ID работы: 7872580

О нем

Гет
NC-17
В процессе
493
автор
swc748 бета
tayana_nester бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 574 страницы, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
493 Нравится 384 Отзывы 106 В сборник Скачать

О своей ученице (5 часть)

Настройки текста
       Контроль — основа его жизни.        Тот самый фундамент, на котором строилось все.        Но в случае с собственной ученицей — этот его контроль псевдо, несерьезный, шаткий (и всегда таким был). Тот, что пойдя сетью трещин, раскололся осколками на части, да так, что уже не склеить при всем желании.        Сама Абрамова чистая, незапятнанная, светлая, и Дементьев, погрязший в темноте, обязательно еще оставит нестираемые следы на ее неиспорченности. Даже уже сейчас его пиджак на ее плечах смотрелся слишком правильно. И сама она на его коленях в тесном салоне автомобиля ощущалась на своем месте.        Дементьев — учитель (с большой натяжкой, и все же). Абрамова Дарья — его несовершеннолетняя ученица.        И если бы ему в свои восемнадцать/девятнадцать лет не хватило бы мозгов всегда предохраняться, то даже его абстрактный (так никогда и не появившийся на свет) ребенок был бы старше ее.        Разница между ними в девятнадцать лет. И это было почти все равно, что хотеть собственную абстрактную дочь.        Неправильно, грязно, порочно…        Нельзя.        Но это «нельзя» с легкостью перечеркнулось всего лишь одним только касанием. Одним только поцелуем.        Чувственным, неспешным, обжигающим.        Долгожданным.        И ему настолько чертовски хорошо в это мгновение, что уже откровенно плевать.        Дементьеву в принципе было плевать на очень многое, он не разменивал себя на жалость и вину — отпечатанная на подкорках сознания истина, что скользила сейчас сквозь бешеную грязно-серую метель за лобовым стеклом автомобиля, отражаясь в тепло-охровых радужках, билась теплом по его венам.        Дементьеву плевать на мораль — и эта постоянная константа его жизни казалась слишком верной, правильной, фундаментальной, обязанной не меняться. Особенно сейчас: в полном отсутствии контроля.        Дементьев плевал на нравственно-моральные правила этого мира, как и этот мир плевал на их соблюдения такими, как он. Принцип прерогативы прав сильнейших все еще был сильнее писанных законов.        Все равны, но некоторые все же равнее.        Дементьев в своем полном праве, поэтому ему настолько плевать на все прочее.        Абрамова — его чертов несовершеннолетний (порицаемый обществом и законодательной системой) подарок судьбы — он от нее просто так не откажется, и поэтому собственная слабость по отношению к ней казалась вполне оправданной. Необходимой платой. Накапавшими процентами.        В нем все еще было циничное осознание того, что девочка абсолютно не подходила ему ни по возрасту, ни по материальному статусу, ни по положению в обществе (ну кому в здравом рассудке в принципе нужен этот нелепый шестнадцатилетний ребенок?).        И все же…        Дементьеву был нужен, и поэтому уже плевать на всё остальное. Абрамова — его чертов подарок Вселенной (а Вселенная — та еще сука, она обычно совсем не щедра в раздаривании безвозмездных ценностей); бери, пока дает хоть что-то — и не скули.        Дементьев никогда не умел обращаться с подарками судьбы. Полное отсутствие опыта. Жизнь никогда не была с ним щедра на подобное. Все привилегии ему нужно было самому выгрызать от этой жизни.        И он все же еще упрямо изучал плавными поглаживаниями ее тело, позволяя и ей цепляться пальцами за белую ткань его рубашки на плечах. Напрочь игнорировал голос здравого смысла, что раздражающе-нравоучительно бился в висках. Но сейчас ему было плевать. Абсолютно.        Под его ладонями кожа горела, плавилась, тлела.        Ему остро хотелось продлить это ощущение. Чувствовать себя живым, настоящим, пусть даже иллюзорно, но хоть на мгновение внутри него то извечно разбитое, выжженное, пустое — оживало.        Его губы сминали ее треснутые и теплые, ладони жадно скользили по ее горячей коже; упрямое желание без привязки в обдумывании последствий.        — Что ты ощущаешь? — слегка отстраняясь, хрипло спросил он ее.        Ему нужно было еще раз убедиться. Знать. Быть уверенным, что это взаимно остро.        — Я уже говорила вам, что чувствую, — ее робким выдохом.        Он спрашивал не об этом, и все же…        Такой ответ был даже лучше.        У Дементьева на губах улыбка. Не привычный оскал, не гримаса, не насмешка, а улыбка. Искренняя улыбка. А за ребрами жар.        — Скажите, а что вы чувствуете? — вдруг ответно решила спросить его девочка.        Он смерил ее лицо полуприщуренным лукавым взглядом, укоризненно качая головой:        — Ты знаешь…        — Нет, — тут же упрямо задрала она маленький подбородок, не ведясь на чужую попытку уйти от прямого ответа. — Если бы знала, не спрашивала бы.        «До чего же настырная!».        — Я чувствую то же, что и ты, — вкрадчиво протянул он с очевидным мягким предупреждением в оттенке тона: дальше не лезь.        Но Абрамова эти двусмысленные оттенки и намеки не слышала, не воспринимала, игнорировала (ей либо прямо говорить обо всем, либо никак).        Она, по-детски наивно воспринимая все за чистую монету, вздрогнула (совсем не ожидала такого ответа), и сильнее распахнула в удивлении свои влажно поблескивающие охровые глаза так, что казалось из них сейчас вытечет весь янтарь.        Боялась верить самой себе. Ее покрасневшие от долгих поцелуев губы дрогнули:        — Вы чувствуете…        — Да, чувствую, — тяжело вздохнул Дементьев, перебивая ее несказанное наивное предположение (не имеющее ничего общего с реальностью) и переводя свой деланно безразличный взгляд через ее плечо на дворники, что с едва уловимым скрипом продолжили счищать мокрые хлопья снега, упрямо налипающие на лобовое стекло. — Чувствую, что похолодало. Эта буря когда-нибудь прекратится?        Девочка на его коленях резко недовольно дернулась, слегка отстраняясь и грубо вырывая свою руку из его пальцев.        Наконец поняла всю насмешливую несерьезность его уклончивых ответов, ожидаемо забавно задетая этим до глубины души.        — Прекратите это! — яростно потребовала она у него. Именно потребовала. Так, будто имела на это полное право.        И какая же это прелесть.        Он уже даже умудрился забыть этот дерзкий тон по отношению к себе: с ним в жизни больше не смел так никто разговаривать.        А вот маленькая шестнадцатилетняя девочка смела.        И это было настолько забавно, что совершено его не злило.        — Что «это»? — лишь насмешливо приподнял бровь Дементьев на ее гневную просьбу.        Тонкая нижняя губа девочки жалобно дрогнула.        — Играть со мной! — хрипло закричала она, зажмуриваясь так, будто еще мгновение — и зайдется в рыдании от обиды и бессилия.        Ради всего Святого!        «Но чего ты еще ожидал?», — ехидно пронеслось в сознании.        Сам связался с девочкой-подростком. Сам теперь и пожинай все плоды и сопутствующую атрибутику из эмоциональной нестабильности, наивности, тупых вопросов, резкой смены настроений и дурацких капризов.        — Я же просто шучу, — жарким обволакивающим выдохом над ее ухом. — Когда ты уже научишься также получать от этого удовольствие?        Она мгновенно послушно замерла в его руках. И то, что девочку успокаивали прикосновения, он сразу же взял на заметку.        Дементьев, снова аккуратно обхватив ее маленькую ладошку, переплетая их пальцы и по-собственнически притянув к себе ближе, оставил на ее шее очередной медленный поцелуй: мягкий, влажный, не оставляющий следов на тонкой коже; благодарность за ее невероятную забавность и то импульсное распирающее тепло внутри себя, но не больше.        — Дарья, будь осторожнее, когда задаешь мне такие вопросы, — с ленцой протянул он, отрываясь на мгновение от ее горячей кожи и решая все же предупредить на будущее. — Ответы на некоторые из них тебе могут сильно не понравиться.        Дементьев, хоть к этому ребенку беспрецедентно ласковее, благосклоннее и добрее, чем ко всем прочим, но вот только никогда с открытыми намерениями о будущем. Никакого общего счастливого конца. Никакого лицемерного «долго» и «счастливо». И хотел бы, чтобы она это уяснила.        Ему не хотелось ей врать. Но и не хотелось отталкивать жестокой правдой.        Дементьев к ней полунамеками и легкими касаниями, потому что еще с самого начала неопределенность определила константу этих их больных (недо)отношений. Никакой конкретики не было (и быть не могло при всех собранных конфликтно-сюррных переменных). И вряд ли это вообще когда-нибудь между ними изменится.        Никаких шансов.        Они словно (не)параллельные прямые, которые пару дней назад Абрамова выводила мелом на алгебре — ее рука мелко подрагивала и тряслась от привычного волнения, белая неровная линия съехала вниз, перекрещиваясь с другой, и она, игнорируя тряпку, стерла лишнее рукой, испачкав свои пальцы в меловой извести.        