ID работы: 8314012

Downfall

Слэш
NC-17
Завершён
1061
автор
Размер:
63 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
1061 Нравится 144 Отзывы 301 В сборник Скачать

Настройки текста
Примечания:

***

Если кто-то однажды попросит Кацуки описать Тодороки Шото одним словом, это будет слово «раздражающий». Сын известного политика, физически развитый отличник, поступивший в его старшую школу на тот же профиль. Спокойный, как удав, и идеальный во всем — просто одна из блядских скреп, на которых держится современное общество. Только таблички над головой не хватает. И шрам лишний. Тодороки бесит его с самых вступительных, когда появляется впервые, привлекая внимание яркой внешностью. Кацуки не везет сразу — они в одной группе сдающих, и первым, что приходит в голову, когда он видит странные, будто у айдола, красно-белые волосы, становится: «Ебаное мороженое». «Мороженое» светит пятном ожога на весь левый глаз и преследует его на тестах, мешая концентрироваться — только поэтому он его запоминает. Уже тогда это кажется паршивой приметой. Кацуки ненавидит клубничное. Интуиция не подводит: половинчатый заявляется на приветственную церемонию в его школу и попадает в тот же класс. Проходит мимо, смотря сквозь всех мертвым взглядом, кратко представляется и перешагивает через ноги Кацуки, даже не взглянув. Ублюдок, думает Кацуки, и понимает — с ним у Тодороки Шото будут проблемы. А если не будет, Кацуки сам их ему создаст. Бесплатно. С самого первого дня тот мешается бревном в глазу и вынуждает с собой общаться. Так Кацуки это потом мысленно называет — своим личным долгом. Кроме него некому больше сказать двумордому, что он бесполезный кусок дерьма, возомнивший о себе невесть что только потому, что родился в особенной семье, все остальные либо молчат, либо любезно улыбаются: Тодороки-кун то, Тодороки-кун это, оцени же, как мы перед тобой стелемся. Даже учителя любят его сильнее, чем должны бы: смотрят как на праздничный торт, называют старательным мальчиком, воспитанным, «в отличие от тебя, Бакуго-кун, и застегни, пожалуйста, рубашку». Наверное, им за это отдельно доплачивают — за граничащее с идиотизмом умиление, от которого даже на равнодушной роже Тодороки иногда проступает неприязнь. К сожалению, Кацуки тоже это чувствует. Когда двумордый входит в класс, следом за ним входит атмосфера, как в гребаном сёдзе: звезды сияют за спиной, розы распускаются в бетоне, прическа развевается от невидимого ветра. Он переодевается в раздевалке, ходит по школе, ест покупные обеды — ничего особенного, но вокруг него образовывается пустая воронка, как вокруг королевской персоны. Никто не решается даже присесть рядом. Это сквозит в каждом его слове и жесте, будто он гребаный небожитель, для разнообразия спустившийся к людям. Наверное, этот принц и срет драгоценными камнями, зло думает Кацуки, на первой неделе толкая его плечом в коридоре и рыча громкое: «С дороги». Только он его, кажется, и трогает, не боясь разрушить образ и навлечь на себя какое-нибудь сказочное проклятие. Ему надо. Кацуки плевать на всю чертову известную семью Тодороки, на выволочки за неподобающее поведение, да и на проклятия — тоже. Плевать. Все это время он присматривается, и ему не нравится то, что он видит. И чувствует — ощущение от двумордого скребется в глотке снежной пылью, вызывает мурашки и заставляет тревожиться, как вой далеких сирен, предупреждающих об урагане. Остальные ничего не замечают. Слепые идиоты. Кацуки нутром чует, что Тодороки не так прост — в расчетливых движениях, скучающих ответах на уроках и очевидном нежелании общаться сквозит колючее недоверие одиночки. Неприятно знакомое, но Кацуки не жалуется, просто противно быть с ним в одной лодке. На второй неделе Тодороки высказывает вслух, чтобы поняли все: заявляет особенно общительным, что пришел учиться, а не заводить друзей. Кацуки сжимает кулаки, искоса наблюдая со своего места в столовой — он, вообще-то, тоже. В этой школе мало кто еще способен претендовать на поступление в Токийский, а слабаки и ничтожества его не интересуют — к черту таких «друзей». В мае становится совсем тепло, градусник с самого утра зашкаливает, и все спешно переодеваются в летнюю форму. Кацуки лениво ловит себя на том, что залипает на острый профиль, сидя за своей партой. Из приоткрытого окна пахнет свежескошенной травой, по раме ползет жук, мел скрипит по доске под тихий голос учителя — идиллия. Кацуки подпирает рукой щеку и наблюдает, как длинные пальцы сжимают ручку — посередине, а не у кончика, будто Тодороки держит в руках не ручку, а кисть для каллиграфии. Выскочка, раздраженно думает Кацуки, не отрывая взгляд. Ручка рвано скользит по бумаге. Солнце отражается от листьев за окном, окрашивая весь класс в желто-зеленый. На голый локоть, скулу и шрам падают холодные тени, но даже так кажется, что у Тодороки идеальная кожа и почти кукольные черты лица, как у какого-нибудь актера. Или красивой девушки — вдруг понимает Кацуки. И тут же испуганно одергивается, поскользнувшись локтем по парте. Какого черта. Какого черта. «Какого черта» становится слишком частой реакцией. На то, как Тодороки длинными глотками пьет воду из прозрачной бутылки в спортзале — как дергается кадык, по нижней губе ползут лишние капли, сбегают по подбородку вниз, за воротник расстегнутого спортивного костюма, и он аккуратно вытирает рот тыльной стороной ладони. Клуб легкой атлетики лучшее, что есть в этой школе, и конечно двумордый записывается туда вместе с Кацуки. Надо же ему поддерживать свою блядски хорошую форму и бесить его своим присутствием. На то, как тот редко отвечает на уроках — коротко, лаконично и чертовски вызывающе. Играючи легко, особенно на своих гребаных политологии и экономике — так, будто давно ушел вперед, но никто даже не замечает. Кроме Кацуки. На то, как часто им приходится сталкиваться и работать в команде. Учителя считают, что это полезно: «Тодороки-кун, ученикам с сильным потенциалом лучше развиваться вместе». Сраный «Тодороки-кун» равнодушно кивает, а Кацуки считает это бредом собачьим, но глаз с него не сводит и всегда держит в поле зрения. Что-то заставляет его лишний раз не поворачиваться к двумордому спиной, хоть большую часть времени тот и выглядит как сонная коала. Что-то в нем есть такое. Раздражающее. Хочется рассмотреть ближе, чтобы понять. Но вблизи рассматривать не получается — неудобно одновременно шипеть, проникновенно заглядывая в глаза после тренировки в почти опустевшей раздевалке, держать за воротник спортивки, касаясь пальцами теплого подбородка, и успевать что-то еще, не отвлекаясь на поджатые тонкие губы. Как-то не до этого становится. Уже под конец мая Кацуки перестает понимать, что с ним творится. Даже глаза, чертовы глаза Тодороки начинают преследовать его во снах, словно назойливый кошмар. Один неоново голубой, другой по-зимнему серый, разноцветные — как и волосы, двумордый же не такой, как все, он особенный мальчик, дарованный миру не иначе как небесами, а то и самим Тодороки Энджи, чтобы лично сделать жизнь Бакуго Кацуки невыносимой. И жуткий шрам на половину морды эту сволочь не портит. Лучше бы портил и делал из Тодороки уродца, Кацуки было бы легче. Особенно разбираться в себе. Весь двумордый до зубовного скрежета неудобный: тормозит по любому поводу, не касающемуся учебы и спорта, и притворяется мертвой рыбой, когда не хочет о чем-то говорить. Умело притворяется — все верят. За полтора месяца становится понятно, что он нихрена не замечает — или не хочет замечать — ни чужих ужимок, ни приглашений от одноклассников и глупых попыток понравиться, ни пристального внимания. За последнее Кацуки даже благодарен его незамутненности. Лето набирает обороты, плавит асфальт и блестящие крыши машин, стекает по спине удушливой жарой, а Тодороки все так же непрошибаемо отмалчивается. Чует настроение, как кошка, и отказывается цепляться, когда Кацуки больше всего этого хочется. Игнорирует тычки, хватания за грудки и оскорбления с таким видом, будто ему давно все наскучило: Кацуки, эта школа, их городок под Токио и пронзительно голубое небо над головой. — Мы опоздаем в клуб, если не поторопимся, — предупреждающе говорит тот, когда случайно задевает его плечом у шкафчиков. Не успев даже обернуться, Кацуки взвинченно цыкает, и Тодороки вздыхает, будто знает наперед все — все, что он скажет или сделает, даже подумает. Играет на опережение: — Прости, что толкнул. — Ублюдок, — рычит Кацуки. Тодороки скользит по нему усталым взглядом, задерживается — снова где-то чуть ниже глаз. По лицу невозможно понять, о чем он думает. Кивнув головой в сторону выхода, он отворачивается и продолжает: — Идешь? Время. Подобрав сумку, Кацуки догоняет его у самых дверей и впечатывается голым плечом, пытаясь обогнать. Вдвоем они по-идиотски не помещаются в проход, приходится сдвинуться, и на несколько мгновений Кацуки прижимается к нему вплотную. Тодороки даже не морщится, но и не пропускает, упрямо продолжая лезть вперед. Под короткими рукавами рубашки руки у него приятно прохладные, от волос пахнет школьной пылью и шампунем, поджатые сухие губы оказываются слишком близко. И разница в росте у них ничтожная. Сердце Кацуки противно подскакивает к горлу, рассыпая в груди горсть горячих искр. Высокомерный придурок, думает он, ошарашенно отстраняясь. И опять: да какого же черта. Двумордый даже не пытается никому на него нажаловаться — забывает сразу же, как Кацуки исчезает из его поля зрения. Или, может, прямо в процессе. Хотя мог бы — то, как агрессивно Кацуки вокруг него кружит, провоцируя на конфликт, не заметил бы только слепой. Но Тодороки, конечно же, открывает свой красивый рот только по делу. Или чтобы сообщить окружающим, какой он охрененный ледяной принц, которому нет дела до кого-то вроде Бакуго Кацуки. Другими словами, разумеется, но Кацуки слышит именно так — и уверен, что прав. Их одноклассницам все это нравится. Одноклассникам, наверное, тоже. И учителям — ну еще бы, разве богатый «тихий умница» может доставлять им проблемы. А Кацуки раздражает до нервных мурашек и потеющих ладоней. Потому что Тодороки Шото — не загадочный принц, а хренов отморозок с грязными скелетами в шкафу, убеждает себя он после того, как всю ночь во сне рассматривает бледную кожу на чужой пояснице, проснувшись наутро от жгучего стыда. Не может им не быть, черт возьми, иначе не перевелся бы сюда из Токио. Должна быть причина. В дверь стучится мать, на улице издевательски жизнерадостно орут птицы, греясь под утренним солнцем. Кацуки подрывается с кровати. Ужас и стыд быстро превращаются в ярость, и влажные трусы он порывисто выбрасывает по дороге в школу, замотав в пакет. Дерьмо случается. Погода словно мстит за что-то — все дни на небе ни облачка, отметка термометра не опускается ниже тридцати, и Кацуки со скрипом списывает все на перегрев. Просто жара плавит ему мозги. И вообще — в шестнадцать это нормально, думать о диких вещах, дело не в Тодороки. В нем, конечно, тоже — он тот еще заносчивый ублюдок с красивой рожей, — но Кацуки скорее дал бы себя убить, чем признался, что видит его в своих снах. И каким он его там видит. Гребаное паршивое лето. Когда после дополнительного теста, написанного ими обоими на высший балл, Кацуки привычно язвит о том, что в этой школе выше головы не прыгнешь, а Тодороки согласно кивает, вдруг предложив заниматься вместе, Кацуки застывает с кроссовками в руке. — Что ты несешь? — Начальные дисциплины, университетский уровень. У меня… моего брата есть свободные учебники. Программа не новая и вряд ли сильно поможет при поступлении, но если начать сейчас, то станет хорошей подготовкой. Можно заниматься у меня, — терпеливо выговаривает Тодороки, насмешливо смотря сверху вниз. — Обычно это дорого. Хочешь попробовать прыгнуть выше головы? Мне не жалко, Бакуго. Это звучит как вызов. Это и есть вызов, и Кацуки не может его не принять, даже если кажется, что двумордый сбрендил. Наедине тот оказывается еще хуже, чем в школе — в первую очередь, тем, что все-таки разговаривает, пока они добираются до его съемной квартиры. Стоя на переходе, коротко упоминает навязшие на зубах промежуточные экзамены и странный выбор