ID работы: 7663703

Unicus

Фемслэш
NC-17
Завершён
44
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
44 Нравится 5 Отзывы 12 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Шов, а не перевязь, шов - не щит. - О, не проси защиты! - Шов, коим мертвый к земле пришит, Коим к тебе пришита. (Время покажет еще каким: Легким или тройным!) Марина Цветаева.

Лили семь. Она не удерживается, слишком сильно, раскачиваясь, подаётся вперед и падает с качелей. Петуния бросается к ней, хочет крикнуть, чтобы Лили не смела поднимать головы, но крик застревает в горле - качели вдруг останавливаются сами, словно кто-то подхватывает маятник, не дав ему качнуться. Коротко и жалобно скрипят несмазанные петли, а Лили садится прямо в песок, трёт рукой разбитое колено и с любопытством смотрит на замершие качели. Петуния, наконец, подходит ближе, поправляет Лили рыжую прядку, прихваченную губами, берёт её за руку и тянет встать с земли. На узкой розовой ладошке Лили – синие пятна сползающей с качелей старой краски, в широко распахнутых зеленеющих глазах - восторженное любопытство. — Ух ты, - говорит она. - Здорово, правда? И смотрит на Петунию снизу вверх. Та старше на целых три бесконечных года, выше и знает всё-всё на свете - по крайней мере, так кажется Лили. Петунии всего десять, но она уже давно не верит в чудеса. Она думает о старых, с трудом приходящих в движение петлях. И всё-таки какое-то зудящее предчувствие комком скатывается за ребрами. В тот день оно появляется впервые и не исчезает, пока Лили не исполняется одиннадцать. Тогда на смену ему приходит обида. А пока что Петуния старше, и выше, и умнее, и Лили сжимает её руку доверчиво и горячо, тонкими детскими пальцами, и смешно морщит чуть вздёрнутый носик в ярких охряных веснушках.

***

У мамы волосы мягкого светло-русого оттенка, словно домашней выделки лён. Отец сед - соль и немного перца - сколько Петуния себя помнит. Она сама - невразумительная, в сероватый, блондинка, и только Лили у них огненно-рыжая. Папа говорит - в его бабку, коренную ирландку, и, кажется, всерьез этим гордится. Лили вообще выделяется на семейных фотографиях - тонкая в кости, но не тощая, а изящная, хрупкая, красивая, с нежным и мягким овалом лица и колдовскими глазами. На Петунии природа отдохнула, а той дала слишком много, но она смиряется быстро. Она рано узнаёт, что младших родители балуют больше, так почему бы и природе не делать того же. Какая-то неприличная яркость Лили начинает раздражать её довольно поздно, годам к четырнадцати, когда мальчишки в школе берут привычку смеяться над её костлявостью, высоким ростом и слишком вытянутым сухим лицом. Тогда она понимает, что над такими, как Лили, не смеются. Понимает это инстинктивно, с прозорливостью будущей уже почти женщины, и от этого слегка, самую малость, обидно. Но, конечно, не так обидно, как тогда, когда она возвращается из школы домой, и гордые родители протягивают ей письмо - первое адресованное лично мисс Лили Эванс письмо. Петуния перечитывает его трижды, прежде чем понимает, о чём оно. Лили сияет, на её щеках - смущенный, счастливый румянец. — Это же так здорово, правда, Петс? - Её губы подрагивают, стремясь растянуться в улыбке. - Ты представляешь? Представляешь? Вол-шеб-ство... Петуния испытывает острое, колкое дежа вю, вспоминает застывшие посреди заднего двора качели и кивает, пожав плечами. Она всегда это знала. Предчувствие, поселившееся в груди почти четыре года назад, толкается под сердцем, будто живое. Ей очень хочется порадоваться за сестру, показать родителям, что она тоже гордится ею так же, как они, но она просто не может себя пересилить. Лили снова особенная, хотя ничего не делает для этого специально. Петуния снова обыкновенная, хотя старается сделать всё, чтобы это не было так. В волосах Лили теряются солнечные зайчики, и кажется, будто между прядей вспыхивает пламя.

***

Обострённое чувство долга, кажется, впитано Петуньей с материнским молоком. С того момента, как Лили сделала свой первый шаг, и каждый последующий день Петуния ясно понимала одно - она должна её защищать, быть рядом и успевать подхватывать. Она очень нескоро понимает, что Лили в этом совсем не нуждается, но почему-то позволяет - без капли эгоистичной любви к вниманию, просто позволяет быть рядом и помогать, насколько это возможно, но с каждым годом Лили всё снисходительнее и ласковее, а Петуния всё отстранённее. Ей хочется увеличить расстояние между ними до максимального. Ей хочется собственными руками вырыть между ними пропасть глубиной с Марианскую впадину. Потому что Лили не нужна её помощь. Потому что Петунии больше не о ком и незачем заботиться. Она перестаёт воспринимать себя как старшую примерно тем летом, когда Лили приезжает на каникулы перед четвертым курсом. Они мало разговаривают, и это в первую очередь инициатива Петунии. Она больше не может чувствовать того, насколько Лили особенная, чувствовать это всё сильнее с каждой секундой, она устала. Но почему-то в тот год, с августа и до декабря, до Рождественских каникул, она особенно сильно скучает по Лили, и мучается этим, и морщится, и с трудом засыпает ночами в слишком жаркой, слишком жесткой постели. Ей скоро семнадцать, и впереди она не видит для себя ничего примечательного, только пыльную серую обочину.

***

Первое, что её удивляет, что ударяет под колени и внезапно заставляет слабеть ноги, это то, как быстро Лили взрослеет. Они не виделись с августа, прошло чуть меньше четырех месяцев, но кажется, что Лили изменилась так сильно и быстро, как никогда до. Они обнимаются, и Петуния чувствует, какая нежная кожа на её ладонях, скользнувших по шее, какой сладкий у неё запах, каким недетским становится её тело - собственная рука удобно ложится на изгиб поясницы, когда она обнимает сестру в ответ. — Я привезла тебе подарки, - отстранившись, но не убрав рук, которыми обхватывает её за шею, смеётся Лили. Волшебные подарки, - дополняет про себя Петуния. Подарки из чужого, перевёрнутого с ног на голову мира, где всё такое же яркое и живое, как Лили. Подарков из своего мира. — Хорошо дома, - улыбается она и снова подаётся ближе. Петуния кожей чувствует на шее её улыбку, и не замечает, как мнёт в пальцах ткань чужого тонкого свитера. У Рождества 1974-го года вкус глинтвейна, запах жасмина от медно-золотистых волос Лили и просачивающееся через кончики пальцев ощущение собственной абсолютной беспомощности, потому что злиться на Лили так неимоверно, невероятно сложно, и так не хочется. Но Петуния не может не. Лили слишком выбивается из её картины мира.