Банально, и все же.        Они те самые (не)параллельные прямые, криво выведенные на доске и встретившиеся друг с другом совсем случайно, только лишь из-за чьей-то трясущейся от нервов руки. Ненадолго. Ошибку этой встречи (которой и не должно было быть) быстро исправили. Стерли. Вычеркнули.        И все же будто были обязаны. Детерминированы. Связаны налетом общей фатальности этого.        Пусть даже пространства доски (жизни) не хватало до точки их пересечения — они обязаны были встретиться без точных координат, без точной даты и места, без всего — просто обязаны.        Случайно. Ненамеренно. Ненадолго.        И все же должны.        «В другой жизни возможно все могло бы быть по-другому», — непроизвольно пронеслось у него в голове.        Вот только они встретились в этой. И с такой непробиваемой ничем разницей во всем (начиная с пропасти в девятнадцать лет, а заканчивая статусами учителя и ученицы) для хоть какой-то конкретики.        Как в насмешку.        Вселенная все-таки та еще сука. 666        Люди не идеальны. У каждого свои грехи и пороки. И каждый гниет в этом по-своему.        Да и жить намного легче с пониманием того, что в мире нет справедливости и великого вселенского замысла, нет гармонии сущего. Нет абсолютно белого и черного. Это простое осознание примиряло с реальностью.        «Морали нет — есть только желания».        Не идеален и Дементьев. У него безукоризненно белоснежные рубашки под сшитыми на заказ черными костюмами. Безупречные запонки и зажимы для галстуков от «Jacob&Co» ценой в небольшую студию в Москве. Идеально высеченные холодные черты лица, однако…        Все больное и не идеальное у него именно внутри. Там, где не видно за идеально выверенным внешним.        И ничего святого за душой.        Поцелуи с несовершеннолетним ребенком — ожидаемо не посчитались им за что-то неправильное, греховное, аморальное. Лишь крайне ублюдошно-цинично — за что-то постыдное собственному высокому статусу и положению (девочка все же и близко не его привычный уровень); но без всякой привязки к нравственно-моральным ценностям.        На мораль ему привычно плевать. Он не чувствовал и тени вины или сожалений о сделанном.        А на следующее же утро у него поднялась температура под сорок; явно умудрился подхватить что-то заразно-вирусное от девочки во время поцелуев.        Дементьев невероятно редко болел, но всегда переносил всё на ногах. И раньше ему для этого вполне хватало сильных жаропонижающих. Но вот только сейчас таблетки совершенно не помогали. Даже не смягчали симптомы. Не понижали жар в теле. Были, по сути своей, бесполезными.        Он подхватил от Абрамовой что-то крайне выламывающее, высокотемпературное, мерзкое. Если высокую температуру и давящую тяжелую боль в височной части головы ему было легко проигнорировать, то острую боль в горле при каждом сглатывании — нет.        Казалось, что в глотке застряло битое стекло, и ему до вскипающей внутри и бьющей по вискам пульсом вспышки ярости хотелось выхаркать его, разодрать пальцами, сделать что угодно, лишь бы вытащить его. Но там ничего не было. И верь он хоть немного в принципы кармы и божьего провидения, решил бы, что это своеобразная «расплата» свыше за поцелуи с шестнадцатилетним ребенком.        Вот только Бог за такое не карал. Бог на такое себя не разменивал. И маловероятно, что вообще находил это грешным.        «Сколько там было деве Марии при непорочном зачатии?», — зло пронеслось у него в мыслях. Явно меньше шестнадцати. Как и явно не при «непорочном», но это детали.        Анальгетики и антипиретики совсем не помогали. Будто он вместо сильнодействующих, строго рецептурных жаропонижающих и обезболивающих, запил водой обыкновенные леденцы или плацебо.        Принятые таблетки горчили на языке так, словно извивались на сковороде, только вместо масла расходясь во рту касторной горечью. Это все сильно отдавало по вкусовым рецепторам, и казалось, что всё на вкус, как паршивая касторка. И никак было не избавиться от этого мерзкого горького лекарственного привкуса.        Дементьев никогда в своей жизни не брал больничные. Даже на день. У него никогда не было на это времени.        Не взял больничный он и в это воскресенье.        В Москву еще пару недель назад с (недо)проверкой приехал горе-ревизор из Парижа.        Все прекрасно понимали, что это формальность ради формальности. Но даже так для чрезмерно напыщенного (как и все коренные французы) регионального представителя Джанлука, введение его в курс дел и работу банка всего лишь ИО финдиректора Котиковым, которого он ранее вообще не знал, конечно же, было невозможным.        Насколько бы гениальным протеже Игорь не был — он все же оставался всего лишь протеже. Чем-то незначительным. Не дотягивающим до нужного уровня. И выставить его в качестве своего буфера на замену — значило слишком явно проявить неуважение.        Что пока совсем не стоило показывать настолько прямо (всему свое время).        Поэтому необходимо было личное присутствие и контроль Дементьева во все дни визитов «ревизора» в головной офис.        Для чего он и стал появляться здесь на порядок чаще. Но все еще недостаточно часто для того, чтобы исправно гасить все новые и новые вспышки паранойи у Федотова, крыша которого с ревизионным приездом Джанлуки будто бы съехала окончательно.        — Поднимемся сейчас ко мне, — коротко бросил Олег Дементьеву. — Разговор есть.        И они после очередного собрания директоров с присутствующим горе-ревизором, что дебильно проулыбался (лицемерно-мерзкая парижская привычка) все время этого двухчасового совета, не затыкаясь, мелодичной французской скороговоркой задавал через переводчицу слишком много бредовых вопросов по делу и без, тупее, чем даже выдавал Олег (а это еще нужно умудриться!), поднялись в кабинет Федотова.        И все еще взвинченный Олег раздраженно глянул на Дементьева, который, вальяжно откинувшись на спинку кожаного кресла напротив, лениво листал последний балансовый отчет.        Глянул раз, глянул два, и на третий раз уже не сдержался:        — Как же ты меня уже заебал! — гневно выплюнул, ставя его в известность Федотов.        — Это взаимно, — отзеркалил Дементьев, переворачивая страницу и даже не глядя на друга.        Препираться с Олегом ему всегда легко. Настолько, что это давно уже стало будто бы его второй натурой. Дементьев этим все-таки занимался с семнадцати лет, едва лишь познакомился с ним. С первой же секунды, как увидел: Олег тогда еще не успел даже договорить «привет», как получил по роже.        Кто же тогда мог предположить, что с того дня Федотов будет настолько неотрывен от него?        Потому что первоначально Олег его бесил на каком-то ненормально сильном уровне.        Дементьева тогда раздражали его громкие показушные речи. Его неторопливая вальяжная походка. То, как он не затыкался ни на секунду, даже когда ел. Как пихал еду в свой уже набитый рот, и как его щеки при этом становились похожи размером на воздушные шары. Федотов всегда был громким, ярким, эксцентричным, с подросткового возраста имел привычку говорить кучу откровенного бреда, а потом через час забывать, о чем говорил. И это бесило.        А еще у Олега чертова обезоруживающая откровенность и черт знает откуда (и когда) взявшееся право называть его время от времени «оленем», оставаясь при этом после живым и невредимым.        Но сейчас, подхватив что-то мерзко-вирусное, с добела раскалывающейся головной болью, бьющей по вискам, и все еще осязаемо ощущая у себя в глотке застрявшие осколки битого стекла — Дементьев был совсем не в настроении ни на пикировку, ни на чужую бредовую паранойю.        — Видел, как этот пидорас зубоскалился все время совета? Он точно что-то знает! Все здесь скоро полетит в пизду!.. — начал было задвигать свою привычную пластинку Олег, но был сразу перебит.        — Закрой уже свой рот, — теряя уже всякий интерес к этому разговору, Дементьев, игнорируя пульсирующую боль в висках, скользил глазами по промежуточному итогу баланса в своих руках. — Я не вижу смысла с тобой говорить, если ты и дальше будешь нести этот бред.        — Не видишь?!.. — Олег неверующе оглядел Дементьева, даже замолкая на мгновение, чтобы яростно следом взорваться: — Сука, ты олень, вообще ни в чем не видишь смысла!..        Дементьев коротко мазнул по гневному лицу друга равнодушным взглядом.        — У тебя все-таки будут какие-то весомые аргументы?        — У нас все еще висит этот ебаный переход! Лягушатники переполошились! Пидорас Джанлука, кажется, решил здесь поселиться! А что ты, Саня?! А тебя нет! Чем тебе не аргумент?! Тебя нет! Даже хуже!.. Тебе на это всё похуй! Мы можем сейчас крупно проебаться из-за того, что тебе похуй!        — Не можем, — расслабленно повел плечами Дементьев, тяжело вздыхая (едва не поморщившись от острой боли в глотке при очередном сглатывании), страшно уставая уже от необходимости постоянно успокаивать и объяснять прописные истины: — Федотов, мы с тобой это все уже проговаривали тысячу раз: все наши бумаги в порядке. Хоть все тут перелопать: они ничего не найдут, хотя бы потому что не знают, где и что нужно искать. Их вниманию мы обязаны новым законом о переходе. Это просто формальность. Они должны на такое реагировать. Но даже эта формальность над нами скоро прекратится. И ты сам это прекрасно знаешь.        Олег испытующе вгрызался взглядом в надменно-равнодушное выражение лица Дементьева.        У Федотова откровенный конфликт интересов из пантомимы быстрой смены эмоций на угрюмом лице. Он привык доверять мнению Дементьева и считать его выводы за единственно верную аксиому (так было всю их жизнь), и все же сейчас отчего-то упрямился до последнего.        А Дементьев же откровенно скучал. Прекрасно понимая, что эта их «беседа по душам» закончится еще нескоро, по крайне мере до тех пор, пока Олег до конца не выебет ему мозг своей паранойей.        И эта его пластинка настолько за все это время успела изжеваться, что скоро игла сломается.        Больше всего Дементьев ненавидел чужое нытье. Особенно беспочвенное — пустое сотрясание воздуха, которое лишь отнимало время.        Когда-то они очень строго очертили свое взаимодействие в делах. И Федотов в их дуэте не занимал ни роли стратега и аналитика, ни роли ебущей всем мозг истерички-паникерши. Федотов — чертов гений дипломатии и переговоров. Дементьев более цепкий и внимательный до практических сфер, а Олег — невероятно красноречивый и харизматичный, его образ улыбчивого и обаятельного «своего-парня» (для абсолютно каждого) невероятно импонировал большинству людей.        Дементьев с возрастом, хоть и научился надевать когда нужно, на людях маску холодной псевдо-вежливости и хороших манер, но до виртуозной свободной харизмы в социуме и установке связей Олега — ему было далеко.        Федотов и правда всю свою жизнь любил со всеми перетирать по душам. Излишне. И даром это для него не прошло, и было полезной чертой личности — в деловых связях. Под особое настроение Олег был способен убедить подписать кого угодно что угодно, хоть самого черта.        И так было всегда негласным правилом: как один не суется в сферу деятельности другого, так и другой не вмешивается в то, что его не касается.        Но вот только в последний год Федотов успел полностью поехать крышей и с чего-то решить, что самостоятельно может разбираться в делах и делать прогнозы на будущее (что отчего-то выходили всегда у него неутешительно-трагичными).        И сейчас, по всей видимости, Олег снова хотел поделиться очередной своей наибредовой теорией.        Федотов, встав из-за стола, мерил пространство своего просторного кабинета у панорамных окон во всю стену широким шагом, будто формировал до конца важную мысль в голове.        Дементьев выжидательно-скучающе все еще сидел за столом под монотонные вспышки сдавливающей боли в висках, уже ознакомившись с отчетом, и не видя больше смысла тратить свое время на все это утомительное бессмысленное дерьмо.        Но, наконец, маячащий перед его глазами Олег, замер своей широкой спиной к нему, уставившись взглядом в темно-серое снежное полотно неба. Кажется, пришел к какому-то дельному умозаключению и сейчас его родит.        Дементьев же показательно громко отбросил на стол просмотренные бумаги.        — Знаешь, — начал Федотов, так и не отводя взгляда со снегопада за стеклом. — Я понял.        «Что же на этот раз?», — язвительно пронеслось в голове у Дементьева.        — Давно пора завязать со всем этим, — кивнул сам себе Олег. — Пора.        — Да, пора, — насмешливо согласился с ним Дементьев. — Пропить тебе успокоительное и проверить голову…        — Нет, — резко оборвал его Федотов. — Пора бы нам уже разойтись.        Дементьев на какое-то мгновение завис, думая, что неприятной побочкой от подхваченной болезни должно быть ослышался.        — Что?..        Олег, наконец, оторвав взгляд с пасмурного низкого неба за панорамными окнами, развернулся к нему, и встретившись с другом взглядом, доверительно понизил тон:        — Сань, я устал… Правда, заебался. Я тебе очень благодарен за всё. Без тебя бы этого всего не было, но…        — Но?..        — Но ты заебал, — жестко, как на духу, жарко выдохнул Федотов. — Ты охуенный спец, Саня. Правда. Но тебя нет. Никогда тебя сейчас нет. Сначала ты полгода бухал, разбивал тачки, чуть не сдох, находясь в своих алко-приходах… Но проехали. Тебе вроде полегчало и отпустило. Я все понимаю. Но сейчас-то ты просто взял и на все забил на полтора года, играясь в учителя. А меня уже заебало тащить всю работу на себе одном…        «Вот значит, как мы уже заговорили».        Во рту все мерзко начало снова горчить. Алая дымка ярости поднималась вверх, заполняя плотным жарким паром сознание.        — Федотов, ты вконец уже ебнулся? — перебивая его, уже начал заводиться Дементьев, чувствуя, как по мышцам потек жидкий цемент. — Ты забыл, что всё, что мы имеем, было выстроено мной? Абсолютно все. И именно поэтому работает так бесперебойно, что неважно: есть я здесь или нет. Забыл, что из нас двоих по-настоящему работал все это время именно я?        Олег картинно закатил глаза, отмахиваясь:        — Да-да, Саня, твоя старая песенка, что все вокруг идиоты, а один ты…        — Закрой рот, — ледяным голосом оборвал его Дементьев, поднимаясь со своего места и показывая этим, что шутки кончились. — Хочешь точные прогнозы и аналитику? Так слушай, родной. Без меня: как ты — ничто, так и весь этот банк — ничто. Я-то могу разойтись. Хоть сейчас. Но подумай. Хоть раз в своей жизни напряги извилины и просто подумай, во что это все выльется для тебя и для всего того, что мы создали.        И неизвестно, на самом деле, чего именно хотел этим всем Олег: просто припугнуть этой чушью, или же поставить на место, взяв на слабо. Но вот только явно не того, чего добился в лице холодно рассвирепевшего Дементьева.        Это очевидно читалось по тому очевидному ужасу, мелькнувшему в его широко распахнутых глазах. Просто не ожидал, что Дементьев просто возьмет и согласится разойтись — это всё явно не входило в планы.        Но когда это Олег был хорош в прогнозах и планировании?        — Я совсем не это хотел сказать, а то, что… — было начал уже оправдываться Федотов.        Но Дементьев его уже совсем не слушал. И выходя из кабинета, он замедлил широкий шаг у порога, холодно лишь бросив через плечо на прощание:        — Ты сейчас кажется, совсем не соображаешь. Даю тебе время на остыть и прийти в себя. Но, Федотов, не знаю, от кого ты этого набрался, но еще хоть один раз от тебя проскользнет этот бред про «разойтись», то, клянусь, мы разойдемся, и последствия этого ты будешь разгребать всю свою жизнь.        Дверь за ним громко захлопнулась.        И Дементьева весь этот день дальше жгли температурная ярость и гнев. У всего был свой предел. Олег, хоть и никогда не отличался особой сообразительностью, но заикнуться (пусть даже невсерьез в глупой браваде) об их «разбежке», было равно признанию собственного полного слабоумия и угрозе развала всего созданного (слишком уж они были крепко повязаны друг с другом в делах; один не мог без другого).        Федотов, конечно, идиот, но не полный. Он сам прекрасно это все хорошо осознавал. И уже в скором времени привычно запаникует и будет названивать. Олег никогда не отличался злопамятностью и не умел долго злиться, в отличие от Дементьева.        Вот только невероятно сильно бесил и выводил из себя сам этот прецедент нелепой «(недо)угрозы».        Первый за все время. Никогда раньше такого дерьма не было за все семнадцать лет их совместной работы. 666        Понедельник в самом начале марта был все таким же снежным, зимним, совсем не теплым.        Но бушующий два дня подряд снегопад, наконец, успокоился.        Мелкий редкий снег все еще невесомо падал с молочно-серого полотна неба, мерцая на тусклом свету и оседая мокрыми хлопьями под ногами.        Эта белая влажная снежная прослойка растворялась под подошвами его обуви, поскрипывая и размокая, сливаясь с грязью под широким шагом.        Температура у Дементьева упрямо не спадала уже второй день. Как не сходила и острая головная боль. Холодный воздух в него попадал совсем раскаленным, тянуще расходясь по легким, будто бы разгоряченным лопнувшим пузырем от жвачки. А в глотке продолжали ворочаться острые осколки стекла, которые ему все нестерпимо хотелось из себя вытащить.        Очередной обязательный педсовет в этой среднеобразовательной богадельне был нетипично ранним. И кроме этого ничего кардинально нового на нем не было. Все то же самое что и всегда: бессмысленность, тупость и скука.        Правда, сегодняшняя привычная повестка «обо всем понемногу, но не о чем конкретно», разбавилась новой темой.        