ID работы: 7421689

Surabaya Johnny

Слэш
R
Завершён
126
автор
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
126 Нравится 6 Отзывы 24 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

You said a lot, Johnny, All one big lie, Johnny.

Иногда ему кажется, что он сходит с ума. Как будто весь мир играет по одним правилам, а для него написан особый, персональный свод законов, о которых он может только догадываться. По этой причине Кевин почти завидует матери: её отношения с Иисусом чётко регламентированы сразу в четырёх вариантах и продаются в любом книжном магазине (или сразу в общине — за пожертвование и душеспасительную беседу с пастором). Завидует «Янкиз» и «Майами Марлинз»: правила в бейсболе, может, и запутанные, но одни для всех и известны задолго до того, как ты надеваешь кетчерскую аммуницию и выходишь на поле. О своих он узнаёт, кажется, только по одному, всякий раз, когда какое-то из них нарушит. Как хороший адвокат, он знает: правила — это не только ограничения, это ещё и привилегии, особенно правила неписаные. Не брать неплатёжеспособных в Гарвард — если только они не настолько бедны или ущемлены, чтобы сыграть в пользу репутации университета-благотворителя. Не водить в пьяном виде — если у тебя нет влиятельного родственника в городской полиции. Не подниматься к Милтону в пентхаус без его особого приглашения — если только ты не Кевин Ломакс и тебя не ломает так, что голова трещит. Последнее правило Кевин не понимает до сих пор: почему? откуда? в чём его смысл? Просто однажды открыл и теперь пользуется. Благо, ломает действительно часто — так, что виски лопаются, голова трещит и руки так и тянутся раздавить бокал — дорогущий, тонкостенный, подаренный Мэри Энн на новоселье. Как такового блага в этом нет, кроме возможности ещё раз подняться на двадцать шестой. Толкнуть тяжёлые двери, едва услышав разрешающий отклик. Без робости первого раза обрушиться на породистый кожаный диван и рвануть галстук на шее, открывая каналы в пережатом условностями горле. — Я дико устал, Джон. — Я тебя предупреждал, Кевин, будет тяжело. — Сочувствия в голосе — ни на йоту, только спокойная констатация факта. Милтон не терпит суеты и излишней чувствительности, особенно — когда наливает виски. Только когда он подходит ближе и, протянув один бокал, садится рядом, видно и эту морщинку между густыми бровями, и влажный блеск чёрных глаз. Он предупреждал, да — и всё-таки тревожится. Это необъяснимо. Это лестно. — Что у тебя сейчас случилось? — спрашивает Милтон, всматриваясь в его лицо. — Каллен, Мэри Энн? — Мэри Энн. — Он кивает, перебирая пальцами по прохладному стеклу. — Всё как-то... странно. — Что именно странно? У твоей жены трудный период, Кевин. Она хочет, чтобы ты был с ней рядом, и я её понимаю. Я тоже хочу, может быть, чтобы Калленом занимался именно ты. Но я пойму, если ты возьмёшь отвод, все поймут. Кевин не сдерживает смеха, не может и не хочет. — Издеваешься? — Милтон коротко пожимает плечами, наигранно миролюбиво отводя глаза, он усмехается снова и, устроившись удобнее на прохладной кожаной спинке, делает глоток, перекатывает его по нёбу, прислушиваясь. — Это не Далмор, да? — Далмор, просто другой. Король Александр третий. Не могу заставить себя переключиться на американский виски. Один раз Шотландия — всегда Шотландия. Нравится? — Нравится... — Но это всё не то. Кевин ищет вежливую формулировку, но бросает это занятие: Милтон поймёт всё и так, по его молчанию, по особой интонации недосказанности. Не нужно на него смотреть, чтобы видеть, как ещё мгновение назад мягкий взгляд обращается пытливым и собранным. — Окей... — Разговор, который Милтон начинает так, обещает быть неудобным, но нужным. — Давай начнём сначала. У тебя проблемы с женой, потому что она считает, что ты не уделяешь ей внимания. Ты пропадаешь на работе, ты занимаешься всеми этими делами, она чувствует себя брошенной, а тебе вроде как плевать. На это я тебе уже сказал: ей правда нужна твоя помощь, твоя поддержка. Отдай дело другому и иди решать свои семейные проблемы, а когда всё вернётся в норму — приходи, скажи, и мы найдём тебе работу. — Дело даже не в этом... — А в чём? Ты мне ничего другого пока не сказал, а я не хочу копаться у тебя в мыслях, чтобы выудить нужное. Могу. Но не хочу. Разве что ты мне официально разрешишь. — Хочешь покопаться в моей голове? — усмехается на выдохе Кевин и устало оборачивается, сталкиваясь взглядом с Милтоном. — А почему нет? — Он дёргает плечами, облокачиваясь на спинку дивана, протирая локтём скрипучую кожу. — В худшем случае я просто не угадаю, но наведу на мысль. В лучшем — впечатлю тебя и избавлю от необходимости мямлить. Ну так