***

В первый раз это происходит уже после Нового года, накануне отъезда Лили обратно в Хогвартс. Петуния просыпается посреди ночи, кажется, от боли - тянущей, спазматической боли внизу живота, но месячные кончились совсем недавно, и она быстро понимает, что это никак не может быть женскими болями. У этой, нынешней, сладкий и слабый оттенок будоражащего предвкушения. Это пугает всего на долю секунды, пока Петуния от смущения и стыда не зарывается лицом в подушку. Она понимает эту боль безошибочно, инстинктивно, потому что ошибиться здесь нельзя. Хочется ощутить её всецело, будто материальную и осязаемую, хочется опустить руку и дотронуться до себя там, где ещё никогда и никто, даже она сама, не касался её. Почему-то думается, что от этого обязательно станет легче, и перестанет наливаться болезненной тяжестью грудь, и тугое напряжение отпустит бёдра. Но Петуния только мнёт в горсти наволочку, до боли сжимая кулаки, и дышит душным горячим воздухом, поверхностно и неровно. Она, всегда такая рациональная, сейчас вовсе не желает соединять логичную причину с закономерным следствием, сон и явь, киноплёнку в своей голове и тянущее струнное натяжение внизу живота. Она хорошо помнит, что именно снилось ей перед самым пробуждением, помнит недельной давности приезд Лили, её теплый и сладкий запах - цветочный, пряный, с легкой ванильной нотой - и её руки, обхватывающие за шею. Помнит свою ладонь на изгибе позвоночника, плавном, как линии идеальнейших изваяний. Только там, в её сне, она опускала руку не на колкую шерстяную вязь, а запускала под, касаясь нежного мягкого пушка на чужой коже, и чуть царапала ногтями, и Лили выгибалась ей навстречу и обвивала собою, тонкая, как лоза, и жалась бёдрами к бёдрам, и Петуния прятала лицо в её волосах, вдыхая сладкий головокружительный запах. Она проснулась именно тогда, когда от аромата, слишком густого, помутилось в голове, как от глотка горячего вина. Петуния пытается объяснить себе: она уже взрослая. Это биология. Так случается. Это стыдно, и плохо, и нельзя, но, наверное, со всеми бывает? Но ей совершенно не хочется привязывать это к Лили, скорее она по собственной воле прыгнет в адский котёл, в кипящую, пузырящуюся смолу. Она ещё не знает: эти сны - очень, очень надолго. Её кара, её немой сладкий укор, её самое неисполнимое желание, её главная причина хлестать себя по щекам и поджимать бледные губы. Её главная тайна. Наконец-то - что-то особенное.