Все невероятно долго занудно обсуждали, что теперь делать с самым проблемным среди всей параллели девятых классов девятым «Б». Тем самым, который крайне спешно недавно покинула их классная руководительница, а замены на ее место так и не находилось. Добровольно желающих не было совсем (и не удивительно).        На этот класс, в целом, ему было чуть больше, чем плевать — это в нем не поменялось. Как, впрочем, было плевать и на все остальные классы в этой проклятой школе. Никакого интереса.        Поэтому Дементьев почти полностью пропустил мимо все обсуждения, связанные с девятым «Б». Лишь единожды равнодушно мазнул глазами по молоденькой учительнице физики, которую ушлые завучи по учебной части хотели заставить взять этот класс под свое крыло, и которая от их хамоватого давления вдруг в один момент расплакавшись, громко заявила, что скорее уволится, но не возьмет их. И которую потом минут двадцать от всего этого цирка (названного почему-то педсоветом), успокаивали эти самые завучи и другие учительницы, резко всполошившиеся со своих мест и жалостливо квохчущие над ней, как курицы в курятнике.        Дурдом на выезде — это буквально про каждый чертов педсовет в этой богадельне.        Уже даже не смешно. Причем давно.        И в конце все пришли к тому, что весь этот девятый «Б» всем изрядно успел поднадоесть. И что проще уж с концами распустить этот класс, чем пытаться найти туда классрука. Самых способных и с хорошей успеваемостью учеников раскидать по другим профильным девятым классам (где есть места), а остальных просто попросить перевестись в другие школы от греха подальше.        Проворачивать подобное, кажется, не совсем законно, но вот только всем было единодушно плевать.        И самому Дементьеву до этого не было никакого дела. Ему даже и не предлагали это классное руководство, прекрасно зная его нрав.        Вот только…        Расформирование всего девятого «Б» класса совсем не входило в его планы. Потому что в этом чертовом классе училась и Абрамова. Распустить этот класс, значило потерять ее насовсем в качестве своей ученицы. Все же он преподавал только в физмат классах.        Внутри закипал очередной чертов конфликт интересов.        «У меня нет времени на всё это дерьмо», — рационально пронеслось у него в голове.        И Дементьев хватался за собственную врожденную способность мыслить холодно и здраво даже в критических ситуациях. Дементьев хватался крепко, но недостаточно. Потому что мыслить рационально и логически, когда дело касалось Абрамовой, у него все равно никогда не получалось. И в этот раз его контроль — снова оказался псевдо.        При любом другом раскладе: тут и думать было не о чем.        У него не было времени на классное руководство — совсем. Никакого. Особенно сейчас. У него времени-то и на учительство, по-хорошему, не было, что уж говорить о классном руководстве?        Но если жизнь его чему-то и научила, так это тому, что не существовало «подходящего» и «удобного» времени, оно всегда одинаковое. Дерьмовое и неуместное. По крайней мере, в рамках его существования.        И Дементьеву все равно пришлось взять классное руководство, несмотря на засевшую внутри клокочущую яростную злость к происходящему и откровенное раздражение до всполохов гнева ко всем неспособным ученикам девятого «Б» класса. И к последующему бюрократическому геморрою и многократному увеличению должностных обязанностей в связи с классным руководством.        Ему пришлось это принять, несмотря ни на что.        Ведь девочка была нужна ему. Нужна была и эта аморальная игра. Нужно было ощущение теплоты и жизни под ребрами, больного интереса, отсутствия холода и пустоты. Ведь девочка, наконец, переступила черту.        И так просто отпустить сейчас он ее не мог совсем.        И только ради нее — только ради нее одной — он и согласился на весь этот остро бесящий его цирк. Лишь бы она крутилась где-то рядом на периферии, и они продолжили эту игру дальше.        Уже много лет Дементьеву ничего не приносило особой радости. Последние два года он откровенно не знал, зачем вообще просыпался по утрам, а сейчас же, как лед тронулся и волной отхлынуло — было зачем.        Чтобы жить. Чтобы чувствовать. Не существовать.        Он никак не мог это просто так сейчас отпустить. 666        Жизнь — чертова вереница событий — полна сарказма и едкого юмора.        Жизнь — чертова непредсказуемость — иронично напоминала ему «никогда не говори никогда», изощрено переворачивая и сплетая события.        Жизнь — все еще могла удивить его.        Спустя неделю на его первом уроке с девятым «Б» в кабинете математики было светло, невероятно тихо и отчетливо пахло старой древесиной, нагретой солнцем (и страхом).        Страхом и напряжением пахло сильнее.        Девятиклассники, небольшими группками неуверенно переступая порог класса, бросали короткие тревожные взгляды на своего новоявленного классного руководителя, и безмолвно шмыгали за свои парты.        Детишки остались явно не в восторге от такой перемены в учительском составе.        Этот «восторг» друг от друга — у них, впрочем, был сугубо взаимным.        Дементьеву все это (обязательное) дерьмо из двадцати шести баранов, за которых он теперь был ответственен — и даром не сдалось.        Баранам-девятиклассникам же из худшего физмата на свете взаимно совсем никуда не сдался слишком принципиально-ублюдошный Дементьев в качестве их нового классного руководителя. Они слишком уж привыкли ни черта не делать в этой богадельне шесть (из семи) дней в неделю, массово прогуливать уроки, хамить учителям и быть в главных ролях при обсуждениях на абсолютно каждом педагогическом собрании.        Не удивительно, что во всей школе из учителей не нашлось больше безумца, помимо него, кто бы согласился их взять под свое кураторство (это было все равно, что подписать себя на вечный и не заканчивающийся геморрой).        Что Дементьев и сделал. Но с условием того, что он в полном праве будет вышвырнуть из этого класса особо «проблемных» в любой момент.        Так как никто из завучей особо не расстроился из-за планируемого роспуска всего девятого «Б» (слишком уж эти дети сидели у всех в печенках), и поэтому они сходу радостно согласились с его выдвинутым требованием.        Выгнать всех и сразу — Дементьев все равно, конечно же, не мог, как бы не хотелось (а ему хотелось, и сильно). Но вот только бегать, выгораживать и опекать, как делала их прежняя классная руководительница, в его планы совсем не входило.        И из этого складывалась следующая аксиома их сосуществования друг с другом в этих стенах, как классного руководителя и его подопечных: малейший проеб хоть где-то — и за дверь.        Шутки кончились.        Абрамова появилась на пороге кабинета совсем бледной перепуганной тенью.        Она нервно подтянула лямку от сумки на своем плече. Ее тонкие пальцы, вцепившиеся в черную полосу, были слишком белыми, до откровенно нездоровой синевы. Плечи и линия рта сжаты, она не смотрела в его сторону, когда быстро проходила за свою парту, опустив глаза в пол.        Дементьев же, наоборот, не сводил с нее глаз, пока она одеревенело опускалась на стул; острые дуги его скул выделились резче, чем обычно.        И полное яростное неприятие своей новой роли, обязанностей и подопечных-баранов плавно отошло для него на второй план; сейчас откровенный страх Абрамовой (отражающийся в ее стеклянно-невидящем взгляде, опущенном вниз) перед ним растекся горьким касторным привкусом по гортани.        Девочка настолько сильно его сейчас боялась, что этот страх, идя волной напряжения по вытянутой в струну линии ее позвоночника, едва не перегибал его пополам.        Дементьев смотрел на нее и не понимал. Абсолютно.        Вот что у нее сейчас происходило в голове? Чего она так боится? Делал ли он в самом деле ей когда-нибудь что-то такое, что могло оправдать ее испуг?        Ну же, девочка-катастрофа с жарким августом в глазах, сверкни янтарным летом в своих теплых радужках, перебей привкус касторки во рту и привычно разбей лед холодного февраля за его грудиной своим вечным медовым солнцем.        Но Абрамова все старательно прятала от него свой взгляд.        Дементьев же по мышечной памяти в нервных сплетениях своих кончиков пальцев тактильно воспроизводил ее острые лопатки под своими руками, невероятно тонкие запястья, учащенную нить пульса на ее шее, горячее сбившееся дыхание сквозь потрескавшиеся тонкие губы и расфокусированный, совсем поплывший темно-охровый взгляд.        Тогда она его не боялась. Совершенно.        А сейчас ей почему-то вдруг страшно. А сейчас она на него не смотрела.        Внутри заворочалось что-то тяжелое и злое. От былого благодушия в ожидании не осталось и следа.        После звонка на урок и более детального ознакомления в журнале успеваемости и прогулов девятого «Б» класса (он откровенно не понимал, почему половину из них еще никто отсюда не выгнал), Дементьев коротко объяснил своим баранам-подопечным новые правила их пребывания в этой богадельне.        