что, согласен? По его лицу никогда нельзя понять, шутит он или нет. Всякое его слово — мяч, который можно прозевать, а можно отбить, не угадаешь. Кевин терпеть не может проигрывать даже в мелочах, ненавидит, когда его подлавливают на наивности или недостаточной прозорливости. Если сейчас не угадает, то будет обидно, но... не настолько. Милтон улыбнётся, мягко хлопнет — тронет — его по плечу и этим приглушит горечь поражения. Новый глоток расцветает во рту ванилью, апельсином и клюквой. Кевин медленно моргает, склоняет голову к плечу и, усмехаясь уголками глаз и немного — губ, бормочет: — Ну что, начинай... Милтон наклоняется ему навстречу, всматриваясь в глаза, в самую глубину зрачка. Взгляд у него — чёрный, бездонный, как уходящая в подземную бездну пропасть. Такой не проникает вглубь, но впускает в себя, проглатывает без остатка, растворяет в своей влажной темноте. И там, обнажая, как девственницу перед закланием, снимая по слоям оболочки, разбирая на косточки, атомы, грешки и мыселки, — доходит до сути. Смешно перестаёт быть через три секунды. Неуютно — ещё через две. Он смотрит куда как дольше — вечность. — Ты запутался. — Голос его звучит словно откуда-то со стороны, из-под потолка, из каминного пламени, из раскалывающегося черепа. — Ты смотришь на людей вокруг и видишь, что они живут не так, как ты. Словно им от рождения прописали иные законы существования. Даже не все — какое-то одно маленькое правило, о котором тебе никто не сказал. И сначала это ощущение было не слишком сильным. Так, покалывало иногда, но в пределах разумного. Даже, я бы сказал, приятного. Но теперь ты чувствуешь, что отрываешься всё сильнее, отходишь всё дальше, и жить, не зная этих правил, становится всё сложнее. Ты хочешь делать всё правильно, ты хочешь быть принятым, хочешь, чтобы тобой восхищались, — но этого никто не делает. Ты в ярости, ты пытаешься понять, что ты делаешь не так, но каждый раз, когда ты решаешь одну проблему, на её месте вырастают две других. От тебя постоянно чего-то требуют, а ты не можешь понять, чего. Мэри Энн тоже требует. Ты остался бы с ней, если бы знал, что это всё, что ей нужно. Но ей этого мало. Даже делая всё правильно, ты всё равно делаешь всё не так. И потому не хочешь делать ничего. Ты хочешь порвать с ними всеми и жить по своим правилам, которые ты знаешь и которые умеешь обходить. Но на это ты пока не можешь решиться. Тебя всё ещё что-то сдерживает. Как будто ты не чувствуешь, что имеешь на это право. Не имеешь права быть самим собой, Кевин. Собственное имя отзывается щелчком пальцев, коротким, резким. Его словно выбрасывает наружу — из взгляда, из голоса, из мутной рассеянной дымки, окутавшей комнату. Скульптуры над рабочим столом ещё перетекают одна в другую, заплетаясь в объятиях клубами дыма. Он ещё не пришёл в себя. Ещё не научился нормально дышать, а не в такт чужим губам. Не начал нормально смотреть, а не так — туманно и с поволокой. Наверное, он выглядит странно: Милтон резким взглядом перечёркивает его лицо, от лба к подбородку, замирая на мгновение на губах, и, протянув руку, мягко и по-свойски гладит его большим пальцем по скуле. — Вся твоя жизнь — это то, что ты с ней делаешь, мальчик мой, — говорит он негромко, трогая горячую гладкую кожу на выбритой щеке. — Хочешь таскаться с чужой виной и чужими законами — пожалуйста, но тогда не плачь. Хочешь быть тенью — оставайся. Но ты уже отбрасываешь собственную, и засунуть тебя обратно под ноги какому-нибудь флоридскому судье будет непросто. Хотя бы голова больше не болит. Но ведёт — не меньше. Он устало усмехается и, прикрыв глаза, трётся о сухую, тёплую ладонь щекой. — Но, оставшись здесь, я стану твоей тенью... — Горячее дыхание влажно опаляет сплетение чётких линий, губы почти случайно мажут по бугорку у большого пальца, и Кевин приоткрывает глаза, бросая короткий взгляд. — Это же будет так. Ты знаешь. — Скорее я отправлю тебя к дьяволу отсюда. Мне не нужна вторая тень, Кевин. Я и первую-то отпускаю погулять. — Опять смеёшься? — Нет, чистая правда. — Милтон хрипловато посмеивается и, легко похлопав его по щеке, прячет руку в карман. — Я знаю, что тебе сейчас нужно. Подожди. Я только вчера из Индонезии, встречался там с одним наркоторговцем. Ему хотят приплести растление малолетней, приходится доказывать, что в то время, когда это случилось, он как раз сбывал товар. Похоже на дело Каллена, а, Кевин? — То есть ты всё-таки считаешь, что Каллен невиновен? — спрашивает он, лениво потягиваясь. — А я разве это сказал? — бросает Милтон в ответ. За этими словами угадывается скрытый смысл, в который Кевин не успевает вдуматься: Милтон уже протягивает руку. В его ладони — зажигалка