***

Лили сдаёт СОВ на отметку «Превосходно». Иначе не могло быть никак, Эвансы всегда гордились знаниями и упорством своих дочерей, и всё-таки родители горды ею едва ли не больше, чем в тот год пять лет назад, когда узнали, что их дочь родилась волшебницей. Петуния не гордится сестрой. Она воспринимает её успехи как нечто само собою разумеющееся, как ещё одну неосознанную попытку Лили доказать всем, что она действительно особенная. Петуния хорошо понимает, что думать так - глупо. Но всё-таки думает. Лили приезжает усталая, похудевшая, но очень счастливая. Она ещё чуть-чуть вытянулась в росте, в её улыбке уже совсем мало детского, а в объятии - куда больше врожденной, кристально-чистой женской нежности. Когда они обнимаются - церемонно, с вежливостью, но без пыла, потому что Петуния не позволяет - она не знает, чего хочет больше: то ли удержать её хотя бы на расстоянии ладони, то ли обхватить обеими руками, вжимая в себя, в жесткое тело, которому - это осознание страшное и бессильное - без Лили так холодно. — Ты стала совсем взрослая, - прищурившись, цедит она. Голос непросто удержать ровным, но она справляется. Лили заправляет за ухо солнечную прядку и смущенно улыбается. Мир Петунии Эванс, такой слаженный, отстроенный за все прошедшие с декабря месяцы, лишь слегка подтачиваемый ночными стыдными тайнами, кажется, снова рассыпается на осколки. Запах Лили и собственная ненужность сводят её с ума. Она ломается где-то в первых числах июля. Говорит себе, что: хватит, её сила воли и так была непоколебима месяцы и годы - наверное, годы. Теперь можно разрешить себе, потому что если продолжать запрещать - она иссушится, умрёт от истощения и обезвоживания. И Петуния разрешает - по-прежнему мало говоря с Лили, держась поодаль, она иногда всё-таки позволяет себе задержать руку, передавая ей за столом корзинку с хлебом, и пальцы Лили, такие хрупкие и тонкие, касаются её пальцев; позволяет себе мимоходом коснуться её плеча или пройти слишком близко - дверные проёмы такие узкие, это несложно. Прикосновения Лили нужны ей, как воздух. Она списывает это на нереализованную сестринскую любовь, на недополученную родительскую ласку, глуша прочее. Этим летом Лили читает едва ли не больше, чем прошлым, и пропадает на заднем дворе со стопками книг. Она носит смешные яркие майки, и иногда Петуния застывает у окна, выходящего во двор, впиваясь глазами в треугольный разлёт её лопаток, в то, как вспыхивают под солнцем непослушные завитки высоко собранных волос там, у шеи, такие мягкие даже на взгляд. У неё слабнут колени и густеет воздух в лёгких. Она всегда отступает от окна вперед спиной, не в силах отвернуться - это кажется почти кощунственным. Лили пытается говорить с ней - о чём угодно. Петуния только вздёргивает углы губ. Этот дикий диссонанс между пропастью, которую она старательно расширяет, чтобы потом не было больно, и собственными желаниями - убивает. Она не скоро понимает, что больно будет в любом случае. Что не больно быть не может. ... — Я решила испечь печенье, - улыбаясь, сообщает Лили, когда Петуния показывается на пороге кухни. - Папино любимое. Так давно не делала, боялась, что совсем забыла, как. Она отворачивается и присыпает доску мукой. Её пальцы в белой пшеничной пыльце ловко отщипывают от шара из теста мелкие кусочки. Она раскатывает и мнёт их в ладонях, выкладывает на противень и начинает заново. Петуния следит, словно зачарованная простотой, изящной слаженностью этих действий. — Я могла бы помочь, - и собственный голос слышится будто издалека, из-под толщи воды. - Ну, - Лили замирает и наклоняет набок голову - вечная, детская ещё привычка, от которой почему-то расходится по всему телу тепло. Потом улыбается и говорит: - сахарная пудра. Нам нужна пудра. Ты не могла бы?.. — Конечно, - она кивает, сходит с порога, надевает и привычно завязывает за спиной фартук. На Лили фартука нет, и прямо посреди ярко-желтой майки виднеется мучное белёсое пятно. Если бы кто-то посмотрел на них со стороны, то никогда не признал бы одной кровью: Петуния выше и суше, её фигура лишена женственности, такой, казалось бы, естественной; она одета в легкое платье в классический мелкий цветочек, скорее закрывающее, чем спасающее от жары, и волосы её, блёкло-светлые, туго уложены аккуратными завитками. Она вся - олицетворение добропорядочной девушки из провинциального городка, в её лице мало живости и много вежливой холодности. На Лили джинсы и майка, открывающая плечи, её волосы подняты и перехвачены заколкой, но они такие густые, что несколько прядей выбиваются, падая на лицо, и скрывают её профиль полупрозрачной огненной занавесью. Она такая красивая, что в жилах стынет кровь; остановка сердца кажется вероятной и вполне возможной прямо здесь и сейчас. Петуния тянется к кофемолке. — Петс, ты не отвечаешь на мои письма, - вдруг говорит Лили. Петуния смотрит на неё, не донеся руку до сахарницы, но Лили продолжает раскатывать тесто, глядя на доску. Словно вопроса и не звучало. — Это неправда. Или ты просто не замечаешь моих приписок. — В родительских письмах, - кивает Лили. - Но я же пишу и тебе. Отдельно - тебе. А ты больше не отвечаешь. Что-то не так? - Она осторожно отталкивается кончиками пальцев от края столешницы, делает шаг назад и, наконец, разворачивается к Петунии лицом. Та медленно, словно вынужденно, отставляет сахар в сторону, едва не просыпав его мимо кофемолки. - Что? Что я сделала не так? Я тебя обидела? У Лили сейчас - почти детские глаза, но, нет, она давно не ребёнок, и у неё пытливый, спрашивающий, ждущий взгляд, четкая линия пионовых, темно-розовых губ, с которых вот-вот сорвется ещё пара вопросов - давно придуманных, вопросов, где каждое слово на своём месте. Удивительно только, что она заговорила об этом лишь сейчас, Петуния честно ждала раньше, хотя и надеялась, что тема не всплывёт вовсе. С зимы она действительно перестала отвечать на её письма, и, право слово, не винит себя в этом. Она не может сказать: ты обидела меня уже очень давно, не может объяснить, что они отделились друг от друга пять долгих лет назад, когда Лили ушла в свой законный, магический мир, а Петуния осталась здесь совсем одна - тусклыми глазами смотреть в окно и ждать писем, злиться и ждать, ждать и злиться. Они обе очень виноваты друг перед другом - и обе не виноваты ни в чём совершенно. — Нет, - отвечает Петуния, накрывая кофемолку крышкой. - Ничего не случилось, - говорит она, поднося к розетке вилку. - Так просто получается, так намного удобнее, - безэмоционально врёт она - и нажимает на кнопку. Сквозь громкое жужжание она просто не может, не должна услышать тихого и спокойного «Это неправда», но она слышит, и пальцы соскальзывают, и вокруг них снова только горячечный июльский полдень в пустом доме, желтый, как майка на Лили, солнечный свет, бьющий в окна, и запах ванили - то ли от теста, то ли от волос Лили, Петуния ведь помнит. — Почему не может быть как раньше? - Тихо, ровно спрашивает Лили, и этот вопрос слишком серьезный для того, чтобы задавать его с