ID работы: 7464684

agony

Джен
G
Завершён
5
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
5 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
Выключатели щелкают один за другим, гаснут длинные лампы коридора, и кажется, что ночь догоняет его. Только зеленым горит табличка с надписью «выход» и белым человечком, в сторону которой он неспешно, но непреклонно движется. Шагов почти не слышно — заношенные белые кроссовки мягко пружинят высокой подошвой о плитку пола. Не доходя до таблички со спускающимся по лестнице человечком, он разворачивается и нажимает на одну из горящих красным кнопок лифта. Механизм знакомо глухо загудел, заработал, утягивая кабину с первого этажа на седьмой. В лифте светло и едва ощутимо пахнет ржавчиной и новой пластмассой. Он щурится первые три этажа от света, глядит в коричневый пол, но когда кабина опускается уже почти к первому этажу, он поднимает взгляд и косится вправо, на зеркальную стену, и смотрит на самого себя. Смотрит секунд десять — волосы перевязаны в гибрид хвоста и пучка, мешковатые черные одежды, усталый, с примесью враждебности взгляд — не хотел бы он оказаться на месте того, на кого этот взгляд будет направлен, — смотрит и выходит из открывшихся дверей лифта. На бордюре у дороги рядом со зданием студии сидит, вытянув вперед ноги в плотных черных колготках девушка. Длинная темно-фиолетовая юбка сбилась между ее расслабленно разведенных бедер, носки туфель без каблуков безразлично смотрят в разные стороны. Ее сразу узнают: и вьющиеся волосы до поясницы, и ее черную удлиненную замшевую курточку, распахнутые полы которой касаются асфальта. Она подбирается, подтягивает ноги ближе к себе, скрещивает их и достает из кармана телефон вместе со спутавшимися белыми наушниками, смотрит на горящий экран несколько секунд, и этого времени достаточно, чтобы подойти к ней вплотную. – Кёко, ты что тут забыла? Девушка дергано оборачивается, рассеяно глядит на подошедшего и вот уже размыто улыбается во всю ширь рта. – Дайске! Вот и ты! Я тебя повидать хотела. До тебя ни дозвониться, ни дописаться же, занятой ты мой, – хихикает она, и фонарь отражается в нетрезвом блеске ее глаз. – Извиняй, но не выйдет и сейчас. Я умотан как собака и хочу спать. Интересно, думает он, взгляд остался тем же? Но даже если так, подвыпившую Кёко ничем не прошибешь. – Ну слушай, мы столько времени друг друга знаем, столько было всего у нас, а ты вот так пропадаешь, и так можно крест и на этом всем поставить тоже, не? Девушка обиженно хмурит брови, но выглядит ее лицо скорее жалобно, чем обижено. Как побитая собака в подворотне, отмечает он незаметно для самого себя и мотает головой, не находя сил открыть рот и сразу сказать то, что уже застыло на языке, желая быть произнесенным. – Я все понимаю, но не сегодня. Серьезно, не в этот раз. Он хмурится, вздыхает и вновь мотает головой. А девушка продолжает на него смотреть, но теперь уже действительно обижено, с укором. – Идем, довезу тебя домой что ли. – Да что ж ты за человек такой, а? Девушка со вздохом и кряхтением поднимается, потирает поясницу, второй рукой дергает пару раз за подол юбки, расправляя ее, и молчаливо соглашается. В машине разговор тоже не клеится. Все попытки наладить диалог, обрываются его односложными ответами или короткими фразами, которые ставят любую беседу в тупик. – Я тебе