Предельно честно и открыто. Возможно, в процессе слегка перебарщивая с общей агрессивной подачей в озвучении ряда ультиматумов, но не плевать ли?        Не будут косячить — останутся; будут — вылетят из школы. И ему от обоих этих вариантов было, в общем-то, ни горячо, ни холодно. Ему никак — безлико.        Главное во всем этом, чтобы эти бараны не создавали ему лишних проблем с собой.        Что Дементьев, собственно, сразу доходчивым для них языком и донес. Его слишком успела заебать и эта школа, и собственное учительство, и навязанное классное руководство, и все эти тупые дети — для мягкого расшаркивания.        Страх — лучший гарант послушания и внушения, даже для особо недалеких. Особенно если закреплен не пустым блефом, а вполне реальной угрозой.        Прежде чем приступить к самому уроку, он, больше на рефлексе, чем осознанно, скользнул взглядом по второй парте третьего ряда (ее парте), и неожиданно не нашел ту, ради кого и обрек себя на все это дерьмо.        За этим местом щедро облизанным солнцем, больше не было Абрамовой. Зато сидело, сильно сгорбив плечи от его тяжелого острого изучающего взгляда на себе, нечто весьма странное.        Незнакомый ему ранее паренек, что был весь каким-то худощавым (будто откровенно недокормленным), мелким, несуразным, в нелепом теплом свитере и с круглыми очками на пол лица. Он выглядел сильно младше всех в этом классе и создавал впечатление полной ненормальной нездоровой хрупкости: ткни в него пальцем и сломаешь.        Весь его болезненно-хлипкий вид вызывал в Дементьеве острое чувство полного неприятия, отторжения, едва ли не омерзения. Как от уродца в цирке, что без спроса оказался слишком близко.        «Что за недокормышь?», — первое, что неприязненно пронеслось у него в голове.        — Ты у нас новенький? — уже вслух спросил его Дементьев.        И лучше бы совсем ничего не спрашивал, честное слово, потому что паренек, едва не подпрыгнув от неожиданности на месте и сильнее сжав свои костлявые плечи, зашелся высоким (будто бы еще не сломавшимся) голосом в полной абсурда быстрой заплетающейся скороговорке из слов:        — Не совсем. То есть для этого класса, конечно, новенький, но и старенький тоже… Я с параллельного перев…        Дементьев раздраженно вздохнул, прекрасно понимая, что если сейчас не прервать его бессмысленный и беспощадный речитатив, то недокормышь явно сам никогда не заткнется до конца следующего урока. Тут вполне хватило бы лаконичного ответа из очевидного «да» или простого кивка, а не того бреда, что он нес, поэтому Дементьев ледяным голосом оборвал его на полуслове:        — Я только что говорил, что нужно вставать, когда тебя спрашивает учитель, — язвительно напомнил ему Дементьев, уничижительно интересуясь следом: — У тебя настолько короткая память?        «Или ты просто тупой?»        «Что ты тогда вообще забыл в физмате, мальчик?», — пока еще из неозвученного вслух, но уже опасно балансирующего на самой грани.        Потому что еще одной полной тугодумной бестолочи в этом классе баранов ему сейчас только не хватало. Особо проблемных и пустоголовых тут было с избытком и без него.        Мальчик, нервно поправив очки на тонкой переносице своего носа и расправив костлявые плечи, неожиданно твердо поднялся на ноги:        — Прошу прощения. Первый и последний раз. Я перешел сюда из девятого «А», поэтому не совсем являюсь новеньким.        Уже гораздо более спокойнее и увереннее, но вот только снова выдал слишком много лишней информации для ответа на простой вопрос. И вместе с раздражением на ненужную многословность все же сумел слегка цепануть его интерес.        — Из гуманитария? — задумчиво протянул Дементьев; это было так себе рекомендацией для него. — Зачем же?        Почему не остался дальше читать сплошь художественную литературу (даром что ли очки на пол лица?), учить стишки, не напрягать никогда головку, но зато считать себя образчиком тонкой душевной организации и постепенно деградировать, как прочие там?        Паренек, нелепо моргнув, начал объяснять:        — Понимаете, я иду на «экономическое» и…        «Что, и этот тоже?».        Просто уже не среднестатистический класс физмата, а какой-то подрастающий пласт из будущих работников «Сбера».        Дементьев едва удержался от ироничного хмыканья: медом им там, что ли, всем намазано? Кажется, дети в этом классе совсем не понимали все нюансы профессии экономиста в этой стране и необходимые для продвижения в ней личностные качества.        — …и как бы мне лучше учиться в физмате, у вас математика и физика лучше, чем у нас, — продолжило объяснять это сплошное недоразумение в очках, подытоживая: — И поступить будет легче. Вот я и перешел.        Какая же прелесть.        И вот что ему с ним теперь делать? Разбить его инфантильные «очки» сразу, или чуть погодя, растягивая процесс, а может просто отсюда вышвырнуть, чтобы больше не мозолил глаза своей убогостью?        — Какие у тебя были оценки по алгебре и геометрии? — все же решил дать ему шанс Дементьев.        — Пять-пять, — тут же важно заявил недокормыш, впервые отвечая лаконично и по существу, и даже будто выше ростом стал.        — Интересно… Имя?        — Федор, — а затем глупо моргнув, зачем-то решил добавить более полно: — Егоров Федор.        И даже тут умудрился влепить на два слова больше, чем было нужно.        Дементьев все же не сдержал острой усмешки в уголке рта, и протянул ему:        — Ну что же, Федор, добро пожаловать в наш физмат. Садись.        Но это его временное «добро» — было ненадежно и зыбко. Данное в рассрочку. Потому что нужно было сначала проверить его знания; быть отличником по математике в классе гуманитариев, было совсем не достижением и гарантией хоть на что-то.        Однако по классу во время их беседы ощутимо прошлось оживление. Ученики с первых парт едва не выворачивая головы, жадно пялились на своего новоявленного тощего одноклассника. Будто бы до этого совсем его не знали, не «видели», а именно сейчас он открылся перед ними, как какой-то герой.        И даже Абрамова впервые за все время отняла свой остекленевший пустой взгляд от парты и теперь едва ли не с восторженным блеском в радужках своих глаз смотрела в тощую спину паренька перед собой.        Откровенная глупость, но по его внутренностям именно от этого будто жестко прошло наждачкой.        Потому что на него она не смотрела совсем.        Потому что его она боялась.        Дементьев сдержал в себе острый приступ очередного раздражения из порыва хорошенько встряхнуть ее, цедя прямо в ухо, что он и так переступает через себя, ввязываясь во все это дерьмо, а в ответ от нее получает лишь зашуганность в крайней стадии, опущенные глаза и клинический страх перед собой.        «Разве это справедливо, Дарья? Разве этого я заслуживаю?».        Урок алгебры пролетел быстро.        После звонка, прежде чем отпустить класс, он сугубо из-за собственного паршивого настроения дал им пару примеров на решение, задерживая.        И нелепый паренек в очках на пол лица похвально справился с данным заданием быстрее всех. Причем без ошибок. И не то, чтобы примеры были особо сложными, и все же…        В рамках абсолютно непроходимых баранов из этого класса — это было неплохим результатом.        А когда же, прежде чем выйти, он с ним попрощался, Дементьев неожиданно уловил в глазах мальчика искру упрямства и несгибаемости, которые по-хорошему в этом тщедушном костлявом тельце должны были отсутствовать с момента зачатия, но отчего-то робко проклюнулись именно сейчас.        Но вот только это ничего кроме новой вспышки необъяснимого раздражения к нему не вызвало. Мальчик-выскочка и недокормыш откровенно бесил.        Особенно иррационально сильно, когда он снова (почти ревностно) заметил, что Абрамова уже во второй раз за весь урок оторвала свой взгляд с парты и подняла на мальчика, провожая его несуразно мелкую фигурку глазами.        Как же это его откровенно необъяснимо сильно выбешивало.        И Дементьев поставил его к себе на «карандаш» с особыми эксклюзивными условиями, как для особо «умного»: мальчику мало будет всего лишь не прогуливать, не срывать уроков, не опаздывать, не хамить и не хватать «двоек», как остальным баранам в этом классе.        Дементьев с большим удовольствием вышвырнет его всего за одну лишь отметку меньше «пятерки» по любому предмету или же малейший неверный чих в сторону.        «И куда же ты собралась?».        — Абрамова! — громко окликнул он ее, уже почти трусливо вышедшую из класса в потоке своих одноклассников.        Голос у него холодный, металлический, непробиваемый и неоспоримый.        И она мгновенно перепугано замерла на месте, подчиняясь.        — Задержись.        Дементьев зло усмехнулся, борясь с очередной острой вспышкой всего безумного сюра происходящего.        