и пачка незнакомых сигарет с вытертой маркой. — Держи. Это кретек. Смесь табака и гвоздики — прямиком из Сурабаи. — Ты сам покупал? — Кевин вытягивает одну из пачки, длинную, похожую на тонкую сигару, и изучает её, чуть сдвинув брови. — Или твой клиент подарил? Милтон хмурится, зажав сигарету в зубах. Язычок пламени покачивается над зажигалкой. — Никогда не бери от наркоторговцев ничего, что можно выкурить, Кевин, — говорит он наконец, не разжимая челюсти. — Больше проблем, чем гарантий. А если тебе потребуется дурь, то у тебя всё равно остаётся контакт. Но я не советую начинать. Многие адвокаты сходили с дистанции именно потому, что подсели. — Окей, окей, я и сам не собирался. — Он прикуривает от поднесенного к лицу огонька и затягивается. Мягкий пряный дым щекочет нёбо, мягко обволакивает горло. Что-то кофейное на языке, что-то цветочное, тёплое и слегка цитрусовое — как тот Далмор. Кевин не может не прикрыть глаза. Как при этом усмехается Милтон, видно даже через веки. — Я же говорил: то, что тебе нужно. Хороший виски. Хорошая сигарета. Хорошая компания — и бум! Пусть хоть мир взлетит на воздух, а у тебя всё схвачено. — Он поднимается с дивана, держа сигарету двумя пальцами — Кевин не видит, но знает, что так, он всегда делает именно так, — и не спеша отходит к столу, шелестит бумагами и папками. — Так я тебя ещё раз спрошу. Ты оставляешь Каллена себе? Кевин молчит не дольше, чем нужно для одной затяжки. — А я тебе ещё раз отвечаю, Джон, — устало тянет он и приоткрывает глаза, — что я не возьму отвод. Ни за что. Ему кажется, будто пламя в камине взвилось на миг к дымоходу и тут же опало, всё ещё весело, ликующе потрескивая. Он встряхивает головой, как будто это поможет, и затягивается снова. Взгляд спускается от чёрных волос по спине к каблукам начищенных туфель, и тянет смеяться, прикусив кончик сигареты. — Джон? — окликает Кевин, сглатывая горечь. — Ты точно покупал их сам? — Да, а что? — бросает Милтон, не отворачиваясь от стола, не отвлекаясь от бумаг. Кевин негромко посмеивается и прикусывает губу. — Да так просто... Мне кажется, будто ты тени не отбрасываешь. — Так и есть. Она ещё в Сурабае. Выпросила себе дополнительные каникулы. — Милтон оборачивается через плечо, вскинув бровь. — Она-то мне здесь зачем? Тень — это изнанка человека, Кевин. А хороший адвокат не может себе позволить такой роскоши — показать свою обратную сторону. Все знают, что он подонок. Но никто этого не видит, вот в чём штука. А если что-то невозможно показать в суде, как они докажут, что это есть и что ты такой? — Ну, вдруг у них будет тот самый хороший адвокат, — пожимает плечами Кевин, улыбаясь. Милтон улыбается в ответ — широко, щуря чёрные глаза. — Наверняка будет. И очень хороший, — говорит он и, сложив пистолетом держащую сигарету ладонь, стреляет в Кевина трижды: голова — сердце — пах. Смотрит ему в глаза, подносит пальцы к губам, сдувая табачный дым, словно пороховой, и добавляет: — Но ты лучше их всех. И тебе их бояться нечего. — Это элегантный способ назвать меня подонком? Ему без причины легко. Виски мешается во рту с кретеком, разбрызгиваясь кофе, клюквой и пряными цитрусами. Милтон усмехается, зажав в зубах сигарету, закрывает папку и подходит к нему, нагло и по-свойски запускает пальцы в зализанные волосы, разрушая причёску. Она ему никогда не нравилась: слишком, как он говорил, пижонская. — Мы все подонки, мальчик мой, — говорит он, пропуская чёрные пряди между пальцами, как воду или песок. — Но подонки сильные, необходимые миру, харизматичные. Они нас ненавидят — и хотят. И чем больше ненавидят, тем больше хотят. Адвокат — это вообще искусство вызывать ненависть в людях. Порой непонятную, неуловимую, идущую из ниоткуда, из подсознания. Но именно такие люди потом приходят ко мне и просят: Джон, дай нам своего адвоката. И я даю. Так что tetap tenang, anakku. — Это что значит? — Это по-индонезийски. «Сохраняй спокойствие, мальчик мой». Он затягивается, относит сигарету от рта и замирает, склонив голову к плечу, с ленивым любопытством заглядывая в одурманенные дымом и виски глаза. — О чём ты сейчас думаешь? — спрашивает он. — Скажи, я не хочу снова копаться у тебя в мозгах. — Боишься, что не угадаешь? — Кевин чуть запрокидывает голову и ловит лбом не отдёргивающуюся ладонь. — Не уверен, что ты захочешь услышать это от меня. Он моргает, прикрывая глаза. Легко, быстро, чувствуя ресницами тепло ладони. Чувствуя бровями обводящие их кончики сухих, пахнущих гвоздикой и табаком пальцев. Чувствуя, как нажимом фаланги приоткрываются шире внезапно пересохшие губы. — Кевин. — Голос над ним идёт зыбкой хрипотцой. — Ты даже не представляешь, на какую ужасную вещь