напишу, когда буду посвободнее, – полуавтоматически говорит он напоследок и уже берется за ручку двери, готовясь ее тут же захлопнуть за вышедшей из машины девушкой. – Дайске, – произносит та, морщится как от разжеванного лимона, делает паузу и продолжает, – нихрена ты не напишешь. Мне-то не надо говорить это из вежливости. Он замирает вдруг, вцепившись в ручку дверцы, и его взгляд будто лишается недавней стылости. На считанные секунды. Он вздыхает и отцепляется от двери, протягивая руку девушке. – Прости, ладно? – Парень из тебя был так себе, да и друг вышел не намного лучше. Такая же задница, – снова морщится она, вздыхает и немного неуклюже вваливается обратно в машину, опершись коленом о сиденье рядом с водительским, от чего юбка натянулась спереди как гитарная струна. Девушка обнимает обеими руками, почти повисая на нем, и торопливо, будто пытается согреть, потирает черную кожу куртки на спине. Воздух у лица наполняется ее слегка проспиртованным теплым дыханием. Выбирается обратно она так же неуклюже, встает на бордюр, глядит несколько секунд исподлобья, но безо всякой обиды, после фыркает, отчего черные завитки отросшей челки подпрыгивают, и бегло закатывает глаза. – Ладно, бывай, – бросает она на прощание, сует руки в здоровенные накладные карманы куртки и уходит. Жизнь похожа на бесконечную агонию. С рождения, только появившись на свет с криком протеста, отчаяния и страха, мы продолжаем немо кричать всю жизнь, пока не закончим ее с оставленной безмолвием печатью на губах. Я полжизни носился по стране и вообще по свету, играл, совершенствовался, рвался к чему-то, сам не знаю, к чему; когда возраст начал казаться довольно солидным, то есть, когда тебе переваливает за сорок и на лице уже появляется хотя бы намек на то, что тебе уже действительно за сорок, начал переживать, что единственное, в чем смог состояться, это музыка, а так — семьи нет даже. Жены нет, детей нет. Все как-то внезапно начало казаться чудовищно пустым. Даже друзей настоящих не появилось — все держится на вежливых улыбках, потому что ж коллеги, а на деле никто — ни пива не попить вместе, ни поговорить без притворства. Была и есть группа, да, но и это все. Как последняя соломина, за которую держусь. А я уже в агонии от того, что опять я — ничто и никто, опять чего-то не успел, опять не состоялся в чем-то очень важном. А на меня смотрят, пристально следят за тем, что со мной происходит. Шинья вот женился, все пучком у него, на него косо, тоскливо или хищно не смотрят. Он состоялся по всем параметрам — и в профессиональном плане, и как человек в принципе. А я опять не знаю, за что хвататься, понимаю, что все, что можно было только упустить, я упустил, и теперь страшно, теперь нужно в бешеном темпе все наверстывать, но только это невозможно, потому что это ничего не даст: не даст искренности отношений, не даст им прочности — да вообще ничего не даст. Не говоря уже о том, что с годами все сложнее и сложнее строить хоть какие-нибудь отношения. Дружеские в том числе. Поэтому ни друзей, ни жены — только группа. DECAYS не в счет — там все не на таких близких контактах, хотя это еще одна форма моей агонии, а точнее, ее результата. Но и она не вечна. А если не станет Dir en grey, а нас однажды не станет, можно не сомневаться, вот тогда не останется уже ничего. И мне страшно. Страшно просто до усрачки.