предметов для старшеклассников, спрашивает о том, где в городе самая вкусная соба и на чем Кацуки добирается до школы — пешком или на автобусе. Будто бы даже с интересом. У Кацуки кружится голова, чешутся кулаки, першит в горле, и он не может определиться, к чему прислушаться сначала, поэтому даже что-то отвечает. Откуда ему знать про чертову собу, он вообще предпочитает удон. И ненавидит общественный транспорт. Они проходят мимо большой парковки и нескольких круглосуточных, огибают аптеку и пару никому не нужных офисов, завешанных номерами. Машин и людей становится все меньше, а зелени во дворах — больше. Из-за заборов торчат ухоженные кусты, над узкими пешеходными дорожками нависают ветки, скрывая их под своей тенью. Из цветочного магазина им навстречу бодро выходит пожилая женщина с собакой на поводке. Кацуки не спрашивает, долго ли еще идти, но про себя удивляется: куда двумордый вообще его тащит? Они и так были на окраине, а здесь уже кончается черта города. То, что Тодороки живет не один, он упускает до самых ступенек на второй этаж старого здания, зациклившись на идиотских мыслях о том, что попадет к двумордому домой. Представляя его старшего брата, Кацуки думает о ком-то вроде успешного менеджера или хотя бы Ииды из параллели — хладнокровном, в очках, отглаженном костюме и с длинной палкой в заднице, не дающей по-человечески сутулиться. — Не удивляйся, — вздыхает Тодороки, подтягивая сумку на плече и звеня ключами. — Чему? — Ничему, — отвечает тот, на глазах леденея, и открывает дверь. Реальность оказывается интереснее. В квартире чисто, но пахнет сигаретами — запах застарелый, давно въевшийся. Кацуки узнает его сразу — так пахла курилка неподалеку от его старой школы, в которой дымили целыми поколениями. Там всегда можно было найти отбросов, у которых появлялись к нему претензии. В коридоре мало вещей. Несколько пар обуви перед старомодным порогом, на бежевой стене торчит вешалка — на нее Тодороки вешает не пригодившийся зонт. Из-за угла приглушенно доносится музыка. Кацуки прислушивается: кто-то мучает настоящую гитару, хрипло рыча себе под нос что-то невнятное. — Я дома, — громко говорит Тодороки, снимая ботинки. Таким тоном можно остановить глобальное потепление, и Кацуки косится на него, недоуменно хмурясь. Гитара замолкает, за углом тихо скрипит дверь. — Йо. Через секунду к ним тенью выползает высокое, худощавое и темное нечто. Сначала Кацуки даже кажется, что обугленное, но потом он присматривается и понимает, что все черное на коже — татуировки. Они покрывают тело, ползут по рукам и плечам, прячась под мятую серую майку, поднимаются по шее до челюсти и кляксами лежат на равнодушном лице. Все разные — но общий стиль «ебани чтоб как труп» угадывается, соединяя их в подобие системы. Первого впечатления у Кацуки нет, как и второго, и третьего, потому что он застревает на детали — у мрачного зомби глаза редкого оттенка голубого и знакомые внешние черты. На эти глаза Кацуки уже насмотрелся. На один такой глаз. Однажды встретив, этих двоих ни с кем другим не спутаешь. Чертовы Тодороки. — О, у тебя наконец-то завелись друзья? — насмешливо спрашивает тень, вцепляясь взглядом в Кацуки. В падающем с кухни свете на нем что-то поблескивает россыпью бликов — пирсинг, понимает Кацуки. Одноцветные серебристые скобы повсюду: на щеках, ушах, у носа и губ, даже под подглазниками, как у какого-то шамана. Будто татуировок было недостаточно. Смело и тупо, с такой внешностью дорога на хорошую работу заказана — как и в политику, думает Кацуки. Просто еще один «особенный». В этот раз явно не любимец учителей. — Это Тойя, — говорит Тодороки, поджимая губы. И прохладно цедит: — Мой брат. — Даби, — поправляет тень, скалясь с доброжелательностью крокодила. Кацуки отмирает, небрежно скидывает ботинки и хмыкает почти вежливо: — Бакуго Кацуки. Повернувшись, он добавляет, не сбавляя громкости:  — Всегда знал, что с тобой что-то не так, двумордый. — Это семейное, — кивает Даби. «Тойя» ему точно не подходит. Не сидит, с таким фальшивым видом только клички или псевдонимы — в цирке выступать. Тодороки игнорирует их обоих, проходя ко второй двери и доставая еще одни ключи. Даби не шевелится, прислонившись к стене и продолжая сверлить Кацуки взглядом. В остальной квартире резко становится очень тихо. — Мы будем заниматься в моей комнате. Нам понадобятся твои учебники, — ровно говорит Тодороки. — Все равно тебе они не нужны. Даби фыркает и неопределенно взмахивает руками, вроде соглашаясь, а потом проскальзывает мимо Кацуки на кухню, обдавая густым запахом дыма. Мимолетно кладет неожиданно тяжелую ладонь на плечо и тянет: — Приятно познакомиться. Будь как дома, Бакуго, и не забывай, что в гостях. Кацуки в ответ кривится, стряхивая его руку. В комнате Тодороки пусто и необжито. На взгляд Кацуки она чересчур японская: новый футон у стены, низкий столик с подушками, помимо обычного учебного — тоже пустого; татами на полу и бамбуковая занавеска на окне. Все это не удивляет — чертов двумордый и тут умудрился выпендриться, — но кажется контрастным. Особенно для такого соседства. Тодороки молча и без стеснения стягивает галстук, вешает форменный пиджак в узкий шкаф, расстегивая верхние пуговицы на рубашке. В разрезе мелькает голая кожа, линия ключицы, и Кацуки сглатывает, отводя глаза. Во рту становится сухо, отчего-то начинают подрагивать пальцы. — И давно ты живешь с зомби-боем? — спрашивает он. — С переезда, — отвечает Тодороки. — Надо же мне было где-то жить. Действительно. Кацуки криво ухмыляется: — Он присматривает за тобой, пока ты здесь? Тодороки бросает на него короткий нечитаемый взгляд. Копается в сумке, кидает телефон на стол и начинает переодеваться. Молчит, щелкая пряжкой ремня. Кацуки это нервирует. — Какого хрена ты вообще сюда перевелся? В элитных школах Токио кончились места? Подойдя к окну, он выглядывает, чтобы отвлечься. За спиной шуршит одежда, руки от этого потеют, а сердце стучит в ушах, как у испуганного кролика. Они постоянно переодеваются вместе в клубе, так какого черта происходит? Чего он там не видел вообще? Вид за стеклом тоже так себе: стена соседнего дома с тускло горящими окнами и кусок дороги с автобусной остановкой. Повсюду буйно растет зелень, выглядывая с придомовых участков. Ни охраны, ни инфраструктуры, разве что от школы можно добраться пешком, но и та почти на окраине. Не самое подходящее место для детей богатого политика. Последнее он, кажется, говорит вслух, потому что Тодороки отвечает: — Тойя тут давно. А я после средней школы решил жить отдельно, — он незаметно вдыхает, — независимо от того, чего от меня хочет отец. — И поэтому ты пересел на шею старшему брату? — язвит Кацуки. — Это же его квартира? Хреновая самостоятельность. — Съемная. У нас договоренность с отцом. Тойя предложил, я согласился, — недовольно чеканит Тодороки. — Хватит. Я схожу за учебниками. Университетская программа оказывается непростой. Отчасти из-за пробелов в знаниях, которые должны даваться на лекциях и записываться в конспекты — у Даби их, конечно же, нет, — отчасти потому, что Тодороки в домашних шмотках выбивает Кацуки из колеи. Мягкие черные штаны на завязках и такая же футболка, босые ступни — слишком просто для такой броской внешности. Даже в сравнении со школьной формой и привычным спортивным костюмом. Неловко, будто знаменитую картину запихнули в бумажный пакет. Кацуки не нравится собственное сравнение и то, как легко его отвлекает такая ерунда. Он не уверен, чего в их неудачах на самом деле больше, но когда у него что-то не получается, добиться этого становится очень важным. Необходимым. Упрямая гордость заставляет Кацуки напрягать мозги, сжимая зубы, и работать-работать-работать, вникая. Глотать больше информации с каждым совместным вечером, не отвлекаясь, стараясь лишний раз даже не смотреть в сторону Тодороки. Время летит незаметно, потому что Кацуки ненавидит проигрывать, а двумордому, кажется, плевать — ему важен только результат. Уже через неделю Кацуки притаскивает свой ноутбук. Ставит на большой стол и включает, пока Тодороки переодевается. — Эй, двумордый, у вас тут есть интернет? Вайфай? — Не знаю, — пожимает плечами тот, — я пользуюсь мобильным. Кацуки цыкает и оборачивается. — Так спроси у своего фрика, он должен знать! Тодороки недовольно хмурится, но лицо быстро разглаживается — секундная заминка, на месте Кацуки никто бы не заметил. Что-то из сказанного двумордому точно не по вкусу. — Ладно. Сейчас, — говорит он и тихо прикрывает за собой дверь. Кацуки слышит, как после короткого стука скрипит вторая, и замирает, невольно вслушиваясь. Больше оттуда так и не доносится ни звука. «Жестами они там разговаривают, что ли?» — думает Кацуки, раздраженно щелкая мышкой. Тодороки возвращается через две минуты — так же беззвучно. Подходит к Кацуки, заглядывая в экран через плечо, и говорит: — Сеть «Инферно». — А пароль? На его переносице снова появляется едва заметная хмурая складка. Тодороки раздумывает несколько мгновений, колеблясь, и отвечает: — Я сам введу. Кацуки поднимает глаза, но тот спокойно встречает его взгляд, всем своим чертовым видом говоря «ничего такого». Резко отодвинувшись, Кацуки отворачивается. Плевать ему на идиотские секреты и недоверие. Кому вообще есть дело до пароля от чужого вайфая? Что там может быть — код от банковского сейфа? Но с ноутбуком все становится проще. Они постепенно разбираются — термины, формулы и графики обретают смысл, переставая казаться нечитаемым адом, а нагрузка уже не ощущается такой существенной. Кацуки привыкает. Когда уже через полторы недели двумордый выгребает свои прошлые записи и листает, откладывая половину на выброс, становится очевидным, что в одиночку он нихрена не понимал. Кацуки туда не заглядывает, только издевательски хмыкает: «Неудачник». Как-то они задерживаются допоздна, упрямо мучая поисковики. День выдается тяжелый — сначала уроки, затем дополнительные и длинная выматывающая тренировка, даже выносливость Кацуки дает сбой, а Тодороки начинает засыпать прямо над тетрадью. Как малолетний ребенок — медленно моргает, ненадолго залипая в одну точку, а потом Кацуки отходит умыться и, вернувшись, видит красно-белую макушку уже на столе. В комнате душно, через открытое окно почти не дует, под потолком неслышно гудит лампочка. Кацуки глубоко вдыхает, замирая у двери. Язвительный комментарий застревает в глотке, по спине бегут мурашки, и он просто садится на подушку напротив, так ничего и не сказав. Даже наоборот — двигается тихо, едва наступая, чтобы не разбудить, и зачем-то гонит из мыслей жгучее возмущение. У Тодороки во сне совсем детское лицо, брови и длинные ресницы вблизи тоже оказываются разноцветными — чуть темнее, чем на голове. Устроив щеку на скрещенных руках, он дышит так тихо, что с улицы слышно стрекот светлячков и далекое шоссе, а сверху — собирающихся спать соседей. Кацуки задерживает дыхание. Наклоняется, опираясь локтями на стол, и забывает моргать. Что же в нем такого? Чертов Даби заглядывает совсем не вовремя. Прищуривается, открыв дверь, кивает на часы, потом на выход, и усмехается — так гадко, будто застал его за чем-то неприличным. Подойдя ближе, нагло вцепляется в руку выше локтя своими костлявыми пальцами, и Кацуки глухо рычит, выдергиваясь из хватки. Тодороки так и не просыпается, пропуская их молчаливые препирания. Обуваясь, Кацуки показывает Даби средний палец, и тот отвечает тем же, высовывая язык. Продырявленный — в полумраке коридора Кацуки успевает заметить, что аж в двух местах. Надоедливый фрик, думает он, сбегая по ступенькам, но разозлиться по-настоящему не выходит, в груди приятным клубком мешается что-то теплое. Тодороки во сне похож на цветастую кошку, беззащитную и домашнюю — почему-то это вызывает у Кацуки улыбку. Ночью ему снится, что во всех остальных местах Тодороки тоже разноцветный — и бархатисто мягкий, — и он снова просыпается в ужасе. В этот раз белье не выкидывает: раздраженно замачивает и стирает, прокручивая в голове обрывки снов. От них некуда бежать и нельзя избавиться — они просто есть, как мозговой паразит, но Кацуки не привык мириться с чем-то так легко. Особенно с идиотскими чувствами.

