировку, которая принесет только боль в коленях и тяжесть в мышцах. Завтра им нужно опять принимать душ, готовить завтрак на троих, одеваться и дарить друг другу улыбки. Каждый день преследует следующий. Постоянство — единственное, что есть у Леши и Антона, оно делает их ближе, связь сильнее, а объятья до хруста крепче. Константа. Своеобразное однообразие. У Миранчуков есть «когда нам было по семь лет», «неделю назад», «вчерашним днем», «завтра утром», «через год или же двадцать два», они друг у друга навеки/навсегда/бесконечно, у них этого никто не отнимет и даже не посмеет забрать, потому что святое, а у Феди есть только сегодня, только жалкое грешное сегодня; он довольствуется лишь горьким трагичным сейчас, и никто у него это не отнимет и не заберет, потому что его любовь — кромешно черный непроглядный ад, и сам он в нем застрял еще очень-очень давно, когда увидел на тренировке сборной двух стесняющихся, неловко жмущихся друг к другу Антона и Лешу. Смолов почти не помнит этот день, он будто невидимым вихрем пронесся перед его глазами, а он ничего даже не успел усмотреть. Он лишь помнит то страстное желание близнецов играть, выходить на поле и доказывать, оправдывать свое место в команде. Он помнит их связь с самого начала их безнадежной истории, с самого начала сотворения. Его еще в те времена поразило то, как успокаиваются братья перед важным матчем: Тоша всегда клал голову на плечо старшему и судорожно прокрадывался руками под футболку, оглаживая костяшками Лешины ребра. Тогда никто не обратил внимания на то, что видел Смолов, кажется, все были заняты своими делами, и только он смотрел, не отрываясь на то, как спустя минуту, Алексей сам начинал тереться носом о щеку Тоши. Они шептали друг другу на ухо что-то свое, тихое, но такое искреннее и неуловимое для других, что будто волны всех известных ему океанов захлестнули сверху, и через секунду он уже не мог дышать. Это было слишком: слишком чувственно, слишком интимно, лично, слишком откровенно, слишком много для него, поэтому он просто зажмурился так сильно, как только мог, и с разбегу вбежал обратно в раздевалку, хлопая дверьми, чего близнецы даже не заметили. Сейчас Федя медленно опускается возле двух тел, кровать под ним прогибается, будто песок под ногами, и мягко скрипит. Смолов ложится рядом, осторожно подгибает колени и опускает голову рядом с Лешей. Они близко. Федя может почувствовать даже запах шампуня близнецов, поэтому он вдыхает полной грудью и выдыхает не сразу. Секунд через двадцать. Из его легких вырываются неаккуратные вздохи вперемешку со свистом, которые он даже не пытается скрыть, а просто дает им волю. Ему больно. Смолов аккуратно поднимает руку, она же кажется ему сделанной из свинца и меди, тянется дальше. Останавливает движение, и ладонь наконец-то находит свое место на Лешиной руке, которая в свою очередь мирно покоится на животе Антона. Пальцы переплетаются бессознательно, будто до рождения было заложено, что-то на генном уровне, что-то, что кажется до очевидности правильным, но такого рода мысли Смолову чужды, он их не замечает. Иллюзия. Слезы появляются не сразу. Сначала легкое жжение в глазах, покалывание, непонятные пятна, попытка остановить влагу и полное поражение. Эти дорожки капель, будто водопады, они падают вниз, скатываются на подбородке и продолжают свое движение по шее на пути к острым ключицам. Он плачет беззвучно, изредка всхлипывая, глотает солёные капли и продолжает гладить костяшки пальцев братьев. Сейчас они наконец-то вместе, именно так, как представлял себе Смолов — тихо, в ночи, без слов и ненужной страсти: они настоящие, открытые, оголенные до нервов, такие живые и оглушающе тихие, что хочется кричать. Кричать до исступления, потому что такое бывает только когда темно — этого так ничтожно мало, что планеты взрываются в космосе, огнем растворяясь в атмосфере. Это коллапс, никакой слаженности. Тело будто недвижимое, железное, не