испачканными мукой руками, но она задаёт. И это не кажется смешным, совсем. Наверное, она хотела спросить это уже очень давно, и, наверное, сейчас собственный вопрос кажется ей нелепым, поэтому она поправляется и задаёт другой – риторический: - Всё уже не будет, как раньше, да? И тогда Петуния, чувствуя незримый толчок в спину, делает шаг вперёд, это порыв, такой бесполезный и глупый, и она не знает, что можно ответить, кроме «Да», но - такая неловкая - задевает рукой шнур от кофемолки, та опрокидывается, крышка откатывается в сторону и белый порошок, который легко спутать с мукой, рассыпается по столешнице. — Ох, - негромко говорит Лили, а потом тянется рукой, окунает пальцы в мягкую сахарную пыль и подносит их к губам. Слизывает пудру - как-то бездумно, механически, и у Петунии становятся ватными ноги. Ей требуется на что-то опереться, чтобы не упасть, и почему-то рядом оказывается именно Лили, ещё секунду назад стоявшая на расстоянии вытянутой руки. Но Петуния не думает об этом, она просто опускает руки ей на плечи и смотрит в лицо. Всё вокруг, кроме этого лица, плывёт и размазывается. — Я же так скучаю. Это правда, Петс. По тому, как мы раньше дружили. Ты знаешь? Я всё понимаю, правда. Но разве мы не могли бы попытаться? Её губы двигаются, но смысл не сразу доходит до Петунии. Она смотрит на белый сахарный развод на её нижней губе и зачем-то констатирует очевидное: — У тебя пудра, - и это звучит как «Нет, мы не можем» - и для этого слишком много причин, больше, чем она может рассказать. А потом она наклоняет голову и целует Лили. Просто чтобы не стало полоски пудры. Только лишь. Это нельзя назвать иначе, чем узнаванием, потому что мнится, что она уже целовала Лили - сотню и сотню тысяч раз; прижиматься губами к её губам, неумело сминая их своими, кажется таким естественным, почти привычным - таким же привычным, как чистить по утрам зубы. Она знала, что всё будет именно так, что губы Лили, приоткрытые и влажные, будут мягкими и сладкими - не от одной только пудры - и дрогнут под её губами. Сейчас, - думает она, - вот сейчас это помутнение закончится и я умру. Она ждёт, что Лили с мгновения на мгновение оттолкнет её руками в грудь и посмотрит в глаза с возмущенным презрением, но Лили, эта странная, ненормальная Лили, делает наоборот. Она вдруг сжимает в горстях шифон на талии Петунии, тихо и как-то жалобно всхлипывает и отвечает. Ей пятнадцать и она совсем не умеет целоваться. Петунии восемнадцать, но она - тоже. Их обоих это, кажется, совершенно не смущает, и волосы Лили, непослушные медные прядки, лезут в лицо, мешаются, колют губы, Петуния ладонью, скользнув вверх от плеча, по шее, щеке, отводит их назад, приглаживая, и у неё дрожат руки - от неловкой, противоестественной, преступной нежности. Она так много раз видела это во сне, что сейчас ей хочется ущипнуть себя. — Не злись на меня, - вдруг говорит Лили; горячий выдох оседает прямо на губах. - Пожалуйста, не злись. Так просто получилось. Как бы я хотела, чтобы ты тоже... Она не договаривает - что, но Петуния понимает и без слов. И - да - она тоже хотела бы. Хотела бы в тот, неисправимо закрытый для неё, мир, плотью от плоти и кровью от крови которого является Лили. Эта пропасть между ними изначальная, неизбывная, ни засыпать, ни перекинуть моста, но сейчас, когда она так близко, когда она подушечками пальцев гладит сквозь лёгкий шифон, всё на свете кажется простым и возможным. Надо лишь держать её как можно ближе, как можно крепче, вплотную к себе, чтобы хотя бы так, физически, быть близкой. Теперь Лили тянется первой, прихватывает её губу, проводит языком - робко, на пробу, и Петунии хочется расплакаться. Она начинает быстро и неловко целовать запрокинутое - Лили ниже её - лицо, подставленную открытую шею; просто касается губами, будто может оставить видимые следы, и Лили обвивает её руками, выгибается, дышит ртом. Её кожа неровно идёт алыми пятнами смущения, она краснеет, как и все рыжие, наверняка некрасиво, но, кажется, ничего более красивого Петуния в жизни не видела. Она приникает к этой красноте на её коже губами. Ей хочется почувствовать Лили всю, целиком, каждой клеткой и каждой порой - каждую клетку и каждую пору, и она опускает голову ещё ниже, хотя это и неудобно, и прижимается иссохшими горячими губами к её груди сквозь ткань белья и майки. И Лили пошатывается, цепляется за неё ещё сильнее, приникает близко-близко, вжимаясь всем телом, и говорит: — Мы можем? Мы можем, Петс? Голос её севший и тихий, совсем незнакомый. Она снова спрашивает у неё, как у старшей, как у знающей ответы, и это - последняя капля. Конечно, нет, - думает Петуния, - разумеется, нет. — Да. Она ещё может обмануть себя, но не Лили. Та говорит что-то ещё, но Петуния уже не слышит. ... Лили приходит к ней той же ночью - робко, тихо стучится в дверь - и противоречиво уверенно переступает через порог. На ней старая отцовская рубашка, в которой она иногда ходит дома. Под внимательным, пронзительно-тяжелым взглядом Петунии Лили подходит ближе, присаживается на край постели, подогнув под себя ногу, и полы распахиваются. На ней нет ничего больше, кроме этой слишком свободной рубашки, в которую она кутается стыдливо и будто зябко. Петуния тянется, касается её запястий и медленно заставляет отвести руки, а потом разводит полы рубашки в стороны. Во рту мгновенно становится сладко, а в горле сухо. Внутри тянет так привычно и хорошо, и горячо, и правильно, и Лили сама скидывает рубашку с плеч, оставаясь первозданно обнаженной, юношески-прекрасной, доверчивой и невинно-бесстыдной. Для Петунии это единственный шанс прикоснуться к запредельности, к чему-то особенному, небывалому, и она не упускает шанса. У Лили гладкая, атласная кожа, маленькие розовые соски и какое-то особенно чувствительное местечко внизу мягкого впалого живота, прямо над завитками темных волос. Петуния узнает об этом на ощупь, губами, собирая жасмин и ваниль с чужой кожи, и Лили, закрыв глаза, перекатывается затылком по сминающимся простыням. Лили - первая женщина, к которой Петуния прикасается так, ни разу в жизни ещё не прикоснувшись даже к самой себе. Она проскальзывает пальцами туда, где уже так горячо и влажно, и Лили рвано выдыхает и шепчет что-то. Петуния не знает, как правильно. Она вообще не уверена, что два человека могут и должны делать такое друг с другом. Она воспитана слишком хорошо, чтобы не понимать, что дорога в Рай им теперь уж точно закрыта, но зато этот, персональный, нынешний Рай у неё не отнимет никто. Касаясь губами нежной кожи на животе, она кружит пальцами, не решаясь ввести их в Лили, понимая, что нельзя, и всё-таки толкается чуть-чуть, совсем слабо, неглубоко, потому что так невыносимо хочется, и Лили заходится стоном - удивлённым и протяжным. Она уходит под утро, накинув на плечи ту самую рубашку. Это продолжается весь август, вплоть до её отъезда, но Петуния ни разу так и не позволяет ей притронуться к себе. Пропасть должна оставаться пропастью - хоть немного. Её мир должен зиждется хотя бы на чём-то.