***

Чокнутый фрик и правда за ними присматривает. По-своему. Сидит в соседней комнате, периодически заглядывая под тупыми предлогами, и редко куда-то уходит. Бдит, как чертов телохранитель, будто у него нет собственной жизни и занятий. Однажды днем, когда они возвращаются раньше из-за отмены занятий в клубе, Кацуки говорит об этом, и Даби с ухмылкой отвечает: — Ошибаешься. У меня есть собственная жизнь — когда кто-то вроде тебя уже послушно спит, Бакуго-кун. Хорошим деткам тяжело, надо учиться, прилично себя вести, уважать старших и… что там еще? Какой рецепт у светлого будущего, а, Шото? Прислонившись к косяку, он убирает руки в карманы и поднимает брови. Ловит взгляд Кацуки. — И я, что, так вам мешаю? На жутком лице большими буквами написано, насколько Кацуки идиот, если считает, что он когда-нибудь оставит их с Тодороки наедине. Что он вообще хоть кого-то к нему подпустит. От Даби, от его нарочито расслабленной позы веет угрозой, как от раскаленного металла, но Тодороки и в этот раз будто не замечает — равнодушно задирает голову, смотря на него, и так же равнодушно пожимает плечами, нацепив знакомую ледяную маску: — Нет. Но заниматься лучше в тишине. Их короткие диалоги больше похожи на перепалки — тихие, незаметные, неуловимо агрессивные, будто, только оказавшись в одном помещении, Тодороки безмолвно спорят о чем-то своем, вслух озвучивая совсем другое. У Кацуки от них зудит в затылке, как от статики. Хочется вскочить и заставить обоих разговаривать нормально — чтобы он понимал. И не чувствовал себя тупым и таким чертовски лишним. Они не похожи на братьев, думает он, листая учебник. Вообще не похожи на семью, но что-то же их связывает — так крепко, чтобы жить вместе, не пытаясь друг друга убить. Кацуки бы не выдержал. Обоих. Ему не нравятся собственные предположения на этот счет, а сам Тодороки рассказывать не торопится. — Двумордый, какого хрена твой стремный брат все время ошивается рядом? — все-таки спрашивает Кацуки, когда они заглядывают в очередную раменную. — Тебе, вроде, уже не пять лет? Или у него комплексы? Это становится привычкой — за месяц каникул они обходят почти все лапшичные в городе. Проходя по утрам в будни мимо знакомой аптеки и цветочного, Кацуки оправдывает себя тем, что ему больше нечем заняться. И тем, что не хочет уступать чертовому Тодороки ни единой лишней минуты. И точно не тем, что ему нравится его отмороженное общество. В кафе шумно, кондиционеры еле справляются — людей так много, что некуда присесть. Несмотря на облачную погоду, жара никуда не уходит, и становится очень влажно. Большинство посетителей просто растекается по стульям с прохладительными напитками, чтобы не вылезать в августовскую сауну. Тодороки поворачивается и удивленно поднимает брови, будто Кацуки спросил что-то глупое. — Тебя это смущает? — Нет, это должно смущать тебя, — рычит Кацуки, ища глазами пустой столик. — Если бы за мной следил этот фрик, я бы с ним разобрался. — Как? — в интонациях двумордого прорезается едва заметная насмешка. Он кивает в сторону окна — там как раз освобождается место на двоих. — Накричал бы на него? От явной шпильки Кацуки скалится: — Чего? Обогнув столик, Тодороки садится по центру узкого диванчика напротив и задумчиво листает меню, прежде чем ответить: — Ничего. Я уже привык. К тому же, — он поднимает на Кацуки неожиданно потяжелевший взгляд, — так мы даже разговариваем. — И о чем же? О том, какое молоко лучше купить? Или он тебе втирает, как хорошо проводит время по ночам? — зло усмехается Кацуки. В животе от чужих слов неприятно и горячо тянет. «Чем они занимаются вместе?» — мелькает в голове и тут же испаряется. Вряд ли у двумордого и Даби много общего. Тодороки пожимает плечами и неопределенно качает головой. Нажимает на кнопку вызова официанта, уклончиво отвечая: — О молоке тоже. — Он ведь вылетел из университета? — продолжает Кацуки. — Поэтому у него есть учебники? — Да, — говорит Тодороки. — Бросил сам. Не захотел учиться на юридическом. — И чем он занимается? Тодороки деревенеет, уставившись на него в упор. Кацуки незаметно сглатывает. Почему они вообще говорят о чертовом Даби? — Почему ты спрашиваешь? — озвучивает тот. — Он меня бесит, — вырывается у Кацуки. — Терпеть не могу таких… «Неудачников», — не договаривает он, злясь на самого себя за странную слабость. После этого они долго молчат. Заказ все не несут, и Кацуки постукивает пальцем по столу, разглядывая стоянку велосипедов за окном. Тодороки пошло бы быть каким-нибудь секретным агентом — личные подробности из него не вытянешь, как из уличного автомата — ни прямыми вопросами, ни намеками, будто нужно платить за каждую крупицу информации. Не то чтобы Кацуки было очень интересно, но это немного бесит. Сильно. На улице проходит короткий дождь, барабанит по большим стеклам, сползая прозрачными каплями — в гуле голосов этого почти не слышно. Тодороки выглядит задумчивым — но вряд ли слова Кацуки способны его разозлить. Или задеть. Или вообще вызвать хоть сколько-то заметную реакцию. На Кацуки у него явно иммунитет. — Не думаю, что это невзаимно, — тихо говорит тот, берясь за палочки, когда на столе наконец появляются две ароматные чашки. После этого Кацуки целую неделю мечтает кому-нибудь из них врезать — либо по шраму, либо по скобам, — но так и не находит весомого повода. Хотя Даби, кажется, только этого и добивается — каждый раз встречает их в коридоре, смотрит своим колючим взглядом, будто спрашивая «и что ты мне сделаешь?», и гадко шутит. Его блядские намеки становятся слишком прямыми — и заглядывать к ним в комнату он начинает в два раза чаще. Иногда у Кацуки от него мороз по коже — от внимательных неоновых глаз и метких уколов продирает неясным ознобом до самых костей. Даби нервирует его не меньше Тодороки. Заставляет защищаться, вызывает неосознанную агрессию, перетягивая внимание, стоит им оказаться в одном помещении. Отвратительно смеется, выводя своим понимающим видом, и бесит. Бесит до ужаса. До треска в ушах и впившихся в ладони ногтей. Кацуки никогда никого не боялся и отказывается признавать за собой это чувство по отношению к худощавому пугалу. Обычно с уродами, нарывающимися на драку, проблем у него не бывает — все решают кулаки, и этого вполне хватает. Но не в этом случае. Даби трогать не хочется. Не хочется даже находиться рядом дольше пары минут — стоит тому открыть свой заклепанный рот, как мозги Кацуки вскипают от смеси гнева и непонимания. Выворачиваются наизнанку ядовитыми насмешками, двусмысленными и зыбкими, как дым, но слишком очевидными — для самого Кацуки. Интуиция подсказывает, что чертов татуированный придурок опасен. Но Кацуки думает, что лучше сдохнет, чем позволит себе сбежать.

***

— Шото просил проследить, чтобы ты добрался домой в целости, — почти шипит Даби, хватая его за плечо и догоняя на первом перекрестке, когда они засиживаются до глубокой ночи. Пальцы впиваются даже сквозь толстовку. — А то мало ли что. — Брехня, — рычит Кацуки, сбрасывая его руку. Тодороки бы скорее удавился, чем попросил Даби о чем-то подобном, но это все равно наждачкой царапает по гордости. — Во-первых, мне не нужна ничья помощь. Во-вторых, я в состоянии за себя постоять, мать твою, и двумордый об этом знает! — Ладно-ладно. Но со мной не скучно, — жутко улыбается Даби. В голубом свете мигающего фонаря его кожа выглядит нездорово бледной, татуировки сливаются в расплывчатые пятна. — И не страшно. Последнее отдает откровенной насмешкой, будто Даби уверен, что в этом районе бояться можно только его. Неназванное чувство, которое Кацуки гонит от себя уже которую неделю, рядом с ним снова вонзается в легкие ледяными когтями. — Я…! — Кацуки клацает зубами, захлопнув рот, и убирает руки в карманы. Не ввязываться в разговор, напоминает он себе. Не вестись на заразу, не слушать это дерьмо. — Пошел ты. И свали, пока я… — Может, я за тебя волнуюсь, — с той же интонацией перебивает Даби, подстраиваясь в шаг. Высокие ботинки стучат по асфальту чем-то металлическим — мерный раздражающий звук. — Ты единственный друг Шото. Он будет расстроен, если с тобой что-то случится. А я должен о нем заботиться, он все-таки, знаешь… мой драгоценный младший брат. На последних словах Даби тихо хмыкает. — Видишь, я даже не пытаюсь раскрыть ему твою маленькую грязную тайну. Не порчу ваши занятия после школы. Сам он никогда не догадается, но я не идиот, Бакуго. Его улыбка превращается в оскал. На Кацуки он не смотрит — только прямо перед собой. Кацуки вздрагивает, стискивает кулаки и ускоряется. Горло панически сжимается, спина холодеет, сердце сбивается с ритма и пускается в галоп. Даби просто не может знать того, в чем даже он сам еще не уверен. С чем еще не смирился. Не может, черт возьми. — Нет. Никаких. Тайн, — почти шипит он, ощерившись. Покопавшись в карманах длинной парки, Даби достает пачку сигарет и черную зажигалку. Откидывает протертую до металла крышку. Подносит к лицу и несколько секунд завороженно смотрит на дергающийся огонек, не сбиваясь с шага — пламя чудом не гаснет, поблескивает на пирсинге и ореолом подсвечивает туманную взвесь. — Да как скажешь, — легко соглашается он. Всю оставшуюся дорогу до дома Даби курит и притворяется безучастной тенью так же хорошо, как и Тодороки. Это у них тоже семейное.