Чья-то немая незаинтересованность, интроверсивная закрытость, натертая до блеска, холодная как металл, и прямая спина; длинные тонкие сигареты и покрытые серой матовостью колец пальцы; черные волосы и сладковато-телесный запах, если приблизиться почти вплотную. Чьи-то улыбки — красивые, яркие, живые — обращенные к собеседнику, низкий бас и складка меж бровей, стоит нахмурится — часто хмуриться стал. Чье-то имя, шелестящее и шипящее на языке февральским ветром. Дайске просыпается который раз с остатками этих образов на внутренней стороне век и неясным тревожным чувством в груди. Они еще полдня преследуют его, мелькая бледными вспышками, как воспоминания из далекого прошлого, которое все еще на самом деле является его настоящим. Как константа, как соединенное в один образ время — прошлое, настоящее и будущее; точка во вселенной, на которой сконцентрировалось сознание другой такой же точки, крошечного ничто, которое мыслит себя во временном потоке и цепляется за каждый его малейший отрезок, не представляя даже, что никакого времени не существует; единственный ориентир, который таковым не должен был становиться, ориентир нежеланный, навязанный неведомо чем извне или собственным подсознанием, а значит, желанный, но желанный без понимания этого желания. – Да, Тошимаса, – торопливо отвечает Дайске, прижимая телефон к уху плечом и перестраивается в крайний ряд на дороге — скоро его поворот. В трубке шелестят слова, полурастворяясь в дорожном шуме. – Да, еду, конечно, – снова включает поворотник, выворачивает руль, – Через… А, да минут пятнадцать еще. Да, скоро. Ага. Гляжу на него порой и непроизвольно думаю, что будь он женщиной, я бы в него влюбился. А вообще нет, не так: я уже влюблен в него, но не как в женщину, не как в мужчину — обычные категории описания любви между людьми — в нашем случае («наш» говорить странно) это любовь к человеку, но не между людьми все же — здесь становятся неактуальны. Это не дружеское чувство, не братское, не романтическое; это не восхищение, не обожание, не преклонение, не жажда. Я влюблен в него как в картину кисти истинного мастера и в самого мастера одновременно, в само искусство, в которое погружен мастер и частью которого является его полотно; влюблен как в космос, отдельный мир внутри мира общечеловеческого; влюблен как в последнюю вспышку умирающей звезды. (Малодушно помышляю о том, что хотел бы умереть раньше него хотя бы на день, лишь бы не знать и не видеть, что он может однажды перестать существовать.) Если быть честным, ни один нормальный человек не полюбил бы его, если бы знал настолько же, насколько знаем его мы четверо. И я не представляю, чтобы он сам кого-то полюбил. Каким же это должен быть человек, чтобы вызвать его любовь? Нужна ли ему вообще чья-то любовь? Он нуждается в безусловном принятии, но без растворения своей личности в его — любовь здесь не при чем. Он хочет быть одинок, но не хочет быть один. В редкие моменты только может показаться, что все это не так. Ему нужна максимальная близость и дистанция одновременно. Он — сплошное противоречие, вечное движение и вечная агония под ледяной маской отчужденности и стальной воли. Утром приезжать к Тошимасе было странно. Да и к любому вообще, кого Дайске знает, приезжать утром было бы странно — работа не в счет. Просто почему-то нет ни одного человека, образ которого сочетался бы с идеей утреннего посещения. Днем, вечером — пожалуйста. Даже ночью к некоторым можно было приехать. К Каору, например. Да, ночь не настолько интимна, как относительно раннее утро. Воспоминания о квартире Тошимасы были размытые, нечеткие. Кажется, она была