***

Письма становятся короче и отрывистее, но причина легко читается между строк: Лили так много хочется ей сказать, напомнить о столь многом, но она, разумеется, не делает этого. Она пишет: «Я очень соскучилась» - в начале письма, в середине и обязательно в конце, и у Петунии всё замирает внутри. Она сама так нечеловечески много помнит, так безудержно и безумно скучает, что начинает, сама не сразу заметив, считать дни до Рождества. А ещё она снова начинает отвечать Лили на письма - не больше пары строк, только об общем и неопасном, но так же, как и в письмах сестры, в её подтекст читается столь же легко. Это должно скоро закончиться, обязательно должно, не смотря на то даже, что едва началось, и когда Лили приезжает на Рождество, Петуния ждёт от неё отрезвления - в конце концов, она имеет права ждать от Лили того, чего давно не ждёт от себя. Но всё снова происходит наоборот; от Лили волнами исходит тщательно сдерживаемая, восхищающе контролируемая жажда. На следующий день, когда родители уезжают навестить родственников, Лили просто подходит, берёт её за руку и ведёт за собой - молча, так красиво уверенная, так знакомо краснеющая неровными пятнами. Она сама запирает дверь в спальне Петунии с внутренней стороны и подталкивает ту кончиками пальцев в плечи - к постели, заставляя сесть. Петуния качает головой, и тогда Лили, наконец, произносит единственное: — Пожалуйста. Мне нужно. Противиться невозможно. Это запрещенный прием. Должен существовать какой-то закон, в котором предусматривается наказание за этот взгляд - изумрудно-топкий - и за эти интонации, такие отчаянные и ласковые. Ты отдала мне так много, - слышится в её голосе. - Теперь я хочу отдать тебе. Петуния пытается возразить - безмолвно, а оттого бесполезно; она не имеет права подпустить Лили к себе так близко, потому что снова выстраивать стену после будет выше её сил. Но Лили уже рядом, близко, раздвигает её колени, насколько позволяет ткань узкой юбки, задирает твид, пытается нащупать молнию, пока Петуния сама стягивает свитер. В конце концов, всё к этому шло. К тому, чтобы они окончательно погубили друг друга. Юбка падает на пол вслед за свитером, Лили опускается на колени у её ног и медленно, бережно стягивает с Петунии чулки, пока та непослушными руками пытается расстегнуть лифчик. А потом прижимается губами к её колену. И всё сознательное, что ещё оставалось, погибает. Лили осторожно, как-то задумчиво ведет острыми короткими ногтями по её рёбрам вниз, а потом кончиками пальцев поддевает резинку трусиков. Петунии странно неловко за некрасивое бельё, за хлопковые трусы в мелкий сиренево-желтый цветочек, за свою обнаженную, некрасивую грудь, низкую и неупругую, с темными ореолами неприлично твердых крупных сосков, за свою неизящную костлявость, за подрагивающие коленки, за гусиную кожу. Но Лили смотрит и, кажется, не видит, Лили глубоко и тяжело дышит, молчит, а потом поднимает на неё спрашивающие глаза. И Петуния сдаётся, как будто не сдалась раньше. Она откидывается назад, опираясь на локти, и смотрит, как Лили медленно тянет вниз ткань, так бережно, словно может этим навредить. В её глазах, под темно-рыжими ресницами, детское предвкушающее любопытство и глупая - Петуния так и думает: глупая - нежность. Она смотрит вниз, хотя это неудобно и почти сразу начинает болеть шея, но ей нужно смотреть на Лили. Ей нужно видеть всё. А Лили, чуть склонив голову набок, медленно поднимает руку и запускает пальцы в жесткие завитки волос на её лобке, ныряет в них пальцами, надавливая и скользя, захватывает, чуть тянет, и Петуния давится воздухом. Ей так стыдно, что, наверное, она сейчас просто умрёт. И так хорошо, что умирать не жалко, хотя она и будет гореть в Аду. За всё это - точно будет. Это наверняка ждёт их обеих - ведьму и грешницу. Лили подаётся ниже, сдвигает руку, накрывая ладонью выпирающую тазовую косточку, и утыкается носом, глубоко и жадно втягивая воздух - жаркий, душисто-пряный интимный запах, и это так запредельно откровенно и запредельно порочно, что Петуния сжимает зубы до боли в челюстях, чтобы не всхлипнуть. Лили опускается чуть ниже и прижимается к ней раскрытыми губами там. Просто касается, будто в долгом поцелуе, а после высовывает кончик языка и проходится им снизу вверх. Петунию в буквальном смысле, натурально колотит крупной неудержимой дрожью. У неё подламываются, словно вынули кости, руки, и она падает спиной на прохладное покрывало и закрывает ладонями лицо. Её бедра подаются вверх, когда Лили повторяет это движение языком, и ещё, и ещё, и еле-еле нажимает ладонями ей на бедра, потому что от каждого её движения, мокрого, жаркого, Петуния вскидывается, толкается бедрами; тело не слушается, как если бы было чужим, и прошивается острой режущей судорогой, когда Лили касается кончиком языка клитора. Они замирают - обе. Лили - взяв исследовательскую паузу, одинаково робкая и бесстыдная. Петуния - выгнувшись, отвернув голову, чувствуя, как пунцовая краска некрасивыми пятнами разрисовывает шею и грудь. Просто нельзя, - вдруг отчаянно думает она, - чтобы было так хорошо. Бог должен наказывать за это. Лили первая сбрасывает оцепенение, и повторяется, и снова, и снова; у неё верткий быстрый язык - по кругу, по кругу - там, в чужом мокром жаре, и это невозможно вынести долго. Петуния плывущим взглядом, пытаясь смотреть вниз, какую-то минуту ещё ловит глазами вопиюще рыжекудрую макушку, еле заметно ритмично двигающуюся между её бёдер, и сладкое и тягучее то подступает ближе, то откатывает, подобно волне, а потом ударяет поддых. Это похоже на выстрел в грудь, навылет. — А! Выходит коротко, изумлённо и как будто испуганно, и её губы ещё какое-то время двигаются, ломаются, словно не могут ни сомкнуться, ни сложиться в беззвучное слово; её подбрасывает над постелью, она подаётся вперед и вперяется в лицо Лили бездумным, темным взглядом широко распахнувшихся глаз. Так вот как это бывает. Это, запретное, стыдное, о чём никогда не говорят даже с ближайшими подругами и чего никогда, будучи здравомыслящими и реалистичными, не ждут от мужей. Лучше бы ей не знать, честное слово. Они смотрят друг на друга минуту, а, может быть, три, пока Петуния справляется с дыханием, пока у неё перестаёт бешено и неровно биться сердце и вздыматься грудь, пока Лили не отводит взгляда. На щеках у неё - яркий и тёмно-розовый, как будто размазанный румянец; в глаза ей Петуния не смотрит - это слишком страшно. Вдруг кажется, что ворот водолазки - всё ещё неснятой водолазки - сейчас должен душить её, мешать кислороду проходить в лёгкие. А потом Лили подносит к припухшим, непристойно блестящим от её, Петунии, соков губам пальцы и, всё ещё глядя невидящими глазами куда-то вниз и в сторону, начинает растирать губы, алеющие от этого ещё больше. Только несколько непростительно долгих секунд спустя Петуния понимает, что она не вытирает рот, а втирает. Втирает в себя, в тонкую кожицу, её вкус, её аромат, её вязкую греховную похоть, словно стремясь навсегда оставить это с собой. Словно, если она и год спустя проведёт по губам языком, она снова почувствует вкус, тёплую соль. Петуния вспыхивает изнутри - вся, точно спичка - и снова закрывает лицо ладонями, молниеносно вскидывая руки. Это слишком. Она не смотрит, как Лили стягивает водолазку, снова переведя на неё взгляд, как рассыпаются по молочным плечам в мелком песке веснушек растрепавшиеся локоны цвета ржавчины и кленовой октябрьской листвы, такие неправильно яркие, как и всё в Лили. Как она заводит за спину руки, вынимая из петлей крючки застежек на лифчике, как освобождаются округлые, совершенной, венериной формы, маленькие нежные груди - под чашу ладони. Как Лили подаётся вперед, серьёзная и безыскусная, будто ребёнок. Не смотрит, потому что это тоже уже слишком. Рождество 1975-го года пахнет ванилью, у него вкус девичьего тела и никакой, никакой надежды на нормальное будущее.