меня толкаешь. — Ужаснее, чем покрывать Каллена? — выдыхает он и кончиком языка трогает тёплую, чуть горчащую кожу. Где-то над ним Милтон резко, коротко выдыхает. — Каллен — по работе и за деньги. Ты же не скажешь, что проститутка изменяет мужу? — Пальцы цепко сжимаются у него на подбородке, заставляя запрокинуть голову; он чувствует взгляд в лицо и не может не открыть глаза навстречу. Чёртова чернота. В этих сигаретах точно что-то намешано. И в виски тоже. Но это почему-то не пугает. — Скажи только, зачем тебе это? Это очень хороший вопрос. Если бы его задали в суде, это был бы провал — для кого угодно. Но Джон же только что сказал, что он лучше всех. Лучший в мире чёртов подонок, безупречный и непобедимый. Значит, что бы он ни сказал, он будет прав. — Потому что это против правил. Но очень хочется. — А Мэри Энн? — Кончик большого пальца гладит его замирающий язык. Кевин зло хмурит брови и прихватывает зубами с острастки. — Хватит спасать мой брак, Джон, — цедит он, буравя взглядом чёрные глаза. — Мне и так его хватает. Я от него устал. Она мои кирпичи на плечах. А я хочу их сбросить. Сбросить и идти дальше. Забыть про всё, кроме работы и того, что вертится вокруг тебя. Это мой мир. А Мэри Энн — она осталась во Флориде. И всегда там будет. — Кевин... — тянет Милтон предостерегающе и, двумя пальцами держа дышащий гвоздикой окурок, топит его в тепловатом виски. — Мне действительно не нужна вторая тень. Мне и первая не нужна. И адвокат, заискивающий в поисках лучшей доли, мне тоже не нужен. Я это сделаю, и ты пожалеешь, что нарвался, но будешь хотеть ещё, я обещаю. Я тебе нарисую такую тень, мальчик мой, что тебе придётся научиться отбрасывать её через океан. Но не за желание вертеться вокруг меня. Оно мне не сдалось. Ты знаешь, что нужно сказать. Мама, когда говорила так, подразумевала простые вещи. Спасибо, сэр. Пожалуйста. До свидания. Слава Господу нашему Иисусу Христу. Много, много вежливости к портрету хорошего мальчика. Она зализывала ему волосы, собирая его на воскресную службу. Она не хотела, чтобы он был адвокатом. А сейчас он подонок с растрёпанными волосами, и его босс держит его за челюсть, и гладит его губы, и смотрит ему в глаза так, что перед мамочкой даже извиняться бесполезно. Так вот как ты делаешь карьеру в этом Вавилоне, Кевин, сказала бы она. А он сказал бы: господа присяжные, чтобы убедиться, что я не преследовал никаких карьерных интересов, прошу услышать слова, которые я сказал мистеру Милтону в тот самый день и час, к которому отсылает нас обвиняющая сторона. И о чёрт, это хорошие слова. Кевин осторожно ставит бокал на диван, гасит мокрыми пальцами дотлевающий окурок и, скользнув пальцами под манжету рубашки, ловит пульс на горячем запястье — и одними губами выдыхает: — Я просто хочу тебя попробовать. Может быть, мне понравится. Я. Просто. Тебя. Хочу. И никакой карьеры. Об этом он позаботится сам. Когда будет время. Милтон толкает его на диван навзничь, опрокидывая бокал. Он скатывается на пол и разбивается о паркет; звон разлетающихся осколков доносится глухо, как сквозь гул ударившей взрывной волны. Кожаная обивка залита дорогим Далмором; когда Кевин падает, его волосы растекаются в луже пролитого виски, пропитываются запахом клюквы, дыма и дуба. Сухая рука срывает с его шеи галстук, рвёт воротник, и кончик языка прикасается к ямке за ухом. Коротко, остро, быстро — как змеиное жало. — Annaku, apa yang kamu lakukan dengan ayahmu... Kemarilah, anakku, hanya untukku...* — шепчет Милтон ему на ухо, расстёгивая на груди рубашку, и он выдыхает: — Снова индонезийский? Что это значит? — Ничего важного. Расслабься. Не думай... Горячие губы касаются горла под кадыком, мокро мажут вдоль ключицы в распахнутом воротнике. Собственный босс лижет ему шею вдоль пульсирующей жилки — остро, как ножом, жарко и влажно. Кевин тихо всхлипывает на вздохе и отворачивает голову, подставляя горло, челюсть, ложбинку за ухом. Сквозь туман перед глазами он видит на стене у камина замершую тень. Тёмный безглазый силуэт, невысокий и крепкий, безмолвно наблюдающий за ним, — он почти знает, кому могла бы принадлежать эта тень. Он бы точно захотел посмотреть на это со стороны, если бы мог. Если бы не отправил свою тень в Сурабаю. Если бы в принципе мог отделиться от своей тени не в шутку, а всерьёз. В этом кретеке точно что-то было. — Meniduriku, Johnny...** — выдыхает он, не понимая, откуда взялись эти слова. И тянет спросить, но поцелуй под кадыком запирает воздух в гортани. — Kamu belajar dengan cepat...*** — Хриплый шёпот щекочет его горло, и сухие пальцы рисуют волну по поджимающемуся животу, замирая на пряжке ремня. — Расслабься. Всё хорошо...