образцом минимализма, цветовая гамма растекалась от белого к черному, да и вообще место не самое уютное и даже намекающее будто, что кроме самого Тошимасы, здесь никого никогда не будет — красиво, стильно, но безжизненно и одиноко. Открыл Тошимаса, держа в руках небольшой пластиковый кувшин и апатично глядя перед собой. – Привет. Заходи, – чуть хрипловато, как после долгого молчания, поприветствовал Тошимаса и вернулся к тому, от чего его оторвали. В здоровенной белой футболке и серых хлопковых штанах, он медленно, но громко шлепал босыми ногами по полу, расхаживая по квартире с этим кувшином, каждый раз возвращаясь с пустым и заходя в ванную. И так и маячил, пока Дайске разувался, раздевался и просто стоял и наблюдал за этим действом: из прихожей хорошо просматривалась большая часть комнаты, и Дайске увидел, чем был так безотрывно занят Тошимаса — он поливал цветы: разной формы листьев и размера, в белых аккуратных горшках расставленные на полках и столе; один огромный горшок стоял на полу. В него и ушло почти все содержимое кувшинчика. Цветов много, но ни один из них не цветет — только зелень листьев. – Чего встал? Проходи на кухню, я сделаю кофе, – негромко проговорил Тошимаса и еще раз нырнул в ванную. Вновь зашумела вода, набираясь в кувшин. Воспоминания об этой квартире оказались не совсем соответствующие реальности. Во всяком случае, если судить по прихожей, куску комнаты, который виден из нее, и кухне. В основном все оказалось серым с небольшими вкраплениями белого. Но этот серый не похож на тот, который рисовался в воспоминаниях, разбегаясь от белого к черному и обратно, — этот серый был теплым. Да и пространства было не так много. Минималистичная холодная вычурность ложных воспоминаний оказалась на деле обычной домашней простотой. И несмотря на то, что все цвета и формы были подобраны исходя из их сочетаемости, в этом не было безжизненности. Но кое в чем мои воспоминания не были ошибочны: этот небольшой мир замкнут на себе — то ли осознанно замкнулся, закрылся, не давая никому и шанса вторгнуться в него по-настоящему, то ли неосознанно замкнулся, но так или иначе он одинок. А под этим одиночеством, как под слоем новой краски, можно увидеть то, что было до — что взрастило одиночество подобно благодатной почве. Можно увидеть. Но Дайске не видит. Только знает, что оно там есть. Дайске раздражается, когда кто-то говорит о Тошии нечто вроде «Тошия из Dir en grey и Тошимаса Хара — два разных человека». Да и о любом из них даже. – Остолопы, – бубнит он себе под нос и пролистывает комментарии уже не читая. – М? – с задержкой, медлительно тянет Тошимаса и ставит чашку с кофе на стол. – Ты мне что-то сказал? – Не, это так, сам с собой, – отмахивается Дайске и закрывает приложение. В ответ снова промычали что-то с неопределенной интонацией, и все вокруг снова стихло. «Тошия из Dir en grey и Тошимаса Хара — два разных человека». Нелепое утверждение снова прокручивается в мыслях, нервирует одним только фактом своего существования, нервирует тем, что ни капли не соответствует реальному положению вещей. Может быть, если говорить о каких-нибудь популярных нынче корейских мальчиках из поп-групп, то да, тут и думать нечего, можно смело утверждать, что вот этот парень на сцене и этот же парень в обычной жизни — две разные личности. Но о них пятерых, о них, людях, которые на каждый альбом изводят литры туши, разведенной из их собственной сущности, их душ, их мыслей, их страхов, их желаний, их стремлений — туши из них самих, из каждого, как может прийти в голову кому-то мысль, что человек на сцене и человек вне ее — две разные личности?