***

Чужие слова вгрызаются в мозг с силой голодной пираньи. Заставляют осторожничать — и задумываться над чем-то, что Кацуки не нравится, над чем-то, о чем он предпочел бы даже не знать, как о размножении насекомых и существовании не острого карри. С тех пор он старается не оставаться с Даби наедине, но однажды все-таки попадается — по-идиотски тактично торчит на кухне, пока Тодороки, почти выгнав его из комнаты, разговаривает по телефону. Кажется, с отцом. Или с матерью, черт его знает — тот никогда ничего не рассказывает, а Кацуки не спрашивает, потому что догадывается, что ответа можно не ждать. С началом осени темнеть начинает раньше. Сквозь окно проникают тусклые сумерки — серый промежуток между днем и ночью, — и свет Кацуки не включает, закопавшись в телефон. Даби беззвучно подтягивается следом, как падальщик на запах гнили. Лениво скользит по кухне, отвернувшись к шкафчикам, чешет затылок и тянется за чашкой, отсвечивая полосками татуировок под задравшейся фиолетовой майкой. Заваривает себе кофе, шумно возясь с кофемашиной. Бросает короткий взгляд через плечо, а потом садится напротив, раздражающе скрипнув ножками стула. — Что, Шото тебя выпер? — интересуется он буднично. Над черной чашкой вьется пар. Скоро к нему добавляется дым — Даби совершенно плевать на его компанию, не курит он только при Тодороки. Его слова встают у Кацуки поперек горла. Он поднимает взгляд от экрана, смотрит исподлобья. — Иди нахрен, — говорит спокойно, сжимая пальцами край стола. И добавляет: — Ублюдок. Даби смеется над ним, как над хорошей шуткой — одними глазами, беззвучно. Психопат, думает Кацуки, глядя на довольную маску, расписанную черными линиями. Нижняя челюсть будто держится за верхнюю на скобах — татуировки идут от уголков рта до самых ушей, очерчивая невидимую линию зубов и оставляя нетронутым небольшое пространство до глаз. Даби похож на сшитого из лоскутов Франкенштейна — сгоревшего под той молнией, которая должна была его оживить. — Это моя кухня, — веско говорит Даби, отпивая из чашки. И продолжает, не прерываясь: — Люблю такую погоду, но скоро опять начнутся дожди… Для него не существует понятных намеков и запретных тем, и уже через минуту он с легкостью говорит сам с собой, интуитивно цепляя за самое больное. Между сетованиями на транспорт замечает, что Тодороки сбежал от ожиданий так далеко, как только получилось — и тогда у Кацуки уже не получается не слушать. — Симпатичный шрам у него от Рей… от матери, — замечает тот, запнувшись. — Она свихнулась, плеснула ему в лицо кипятком и угодила в психушку, когда ему было пять. Жуть. Но, как видишь, — Даби отворачивается к окну, знакомо поджимает губы, — все обошлось небольшим пятном, большими деньгами и трагически неудачным стечением обстоятельств. Шото до сих пор лучший долгосрочный проект великого Тодороки Энджи. Кацуки складывает руки на стол, сжимает локти и — не может перестать слушать. — Все ради того, чтобы стать первым, понимаешь? Не сейчас, так когда-нибудь потом, в перспективе. Во всем, — говорит Даби, почуяв его интерес. — Призовое место за лучшую селекцию, самого породистого щенка… — последние слова он почти шипит сквозь зубы и продолжает уже громче: — Выдающиеся таланты и рвение. Характер. Внешность. Ну ты знаешь, что в нем такого особенного, правда же? Все знают. Мне не нужно объяснять. Он стряхивает пепел в овальное блюдце на подоконнике и снова отпивает из чашки. Изучающе прищуривается. Голубые глаза остаются холодными. — Четверо детей. Шото — самый младший. Есть еще двое, но они не такие разочаровывающие, как я… — тянет он с явным удовольствием. — И не такие удивительные, как Шото. На них Энджи всегда было плевать. Все или ничего. Он любит крайности. Кацуки хмурится, быстро стирая удивление с лица. Не стоит верить всему, что говорит фрик — каждое слово может оказаться ложью, гребаным подвохом. Не стоит вообще слушать, нужно или заставить его замолчать, или уйти прямо сейчас… Кацуки не двигается с места и хрипло выдавливает: — Когда ты уже заткнешься? Почему ты считаешь, что мне вообще это интересно, а? — Потому что он наверняка ничего тебе не рассказал, — флегматично отвечает Даби, выпуская дым из уголка рта. — А ты выглядишь так, словно хочешь узнать. Он попадает в яблочко — Кацуки закусывает щеку изнутри, чтобы не дернуть его, опрокидывая на стол и чашку, и самодовольную всезнающую рожу. Горький запах дыма забивается в ноздри, царапает язык и тяжело оседает в легких. — Мне плевать. — О-о-о? — Даби удивленно поднимает проколотую левую бровь, кривит губы в карикатурном подобии сожаления. До отвращения фальшивом. — Значит, и правда ничего не знаешь? Кацуки отворачивается всем корпусом, смотря в окно. Мысли в голове путаются, окрашиваются черным ядом, портятся — Тодороки не рассказывает. Он ничего не говорит, не отвечает на вопросы, не делится и не интересуется. Не пускает его за прозрачную стену. Обычно Кацуки плевать — но с двумордым все через задницу с самой первой встречи, не получается его подмять или игнорировать, не получается смириться с его существованием и пройти мимо. Не выходит, как бы Кацуки ни старался. Ему не нужна чертова жалость, или что там еще этот фрик о нем подумал. И не хочется признавать, что за пятнадцать минут он узнал от него больше, чем от самого Тодороки за несколько месяцев. Это укалывает — не больно, но неприятно. Сущая хрень, Кацуки и не было по-настоящему интересно. Ему плевать. Будет плевать. Сегодня же. Даби не настаивает на ответе. Снова выдыхает дым в приоткрытое окно и весело сообщает: — Мне нравится, что Шото теперь тут, а не в Токио. Энджи очень бесит, что он приехал ко мне. Он предпочел бы, чтобы меня не существовало, а не платить мне за то, что я присматриваю за его сокровищем. Фыркнув, он начинает смеяться, почти давясь дымом. — Представь, ему даже приходится вежливо со мной разговаривать.

***

Осень подкрадывается незаметно — с тишиной по ночам, желтеющей травой и тонким ковром из опавших листьев. Хлюпает под ногами, прохладой забирается под одежду, заставляя кутаться в слои и постоянно, черт возьми, мерзнуть — от вездесущей влажности. Но жара, наконец-то, немного спадает. Хотя Кацуки все равно задыхается. Двумордый удивительно постоянен — поверх школьного пиджака добавляется только шарф, он больше не оставляет зонт дома, а домашняя футболка меняется на черную водолазку. И это еще хуже, чем было, потому что она обтягивает его как вторая кожа, мешая Кацуки сосредоточиться. С каждой их встречей занятия все больше походят на праздное просиживание штанов — и то только потому, что они тянут время, как резину. Кацуки больше пялится и ругается, чем что-то делает, но заставить себя встать и уйти не может. И не хочет. Ехидные укусы Даби становятся больнее, и иногда он разглядывает их с ленивым интересом зоолога, наблюдающего за гнездованием редких птиц. Будто чего-то ждет. Кацуки начинает казаться, что Тодороки пригласил его заниматься хотя бы для того, чтобы не оставаться наедине с этим фриком и его дурацкой немелодичной музыкой. Она тоже бьет по ушам, особенно когда не получается сконцентрироваться. Даби словно знает, когда надо хрипеть свои пародии на песни, чтобы достать Кацуки как можно сильнее. Но не слушать не выходит тоже — завораживает. Кацуки даже не представлял, что ему может такое понравиться. Слов он не разбирает, но надрыва и злости в тихом полушепоте столько, что он ввинчивается через уши прямо в мозг. Такое надо кричать, а не шептать — кому-нибудь в лицо. Они с Тодороки встречаются по понедельникам и четвергам, потом туда же прибавляется пятница, когда общие дополнительные заканчиваются и появляется больше времени. У Кацуки, кажется, начинает съезжать крыша, потому что он добровольно окружает себя Тодороки со всех сторон: в школе, на дополнительных, в клубе и даже дома. Дома он проводит меньше всего времени, даже мать начинает беспокоиться: «Надеюсь, ты не связался с хреновой компанией, Кацуки». Кацуки хочется огрызнуться, что хуже не придумаешь, но он только морщится и отвечает: «Готовлюсь с одноклассником к поступлению. Не лезь в это». Вряд ли кто-то мог бы сказать, что они с Тодороки сильно сближаются — скорее, двумордый просто подпускает его к себе на короткую дистанцию. Чуть короче, чем держит остальных, но именно это почему-то и цепляет. Особенно видеть и понимать по его лицу то, что другие не способны, ловить эмоции в едва заметной мимике и прикасаться, сидя рядом. Есть вместе уже надоевшую лапшу и спорить по поводу занятий. Даже слушать — у Тодороки неожиданно приятный голос, особенно когда он разговаривает нормально, не пытаясь понизить температуру во всем квартале. У Кацуки всегда были другие приоритеты. Он не придавал значения таким вещам, но теперь они обретают смысл. И быстро заканчиваются. Почти незаметно. Невероятно тупое и слащавое ощущение.