***

— Почему тебя не было так долго? Он не навещал Мэри Энн примерно неделю. Может, больше, вряд ли меньше. Для неё это всё ещё непривычный срок — хотя в сложившейся ситуации ей придётся приучиться и к более длительному одиночеству. — Я был в командировке. Милтон взял меня с собой в Индонезию. Я теперь веду для него два дела сразу. Мэри Энн почти смеётся. На её бледном, исхудавшем в психическом отдедении, обескровленном лице это выглядит жалко и трагически. Она мусолит в худых костлявых пальцах край своей пижамы — цепляется за то, что ещё остаётся ей покорно, раз не получается больше вцепиться намертво в собственного мужа. — Эта командировка была настолько важна, что ты забыл обо мне? — Она смотрит на Кевина снизу вверх, не вставая со своей койки. Он возвышается над ней всё таким же идеальным, каким она его помнит. Таким же аккуратным, отглаженным, при галстуке и в новом, с иголочки пиджаке, купленном наверняка к командировке. С такой же червоточинкой. — Эта командировка была достаточно важна, чтобы ты подождала меня неделю, — отвечает он. Ноздри щекочет запах гвоздики и табака, тропического южного полдня и распалённой солоноватой кожи. Сурабая блестела, когда он был там, — золотом, слюной, потом. Влажным бликом на чёрной, не-от-мира-сего радужке, проглатывающей его туманный, отказавшийся от собственной воли взгляд без остатка. Сурабая блестит и сейчас — куда скупее. Всего лишь деньгами того наркоторговца, который оказался достаточно умён, чтобы позволить себя защитить — и не удивляться в зале суда. Свою речь, допросы свидетелей, воззвания к присяжным — всё это он помнит смутно, позволив деталям растаять в адреналине, в помрачившемся сперва от напряжения, затем — от облегчения рассудке. Зато помнит точно, как синим вечером, когда они возвращались в отель, Милтон вдруг протянул: — Ты можешь коллекционировать Геттисов. Эстеты с тягой к подросткам явно твой профиль. — А Кевин тогда усмехнулся и ответил: — Я считаю это платой за всю остальную Сурабаю. Горячая рука обняла его за поясницу. Болтаться в Индонезии вот так, особенно в насквозь мусульманской Сурабае, было чистым безрассудством, но Джон иначе как будто не мог, да и у него самого не получалось. Знать, что их видят, — и чувствовать, что, как бы их ни хотели порвать на части прямо на улице, никто почему-то не осмеливается даже выцедить бранное слово. Даже педиком назвать. Чувство, достойное короля вселенной, определённо. А теперь этот король стоит и отчитывается перед помешавшейся королевой, не понимая, зачем ему это нужно. — Мэри Энн, я вернулся сразу, как только были решены все дела. Я в Нью-Йорке, я никуда в ближайшее время не денусь. Когда я смогу, я буду тебя навещать. Но это будет нечасто. — Когда сможешь... — зло цедит Мэри Энн, кусая губы. Покрасневшие от бессонных ночей глаза бухнут от слёз. — Раньше ты мог всегда. Раньше я была для тебя всем, Кевин. Я твоя жена, ты ещё помнишь это? Или забыл? Забыл со своим чёртовым Милтоном?! — Не смей меня упрекать!.. — Забыл! — Зеркальце с прикроватной тумбочки раскалывается на полу на сотни осколков, проливаясь стеклом из белой рамы. — Ты забыл, что ты человек, а не адвокат, Кевин. Ты обо всех нас забыл, ты от всех отвернулся, кроме этого ублюдка! Кевин, я прошу тебя, пока не поздно, бросай это! Ты ещё можешь вернуться, ты ещё можешь... можешь стать собой! — А я — это я, Мэри Энн, — слышит он свой голос как со стороны. — И всегда был таким. Просто это было не так заметно. Теперь я свободен, я делаю то, для чего рождён. И я не изменюсь, не стану комфортным. Я здесь, чтобы ставить людей в неловкое положение, Мэри Энн. Всегда. Потому что я чертовски хороший адвокат. Чёрт знает, что он говорит, откуда эти слова, но это именно то, на что он бы никогда не решился. По лицу Мэри Энн он видит, что это не просто победа — это десятка. — Не могу поверить... не хочу верить, что ты всегда был таким, — шепчет она, срываясь на собственное дыхание, на зарождающийся в горле плач. — Кевин, не говори мне... Не говори мне!.. — Я зайду, как только смогу. Отдыхай. — Ничего больше он говорить и не собирается. Он уже стоит на пороге, когда она вдруг окликает его: — Кевин! Он оборачивается: — Что случилось? — У тебя... — Мэри Энн сглатывает; её глаза полны почти религиозного ужаса. — У тебя тени нет... Оптический обман, хочет сказать он, при таком рассеянном свете часто случается. У тебя галлюцинации, хочет сказать он, скажи врачу, он выпишет тебе таблетки. Тебе кажется, милая, хочет сказать он, ты просто устала, поспи немного и успокойся. Ни слова из этого он не произносит. Вместо этого он говорит: — Да, я знаю. — И добавляет, нажимая на дверную ручку: — Она всё ещё в Сурабае. ...