Картинка перед глазами плывет бледными потеками тумана, которым заволокло все, кроме огромного голого ясеня. У его подножья трава зеленая, но будто подмерзлая, матово блестящая от тонкого налета инея. На траве то там, то тут разбросаны какие-то вещи: сшитый кем-то игрушечный кот с синими глазами-пуговицами и огромным чеширским ртом, моток серой бельевой веревки, черный ежедневник с криво прицепленной к нему дешевой ручкой, кожаный ремень, скрученный на манер петли, и обернутый в несколько слоев пищевой пленки красный кусок мяса. От увиденного становится почему-то до слез тоскливо и невыразимо чего-то жаль. Дайске присаживается на корточки и подбирает с мерзлой травы сшитого из разных лоскутов и набитого поролоном кота, глядит в его кривоватую морду в мелкий сиреневый цветочек, гладит его по ничего не чувствующей голове и начинает плакать — сначала тихо, но вскоре срывается в неконтролируемые рыдания, прижимая к груди игрушечного кота, словно своего погибшего ребенка. Просыпается Дайске в слезах. Шинья никогда дерьмовые фильмы не советует, но иногда он совершенно случайно попадает в самую больную точку каким-нибудь таким фильмом. И вот это уже дерьмово. Смог бы я так же, как Адам, жить столетие за столетием, создавать музыку, отдавать ее кому-то, чтобы мир мог ее услышать, изучать механику, электрику, собирать приборы, которые человечеству недоступны в силу того, что оно отмахнулось от величайших ученых и их трудов — тех ученых, с которыми был знаком, был дружен, а после видел, как они умирают, и так не только ученые — поэты, драматурги, музыканты — смог бы я так жить? Вечная (ну, почти) жизнь дает возможность успеть все, реализоваться в какой угодно сфере, встретить своего единственного человека и быть с ним, переживать все, что только возможно пережить паре за века беспрерывной любви друг к другу. Да, у Адама была Ева. Всегда была. Даже когда они находились на разных континентах. Но у меня есть то, чего нет у киношного Адама: у меня есть сорок четыре года совсем другой жизни — той, что может оборваться в любой момент, человеческой жизни. А это кого угодно заставит посмотреть на вечность под другим углом. Без переоценки времени невозможно. Наверное, я так зациклился на этом персонаже из-за того, что он музыкант. Если бы не увидел этой параллели между нами, не увидел в нем аналогичного отношения к созданию музыки, то и не заморочился бы на этом нелепом сравнении и попытках понять и его и себя. А если бы не музыка, чем бы я занимался? Тоору создал Земекисов (бредово, но уже что-то другое) и выпустил сборник стихов, Каору — книгу, Тошимаса и книгу написал, и свой бренд создал. Только Шинье не до всех этих попыток активно реализовывать себя в чем-то еще — у него тихое семейное счастье, и его это полностью устраивает. Да и так по мелочи у каждого что-то да есть. А у меня кроме музыки только музыка. Что я мог бы делать еще? Что я хотел бы делать еще? Как сложилась бы моя жизнь вообще, если бы не группа? У меня так и не получается что-то представить — только логические заключения, основанные на стандартной последовательности: получил образование, нашел работу, женился, воспитывал детей. Или не получил образование, не смог никуда себя пристроить и жил где-нибудь под мостом. По-настоящему ничего представить не могу. Ни о фильмах, ни о книгах нельзя говорить «а если бы главный герой поступил иначе...» или «а после обязательно случилось бы...» — есть только то, что создатель кинокартины или литературного произведения хотел показать — с этим и живи. Не помню, кто мне это сказал. Кажется, Кёко — она ж работала на кафедре мировой литературы, пока на телевидение не ушла. Я никогда особо и не был наивен в восприятии чужого творчества, а слова эти запомнил все равно почему-то. Но когда пошли титры, вопрос сам собой оформился, хотя, честно, назревал с той самой минуты, когда в руках Адама оказалась пуля: сколько раз до этого он думал о самоубийстве? А ведь у него была Ева. – Жаль, что Шинья не мог остаться, – поджимает губы Тошимаса и задумчиво крутит кольцо на