Начало марта за окном наполняло кабинет светом, солнечные весенние лучи текли по стенам выкрашенным дешевой мятной краской, старым выцветшим партам и стульям, влажно поблескивающей зеленой грифельной доске (с которой минуту назад дежурный стер все написанное на уроке), пока девочка-катастрофа, пойманная на очередном побеге, неловко переступала на пыльном деревянном паркете класса с ноги на ногу и откровенно все также боялась его (именно это и бесило больше всего).        А еще чертовым магнитом притягивала к себе его взгляды и будто упивалась осознанием своей исключительности и важности перед ним. Будто понимала всю степень его помешательства собой. Будто знала, что сейчас он спустил бы ей с рук любую выходку.        (Он ради нее одной согласился на весь этот бюрократический ад с классным руководством — а ей плевать, а ей этого мало, а для нее это было чем-то несущественным).        Абрамова, сделав пару шатких шагов обратно, почти обморочно опустилась за первую парту у его учительского стола. И, словно отключившись от всего мира, никак не реагировала на вопросы своей подружки, идет ли она сейчас домой, будто и не слышала ее.        — Нет, она остается, — сам ответил за нее Дементьев.        — А… надолго? — все назойливо не отставала полная бестолочь в дверях.        И уже порядком начинала действовать на нервы.        Но одного лишь его тяжелого холодного взгляда на нее хватило для полного понимания.        Дверь за ней закрылась. И он с Абрамовой, наконец, остался в кабинете вдвоем.        Девочка затравленно горбилась, избегала смотреть на него, пялясь себе под ноги и всё осязаемо боялась-боялась-боялась его, едва ли не мелко дрожа в плечах от ужаса, а Дементьев пытался в ней разглядеть сейчас хоть что-нибудь, что бы окупило всё безумие того, на что он пошел ради нее хотя бы на жалких полпроцента.        И до смешного не находил.        Абсолютно ничего.        Нелепый, дрожащий, жалкий ребенок. И ничего в ней нет (и не было никогда).        Солнечные лучи, падавшие с пыльных окон, подчеркнули нездоровую бледность ее лица. Узкие плечи мелко подрагивали от страха, пальцы до побеления сжались в кулаки, едва заметная тонкая линия губ была сведена ощутимым напряжением.        На всем ее предельно простом лице из выразительного — только огромные темно-охровые глаза, и те она сейчас старательно испугано от него прятала, остекленевше уставившись вниз.        «Она боится тебя больше, чем огня, так отпусти ее уже, пусть катится на все четыре стороны», — бесцветно пронеслось у него в голове.        — Александр… Владимирович, — вдруг несмело дрогнули ее тонкие пересушенные губы. — Мне…        — Ты хотела сбежать? — прямо спросил ее Дементьев.        Очевидно, что хотела.        И все же…        — Я думал, мы давно прошли это, — холодно напомнил он.        Но вот только сейчас Абрамовой Дарье было страшно.        Абрамова Дарья, что за все сорок пять минут урока, что сейчас только и делала, что дрожала и боялась его.        И этот страх перед ним был слишком очевиден. Особенно сейчас, когда они остались наедине. Он будто полностью парализовал ее маленькое тело и все нервные окончания, мешая нормально дышать.        Дементьев исследовал ее глазами, сканировал, впитывая каждую черточку ее исказившегося в страхе лица, уже не чувствуя даже злости, лишь разочарование — этот ее страх был осязаемым, плотным, омерзительным ему.        Она хоть и старалась держаться, но выходило у нее это хреново. Ее руки мелко тряслись, как в треморе.        «Ради всего святого, это уже слишком!..».        Он такими темпами скоро и сам себя начнет считать чудовищем.        — Дарья, тебе страшно? — снова задал Дементьев ей очевидный вопрос. — Ты вся дрожишь. Неужели я тебя настолько пугаю? Что ж… Ты вольна уйти в любой момент, дверь не закрыта.        И лишь только тогда девочка от удивления, едва не подавившись воздухом, ошарашенно подняла на него свой взгляд.        — Да, — мягко подтвердил он, отвечая на неозвученный вопрос в ее вопросительно вскинутых к нему глазах. — Ты можешь уйти сразу же, но…        «Неужели ты и правда думаешь, что все будет так просто?»        –…сначала ты ответишь мне на один вопрос, — с ублюдошно-ласковой улыбкой обозначил Дементьев.        И что-то в бледном лице девочки, жалобно дрогнув, будто омертвело.        — Тогда в машине ты сказала мне одну вещь.        Она в откровенном ужасе зажмурилась, шелестяще шумно вбирая в себя воздух через потрескавшиеся губы. И будь у нее силы на это, еще бы и уши себе закрыла, лишь бы не слышать.        Да вот только Дементьев не был склонен к жалости, и чем быстрее девочка это поймет — тем будет лучше для нее самой.        — Даша, — лениво впервые прокатал он на языке, будто пробуя на вкус это сокращение ее имени (не понравилось). — Ты сказала мне правду?        — Прекратите это! — неожиданно разъяренно выпалила она вдруг, так и не открывая глаз.        И какая же прелесть.        Она что, и правда показывает ему сейчас зубки? Или это ему кажется и просто галлюцинация? Фата-моргана?        Дементьев, не скрывая блеснувшего удовольствия в прищуре своих глаз, чуть наклонил голову, разглядывая ее целиком и насмешливо уточняя:        — Прости, что?        — Вы же… вы же сами, сказали чт… что все знаете, — заплетающе-тихо начала было она, но через мгновение уже почти яростно кричала на весь класс: — Вы, черт возьми, говорили, что уже все знаете! Вы мне это сказали!        Не показалось.        У девочки все же был внутренний стержень, характер и, по всей видимости, похвальное жизненное кредо в любом из случаев не падать на колени, моля о пощаде. Ведь даже находясь в безвыходном положении и дрожа всем телом от ужаса, показывала же зубки, огрызалась, кричала, прекрасно зная, чем это будет для нее чревато.        Умирать — так с честью.        Невероятно редкое качество личности для женского пола.        Он в ней не ошибся.        И все же смех зацарапал изнанку его глотки. Уж и слишком это было неожиданно, и слишком забавно она выходила из себя.        Абрамова на его долгий клокочущий смех лишь вздрогнула от непонимания. Ее маленький упрямый подбородок обиженно вздернулся вверх.        У девочки была гордость, совершенно не вписывающаяся для этого маленького хрупкого тела, дрожащих рук и юного возраста, и все же…        И все же это в ней было. И с этим нужно было считаться. И желательно бы не задевать лишний раз.        — Извини, я не хотел тебя обидеть, но твое откровение стало для меня неожиданностью, — отсмеявшись, выдохнул Дементьев. — Интересно, однако…        — Я не понимаю!.. — возмущенно начала было она и даже на импульсе вскочила из-за парты на ноги.        Но вот только у него тоже был этот упрямый характер, и он тоже не понимал кое-чего.        — Нет, но мне и правда интересно, Дарья, — холодно перебил ее Дементьев. — Ты у нас слишком непостоянная: то в любви объясняешься, то сбегаешь, то принимаешь, то отвергаешь. А на досуге любишь пополоскать почему-то именно меня за игру в «кошки-мышки». Может быть, ты уже определишься?        Дементьев не мог сейчас подавить в своем голосе фирменного хлесткого арктического льда, даже с полным осознанием того, что злость ему здесь совсем не помощник. И все же не мог сдержаться.        — Нелогичность твоих действий приводит меня в замешательство, — ледяным тоном отрезал он. — Кажется, уже давно пора расставить все точки над «i».        И следом вся ее былая бесстрашная бравада тут же полностью слетела.        Девочка снова испуганно опустила взгляд в пол. Ее плечи отчаянно дернулись под тканью клетчатой рубашки, и странное чувство проснулось в нем при виде ее уже неприкрытой уязвимости перед собой.        И вот что с ней делать?        Он совершенно не понимал, что ее так сильно пугало.        — Какой беспокойный ребенок… — тяжело вздохнул Дементьев.        Он в два шага подошел к ней вплотную, и аккуратно обхватив пальцами ее маленький упрямый подбородок, чуть приподнял его, вкрадчиво попросив:        — Посмотри на меня.        Ее ресницы несмело дрогнули, и они, наконец, встретились взглядами.        И Дементьев изучающе смотрел в ее глаза: широко распахнутые, большие, влажно поблескивающие в свете школьных ламп, темные ресницы — изящно изогнутые на концах, теплые радужки — темно-охровые с мириадами янтарных крапинок — на раз-два их не перечесть, только пальцы загибать (до тех пор, пока не сломаешь).        Дементьев смотрел на нее долго. Бесконечно долго.        И, наконец, понял, замирая.        Кажется, что вместе с ним в это мгновение замерло время и пространство: затихли все звуки, остановилось движение солнечных лучей, стекающих по партам, замерло дыхание.        Всё остановилось.        На мгновение, на одно лишь мгновение, а после секунда, и все вернулось обратно на свои места — в коридоре снова начал раздаваться привычный школьный гул; солнце сильнее начало нагревать древесину столешниц; он сделал глубокий вдох, этого нагретого сладковатого воздуха в кабинете.        Дементьев понял, что ее настолько сильно пугало. Это было на поверхности. И это был не он сам, а то, что он может после ее признания и их поцелуя, вдруг передумать и оттолкнуть, отказаться, перечеркнуть все, что было, отречься и от нее, и от этих отношений.        