Уже когда он подходит к лифту в конце коридора, его окликает мать. Голос её дрожит от невысказанного волнения. — Кевин!.. — зовёт она. — Мне надо тебе кое-что сказать... Милтон дал ему добро быть подонком, но на собственную мать это не распространяется. Кевин тяжело, медленно выдыхает, выжав кнопку вызова, и отступает от дверей, оборачиваясь к матери. — У меня мало времени, мам. Ты что-то хотела срочно? Если нет, то давай потом, вечером, я спешу, меня ждёт Милтон. — О нём я и хотела сказать, — выпаливает она, — о Милтоне... Я врала тебе, Кевин. Я уже была в Нью-Йорке... и... — И что и? Она выдыхает — шумно, коротко, резко, очищая лёгкие перед новым вдохом, чтобы снова выпалить: — Я была в Нью-Йорке. Тридцать лет назад, со своей церковью. Мы остановились в одном отеле, и... Там был официант в ресторане, такой молодой человек, очень приятный, обходительный... Он очень хорошо знал Библию. Покорил меня этим. У нас с ним был один и тот же любимый стих: Вот, Я посылаю вас... — Как овец среди волков... — заканчивает он почти бездумно. Слова просто приходят в голову. Он не хочет вспоминать, где именно их слышал и от кого. Потому что это была не она. Это была не она. И это было...

***

— ...Мерзко! Это... это мерзко! — Мерзко? — Милтон разводит руками, удивлённо вскидывая брови. — Мне казалось, тебе нравилось. Такое не подделаешь, уж поверь мне, я немало мужчин перетрахал. — Заткнись! — Пистолет Каллена дрожит в его руке, сбиваясь с прицела. Если он выстрелит, то хочет грохнуть этого ублюдка прямо в сердце, без шансов. — Ты же знал, сука, ты всё это знал — и ты это сделал! — Я сказал тебе прямо, Кевин, ты толкаешь меня на охрененно плохие и неправильные поступки! — Трахать собственного сына — это, по-твоему, просто охрененно плохо?! — А я тебе что, отец? — Милтон резко щетинится, как взвод — штыками, оборачивается сталью. — Я над твоей колыбелькой стоял? «Святую ночь» тебе пел? Да ты меня тридцать лет не знал, а теперь вдруг предъявляешь претензии, что я осквернил священную связь отца и сына! Ау, очнись, Кевин! — Он щёлкает пальцами у себя перед лицом. — Какую связь? У нас нет никакой связи, кроме крови! Она появилась только здесь, только в Нью-Йорке, и именно потому что между нами нет ничего семейного! — Ты знал... — Его клинит на этих двух словах, как клинит несмазанный затвор. — Ты же всё знал... Знал и ухмылялся, и лгал мне... — Не лгал, а молчал, потому что ты не спрашивал! — Господи, неужели ты не видишь, как это мерзко? — Мерзко? — Милтон удивлённо хохочет, тычет в него пальцами с зажатой в них сигаретой. — Мерзко — это оправдывать педофилов из тщеславия! Это покрывать убийц, натаскивая свидетелей на ложные показания! Бросать свою жену ради этого — вот это действительно омерзительно. А то, о чём ты говоришь, это, может быть, то немногое, что ты сделал за последнее время из чистых побуждений. Потому что ты этого хотел, а не потому что тебе бы с этого перепали слава, деньги, положение... Да ты мог бы сделать карьеру на одном минете, Кевин, но ты уже не стал, а теперь поздно! Проклятое чистосердечие... — Заткнись! Заткнись! Заткнись! — На каждое слово он нажимает на спусковой крючок. Три пули — левее, правее, в сердце. У него дрожит рука, но он знает, что делает. В воздух летят клочья разорванной рубашки. Милтон отшатывается от выстрелов, вскинув руки в почти не притворном испуге. На груди его — ни капли крови. Пистолет Каллена внезапно кажется слишком тяжёлым. — Давай! Давай, выстрели ещё разок! — кричит Милтон, шагая вдоль стола, стряхивая с груди белые ошмётки. — Сколько у тебя их ещё осталось? Один? Ни одного? Сколько выстрелов Каллену потребовалось, чтобы приложить свою жену и горничную, а? Он же не