мизинце. – Ну, день рождения жены. Удивительно, что вообще не отмазался от встречи сегодня. Мог ведь запросто и был бы прав, – хмыкнул Дайске в ответ и продолжил подпирать кулаком щеку. Он уже несколько минут наблюдаю эту нерешительность вперемешку с разочарованием. А ведь от Шиньи осталась запись его драм-партии, и можно гонять ее сколько угодно, чтобы подстроить бас под этот ритм, придумать что-то, но Тошимаса сначала предложил сходить за кофе, а теперь, вернувшись в студию, никак не может его допить. – Что, не идет? – интересуется Дайске, когда Тошимаса уходит в свои мысли, кажется, уж слишком глубоко. Волосы завесили глаза закрутившимися на концах непослушными прядями, а над переносицей опять проступили две складки — одна едва заметная, а другая глубокая и четко очерченная — слишком часто хмурится. Когда это началось у него? Почему, думает, не заметил сразу? Тошимаса на это как обычно вопросительно промычал, подняв наконец глаза от стола, будто вынырнул откуда-то — то ли на кольцо все смотрел, то ли на свой стаканчик кофе. Атмосфера совершенно не рабочая — даже свет не весь включен. В такой атмосфере спать только или выпивать. Или целовать кого-нибудь, рассеянно думает Дайске, но до трусливого быстро отмахивается от этой мысли. Он прикрывает глаза, устало трет переносицу и вновь смотрит на Тошимасу, который так и замер, глядя на него в ожидании ответа. Почему-то на память приходит тот странный утренний визит: Тошимаса тогда за чашкой кофе сказал, что хочет сделать ремонт и перекрасить все в белый; говорит, от этого серого возникает последнее время желание помыть стены — они в копоти будто. Дайске до сих пор не знает, зачем его в то утро позвали. – Ты еще не делал ремонт? – Нет, – голос вдруг хрипит, и Тошимаса прочищает горло. Он слишком резко снова становится серьезным и собранным, допивает в один большой глоток кофе и поднимается. Уходит, включает запись драм-партии, слушает несколько секунд, потом оборачивается и кивает, мол, иди сюда. – Шидо-сан еще не ушел? – спрашивает, глядя через плечо на стоящего позади Дайске. – Ушел. И техники все разошлись, пока мы за кофе ходили. На время-то глянь. Дайске не видит, но точно знает, что Тошимаса снова хмурится. С таким же сосредоточенным выражением лица он закатывает рукава толстовки — растянутые манжеты плотно обхватывают предплечья чуть ниже локтя — и разворачивается в кресле полубоком. – Давай попробуем? Дайске кивает, кладет руку на плечо Тошимасы, слегка сжимает — все быстро, мимоходом и совсем невзначай будто — и идет за гитарой. Он разочарованно скрипит зубами, когда эта же рука сжимает гитарный гриф — любимый, родной, но холодный. По радио всю дорогу что-то болтает ведущий, одна песня сменяет другую — новые, старые, рок, поп, песни из аниме — все вперемешку. Последние несколько минут поездки Дайске молчит и лишь стискивает руль крепче, когда чувствует, что справа на него опять смотрят. Тошия поначалу переключал радиостанции, отпускал остроумные комментарии, будучи еще на волне оживления, нашедшего на него в студии под конец, а после опять затих, зевнул и стал молча смотреть то в окно, то на Дайске. Тревожить его и утомлять лишней болтовней не хотелось, да и самому рот открывать стало на порядок сложнее. Автомобиль плавно тормозит на открытой стоянке, немного не доезжая до фонаря, песня на радио в очередной раз сменяется, и Дайске слышит знакомый мотив, хотя саму песню узнает лишь после того, как Татсуро пропевает первые несколько фраз — MUCC ему нравятся, в них, как он считает, есть самобытность. Тошимаса тоже узнал, видимо, неопределенно хмыкнув с соседнего сиденья, и выходить не торопился — захотел тоже послушать, решил Дайске, переводя взгляд с приборной панели на огромные хлопья снега, вихрившиеся под бледным светом и вылетавшие будто ниоткуда, из желтлявой серости, что нависала над фонарным столбом — грязное пятно токийского неба, на котором никогда не видно звезд. Дайске не замечает, как за эти несколько минут, пока длилась песня, в лице Тошимасы что-то непривычно преобразилось, и