***

Во вторник их задерживают на уроках. Все торопливо разбегаются по клубам и домой, по асфальту перед школой начинает постукивать мелкий дождь, и Кацуки недовольно втягивает носом воздух, убирая руки в карманы. — Опять забыл? Или тебе просто нравится мокнуть? — Тодороки встает рядом, раскрывая серый зонт. Кацуки кривится, мысленно выругавшись, и отвечает: — Не выпендривайся. Ты всегда его с собой таскаешь. — Полезная привычка. — Нихера! Бесполезная перестраховка, трата ресурсов и хреновая оценка рисков. Дерьмовый из тебя выйдет политик с таким планированием. — Я читаю прогнозы, Бакуго. — И все равно этим не пользуешься. В лицо, будто в ответ, летит противная холодная морось. Прищурившись, Кацуки смаргивает капли с ресниц. Воду он переживет, не растает, а вот двумордый жутко раздражает. — Мне показалось, что сейчас из нас двоих с оценкой рисков проблемы возникли у тебя. — Тодороки делает шаг под дождь и оборачивается, поднимая зонт над головой. — И, кажется, твоей кампании нужна помощь. Кацуки готов поклясться, что края его губ приподнимаются. Вспыхнув, он выскакивает следом, врываясь в личное пространство, вцепляется в голубой шарф, привычно дергая на себя, и рычит. Края зонта вздрагивают, перекашиваясь, на светлый пиджак Тодороки начинает капать вода, но он не обращает на это внимания, не отводя от него насмешливый взгляд. Кацуки вдруг осознает, что не злится. И что разноцветные глаза слишком близко. Тодороки почти улыбается — сразу всем своим красивым лицом, чертовски очевидно дразнит его, хотя придраться не к чему. И Кацуки это нравится. Во рту становится сухо, под ребрами разливается кипяток, и он сглатывает, ослабляя хватку. — Извините? — раздается сбоку. Под зонт настороженно заглядывает девушка — на год старше, заместитель председателя студсовета, мгновенно вспоминает Кацуки, — и смотрит сначала на него, потом на Тодороки. — Тодороки-кун? — осторожно улыбается она. — Можно тебя на минутку? Если ты не занят, конечно… На Кацуки она поглядывает так, будто видит гориллу вне клетки и ждет, что та вот-вот накинется. Скривившись, он выпускает из пальцев шарф и выпрямляется, отодвигаясь от Тодороки. Тот переводит на девушку взгляд и коротко кивает. — Тогда мы можем поговорить на углу, ладно? — уточняет та и, получив еще один кивок, быстро исчезает, оставляя под зонтом цветочный шлейф. — Дождись меня под крышей. Это не займет много времени, — говорит Тодороки, почти царапая его затылок краем зонта и подталкивая обратно к школе. — Бессмысленно мокнуть просто так, ты простудишься. Нам все равно идти вместе. У Кацуки от его интонаций по шее бегут мурашки, и «какое тебе дело?» он проглатывает, так и не озвучив. Ладно, думает он, быстро слизывая брызги дождя с верхней губы. Хрен с ним. Все равно к двумордому домой он один не пойдет. Нацепив наушники, Кацуки наблюдает, как Тодороки быстрым шагом идет к застывшей у угла девушке. Минами — всплывает в голове. Ее фамилия. Она представлялась на приветственной церемонии и несколько раз заглядывала к ним в клуб. Что ей вообще может быть нужно от двумордого? Они же едва знакомы. Тодороки подходит к стоящей на углу клумбе, и Минами, сложив свой зонт, плавно ныряет к нему. Смущенно ежится и краснеет, сжимая в руке какой-то конверт — Кацуки видно даже отсюда, — и все сразу становится понятным. Словно со стороны он слышит скрип собственных зубов. Ну конечно же. Не могло быть иначе — это же частная старшая школа, когда-нибудь это должно было произойти. Лица Тодороки не разглядеть, но Кацуки и так может представить всю гамму его эмоций: незаметное удивление, незаметное недоумение, незаметное смятение, и все — примерно с одним и тем же выражением. Интересно, что он ей ответит? Самому Кацуки любовных признаний не шлют еще с начальной школы, и он этим вполне доволен — нет желания тратить время на всякую ерунду. Но то, что между ним и Тодороки кто-то может так легко предпочесть двумордого, до отстойного неприятно. Минами вдалеке улыбается. Тодороки что-то ей говорит, и она быстро кивает, встряхивая светлыми волосами — не похоже, что ответ ей не нравится. У них большая разница в росте — даже Кацуки ее макушка достает только до носа, — и вместе они с двумордым смотрятся удивительно органично. Будто так и должно быть. От этой мысли резко перехватывает дыхание. Уши обдает жаром, волосы на затылке встают дыбом. Кацуки отворачивается, сжимая кулаки в карманах, и пялится себе под ноги, чувствуя, как между ребер разрастается боль. Какого черта. Какая ему разница вообще. Удушливой волной накатывают запахи — мокрого асфальта, земли и сырости. Дождевые брызги пленкой ложатся на кожу, и Кацуки кажется, что они испаряются, едва касаясь. Расстегнув еще одну пуговицу на рубашке, он пальцем оттягивает воротник — дышать трудно. Ткань трещит. Чертова влажность. Тодороки возвращается быстро — его ботинки останавливаются перед Кацуки поверх прибитой водой дорожной пыли. — Идем? Кацуки проходит мимо, задевая его плечом, и тот невзначай накрывает его зонтом, легко догоняя. От такой вежливости становится противно, будто раскусил горькую таблетку. — Очередная фанатка? — вырывается раньше, чем Кацуки успевает подумать. Тодороки рядом удивленно вздыхает и отвечает: — На самом деле, это немного утомительно. Злость перехлестывает через край, но Кацуки запихивает ее внутрь и только набычивается, вжимаясь в плечи и напрягаясь. — Утомительно? — глухо рычит он. — Что, частенько к тебе подкатывают популярные старшеклассницы? — Иногда, — спокойно отвечает Тодороки, игнорируя его сарказм. — Чаще, чем мне хотелось бы. В первое время их было слишком много, я… я отвык от такого. Это неправильно. Они расстраиваются. — Но не в этот раз, да? — слишком громко говорит Кацуки, криво усмехаясь. — И в этот раз тоже, — чеканит тот. Его голос теряет краски — Кацуки даже не нужно смотреть на него, чтобы почувствовать, как Тодороки меняется, превращаясь в серый айсберг. — Мне не нужно это. Ни с кем. Я не заинтересован. Может быть, когда-нибудь потом, но не сейчас. «В ближайшем никогда», — звучит между строк. От каждого его слова внутри у Кацуки что-то рвется — лопается по одной ниточке, как канат, оставляя уродливые неровные кромки. Дождь барабанит по зонту, звонко заполняя тишину. По крайней мере, становится понятно, почему Тодороки с самого начала был таким «незамутненным». У него не на Кацуки иммунитет. На всех. Гребаный идеальный принц. — Правильные приоритеты, да, двумордый? — тихо спрашивает Кацуки, пряча глаза под влажной челкой. — Да, — выдыхает Тодороки, чуть встряхивая зонтом. — Думаю, да.