перезаряжал пистолет с тех пор, может, посчитаешь? Он смотрит в глаза, прямо, упрямо, железно, и рука опускается сама собой, сдаваясь под весом оружия. Кевина колотит. Ему хочется кричать, кусать губы и бежать отсюда к чёрту, но ноги словно приморозило к полу. Милтон выходит из-за стола и, опираясь на край резной столешницы, смотрит на него так, как будто понимает, в чём дело. Как будто ему тоже открыто какое-то чёртово правило, о котором Кевин не в курсе. — Бога ради, Кевин, — тянет он, склоняя голову к плечу, — ты тратишь время на молчание, а у тебя есть так много вопросов, которые ты можешь задать и не выглядеть глупо. Ты же умный мальчик. И ты понимаешь, что к чему. И что сейчас реально важно. Ну же. Скажи мне. Хочу услышать. Горло сжимает ледяной перчаткой, и Кевин выдавливает с трудом: — Кто ты такой? Ты же не человек... — Не-а. — Милтон мотает головой из стороны в сторону; ему весело. — Не человек. Намного больше. И намного интереснее. Хотя я провозился с вами с самого начала времён и, не скрою, мне понравилось. — Сатана?.. Милтон морщит нос, как от нелюбимого прозвища. — Я бы предложил тебе называть меня папой, — тянет он, — но это будет слишком пошло. Зови меня Джон. Или Джонни. Мне нравится, когда у тебя срывается с языка эта форма, чувствую себя почти любимым. — Да пошёл ты... — цедит Кевин сквозь зубы — беспомощно, как расплакавшийся ребёнок. Он бы никогда не позволил себе такого в суде. Но здесь... здесь случается само собой. Поганая беспомощная слабость, не выдерживающая никакого испытания здравым смыслом. — Да я-то пойду, Кевин, мне есть куда пойти. А вот то, что ты сейчас хочешь сделать, тебя никуда не заведёт. — Во взгляде Милтона он видит ту же тревогу, что и время назад, — неуловимую, тёплую и очень, очень реальную, уживающуюся со всеми его «я говорил...» и существующую несмотря на. — Тебе кажется, что из этой ситуации есть только один выход. И что ты так больше не сможешь. А я говорю, что дальше будет легче. — Почему ты так решил? — сдавленно ухмыляется Кевин, и Милтон загадочно улыбается, подманивая что-то указательным пальцем из темноты. — Потому что, — говорит он, когда подле него вырастает зыбкий тёмный силуэт, высокий и худой, с неприлично пижонски зализанными волосами, — ты уже потерял свою тень, мальчик мой. И больше она тебе не помешает. Можешь напичкать её кирпичами своей вины и отправить в Сурабаю хоть сейчас. — Мэри Энн... — шепчет он одними губами, и Милтон скалится. — Мэри Энн умница, потрясающе внимательная женщина! Конечно, она всё знала. И про меня знала — ну, допустим, без некоторых кровных подробностей. Жаль, что насквозь Флорида, нам бы было интересно. Она всё видела, Кевин. Видела все твои слабости и упрекала тебя за них, хотела, чтобы ты стал лучше. Стал таким, каким тебя хотели видеть она и твоя мамочка. Но ты можешь решать за себя самого. Можешь — и должен. Стоящая у стола тень молча кивает безликим очертанием головы. У неё нет губ, но она точно усмехается. Когда подле неё из темноты вырастает другая, Кевин узнаёт её сразу. Тот же рост, те же контуры волос, те же плечи. Та же поглощающая чернота. — Не смог удержаться и не подсмотреть, Кевин. — Милтон словно проследил его взгляд и теперь покаянно разводит руками. — Ты слишком красивый. И ситуация была слишком занятная. Зато теперь никому из нас не будет скучно в Сурабае. — Кто тебе сказал, что я останусь у тебя работать? — цедит он, и Милтон непонятно тепло усмехается. — А как же. Первая заповедь адвоката — личные отношения не влияют на работу. И потом... Дай я тебе кое-что скажу, Кевин. — Он делает шаг навстречу, его тень остаётся у стола. Когда тьма наслаивается на тьму, не отличить одну от другой, но по тому, как сливаются силуэты, Кевин понимает, что одна тень обнимает другую за плечи. Он почти чувствует руку на собственных, вздрагивает — и Милтон посмеивается. Лишь на мгновение. — Я понимаю. Ты привык стоять на стороне того, кто тебе выпал. Привык говорить, что это твоя работа, и только, что ты не выбираешь, кого защищать. Но сейчас это бой только за себя самого. Выбери себя. Не нужно представлять никого другого. Ты сам себе адвокат. И подумай, Кевин, подумай хорошо: после того, как