***

Письма Лили, приходящие с января по июнь, письма её шестого курса, её шестнадцати лет, - это наказание, боль и тщательно оберегаемое счастье Петунии. Ещё чуть-чуть - и она начнет ненавидеть Лили за то, как та ей нужна. Она ждёт лета лихорадочно, словно смертельно больной - панацею. Это надо заканчивать, но сил совсем нет. Чем ближе к лету, тем письма длиннее и безыскуснее. Искать в них подтексты всё тяжелее, но, наверное, это всего лишь паранойя. Потому что когда Лили возвращается, всё становится, как раньше, и они царствуют над теплыми летними ночами, и пальцы Петунии, уже такие знающие, ласкают Лили, и её кожа в россыпи веснушек влажная и блестит от пота. Наверное, думает Петуния, ей ни с кем и никогда не будет так хорошо. Потому что жизнь не настолько щедра. Она убеждается в этом однажды днём, вскоре после приезда Лили. Петуния и раньше слышала об этой их игре, квиддиче, - ненужной трате времени и сил, нелепой, как и всё у этих помешанных волшебников; слышала и сейчас, как Лили увлечённо, звонко смеясь, рассказывала родителям, то и дело сбиваясь на: «Джеймс», «И тогда Джеймс» и «Джеймс сумел...». Петуния ломается, когда слышит выпорхнувшее, словно птица из клетки, мимолётное и выдающее с головой «Джейми». — Он очень талантливый, Джейми, - слышит Петуния - и останавливается, шага не дойдя до порога гостиной. Она медленно отступает в сторону, в тень, прислоняется спиной к стене, закрывает глаза и вжимает ладони в шероховатые обои, сама не понимая, почему во рту становится сухо и горько. Она вспоминает, что Джеймс Поттер, эта выскочка их умалишенного мира, тоже играет в этот, как его, Господи, квиддич, и вспоминает, что у них это называется - ловец, и - никогда не видевшая ни минуты игры - представляет, как он распарывает воздух над квиддичным полем, как остро щурит глаза за стёклами смешных очков и как посылает вперед тело, стремясь к подрагивающей золотой цели; как его пальцы точно так же подрагивают в предвкушении, словно ладонь с внутренней стороны уже щекочут золотые крылья снитча. У ловца, ещё думает Петуния, должны быть сильные и ловкие, цепкие пальцы. Ей интересно, касался ли он этими пальцами Лили там, между ног. Вводил ли он в неё эти пальцы, осторожный или неосторожный, наверняка самодовольный, снова побеждающий, как всегда побеждал на стадионе. Были ли эти пальцы так же ловки и умелы, как в игре, сжимал ли он её, гладил ли, тёр ли сквозь тонкую ткань белья, пока Лили не становилась мокрая, послушная, пока не закусывала губу, мучительно и просительно, пока по её виску не стекала капля пота, исчезая в охре волос. Петуния так зла на саму себя, так стыдится себя и так презирает, что ей хочется разрыдаться от гнева и бессилия. А голос Лили из гостиной, где она рассказывает родителям о своём чудесном чужом мире, всё течёт, и струится, и звенит... До конца лета она почти не разговаривает с Лили. Та хмурится, ломает брови, но не делает попыток ничего выяснить. Петуния принимает это, как должное.

***

Рождество 1976-го - первое, которое Лили встречает не дома. Мама рассказывает соседкам, что «У нашей девочки такой приятный молодой человек из хорошей семьи, она отзывается о нём исключительно положительно, а вы же знаете, какая она разумная девочка». Когда Петуния слышит это впервые, то ей приходится на секунду закрыть глаза, потому что всё вокруг и так обрушивается в плотную тьму, вспыхивающую алыми всполохами. О том, что Лили встречается с Джеймсом Поттером, она узнает вот так - посредством сплетен. Лили не написала ей об этом ни слова, впрочем, Лили вообще впервые с Рождества пишет ей, именно ей, только в начале марта. Это длинное, обстоятельное, легкое и смешное письмо; по нему нельзя угадать ни прошлой красно-золотой снежной зимы, ни сладости сахарной пудры с мягких розовых губ, ни того, как Лили ёжилась, на голое тело надевая колючий шерстяной свитер, чтобы в четвертом часу утра сбежать вниз на кухню за пудингом. Нельзя угадать, как она ела этот пудинг, то и дело облизывая пальцы, сидя, скрестив ноги, на подоконнике в комнате Петунии, а потом вдруг тянулась к ней всем телом, ведьмински блестя глазами, и Петуния тянулась навстречу, поддерживала, стаскивала с подоконника на постель - и запускала холодные руки под колкий свитер. Лили выдыхала удивлённое, нежное «Аххх» - каждый раз - и каждый раз первая тянулась к её губам. Нельзя угадать этого лета, небывало жаркого и солнечного, растапливающего асфальт и золотящего кожу до оттенка красного золота; нельзя угадать изгибов её тела, такого послушного рукам Петунии, и солёности капель пота, которые она собирала губами между её лопаток, нельзя угадать их молчания и новой правды, подобно камнепаду обрушившейся между ними. В её весёлом живом письме ни одного подтекста, ни намёка, ни единой зацепки. В нём много про учёбу, будни и четверку Мародеров. О них в письме, пожалуй, даже слишком много, и это уже совсем не безлично. Лили ругается, подначивает и рассуждает, но как-то ненатурально, словно ради проформы, потому что то настоящее, что действительно сквозит в этих словах, - нежность, Петуния достаточно умна, чтобы смотреть глубже. Она считает, сколько раз повторяется в строчках имя Джеймса Поттера, и число ей не нравится. Она не ревнует. Она злится и щурится, вытряхивая из конверта вложенные фотографии. В первое мгновение Петуния пугается движения, кажется себе сумасшедшей, а потом вспоминает об их магических штучках, о живых кол-до-гра-фиях, и всматривается, испуганно сжимая белые края пальцами. Это словно маленькие кусочки киноплёнки; на первом дурачатся трое мальчишек, особенно стараются высокий, темноволосый, в смешных круглых очках и его приятель с лицом, слишком красивым на взгляд Петунии. Третий, привалившись спиной к стволу дерева, держит в руках книгу, глядя на них с несерьезным, будто никогда не уходящим из взгляда укором. Петуния узнаёт всех троих по описаниям из писем, и тут в кадр вваливается четвертый, низенький мальчик с потерянной улыбкой, Поттер хохочет и вдруг протягивает руку за границу снимка. Он рывком втаскивает в кадр Лили, та бьет его по руке и поворачивается к объективу - сумрачно-серьезная, расправив плечи, с недетской строгостью на лице, так похожая на Петунию, что старшей становится страшно. Но потом Лили улыбается, прихватывает рукой ворот теплой мантии у горла, качая головой, и страх уходит. Петуния переворачивает колдографию. «Джеймс отдал мне её, а я отдаю тебе» - чернильный росчерк от угла к углу, рукой Лили. Следующее письмо лично для Петунии приходит в конце апреля. В нём снова колдография. На этот раз Лили одна. Она стоит под тем же самым деревом, но вокруг больше ни души. На ней та самая, так знакомая Петунии зелёная водолазка в цвет листвы над головой и сияющих глаз. Лили улыбается ласково и счастливо, иногда склоняя голову к плечу. Её руки сложены на груди, и вдруг она поднимает одну и машет в объектив. На безымянном пальце её левой руки блестит тонкий обод кольца, и солнечный луч вспыхивает в бриллиантовой слезе. Петуния медленно откладывает колдографию. Ей вдруг становится так тесно в собственном теле, что это почти физически больно. Правильно - и больно.