И это понимание, как палка о двух концах, что принесла лишь всполохи раздражения, что сейчас перечной горечью расходились по его глотке: потому что, по всей видимости, Абрамова и вовсе считала его за полное ничтожество, которое не способно нести ответственность за собственный выбор.        Какое же убожество. С какой стороны не посмотри.        Он склонился над ее маленькой фигуркой, выдыхая над ухом:        — Можешь забыть, — будто давая разрешения. — Можешь забыть каждое мое слово, как только выйдешь из кабинета. Если тебе будет от этого легче, считай, что я солгал.        Тело девочки под ним вдруг ощутимо напряглось.        И вся она — это одно лишь напряжение, рубашки в клетку и неуклюжесть в кубе — девочка-катастрофа. Но нужная ему. Настолько нужная, что…        «Один-ноль. Выдохни, Дементьев, эта битва была проиграна тобой еще в самом начале».        — Ты всегда пытаешься решить что-то за меня, — бесцветно продолжил он. — Иногда мне кажется, что ты меня принимаешь за какого-то персонажа из дешевого бульварного романа, играющего далеко не положительную роль.        Дементьев, выпрямляясь, отстранился от нее, холодно и хлестко подытоживая:        — Так может, тебе и правда лучше постоянно убегать от меня и себя самой? Раз уж смелости принимать меня таким, какой я есть, у тебя не хватает?        Это определенно манипулятивно и цинично, а еще грубо и жестоко. Однако для того, чтобы добраться до истинной Абрамовой, сначала было нужно спуститься в ад.        И маска перепуганного оцепенения, что была на ее лице до его вопроса, сбросилась за секунду.        Абрамова лишь на мгновение удивленно и потеряно округлила глаза, бесконтрольно разомкнула до этого крепко сжатые в полоску губы.        Девочке было обидно. Девочка ожидала от него совсем другого (скорее всего, инфантильных клятв и заверений в вечной любви), и это хорошо читалось в ее молчаливом обескураживании. Но она быстро справилась с собой, и следом все ее лицо застыло и заострилось.        — Вот как, — тихо и холодно процедила она. — Забыть? Просто забыть?        — Да.        — Как будто ничего не было?        — Да.        Девочка явно хотела всеми силами показаться ему равнодушной и непоколебимой, но брови предательски жалобно изогнулись после его ответов, а тонкие губы дрогнули от обиды.        Ох, как же ей сейчас было трогательно обидно, невероятно живое отражение сильных эмоций на лице, хоть картину пиши.        Но мгновение, и она рвано дернулась от него в сторону выхода из кабинета.        Он рефлекторно поймал ее за руку не давая уйти, и разворачивая к себе. Его руки легли на ее узкие плечи, удерживая на месте.        И вместо холодной, совсем не идущей ей отмороженности, лицо Абрамовой сначала приобрело комично-растерянное выражение, а затем оно, наконец, исказилось знакомой, такой понятной и яркой — злостью.        Какая же это прелесть!        Губы Дементьева непроизвольно дернулись в мягкой усмешке: и правда, девочка становилась до чертиков хорошенькой, когда выходила из себя. Просто глаз от нее такой не оторвать. Вот только неприятным побочным бонусом шла еще и суетливая агрессия. Ей в такие моменты нужно было постоянно куда-то убегать.        — Пустите! — яростно выпалила она.        — Успокойся.        — Не трогайте меня! — шипела она как кошка, отчаянно дергаясь в его руках. А когда, наконец, поняла, что это ни к чему не приводит (ее дерганья — для него по силе все равно, что вырывающийся котенок из рук), взбешенно подняла к нему лицо.        Ее тонкие пересушенные в трещины губы искривились, растягиваясь, большие охровые глаза сузились за маленькими морщинками от хмуро сведенных бровей.        Дементьев же ей именно вот такой: истинной, взбешенной, раскрасневшейся от злости, едва ли не безумной — откровенно наслаждался.        Настоящая Абрамова Дарья — поистине прекрасный цветок, но с колючими шипами.        Но она все еще отчаянно дергалась, поэтому ему пришлось неуловимым движением сковать ей руки, крепко заключая ее в кольцо своих рук. И с усмешкой прошептал в ее каштановую макушку:        — Абрамова, ты такая упрямая, ну никаких сил нет, чтобы с тобой совладать.        Ее пальцы сильно подрагивали, когда девочка все пыталась высвободиться из его рук, лихорадочно при этом дрожа всем телом, будто бы совсем не в себе.        Во всем этом было что-то уже определенно нездоровое. Она никак не успокаивалась.        — Прости, — наконец, мягко выдохнул он, понимая, что без этого ее сейчас не успокоить. — Это просто неудачный юмор.        — Не в этом дело! — тут же яростно оспорила Абрамова.        Это уже интереснее.        Он разжал свои руки, удерживающие ее маленькое, отчаянно вырывающееся тело, и слегка отстранил от себя за плечи, чтобы заглянуть ей в глаза.        — Как вы можете такое говорить мне? — с горячим возмущением зашипела она, с готовностью задирая наверх лицо и встречаясь с ним своим взбешенным темно-охровым взглядом. — Как вы можете всерьез думать, что я могу на это согласиться? За кого вы меня принимаете?        Девочка упрямо, с ноткой отчаяния смотрела на него долгим взглядом: глаза в глаза. Между строк в ней читалось: я не пустое место, не смейте так со мной обращаться; эгоистично-драматичное — любите меня, но я все равно буду вас сильнее; не отвергайте; коснитесь меня еще раз…        И Дементьев совсем не против.        Нет, он определенно не против.        — Меня больше интересует, за кого меня принимаешь ты, — вкрадчиво протянул он. — Неужели я в твоих глазах и правда такой ублюдок? Ты правда думала, что я тебя оттолкну?        Ее ярость резко вдруг сошла на нет. Как волной отхлынуло. Девочка лишь беспомощно растерянно моргнула на его вопрос, так ничего и не ответив.        Потому что да — так она и думала.        Впрочем, чему тут было удивляться? У девочки, что с началом алгебраического анализа, что с умением все вовремя и правильно понимать — были явные проблемы.        Абрамова, остро смутившись, попыталась отвернуться от него, снова спрятать свой взгляд, но Дементьев, еще раз поймав пальцами ее маленький подбородок, не дал ей этого сделать.        Заставляя смотреть себе в глаза.        Заставляя слушать и воспринимать сейчас то, что он ей говорил:        — Дарья, жизнь — это далеко не сказка, где все идет по запланированному сценарию и обязательно хорошо кончается, да и я не прекрасный принц. У меня есть достаточно скверные черты в характере. Скажу больше: я вообще далеко не самый приятный и добрый человек в принципе. Но, как говорится: кто из вас без греха, пусть первый бросит в меня камень. И все же я не настолько антагонистичен, как ты думаешь, чтобы отвергнуть девушку, к которой я что-то чувствую.        Это было далеко не признанием, и уж тем более не гарантией с его стороны хоть на что-то, и все же этой мелочи вполне хватило.        Ведь женщины всегда слышат только то, что хотят услышать (даже в шестнадцать лет).        В ее лице все вздрогнуло.        Тонкая линия губ жалобно искривилась.        Радужки глаз, влажно заблестев от подступающих слез, в одно мгновение тускло потемнели. И Дементьев отстраненно подумал, что ей больше шло, когда в ее охровых глазах отражалось солнце, и они, светлея, приобретали теплый, янтарный оттенок.        Он сильнее сжал руки на ее тонкой талии, будто пытаясь предотвратить неизбежное, но первая слеза, набухнув влагой в уголке глаз, все же скатилась по ее бледным щекам и сорвалась с маленького подбородка.        — Ну вот, ты плачешь… — вздохнул он.        Абрамова мотнула головой, не соглашаясь с очевидным.        Дементьев же, подняв к ней руку, пальцами аккуратно стал стирать ее слезы. Но, кажется, сделал этим только хуже, потому что они неуправляемым потоком начали катиться с ее глаз лишь активнее, обличая ее истинные эмоции.        — Дарья, что бы сейчас сказал твой брат, если бы увидел тебя? Такая взрослая девочка и плачет…        И Абрамова громко шмыгнула носом, поджимая дрожащие губы.        — Простите! — вдруг громко всхлипнула она и разрыдалась уже в полную силу.        И ему не осталось ничего другого, кроме того, чтобы крепко прижать ее к себе, позволяя спрятать влажное лицо в собственном пиджаке.        Потому что откуда ему было знать, что еще нужно делать с настолько горько плачущими маленькими девочками?        Это еще один абсолютный прецедент в его жизни.        Утешать раньше ему еще никогда не приходилось.        Дементьев скользил ладонями вниз по ее дрожащим плечам, острым лопаткам и, остановившись на пояснице, крепче прижимая девочку к себе.        И это было их первое полноценное объятие. Когда полностью вплотную друг к другу и крепко.        — Какой же ты ребенок, — тихо выдохнул он.        — Александр Владимирович, простите меня, простите… — все всхлипывала она.        Девочка в его руках отчаянно мелко вздрагивала от непрекращающегося конвульсивного рыдания всем телом, и еще она бесконечно теплая, теплая, теплая.        — Тише-тише, за что ты извиняешься? — всё не мог понять он.        — Простите меня!.. Я не понимала даже, что несу… — все всхлипывала она, продолжая извиняться непонятно за что. — Простите…        Казалось, просто повторяла это слово «простите» по инерции.        В этом не было смысла.        — Не думай об этом, — спокойно сказал ей Дементьев.        Она лишь звучно шмыгнула носом:        — Я думала, что вы считаете все ошибкой…        — Не думай об этом.        — Простите меня! Это я во всем виновата!..        — Не думай об этом, — опять повторил ей Дементьев.        Девочка громко всхлипнула в очередной раз, но, наконец, замолчала.        Он спрятал улыбку в нагретой от солнца макушке, глубоко вдыхая сладковато-медовый запах ее волос, крепче сжимая в своих руках хрупкое тело.        В голове отчего-то навязчиво проносились мысли о крошечных птицах, о мальках, о бабочках, о разлетающихся на ветру ворсинках пуха одуванчика — обо всем, что маленькое; обо всем, что движется быстро и огромными массами; обо всем, что сверкает золотом на солнце и что движется отточено синхронно во всей своей многослойности.        А еще он думал о тепле, о солнце и об учащенном сердцебиении теплой девочки в своих руках. Чувствовал ее бешеный пульс. Совсем, как у испуганной маленькой птички.        Как забытое воспоминание из прошлого. Когда-то давно еще в детстве он держал в руках птицу с перебитым крылом. И ощущал щекочущее пальцы невероятно быстрое биение маленького сердца и опасение, что оно не выдержит такого трепета и разорвется.        Тоже он чувствовал и сейчас.        Полная беззащитная живая хрупкость в его руках, что учащенным пульсом била прямо под кожу.        Сожмешь руки чуть сильнее — послышится треск тонких костей.        Внутри него разливалась теплота. Как будто наплывы солнечных волн, что разбивались раз за разом о ребра. Абсолютная нежность и желание защитить — определил вдруг он с небольшой заминкой. Чувство для него откровенно несвойственное, а еще совершенно неподконтрольное и мощное в своем заряде.        Слишком непривычно. Слишком чужеродно. Слишком остро. Слишком…        Что с ним происходит? Это совершенно на него не похоже.        — Не нужно плакать, Дарья, — мягко-успокаивающее прошептал он в ее волосы, сжимая ее крепче в своих руках. — Не нужно зацикливаться на моих словах. Знаешь, никогда не думал, что когда-нибудь это скажу, но тебе вообще надо поменьше думать. У тебя это кошмарно получается и только вредит.        И девочка вдруг, надсадно всхлипывая, начала хрипло смеяться в его руках, и будто в своей новой истерике, не смогла остановиться.        Казалось, они оба на пару сейчас постепенно сходили с ума.        — Это всё… — задыхалась она от душащего ее ненормального смеха. — Всё это я и… вы сказали так… я, наверно, такая дура…        Ее ладони оказались на его плечах, цепляясь за ткань пиджака так сильно, будто пытаясь сохранить равновесие и не упасть — детская дурная привычка. Обычно так крепко и отчаянно хватались только дети за уходящих взрослых, чтобы удержать их.        — Согласен… — усмехнулся Дементьев, ослабляя объятья и касаясь коротким поцелуем ее горячего лба. — Но ты моя любимая дура.        Абрамова, конечно же, сразу возмутилась:        — Эй!        Боже, до чего же забавный ребенок.        Отстранившись, он взял в ладони ее покрасневшее лицо.        Дементьев был всю жизнь откровенно плох в уважении и принятии чужих эмоций (на эмоциональные проявления в лицах других людей — ему попросту было всегда плевать), но то полное импульсного обожания, что сейчас отражалось в чужих маслянистых зрачках — жадно впитал в себя сразу, раскатывая на кончике языка, наслаждаясь.        И то тепло, что обожгло следом его внутренности — было откровенно аморальным.        А затем, неспешно, как при сильном замедлении кадра, он склонился над ней, и их губы встретились. Ее, все еще подрагивающие, влажные и соленые, не сразу ему поддались, пришлось едва ли не насильно размыкать их языком.        И нагретый сладковатый воздух в помещении будто становится одним на двоих: жарким, сжатым и наэлектризованным до предела.        Девочка в его руках начала отчетливо трепетать.        Их дыхание смешивалось во что-то единое, жадное, недостаточное для дыхания.        Ее отчаянно вздрагивающие вверх и вниз ресницы, щекотали ему кожу. Смятые и соленые от слез губы постепенно переставали дрожать, влажнея и раскрываясь, поддаваясь ему.        И когда Дементьев почувствовал ответ ее мягкого языка, совсем робкий, несмелый — тяжелый жаркий пар прокатился по всему его телу; из головы вытеснило абсолютно все, уже было неважно все прочее…        Хотелось быть еще ближе, теснее, крепче — так, что от каждого прикосновения к ней вверх по позвоночнику проходила электрическая волна; так, что под его голодными до прикосновений к ее коже руками, съезжала вверх, сминаясь дешевая ткань ее клетчатой рубашки.        Абрамова, на мгновение, слегка отстранившись назад, прекращая поцелуй, сделала судорожный глоток воздуха покрасневшими губами; ей отчаянно не хватало кислорода.        Тонкая каштановая прядка волос, снова упав ей на лицо, прилипла к влажным губам. И рука Дементьева на рефлексе поднялась наверх, чтобы отвести ее в сторону, и их пальцы столкнулись над ее скулой.        На какое-то мгновение они замерли оба.        И на этот раз девочка первая, вставая на носочки, чтобы дотянуться, потянулась к нему за поцелуем.        Медленным, чувственным, влажным.        И рационально думать о том, что целоваться с собственной ученицей в незакрытом кабинете, когда у половины учеников еще не кончились уроки — настоящий идиотизм — откровенно не хотелось. Как бы ехидно-саркастично это понимание не врезалось в сознание.        Ведь совсем не до этого.        Ведь хотелось целовать эти губы, прижать ее к себе ближе, запутаться пальцами в ее каштановых теплых волосах и провести вот так хоть целую вечность.        Потому что эта девочка — его чертова зависимость — это что-то неподдающееся никакой логике. Все аморальные желания, что касались ее — было запретными и табуированными для него долгое время, и это только все усугубило.        Потому что настолько запретное — мучительно.        Запретное — желанно.        Он чувствовал жар ее кожи под своими руками, мягкость этого тела, которого жадно касались его пальцы, забираясь под ее одежду. Девочка дышала жарко, горячо, учащенно, крепко обнимая его за шею.        Хрупкая…        Невероятно хрупкая в его руках.        Казалось, одно неосторожное движение — сдави он хоть на мгновение ее чуть сильнее — и действительно послышится треск ее тонких костей.        И в этот раз под ребрами жгло сильнее. Ощущение совершенно странное, необычное, мягкое и южное, словно луч солнечного света отломили, и вложили к нему внутрь, в самую сердцевину.        Дементьев с усилием оторвался от ее губ. Отстранился. И пытаясь разобраться в собственных ощущениях, окинул ее лицо внимательным взглядом.        Девочка, сильно жмуря глаза, стояла прямо под солнечными лучами. Глубоко вдыхала в себя согретый воздух, и почти прекращая конвульсивно подрагивать.        Небо за окном матовое, голубое, с редко проносящимися пуховыми облаками и щедро согретое солнцем. Тонкая, все еще покрасневшая после слез, кожа на лице Абрамовой отражала яркие лучики, что падали на нее с окна.        И ему опять нестерпимо захотелось прикоснуться к ее наверняка теплой щеке кончиками пальцев.        (Сможет ли он когда-нибудь утолить этот сенсорный голод к ней?).        На улице начало марта с холодной наледью по тротуарам, ледяными порывами ветра и постоянно меняющейся непредсказуемой погодой. В кабинете математики же было солнечно и тепло до измора.        Неожиданно девочка распахнула глаза, и, поймав на себе его изучающий взгляд, робко, совсем прозрачно улыбнулась ему.        Она вся какая-то болезненно бледная, особенно на контрасте яркого слепящего солнца; под ее глазами темнеющие синяки — будто совсем нормально не спит по ночам; на тонких веках сильно проявилась сетка сосудов. А еще он въедливо заметил маленький прыщик на упрямом подбородке, еще совсем детскую не сошедшую припухлость на щеках, тонкие губы, лишенные всякой полноты, все малейшие шероховатости на коже, все мелкие детали, которые делали Абрамову — Абрамовой.        Девочка не глянцевая. Девочка, которая не поражала красотой и правильностью черт своего лица (и никогда и не будет).        Но вот она будто отогрелась под палящими солнечными лучами и улыбнулась ему уже по-настоящему широко и открыто, до маленьких ямочек на щеках. Солнце вспышкой упало на ее лицо, делая глаза золотисто янтарными.        И внутри него снова стало невыносимо жарко, потому что она показалась ему именно в этот момент ослепительной.        Он смотрел на нее, как на солнце.        Солнце и видел.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.