ты дал свободу Геттису, Моэсу, скоро дашь её и Каллену, — разве справедливо будет казнить себя за то, что ты просто хорошо делал свою работу? Ведь ты винишь себя за это, Кевин. — Милтон качает головой и, протягивая руку, накрывает ладонью дуло пистолета. — Не за то, что трахался со своим боссом и отцом. А за то, что был при этом всём действительно аморальным подонком. Это нормально. Мы все такие, мальчик мой. И поэтому мы отбрасываем тени, как змеи — кожу. Тень у стола прилипает губами к другой тени, сливаясь лбом с щекой, ртом — с шеей. Занесённая ладонь растворяется в темноте на груди; на тени не видна рубашка, но можно поклясться, что дело именно в ней. — Это твоя темнота, Кевин. Вся она — здесь. Можешь отпустить, сбросить кирпичи с плеч. Всё хорошо. — Милтон коротко вздыхает и, глядя в глаза, отводит руку с пистолетом в сторону, как ладонь деревянного манекена. — Иди сюда. Всё бывает. А мы пойдём дальше. Что-то натягивается внутри и звонко рвётся лопнувшей жилкой. Пистолет Каллена падает на пол из ослабевших пальцев. Милтон делает всё чудовищно правильно, обнимает его не как отец сына, не пытаясь притворяться, и не как мужчина мужчину. Так дьявол может обнимать человека — достаточно наглого, чтобы вечно пытаться быть равным, но слишком слабого, чтобы равным стать. Совершенный адвокатский выпад. Его волосы ещё пахнут дымом индонезийского кретека, солнцем и тропиками. Его ладонь лежит на затылке так, будто он имеет на это право. И отчего-то в голову лезет очень глупый вопрос: — А Сурабая? — Сурабая? — Сурабая, Джон. Сурабая. — А что не так с Сурабаей? — Сухие опытные пальцы ласково перебирают его волосы на затылке. — Что с ней? — Ты подонок, Джон. Но это всё равно ничего не меняет. — Вот как? — Ласковая усмешка щекочет ему ухо. — А пистолет? А вся эта херня, которой ты в меня бросался? — Кончилась. — Обнять его всё ещё почти невозможно. Приходится себя заставить. Но когда всё-таки удаётся, то кажется, что так он простоял уже целую вечность. — И потом... Мы же здесь все подонки. Безнаказанные и наглые. Это наша работа — быть подонками. И судьба тоже наша. Милтон кривится. — Судьба — это изобретение Бога, не говори мне о нём. Ты знаешь, что мне нравится слышать. Что я считаю правдой. О да. Он знает. Но для этого надо сделать ещё один вдох. — Окей. Я хочу, чтобы всё осталось так, как было. И работа, и Далмор, и... и Сурабая. — Сурабая... — Он почти слышит, как Милтон улыбается ему в волосы — немного меланхолично и очень мягко, — почти чувствует, как он мурлычет себе под нос, ему на ухо незнакомый мотив: — Surabaya Johnny, warum bist du so roh, Surabaya Johnny, mein Gott, ich liebe dich so...**** Кевин хмурится, морща лоб. — Это же не индонезийский, да? — спрашивает он скорее в шутку, и Милтон смеётся ему в шею: — Нет. Немецкий. — И что ты только что сказал? — А... не бери в голову. Тени у стола растекаются по полу сероватыми прозрачными чернилами, перетекая одна в другую, путаясь в неведомых комбинациях. В психическом отделении рыдает Мэри-Энн. Мама, наверное, сейчас у неё, и плачут они вместе, потому что уже слишком поздно что-то исправлять. Никакой бог уже не справится. Крепче ладана в голову бьёт запах гвоздики, табака и королевского Далмора. Завтра у него заседание по делу Каллена. Надо будет подготовиться. Когда он вновь улетит в Сурабаю, его ничто не должно отвлекать. — Окей. Не беру... Джонни. — И кстати, — добавляет Милтон как будто невзначай, — если ты захочешь окончательно порвать с Флоридой... Кристабелла устраивает вечер через неделю. И я тебя готов тебя ей уступить... на нерабочее время. Ты понимаешь, о чём я. Глаза перечёркивает росчерком пламени. Огненно-рыжие кудри. Точёная талия. Бесовский горящий взгляд, столько раз смущавший его попытки слепить Мэри Энн Ломакса-младшего. Ох чёрт. Это будет вторая вещь, которую он возьмёт себе исключительно потому, что этого хочет. А это уже почти роскошь. Впрочем, как будто он не имеет на это права. Как будто ему его — только что — не вручили в золотом тиснении. — Иногда ты просто дьявольски великодушен. А иногда... А иногда он просто идеальный подонок — и эталонный адвокат.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.