***

К тому моменту, как Лили рассказывает родителям о том, что Джеймс сделал ей предложение, за Петунией уже полгода ухаживает Вернон Дурсль; они встретились в Лондоне, они подходят друг другу и Вернон - это то, что действительно ей нужно. Он тоже - обыкновенный. Это важно. В последний раз она видит Лили на своей свадьбе. Свадьбу она считает испорченной, а что касается сердца, которое как будто прокрутили через мясорубку, то, право же, сердце - это такая глупость. Заживёт.

***

Петуния понимает сразу, едва только смотрит вниз, приподняв край ажурной занавески. По посыпанной розоватым гравием дорожке к крыльцу родительского дома, куда она приехала погостить, идёт один из тех, с колдографии Лили. Петуния не знает, как узнаёт его, но есть что-то инстинктивно запоминаемое в этой угловатой высокой фигуре, в неловко ссутуленных плечах, в русом затылке. Он подходит к порогу, напоследок бездумно оправляя руками пиджак, а она уже понимает - ещё нечетко, но безысходность и глухая, топкая пустота начинают наливаться в груди черным соком. Она так и стоит у окна, механически продолжая придерживать занавеску. В это время внизу хлопает дверь, слышатся голоса - пока приветливые, голоса, лишенные её нового знания, а потом начинает говорить тот, с кол-до-гра-фии. Люпин, вспоминает она. Его фамилия Люпин. И слышится мамин вскрик. Короткий и резкий, как последний вскрик раненного животного - и сверху опускается тишина. Она тяжелой серой ватой накрывает дом, улицу, весь Кокворт, топит его в плотном тумане. И только тогда, когда от этой тишины уже закладывает уши, Петуния выпускает из пальцев кружево занавески, разворачивается и выходит из комнаты. Она осторожно, аккуратно ставя ногу на каждую ступеньку, спускается вниз, проходит мимо гостиной, мимолетно скользит взглядом - и кадр отпечатывается на внутренней стороне её век, кажется, навсегда - рука отца под локтем матери, мамины страшные, испуганные и по-детски недоверчивые - а вдруг нет, вдруг, Петти! - глаза и больной, жалостливый, скорбный взгляд парня в протертых брюках. Она ещё успеет возненавидеть его за этот взгляд, в котором тёмной боли больше, чем позволительно чужому, но сейчас ей некогда, сейчас ей нужно уйти. Наверное, её бесстрастность должна пугать. Она выходит через дверь кухни на задний двор и медленно идёт вперед, сходит с дорожки, царапает щиколотки кустарником, автоматически, запоздало отводит руками ветки, а потом упирается в дощатый белоснежный забор. Это будто край вселенной. Петуния замирает на секунду, а потом, качнувшись, почти падает вперед, больно ударяясь лбом и царапая его о плохо обструганное дерево, скоблит, обламывая, ногтями по доскам, лицо её будто растрескивается, кривится в мучительной гримасе, но тишина всё никуда не уходит, она лежит сверху тяжелым ватным одеялом, и Петуния не может прогнать её даже голосом, потому что голоса нет, из горла вырываются только сиплые хрипы - так, словно она задыхается. Сползая по доскам вниз, царапая об них щеку, будто в горячке перекатываясь лбом, она хочет вырваться за этот край вселенной, где не будет ни тишины, от которой лопаются барабанные перепонки, ни вестника с нечеловеческим горем в серых глазах. Она пачкает колени землёй, размазывает её по белоснежной юбке, закусывает ладонь - и затихает. Спустя несколько минут она возвращается в дом как прежде бесстрастная, с застывшим лицом, и от этого так страшно смотреть на расцарапанную щеку, на черные разводы на белом, на алеющие полукружия обломанных ногтей. Гостя в доме уже нет. Только мама сидит посреди гостиной, сложив на коленях обессиленные руки, и в глазах у неё так пусто, что Петунии хочется скорее пройти мимо. Она ничего не спрашивает, потому что ей ненужно, и поднимается к себе. В комнате сладко пахнет жасмином и чем-то ещё, чем-то, что она не может охарактеризовать иначе, чем до. Это воздух, который она вдыхала ещё до, до того, как всё поняла, приподняв край занавески и посмотрев вниз. Комната словно выступает из прошлой жизни, гротескно рельефная и издевательски прежняя. Петуния подходит к постели и выдвигает ящик прикроватной тумбочки. Лили, запертая в белой рамке колдографии, такая не по-настоящему живая, поднимает руку и машет ей, улыбаясь, и солнечный луч снова вспыхивает в драгоценной капле на её безымянном пальце. Петуния стоит так очень долго, обеими руками держа колдографию, и смотрит, не отводя взгляда, так, что перед глазами плывёт и смазывается, и Лили, кажется, впервые за всё время вдруг исчезает за краем. Петуния смаргивает. Нет, ей только показалось. В углах её и без того тонких, поджатых губ тенями залегает непривычная жесткость. А потом она берет маникюрные ножницы, тонко-острые и блестящие хромом, и режет колдографию сначала на тонкие полоски по горизонтали - исчезает кричаще-изумрудная листва, потом - медная, огневатая макушка, потом - это почему-то оказывается почти что сложно - глаза и розовый купидонов изгиб верхней губы, и ниже, и дальше, и ещё, ровно, как по линейке. Лили продолжает улыбаться с этого разбитого паззла, почти неподвижная, только пальцы её на зелёной ткани рукава мелко подрагивают, словно под ними фортепианные клавиши. Полоски Петуния разрезает на мелкие квадраты. Получается почти конфетти. Она проделывает всё это вдумчиво, сосредоточенно, с холодной отстраненной методичностью хирурга, не чувствуя ничего, как если бы оба круга кровообращения в её теле были заполнены не кровью, а новокаином. Словно её внутренние органы окунуты в анестетик. Впрочем, на самой границе сознания теплится единственное чувство. Лёгкое удивление. С этим удивлением Петуния отмечает: её больше не раздражает, что Лили особенная. Пройдёт ещё несколько минут, прежде чем она поймёт, сметая в ладонь мусор, что забыла добавить «была». Она вырезает и выбрасывает Лили из своей жизни, как и эту мелкую бумажную шелуху. Это должно было случиться, - думает она. - Это должно было случиться всегда, и не было другого варианта.