***

В понедельник Тодороки не приходит в школу. Просто так — ничего не сказав, не является после выходных. Из низких свинцовых туч на улице сплошной стеной льет дождь, а телефон тревожно молчит. Кацуки целый день пялится в его пустой экран, слушая перестук капель по металлическому карнизу, и в конце все-таки подходит к учителю, когда все расходятся по домам. — Почему Тодороки отсутствует? — спрашивает он. Та поворачивается на стуле и вздыхает, неодобрительно качая головой на его тон. Окидывает его недовольным взглядом, а потом все-таки отвечает: — Поехал домой, в Токио, Бакуго-кун. Должен вернуться вечером. Я думала, вы дружите… — Она удивленно хлопает глазами. — Разве он тебе ничего не сказал?.. А ты... что-то хотел? Тебе что-то от него нужно? Кацуки резко мотает головой и уходит, понимая: на самом деле он нихрена о двумордом не знает. Ничего — кроме того, что рассказал Даби, и того, что он сам успел выяснить за несколько месяцев продуктивного просиживания штанов. Чертовых занятий. В самом деле, никто не смог бы назвать это хотя бы дружбой. Кроме Даби, разве что. Тодороки же «это не нужно», и кто знает, что он подразумевает. Кацуки подозревает, что все, что включает в себя отношения живых людей. И если двумордый уехал к отцу и не счел нужным ему сообщить — значит, он до сих пор для него пустое место. От этих мыслей становится тошно — к горлу подступает горький комок, и Кацуки морщится, с силой протирая лицо руками. На выходе из школы уже пусто, он сбегает по ступенькам и набирает номер, зло щурясь в серое небо. Звонит — впервые за все время. Раньше этого не требовалось, Кацуки вообще мало с кем разговаривает, и набирать Тодороки непривычно, как будто этим они переступают какую-то невидимую границу. Личную. И Кацуки хочет ее переступить. Мог бы — стер бы ее к чертям насовсем. «Да?» — быстро отвечает Тодороки. По телефону его голос звучит еще более бесцветно, чем в жизни. Или у него что-то случилось, или это связь его так кастрирует — Кацуки не уверен. Вряд ли ему скажут. — Что с занятиями? — без приветствия спрашивает он, раздражаясь еще сильнее. — Какого хрена ты меня кинул и не предупредил, придурок? «Не успел. Не думал, что задержусь. Виделся с… — торопливо отвечает Тодороки и замолкает, не договорив. — Не важно. Я уже неподалеку, можешь идти. Тойя тебя впустит. Я попрошу». Кацуки глотает неуместное «что случилось?», следом — жалкое трусливое «не надо, подожду тебя в кафе» и, скрипнув зубами, говорит: — Ладно. Даби встречает его равнодушной сонной рожей и черной футболкой с белой вытянутой черепушкой, которая висит на нем, как на пугале. У Кацуки тоже такая есть, и он на доли секунды выпадает из реальности, уставившись в предательские нарисованные глазницы. Даби фыркает и заставляет его протискиваться мимо себя, обтираясь о косяк. Уж лучше о косяк, чем об него, но совсем избежать прикосновения все равно не получается. Сволочь. — Удивлен, что ты не побежал встречать его со станции, — насмешливо хрипит Даби сверху. Голос у него сорванный, будто он всю ночь орал или пел. Кацуки все-таки ставит на второе, хотя хрен его знает. Ему приходится задирать голову, чтобы заглянуть Даби в глаза. От того странно пахнет — зубной пастой и гелем для душа, привычного дыма почти не чувствуется, зато отчетливо ясно, что, пока Тодороки не было дома, времени он не терял — едва заметно тянет алкоголем. Кацуки по-собачьи встряхивается, разбрызгивая дождевые капли, и, не давая себе передышки, гневно рычит: — Какого черта тебе все время от меня надо, а? Тонкие черные брови взлетают до самых волос. Почти искренне. — Ну и самомнение у тебя, Бакуго, — удивленно тянет Даби. — Не задумывался, что ты никому не нужен? Что мир не крутится вокруг тебя, нет? Мозги и симпатичное лицо, — он окидывает его долгим оценивающим взглядом, — не делают тебя исключительным, придурок. Нынче все школьники такие, или только вы с Шото особенные? Кацуки передергивается от стойкого ощущения — липкого и прожигающего насквозь, как горящая смола, — повсюду, где Даби на него смотрит. Черная футболка съезжает на бок, и он замечает след на его шее, под татуировками — яркий и небольшой, почти на плече, сошел бы за царапину или синяк, но Кацуки не верит в такие совпадения. Спину обдает неожиданными мурашками, и он переводит взгляд на лицо. — Шото действительно особенный, — неожиданно зло скалится Даби. — А вот ты такой же, как я. Глаза у него при этом настолько дикие, что Кацуки чуть не шарахается — мешает узкий коридор и собственная гордость. Не отводя взгляд, он рычит: «Пошел ты», — выдерживает молчаливую минуту, заставляя себя медленно снять промокшие ботинки, и проходит в комнату, закрывая за собой дверь. Прислоняется к ней спиной, подпирая, и взбешенно выдыхает. Сердце заполошно бьется об ребра — гулко и натужно, как после бега, а в голове такая адская каша, что не за что ухватиться. С Даби даже разговаривать тяжело — тот, как вампир, вытягивает здравые мысли и превращает все в хаос, перемешивая. Ебучий анархист. Взгляд бесцельно мечется по комнате, прикипает к стулу, и Кацуки в два шага оказывается рядом. Садится, упираясь локтями в колени, и тут же замечает на спинке водолазку. Самую обычную, черную, с высоким воротом. В ней Тодороки обычно ходит дома. Длинный левый рукав неаккуратно свисает набок, будто она вот-вот упадет, и Кацуки осторожно поправляет ее. Какого черта этот придурок разбрасывает повсюду свои вещи? Привык к особенному обращению? Задумавшись и зацепив пальцами мягкую ткань, Кацуки приподнимает ее и, не отдавая себе отчета, принюхивается. От водолазки пахнет дезодорантом, дымом — как и все в этой квартире — и, абсолютно точно, блядским Тодороки. Кацуки знает. Он проводит с ним так много времени, что уже различает запах, и это нездорово, неправильно, по-идиотски глупо, но… Кацуки глубоко вдыхает и болезненно морщится. От одних только мыслей скручивает низ живота, и сбивается дыхание, разогревая легкие. Это ничего не значит, мелькает в мозгу. И следом: двумордый нихрена не догадывается. Не о чем догадываться. Ему и в голову такое не придет, а Кацуки его просто не интересует. Ни в каком из смыслов, кроме сраного дополнительного мозга и продуктивных занятий по вечерам. Или как социальная тренировка, манекен для общения — хуже кандидатуру найти сложно, и для Тодороки это своего рода челлендж. Наверное, полезный, перед будущей-то политической карьерой. Ненавижу, думает Кацуки бессвязно. Без шансов, можно даже не уточнять, он уже слышал мнение двумордого на этот счет: отношения не нужны, никакого смысла в них тот не видит, особенно сейчас, когда это может помешать его целям. «Не хочу заводить семью только потому, что так надо», — сказал он после того разговора, когда перестал быть похожим на жертву мгновенной заморозки. Кацуки даже сомневается, что тот хотя бы дрочит — у Тодороки время расписано по графику и, кажется, физические потребности как у голема, иначе он не выжил бы на своем стремном рационе с такими нагрузками. От мысли о дрочащем Тодороки — быстро и технично, украдкой, вечером под одеялом, только чтобы сбросить напряжение, — внутри становится совсем горячо, и Кацуки закусывает губу. Утыкается в ткань носом, всем лицом, закрывает глаза и грубо сжимает себя сквозь штаны, сдаваясь. Невыносимо стыдно вот так побираться, вылавливая крупицы чужого запаха с домашней одежды. Кацуки чувствует себя отвратительно беспомощным. И жалким. И все равно не может остановиться. Тихо скрипит дверь. Он вздрагивает, резко оборачиваясь, и уже тогда, в смазанной реальности, понимает, что поздно. Водолазка из его пальцев падает обратно на стул. — Да ладно, не отвлекайся. Продолжай. Я не против, — после короткой паузы хмыкает Даби, скрещивая на груди татуированные руки. — Отъебись! — шипит Кацуки. Ему на редкость паршиво, на язык не идет ничего, кроме оправданий, а оправдываться он не собирается — не в такой ситуации. Он бросается к выходу из комнаты, но Даби не дает ему пройти, перегородив рукой проход. — Куда собрался? Шото задержится, зашел в магазин. Я попросил, — говорит тот спокойно. — Все хреново, да, Бакуго?.. Есть в его интонациях что-то помимо сарказма, странно угловатое — как непривычное для них обоих понимание. Раньше Кацуки от него такого не слышал, и оно настораживает, втыкается острым крючком. Если акула с улыбкой плывет навстречу, это еще не значит, что она хочет помочь, но Кацуки все равно ведется, как идиот. Поднимает взгляд и натыкается на голубые глаза — точно такие же, как у Тодороки. — Знаешь, мы с Шото похожи больше, чем кажется, — продолжает Даби проницательно. Уголок его губ поднимается, рот разъезжается, и татуировка, линией разделяющая губы, ломается, превращая лицо в отбракованный холст. Кацуки только сейчас замечает, что на нижней челюсти картинка не сплошная — более светлый оттенок прерывается темными полосками, образуя узор, а на губе едва видимыми полукружьями набиты зубы. Он выпрямляется, собираясь с мыслями, и засовывает руки в карманы. — Даби. — Кацуки, кажется, впервые называет его так. — Какого черта? Сердце все еще частит, внутренности неприятно дергает, будто там копошится что-то мелкое и живучее. Затылок ломит плохим предчувствием. Даби цокает языком и меланхолично закатывает глаза. — Школьники туповаты, да? Надо запомнить… — недовольно говорит он. Кацуки отвлекается на слова, открывает рот, чтобы возразить, и не успевает среагировать — Даби хватает его горячими пальцами под челюсть, как строптивую лошадь, и горбится. Голубые глаза оказываются слишком близко, заглядывают двумя сканерами глубоко под кожу, от прикосновений до самого позвоночника простреливает электричеством. Кацуки замирает, не отстраняясь. Нахмурившись, борется с убийственным желанием узнать, что будет дальше, и Даби пользуется этим — рывком разрывает расстояние, впиваясь в его губы. В рот проникает влажный язык — оплавляет, пачкает вкусом пасты и сигарет, царапает металлическим шипом, ударяясь о зубы, и у Кацуки вышибает дух. Перед глазами все плывет, злость идет горлом, и он всего на секунду прикрывает глаза, позволяя, а затем бьет, не целясь, куда-то по ребрам. Даби сдавленно шипит, но не отпускает — злобно кусает за нижнюю губу, толкая его к стене, и вжимается весь, удерживая за плечи. Грудную клетку сводит от удара, и Кацуки упирается ладонями в черепушку на чужой футболке. Черт, он больше никогда не сможет ее носить из-за этого урода. В этот момент в коридоре шуршит замок. Даби лениво отстраняется и смотрит на Кацуки сверху вниз, тихо вздыхая. Криво улыбается. Задумчиво проводит языком по зубам — металл нижнего шипа перекатывается со стуком, и Кацуки просто нечего больше сказать, поэтому он сипит первое, что приходит на ум: — Нихрена вы не похожи, чтоб тебя. Издав беззвучный смешок, Даби с силой притирается коленом к его паху прежде, чем отодвинуться насовсем. — Угу, — издевательски соглашается он, дотягиваясь до ручки и распахивая дверь. Тодороки в коридоре удивленно поднимает брови — у Кацуки наверняка слишком много написано на лице. Даби оборачивается, прислонившись к торцу щекой, придерживает, чтобы не было видно из коридора, и одними губами произносит: — Хочешь убедиться — приходи завтра к шести.

***

Весь вечер Кацуки потряхивает — настолько, что даже Тодороки трижды переспрашивает, что между ними произошло, пока его не было. Подушка кажется неудобной, губы горят, и неуместное возбуждение никак не хочет проходить, сплетаясь в клубок с нервной злобой. — Ничего, — в четвертый раз раздраженно отвечает Кацуки. — Просто твой брат ебанутый фрик. Тодороки пожимает плечами и даже почти улыбается — непонятно, как сраная Джоконда. То ли вежливо, то ли наплевательски нейтрально, хрен разберешь, и говорит: — Что он тебе сказал? Кацуки улавливает в его голосе напряжение. Надо же, думает он, двумордый уже делает успехи в лицемерии. Извлекает пользу — явно не только из него. Наверное, беспокоится за свои секреты. Или за их общие, семейные, которыми Даби так легко разбрасывается во все стороны. — Только то, что вы похожи, — отвечает Кацуки. Тодороки поджимает губы — знакомым жестом, но уголок непроизвольно дергается, и теперь Кацуки действительно замечает сходство. Тот долго подбирает слова, постукивая карандашом по тетради, прежде чем сказать: — Я благодарен ему за помощь, но у меня другие цели. Не поддерживаю его… методы. И образ жизни. Мы разные. Что такого в его образе жизни, думает Кацуки недоуменно. Даби не похож на законченного отброса — хоть и упорно старается им казаться, — скорее уж на стремного музыканта с тараканами. На неудачника — в понимании Кацуки, нетипичного. Хотя при должной фантазии такие, как он, наверное, с той же вероятностью могут сжигать людей в подворотнях ради развлечения. Но с ним, хотя бы, все понятно сразу — в некоторых вещах Даби честный и бестактный до отвращения, откровенный, словно выпотрошенный труп. В голове тут же всплывает едкое: может, он просто не подходит для окружения волшебного принца со светлым будущим? Мало кто вообще подходит в свиту высшего общества. От мысли веет чужим ядовитым ехидством — сам Кацуки, несмотря на все достижения, тоже сомнительная личность, не вписывающаяся в «правильный» ландшафт. Интересно, как скоро от него избавятся? Плевать он на это хотел. Всю свою жизнь — плевать на нормы, правила и «правильность», на все, кроме достижения своих целей. Только на Тодороки плевать не получается, и Кацуки, кажется, сам в этом виноват. — Может, он имел в виду, что вы оба сбежали из дома, как тупые трудные подростки? — срывается с языка раньше, чем он успевает себя оборвать. И тут же чувствует, как это глупо — он вообще не должен этого знать, Тодороки ему не говорил. Нервный раздрай превращает его в невнимательного придурка, несущего хрень. Даже не колкую, как обычно, а просто истерично обиженную. Вот дерьмо. Тодороки перестает стучать по тетради и выпрямляется, сразу становясь выше. Расправляет плечи в идеальной осанке. Захлопывается, как ледяная ракушка — Кацуки даже слышит фантомный хруст. — По разным причинам, — отрезает тот. — Давай продолжим. Уже поздно.

***

Всю ночь и весь следующий день Кацуки дергается — голубые глаза преследуют его во сне, а красно-белый затылок маячит перед ним в школе, раздражая. Тодороки привычно его игнорирует, не навязываясь, и в голове крутится только одно: чертов Даби. Чертов. Даби. Больной ублюдок настолько занимает его мысли, что Кацуки ни на чем не может сосредоточиться. По листьям на улице снова барабанит ливень, ухудшая и без того гадкое настроение. Размывает его, как вода размывает песок, превращая в грязь. Во время перерыва Тодороки подходит к нему, равнодушно оглядывает сверху вниз — какого хрена оба Тодороки высокие? — и почти участливо спрашивает: — Все в порядке? Поразительная забота для такого бревна, думает Кацуки, морщась. В груди все равно неконтролируемо теплеет, горячий шар ползет по пищеводу вверх, и он сглатывает. Не хватает только подгибающихся коленей и ебучих сердец в глазах. В какое же дерьмо он умудрился вляпаться. — Башка трещит. Ненавижу дожди. «И сейчас я чертовски ненавижу твоего брата», — добавляет он про себя. Тодороки переводит взгляд на окно и кивает: — Обещали похолодание. Кацуки тихо цыкает. Слова Даби не выходят из головы, крутятся назойливым шепотом, и он говорит: — Что ты делаешь вечером? Как обычно? Тодороки косится на него, лицо выравнивается, теряя выражение, становится отрешенным. — Думаю, нет… — он замолкает, обдумывая. — Поеду на встречу. С сестрой. — Разве она не может просто приехать к вам? — удивляется Кацуки, прикусывая язык, чтобы не зарычать «ты меня не предупреждал». — Нет, — обрубает Тодороки. Дело, наверное, снова в Даби, и Кацуки снова об этом никто не скажет. «Какого хрена ты тогда с ним живешь? — думает он. — И какого хрена общаешься со мной?» — Как ее зовут? — неожиданно для себя интересуется он, опираясь бедром на парту. — Эту твою сестру. Повисает тишина — ощутимая, как плотная паутина. В стекло стучат капли, разбиваясь крошечными камикадзе, лампы дневного освещения трещат над головой. У двумордого на лице отпечатывается растерянность, когда тот медленно выговаривает: — Зачем тебе это? — Блять. Ясно. — Кацуки отталкивается от парты и пихает его в плечо, проходя мимо. — Не важно. Тодороки ничего больше не говорит. Дождь оглушает.