оно застыло пугающей мраморной маской; не видит, какими глазами он смотрит на тот же кружащийся в высвеченном пространстве снег, пока не оборачивается, чтобы спросить, да сразу забывает, что именно, — Тошимаса плачет. Беззвучно, неподвижно, но по-детски отчаянно. – Тошимаса, – откровенно испуганно вырывается у Дайске, но тот отгораживается от него резко поднятой ладонью. Рука дрожит. Он еще мгновение держит ее, а после опрометью, как из горящего дома, выскакивает из машины и с шумным гортанным вдохом запрокидывает голову. Дайске цепенело глядит на крупно вздрагивающие, непривычно сгорбленные плечи в черном пальто и черную макушку Тошимасы, на которые уже приземлилось несколько огромных слепленных друг с другом снежных хлопьев, слышит его порывистые, ломаные вдохи, хлюпанье заложенного носа и звучные выдохи через рот, глядит на его трясущиеся, сжатые в кулаки руки — как это неожиданно жутко увидеть плачущего навзрыд Тошимасу. Именно того Тошимасу, каким он стал с годами, — этого взрослого мужчину, деятельного, требовательного и бескомпромиссного. Слезы никому и никогда не чужды, но одно дело думать так, и совсем другое — видеть и слышать здесь и сейчас. По рукам и затылку пробегает холодок — от ворвавшегося в машину зимнего воздуха или от произошедшего, — и Дайске передергивает плечами. Он бездумно подается в сторону пассажирского сиденья, собравшись выйти через уже открытую до него дверцу — вот он, Тошимаса, прямо перед ним, и вижу цель — не вижу препятствий, но все же отшатывается обратно, скользнув ладонью по нагретой чужим телом обивке, и щелкает ручкой дверцы со своей стороны. Да только выбравшись наружу, останавливается в отупелой нерешительности и смотрит на чужую сгорбленную спину поверх крыши авто, пока эта спина не распрямляется; он слышит, как Тошимаса делает плавный глубокий вдох, выдыхает рвано через рот, и в бесконечном городском шуме тонет влажное скольжение ладони по щеке. Тошимаса не оборачивается, направляясь прочь со стоянки. Людской водоворот и поток времени поглотит все. Нас тоже. Так чего же мы застыли в бесконечно длящимся импульсе движения, в само движение так и не превратившемся? Все осталось потенциальным, не перейдя в реальное. И кажется, уже не перейдет никогда. Мы так и останемся смотреть друг на друга в немом сожалении об упущенном времени, продолжая упускать его дальше, потому что наше время, правильное для нас время уже прошло. Ты будешь дальше молчать и смотреть теми же полными боли глазами, ты никогда не развеешь своим запоздалым шагом или взмахом руки вакуум неподвижности, который образовался вокруг нас обоих. Ты будешь и дальше биться в оглушительно беззвучной агонии, раздираемый желаниями, страхами, противоречиями, принципами и всем тем, что является тобой, оставаясь внешне привычно тем же, пока какой-нибудь слишком мощной волной твоего внутреннего буйства не снесет все сваи, не разрушит укрепления и не раскроет, не вывернет тебя наизнанку этим горящим и орущим легионом голосов беззащитным нутром. Темноте нет места в Токио. Сколько бы она ни пыталась, ей не заполнить собой ночные дороги и переулки, не заполнить площади и пустыри. Ей, беспомощной и бесполезной, не заполнить собой даже автостоянку, не укрыть от чужих глаз того, кто желал бы ее покровительства, но не признался бы в этом даже себе. Того, кто бежит, громко шлепая старыми кроссовками по мокрому асфальту. Того, кто обхватывает рукой поперек груди уходящего и прижимается лицом к его оголенной сзади шее, стягивая ниже жесткий край воротника пальто. Того, кто дышит часто, загнанно, безрезультатно пытается контролировать это, задерживая дыхание, но после снова начиная частить, от чего чужая кожа — он чувствует своим кончиком носа и губами — покрывается мурашками и испариной. Того, кто бежал всего лишь от машины, стоящей в нескольких метрах, а кажется, что с другого конца Японии, чтобы вот так наконец вцепиться в чужую ладонь и сжать пальто на груди. Можно ли постичь глубину ночи, если всегда светло?
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.