***

... В воздухе плывёт мелкая белёсая пыльца. Это мука, - отстранёно думает Петуния, - мучное облако в прямоугольнике света из окна. Лили стоит рядом, прижавшись к её боку мягкой тёплой грудью, уткнувшись губами в острое плечо, трется носом и неровно дышит. Её пальцы, цепляющиеся за Петунию, кажется, невозможно будет разжать ни одной силой в мире. Мучное облако медленно оседает. Лили приоткрывает губы, глотает сладкий горячий воздух и говорит тихо-тихо: — Если бы ты очень, очень меня любила. Ей пятнадцать и губы саднит от поцелуев. Петуния не отвечает, только закрывает глаза. ... Полоска лунного света по диагонали рассекает спину Лили. Она лежит на животе, подложив под голову руки, и дышит ровно и мерно, такая призрачно-красивая, будто ненастоящая, и Петунии вдруг иррационально страшно: полночь уже пробило, а Лили всё не исчезает, а ведь наверняка должна, потому что такое - такое не бывает настоящим. Она не справляется с собой, протягивает руку и проводит вдоль голубоватой лунной линии, от правой лопатки вниз и в бок, чтобы убедиться. Лили сладко выдыхает, елозит щекой по собственному предплечью и приоткрывает губы. — Петс... - сонно бормочет она. — Ты не должна была так со мной поступать, - отвечает Петуния, сама не очень хорошо понимая, о чем говорит. Но Лили уже не слышит. Она спит, невинная, как дитя, и длинные тени от ресниц падают на скулы. Петуния продолжает водить пальцами по её спине, строго по лунному ориентиру. ... — Джеймс любит меня. Он хороший, Петс, правда. И я люблю его. В глазах Лили - жалость, решимость и будущее. В глазах Петунии - холодная презрительная скука. Сентябрь 1977-го пахнет дождём и корицей. Лили закрывает глаза и качает головой, неровно, потерянно выдыхая. В этом жесте безнадежность и отчётливое «Я знала, что это бесполезно». Петуния безмолвно соглашается с несказанным: убеждать её в замечательности Поттера действительно бесполезно; если эта рыжая выскочка так уверена, что будет счастлива со своим пустозвоном, пусть оба катятся, куда пожелают. В своей правильной нормальной жизни Петуния не собирается выделить им ни дюйма пространства. Лили вдруг снова вздыхает, делает два шага вперед, подступая близко-близко, так знакомо и опрометчиво внедряя себя в её личное пространство, поднимает руки, обхватывает ладонями лицо Петунии и целует. Вжимается горячими губами в её рот, долго и крепко, и сердце заходится, как бешеное, но Петуния не шелохнётся. Проходит минута, прежде чем Лили отступает, судорожно и жадно глотнув воздуха, смотрит на неё с болью брошенного животного и святой уверенностью в том, что всё делает правильно, разворачивается и навсегда уходит из её дома. Тогда Лили поцеловала её в последний раз, и этот финальный аккорд, этот поцелуй ещё долго горел на губах Петунии. Больше они никогда не виделись. ... В первое время Петуния просыпается от кошмаров, не являющихся кошмарами по форме, но являющихся ими по сути, почти еженощно. Потом - дважды, трижды, четырежды в неделю. Проходит несколько лет, прежде чем она перестаёт видеть их - и почти забывает вырезанное, выброшенное и незваное. В первый раз за долгие годы кошмар приходит к ней накануне одиннадцатилетия Гарри, когда они получают первое письмо - Петуния, ещё не успев понять смысла написанного, узнаёт плотную желтую бумагу, черную вязь букв и печать на сургуче. Ужас снова возвращается в её жизнь, горчит на корне языка. В ту ночь она опять видит Лили во сне - и серебряную лунную полосу на её коже, и темные мягкие завитки волос у шеи, и тени от ресниц, и сонное «Петс...», такое естественное и доверчивое, отзывается в висках многократным эхом. Она просыпается резко, как выныривают с глубины. Глотает воздух и обнимает себя за плечи, чувствуя, что ночная рубашка насквозь мокрая от холодного зябкого пота, а ещё - ещё так забыто и стыдно мокро там, в междуножии, и тянет внизу живота. Петуния быстро и испуганно оборачивается. Вернон спит, со свистом втягивая воздух, и его не разбудить даже артиллерийским залпом. Она с облегчением выдыхает - ей не хочется ничего объяснять, а потом подтягивает колени к груди, обхватывает их руками и утыкается лицом. Губы растягиваются в болезненном «О», но она не плачет. Она беззвучно воет, словно подстреленный подранок. Чувство, что когда-то она упустила нечто крайне важное, ударяет в голову, как выдержанный бренди, подкашивает, толкает, и она падает на перекрученную смятую простынь, как была, свернувшись калачиком. Она позволяет себе ровно полторы минуты слабости, прежде чем снова начинает злиться и презирать саму себя. Одиночество, гнев и ненависть такие осязаемые, холодные, бездонные, как воды Мори-Ферт. Она путается в любви и ненависти, как путалась всю свою жизнь, и засыпает с одной-единственной мыслью: её собственное прошлое невозвратимое и будто совсем чужое. Как если бы она пыталась взять то, что никогда ей не принадлежало. Или как если бы она сама всё испортила - так давно, что уже даже не вспомнить. ... Петуния старше, и выше, и умнее, и Лили сжимает её руку доверчиво и горячо, тонкими детскими пальцами и смешно морщит чуть вздёрнутый носик в ярких охряных веснушках, а внутри навсегда, на всю грядущую жизнь, поселяется тяжелое и давящее чувство отчужденности. Петуния пока не знает таких слов. Но узнает рано - раньше, чем многие другие.

сентябрь 2012-го.

Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.