***

До квартиры Тодороки вечером он плетется медленно и вымокает до нитки — опять забыл чертов зонт. Долго стоит перед дверью, раздумывая, стоит ли вообще звонить. Вода стекает за воротник холодными струйками, течет по лицу, заставляя часто моргать, и погружает в подобие кататонии. Кацуки не знает, какого хрена сюда пришел. Он устал от самого себя, и у него нет ответов ни на что. Зато есть у Даби — и в задницу остальное. Даби открывает ровно в шесть, без звонка и стука, и лицо у него настолько самодовольное, что Кацуки снова хочется ему врезать.  — Стало интересно? — усмехается тот, поворачивая за угол. — Проходи. Кацуки зло прищуривается, разувается и молча следует за ним — шаг, другой, пока не замирает перед дверью в комнату. Кроме ругательств и вороха вопросов, к ответам на которые он не готов, сказать больше нечего. Нечем даже оправдаться. Что-то заполняет легкие, мешая дышать — склизкое и тяжелое, как гигантский слизень. Чувство неправильности происходящего, не дающее перешагнуть черту. В комнату Даби он ни разу не заходил — было незачем. Только к Тодороки, в ванную и на кухню. — Ну? — заинтересованно спрашивает Даби, обернувшись. Пропускает его вперед, снова подталкивая за грань. — Заходишь? Или хочешь заглянуть к Шото? Оу, он будет недоволен, что в его отсутствие… Имя срабатывает как рычаг. Кацуки коротко выдыхает, встряхивается и берется за ручку сам. Стоит ему оказаться внутри, как Даби вжимает его в дверь, дезориентируя, и целует, пользуясь заминкой. Хотя это больше похоже на укус, чем на поцелуй. Локоть ударяется о дерево, с одежды Кацуки капает, очередная черная майка Даби намокает — вместе с драными джинсами, но ему будто все равно. Кацуки не понимает, кого из них лихорадочно трясет — его, Даби или обоих. Он задыхается от запаха сигарет, которыми тот пропитался насквозь, рычит, хватая его за запястья и сжимая, и отталкивает, легко выворачиваясь. Все равно он сильнее, чем какой-то фрик — слишком много времени они с двумордым уперто торчат в клубе, не пропуская ни одного занятия. Даби отступает на полшага, насмешливо смотрит на него своими голубыми глазами и качает головой: — А зачем ты, по-твоему, пришел? Позаниматься? Кацуки выравнивает дыхание, пытаясь успокоиться, и бегло осматривается. В комнате стоит обычная кровать, к стене в углу прислонена электрогитара, есть шкаф и стол — неожиданно не захламленный. Чисто. На подоконнике стоит пепельница — близнец той, которая на кухне. На подушке заряжается телефон, а стены, как и у Тодороки, пусты — ни одного плаката или фото. Никаких безделушек, манги или прочей нормальной ерунды. Схожая стерильная обезличенность, если не считать гитары. Времени рассмотреть больше у Кацуки нет, пульс все еще стучит в голове и ушах, заглушая здравые мысли. Даби снова прижимает его собой к двери. Притирается бедрами и наклоняется к уху — горячая рука ложится на голую шею с другой стороны. Шепчет, касаясь сухими губами виска: — Или соображай быстрее, или вали отсюда, Бакуго. Потом он просто позволяет Кацуки швырнуть себя на покрывало, вжать затылком в подушку и забраться сверху. У Кацуки руки чешутся ему врезать, он сжимает кулаки, выпрямляясь, и смотрит — прямо в чертовы глаза. Замахивается, выдыхая со свистом — так тяжело, будто из груди рвется не воздух, а серый пепел. Даби в ответ на это цепляется за край майки пальцами, задирает вверх и вызывающе стягивает ее через голову, оставаясь в одних джинсах. Кацуки зависает, разглядывая узор над грудью и, неожиданно, абсолютно чистую кожу ниже, до самого паха. Она светлая — ни единой родинки или шрама. Идеальная. Прямо как у Тодороки. Кацуки тихо рычит, упираясь кулаком в живот. Нажимает на беззащитную впадину под ребрами — теперь это предупреждение. Пальцы другой руки сами тянутся потрогать: расписанные надписями лучи татуировок отходят от узла на ключице, перетекают на плечи и шею и плавно превращаются в другую вязь, на предплечьях — бессмысленную, но не менее завораживающую; ползут до самых ладоней, прерываясь почти у костяшек. Наверняка все это что-то значит, думает Кацуки. Даби как заполненный лист в альбоме для рисования — негде больше писать, пустыми остались только несколько особенных мест. Обычно люди с собой такого не делают. Нормальные люди. Но Даби просто охренеть какой ненормальный. Все Тодороки ненормальные, чертова больная зараза. Прикрыв глаза, Даби медленно вдыхает через нос. Закидывает руки за голову, потягиваясь, и скрещивает запястья в изголовье кровати. Татуировки двигаются вместе с ним, словно живые, а на коже живота выступают мурашки — до самой дорожки волос, спускающейся под ремень джинс. Он смотрит снизу вверх — скучающим, чертовски знакомым взглядом, и Кацуки наклоняется ниже, упираясь ладонью сбоку от его головы. Не похожи. Ничем — разные волосы, разные лица, но глаза и мимика, что-то неуловимое… — Теперь веришь? — хрипло говорит Даби. — Иногда как в зеркале. Забавно, правда? — Зачем тебе это все? — спрашивает Кацуки глухо. — Что? Секс? — уточняет Даби с улыбкой. — Взрослые люди занимаются сексом, это весело. Больше я ничего не предлагаю. Или ты про «одноклассника младшего брата»? Кацуки хмурится от такой откровенности. Если Даби пытается его смутить, то он чертовски ошибается. — И то, и другое. — А что не так? Я не угадал, ты не заинтересован? — довольно шепчет Даби. В его глазах снова вспыхивает пугающий голубой огонь. — С Шото не выйдет, ему на тебя плевать. Ни у кого не выйдет. Это вопрос времени. Такое воспитание — просто использует все ресурсы для того, чтобы… Он коротко морщит нос и почти жалостливо продолжает, не отводя взгляд: — Не принимай его вежливость за симпатию. Он не гордится Энджи, а вот Энджи бы им гордился, с таким-то подходом. Кацуки начинает потряхивать — от гремучей смеси гнева и возбуждения становится совсем хреново, пульс не слушается, и он тяжело сглатывает. Какого черта вообще происходит? От Даби не оторвать взгляд, он выжигается на сетчатке целиком, оставляя внутри черные уродливые пятна. Невозможно не слушать. Долгие секунды тот внимательно рассматривает его, а потом поднимает бровь, прикусывает губу и давится неестественным смехом — противной насмешкой над ними обоими, горечью оседающей на корне языка. — Эй, мне просто скучно, — вдруг говорит он. — Так что согласишься ты или нет — все равно, но я бы на твоем месте не отказывался. Не хочешь же ты так и остаться ничего не понимающим агрессивным малолеткой? Голос у него меняется, становится вкрадчивым и тихим. Почти демоническим. Он не уговаривает — предлагает контракт, взаимовыгодное сотрудничество. Уступку. Безделушку в обмен на вечность, удовольствие в обмен на душу. Всего лишь способ развеять скуку — для них обоих ничего не значащий. Ничего. Мелочь. Сущая ерунда. — Знаешь, в чем между нами самая большая разница? Не между мной и тобой, а между мной и Шото? — задумчиво говорит Даби, устраивая голову на руке. Кулак Кацуки, весь Кацуки целиком ему будто совсем не мешают. Не получив ответа, он продолжает:  — Я себя не обманываю. Не отказываюсь от дерьмового прошлого. Не прячу, вот оно… — он опускает руку и ведет пальцами по надписям на груди — не глядя, на ощупь, привычными движениями обводя тонкие буквы. — Часть меня. Записано, чтобы не забывать. А Шото хочет перешагнуть, спрятать и усидеть на всех стульях разом… Резко замолчав, Даби поднимается на локтях, почти столкнувшись с Кацуки носами. Зрачки в его глазах становятся огромными, заливают радужку целиком, и он касается его губ своими, говоря: — Но на всех не получится. Никогда не получается. Глупый маленький Шото. От каждого прикосновения коротит так, будто у Кацуки в груди стоит сбоящий генератор. Дыхание смешивается, перед глазами все расплывается, он теряет смысл слов, теряется в происходящем, как в темной воде, и тонет, задыхаясь. Разум цепляется за интонации, за сквозящую очевидную насмешку, пытаясь распутать подтекст, и беспомощно буксует: что за отношения между Даби и двумордым? Что там такого произошло? Легкие больно загораются от очередного скользящего касания, и Кацуки поддается: удерживает Даби за шею и целует — сам, не закрывая глаз. Неумело обводит языком губы, в иллюзии контроля обхватывая пальцами татуированное горло, и сжимает крепче. Поочередно коснувшись обоих шипов в чужом языке, зубами прикусывает крайний. Даби вздрагивает, шумно выдыхая. Горячие ладони незаметно оказываются у Кацуки под рубашкой, оглаживают талию и, царапая скобами, сползают к заднице. Кацуки отстраняется, вытирая рот. — Быстро учишься, — хрипло говорит Даби. — С чего ты взял, что я… — зло шипит Кацуки, пытаясь ухватиться хотя бы за злость, и прикрывает глаза, так и не закончив. Под веками невольно вспыхивают картинки: светлые, почти белые лопатки, мышцы под кожей, едва заметная линия позвоночника. Ключицы в вырезе рубашки. Разноцветный затылок, длинные ресницы и улыбка в уголках губ. Недоулыбка. Стена. «Зачем тебе это?» Действительно. Кацуки же для него пустое место. Зарычав, он тянется к ремню с заклепками и щелкает застежкой, уверенно запуская внутрь руку. Нажимает на грудь, роняя Даби обратно на подушку, и касается пальцами теплого твердого члена. Давит в себе первый порыв отдернуться — все это чертовски неправильно. Не тот человек, не то место и не то время. Сглотнув, Кацуки замирает. Становится очень тихо — слышно только их рваное дыхание и то, как за окном льет ливень. Шипит, словно белый шум, прерываясь далеким стуком по крыше. Плевать, думает Кацуки, облизывая губы. Неправильность огненным вихрем проносится в голове, снося барьеры и оставляя после себя приятную пустоту. Почему нет? Кому какое дело? Кому от этого хуже? Внутри наконец-то выгорает все лишнее. Кацуки обхватывает пальцами член и сжимает у головки, другой рукой не давая Даби подняться, и тот неслышно выдыхает, открыв рот. — Хочешь так? — странно бесцветно уточняет он, но под конец его голос вздрагивает. — Бакуго, а ты вообще представляешь, что делать? Ты же тот еще девственник… Вместо ответа Кацуки проводит кулаком вверх и вниз, на пробу натягивая кожу — слишком резко, но рука дрожит, и он не хочет, чтобы чертов фрик это заметил. Обжигается об металлические шарики по всей длине, чувствуя, как от этого загораются лицо и шея. Даже здесь пирсинг… Отпускать уже не хочется, злой азарт заставляет идти дальше, и он находит ритм, в котором у Даби сбивается дыхание. Подхватывает его и больше не останавливается. Даби просто еще один самодовольный неудачник, считающий себя самым умным, Кацуки всегда таких ненавидел. Но у этого неудачника, по крайней мере, хватает смелости быть с ним честным. Наклонившись, Кацуки заглядывает в голубые глаза и жадно ловит момент, когда они мутнеют — как вода в горном озере. — Разберусь, — говорит он зло. — Не сложнее университетской программы, которую ты просрал, ублюдок. На секунду взгляд Даби становится осмысленным — сквозь муть проступает что-то жуткое, но он тут же зажмуривается и фыркает. Рвано дергает головой и вызывающе разводит ноги, бесстыдно толкаясь в его руку. — Ну давай. Жги. Такие правила Кацуки принимает.