слушается Федора, сопротивляется, а он все продолжает бороться. Кровать снова прогибается, когда Смолов вытирает лицо тыльной стороной ладони и одним рывком встает с постели. Его мутит; земля дрожит, а пальцы нервно перебирают край черной антоновской худи, когда он наклоняется к братьям и по очереди нежно целует каждого в розоватые приоткрытые губы. Он легко касается языком кожи рядом, запоминает изгибы, проходится по ямочкам на подбородках, любимым родинкам и веснушкам меланхоличным взглядом. Он пишет свою нерассказанную историю, пишет ее почти незаметно и совсем непривлекательно, но его слезы находят свой смысл в ложбинке между губ, а тихий неразборчивый шепот кажется мороком в этой пустой комнате. Дыхание сбивается, дыхания на троих уже давно не хватает. Искренне пытается глазами запечатлеть эти моменты, хоть и они полны горячих слезных рек. Все в порядке. Все хорошо, да ведь? Всё уже давно превратилось в рваные полувыдохи, а ноги сводит так, что стоять становится не просто трудно, а невозможно. «Я люблю вас» — читается в глазах, движениях, мыслях Феди. Он сам — эта неприкрытая ничем, одинокая обнаженная любовь. Кто-то из близнецов хмурится во сне, и Смолов отстраняется как можно быстрее, не давая последнего шанса никому из находящихся в этой душной затемненной комнате. Он торопливо подхватывает заранее собранные сумки, пытается забрать все, что только можно из этой квартиры, чтобы не давать повода вспомнить о своем пребывании здесь. Он бросает последний, лишенный теплоты взгляд на спящих Миранчуков, и в нем нет ничего, кроме душераздирающей тоски и скорби. Скулы сводит. Смолов похлопывает себя по карманам, проверяя, все ли он взял. Он прячет нервозность перед персиковыми стенами, перед «Водными лилиями» напротив входной двери. Федя не опускается вниз по касательной сразу, он немного медлит, перед тем как поставить точку. Он так хотел здесь и сейчас, а получил чертово пресловутое «навсегда». Он не хотел навсегда, он хотел ловить момент, жить в эту секунду, отдавать все до последней капли, но всегда ли мы получаем то, чего желаем? Федя был не уверен. Также, как и был не уверен в том, что оставил напоследок кое-что для братьев на тумбочке, в то время как сам не снял с себя застиранную худи Антона, которую они втроем носили по очереди так часто, как только могли, но из-за этого Смолов дорожил ею даже больше, чем нужно. Он оставил её себе, потому что его собственное сердце ему не принадлежало, ровно как и близнецы. Он сам больше себе не принадлежал, весь смысл существования будто испарился в темном коридоре, когда Федор закрыл дверь, оставив ключи на крючке возле. Он прикрыл ее тихо, как подобает любящему человеку, который не хочет разбудить кого-то родного. Он бы мог яростно хлопнуть дверью, ненароком уронив связку ключей, заставить проснуться Лешу и Тошу и позволить отговорить себя и оказаться в удушающих объятьях, окружённый двумя самыми любимыми людьми в его жизни. Он мог бы сделать столько всего, чтобы не допустить сегодняшней минуты, но он слишком сильно любил их. Слишком сильно. Федя закрывает дверь, прижимает телефон к груди, нажимает на кнопку и ждет лифт. У него в мыслях хаос, светопреставление, все буквально в беспорядке и неразберихе, и он сам уже не знает, что делать, ему кажется, что все это — выдуманный бред, а его и вовсе не существует. Из странных мыслей его выводит сигнал приближения лифта. Лифт открыт, и Федя ждет. Он, может быть, совершает грех, отказываясь от своей любви, но как жить с тем, что ты никогда не сможешь постичь такого совершенства, чтобы тебя любили так же сильно, глубоко, отчаянно, ярче Солнца, как и своего брата?Миранчуки — константа, постоянство, своеобразное однообразие, незыблемая верность, истинная бесконечность. Смолов не знает, что это такое — у него есть лишь чертово пресловутое сейчас, оседающее сладостной горечью на языке.
— Осторожно, — монотонно говорит голос внутри, — двери закрываются.