***

Следующие два дня он отвратительно жалеет. Проводит их в бесящей прострации и старается избегать Тодороки — не видеть его, не разговаривать, не замечать. Внимание все равно липнет к нему, выхватывает обрывками детали: руки на парте, наклон головы, выбившуюся красную прядку, торчащую в сторону. Косой взгляд из-под челки. Вот черт. В четверг тот будто нарочно трется рядом, настороженно присматриваясь, даже трогает — упирается ладонями в парту, не замечая, что придвинул руки вплотную, и спрашивает какую-то хрень про домашнее задание. Ничего не значащую — Кацуки чует это мгновенно, Тодороки просто пытается развести его на разговор. Лицемерный ублюдок. Пальцы у него прохладные, как погода на улице, и Кацуки замерзает, глядя на то, как их кожа соприкасается. Чувствует, как через поры в него течет ледяная и совершенно лишняя блядская вина. Почему-то не получается посмотреть Тодороки в глаза. — Идем? — спрашивает тот после окончания занятий, дождавшись у выхода из класса. Кацуки медлит. Шестеренки в его голове заржавели от дождей и скрипят, двигаются неохотно. Вряд ли он сегодня представляет для двумордого какую-то ценность, правда же? От мысли, что встречать их опять будет Даби, становится совсем мерзко, его видеть точно не хочется — он личный свидетель его поражения. — Хреново себя чувствую, — мотает подбородком Кацуки. — Опять голова? Я сделаю тебе чай, — пожимает плечами Тодороки. Как будто это что-то решает. — И дам таблетку. У Тойи целые запасы обезболивающих, вряд ли он откажет. От его упоминания у Кацуки сводит челюсть. Телефон в кармане брюк обжигает бедро сквозь ткань — теперь там есть и его номер тоже. Даби сам его туда вбил на случай, если Кацуки вдруг передумает больше не совершать фатальные ошибки — вбил и всучил ему в руки, выпихнув из квартиры как провинившуюся шавку. Бесит. Переход через эту личную ступень обходится слишком дорого. Отказать Тодороки не выходит — тот настаивает, и вина тянет Кацуки удавкой, привязывая намертво. Он опять идет туда, в квартиру на втором этаже, заниматься математикой, экономикой и хрен знает чем еще. От последнего — и дурацких ассоциаций — вниз по позвоночнику бегут мурашки. Дорога кажется короткой, как никогда. Кацуки предпочел бы идти вечность и так и не дойти, где-нибудь затерявшись, а Тодороки привычно молчит, даже не пытаясь начать разговор. Шагает на расстоянии под серым зонтом, задумчиво глядя куда-то вперед. Собственный зонт Кацуки больше не забывает — незачем тесниться под одним. Незачем находиться слишком близко. Даби дома не оказывается, и он чувствует себя последним трусом, выдыхая сквозь зубы. Становится немного легче, но запах дыма все равно не дает расслабиться — напоминает, бередит нервы и сбивает с толку, ввинчиваясь в нос. Быстро пройдя через коридор в комнату, Кацуки только тогда осознает, что они с Тодороки остались вдвоем — впервые за кучу времени. Это напрягает не меньше дряни в мозгах, хотя Кацуки хочется вскрыть себе череп и вытряхнуть его, как пыльный мешок — так много там накопилось сбивающего с толку мусора. — Где твой брат? — все-таки спрашивает он, второй час сидя впустую над учебником. Буквы и цифры размываются, ни во что не складываясь. Чашка заваренного двумордым чая стоит рядом нетронутой. — Странно, что его нет. На лице Тодороки мелькает недоумение и странное выражение — то ли брезгливость, то ли просто недовольство. — Работает, — отвечает он. — У фрика есть работа? — недоверчиво усмехается Кацуки. В воображение лезут мафиозные разборки, байкерские тусовки и, почему-то, позирование натурщиком — с такой-то внешностью. От этой мысли волосы на затылке встают дыбом, перед глазами появляется образ: геометрический узор на ягодицах и ногах, выделенные овалами татуировок позвонки, заключенные в длинную полосу, тонкие линии под лопатками и круг с вписанным неживым цветком на загривке. Картинка жжется. Кацуки сглатывает вязкую слюну, утыкаясь взглядом в тетрадь. Ручка в пальцах жалобно трещит. — Да, — меланхолично говорит Тодороки, отворачиваясь к окну. — Он играет и поет в группе. В клубе. Я не уверен, но сегодня, вроде, внеплановое выступление. У Кацуки во рту становится горько, будто проглотил что-то мерзкое. Руки сами собой сжимаются в кулаки — об этом ему тоже не сказали. Ему вообще никто ничего не говорит, словно он незначительная деталь интерьера, затесавшаяся между произведениями искусства — не нуждается в объяснениях. Будто влез туда, где все друг о друге все знают, и теперь единственный мучается в неведении. С другой стороны, он и не спрашивал — у Даби. Кацуки зло хмыкает: — За эти предсмертные хрипы еще и платят? Тодороки поднимает брови, задумчиво кивает и вдруг усмехается, приподнимая уголок губ. — Ему приходится чем-то платить за квартиру, чтобы сохранять свою идейную независимость. Хотя старик присылает достаточно, чтобы хватало на двоих. Я не знаю, может, ему просто нравится смотреть, как страдают его слушатели… Застыв, Кацуки поднимает голову и смотрит во все глаза — на шутящего Тодороки. Шутящего про свою семью — пусть даже это гребаный Даби, — говорящего ему что-то личное, не касающееся надоевшей учебы и формальных тем. На тонкую улыбку и сощуренные глаза, на сетку морщинок на красной коже шрама. У Тодороки растрепана челка, потому что он подпирал голову рукой, и след от ладони до сих пор видно на лбу. Кацуки так морщится от отвращения к себе, что начинает болеть нос. — С его рожей можно не угрожать, — говорит он, чтобы не слушать свои идиотские мысли. — Просто постоять на выходе вместо вышибалы. Посетители будут думать, что попали в заложники к маньяку. Денег будет море, пока его кто-нибудь не грохнет. Тодороки все-таки тот еще засранец. Он не смеется, не улыбается лицом, сохраняя все то же выражение, но разноцветные глаза хитро поблескивают, и Кацуки становится больно. По центру груди образовывается дыра, особенно когда тот говорит что-то еще — такое же легкое. Словно они друзья. Словно тот ему доверяет. От сквозняка в этой дыре внутренности покрываются инеем, уши закладывает, и Кацуки ничего не слышит. Они сидят так, страдая бесполезной ерундой, явно дольше, чем допустимо для графика двумордого. Кацуки даже не грубит — любые колкости застревают внутри, поэтому он просто втягивается в бессмысленный разговор, не вникая, и старается, чтобы через рот не вылетело ничего лишнего. И чтобы колени не дрожали. Через пятнадцать минут Тодороки замолкает, внимательно разглядывая его, и кивает подбородком на чашку давно остывшего чая: — Не понравился? — Я не пробовал, — отвечает Кацуки. — Нахрен мне сдался твой чай? Я что, похож на старика? Просто в глотку ничего не лезет, но не говорить же об этом двумордому, в котором в кои-то веки проснулись зачатки человечности. От этого и так паршиво. — Ладно. Тебе стало лучше? — интересуется тот, по-птичьи наклоняя голову. Внимательный засранец. Кацуки прищуривает один глаз и угрожающе спрашивает: — По-твоему, со мной что-то не так? — Нет? Значит, показалось. Ты был таким тихим, я уже начал вспоминать, что здесь есть соседи, — спокойно говорит Тодороки, кивком указывая наверх. Там, за перекрытиями потолка, кто-то негромко переговаривается, и все возвращается на свои места. — Надеюсь, мы им не мешаем. Не хочу доставлять неприятности, как некоторые. Кацуки фыркает. — Ты — это ты, двумордый, какое тебе вообще дело до «некоторых»? — и добавляет, чтобы не вышло слишком мягко: — Вообще-то ты и так доставляешь неприятности. Сам по себе. Или считаешь себя святошей, а? Тодороки на это удивленно моргает и сдержанно пожимает плечами. Тяжелая вина в голове немного оседает, становится спокойнее — уже не так гадко, когда Кацуки собирается уходить. Двумордый закрывает за ним дверь, махнув напоследок, и остается теплым ощущением под ребрами. Приятным, как притихшая инопланетная личинка, от которой невозможно будет избавиться без крови. На улице темно и сыро, фонари кутаются в белые туманные коконы. Кацуки спускается по ступенькам, проходит мимо столба, по границе обходя круг рассеянного света. Хмуро поглядывает в сторону остановки — оттуда как раз отъезжает автобус. Завернув в переулок, он врезается плечом в какого-то внезапного высокого ублюдка и проходит дальше, пока тот его не окликает: — Эй. Бакуго? Сжав зубы, Кацуки оборачивается. Запас удачи на сегодня явно исчерпался — еще на чашке чая. — Чего тебе? Даби стягивает капюшон длинной толстовки и поворачивается на пятках. Подходит вплотную, органично сливаясь с темнотой. — Не думал, что ты еще явишься, — хмыкает он. — Какой хороший парень. Как там у Шото сегодня дела? Выполнил и перевыполнил план, утер нос Энджи? Человечество будет спасено? По голосу понятно, что что-то не так — тот глотает окончания слов, интонации кажутся липкими, как засахарившаяся карамель. Обычно Даби так не разговаривает — либо молчит, либо агрессивно метит в болевые точки, маскируясь едким дружелюбием. Чертов меланхолик с редкими приступами разрушительной активности. Влажный туман заползает под куртку, и Кацуки передергивается. — Сам спроси, — отвечает он. По переулку разносится невеселый смех. Даби засовывает руки в карманы, оттягивая, и наклоняется. Заглядывает в лицо, обдавая Кацуки запахом сигарет и чего-то сладко-химического. — Он мне не ответит. Никогда не отвечает ни на что серьезное, — тихо говорит он и вдруг прижимается холодными влажными губами — не целуя, просто оставляя метку, пачкая своей жуткой безысходностью. Отстраняется почти мгновенно. — Как и тебе. Но ты и не спросишь ничего лишнего, верно? В последней фразе явно слышится издевка. Все шаткое спокойствие рушится от короткого прикосновения, Кацуки сжимает зубы, ловит воротник чужой толстовки, с силой наклоняя обратно к себе, и рычит: — Я не трус. — О, правда? — Даби широко улыбается, обнажая зубы. Татуировки поднимаются с обеих сторон, зигзагом располовинивая его лицо. Глаза в темноте выглядят не голубыми — черными. — Тогда приходи на выходных, когда Шото опять поедет в Токио. Поболтаем. Расскажу все, что захочешь узнать, но мое время не бесплатное, а ради тебя, понимаешь… придется торчать дома. Задрав голову, он раздражающе шумно постукивает шипастым языком по зубам, словно над чем-то раздумывая, и продолжает: — Раз такой смелый, не сбегай больше. Ты же хочешь все понять, но никогда не спрашиваешь главное. Кацуки задерживает дыхание, беспомощно оскаливаясь, и сильнее стискивает в руке ткань. Сердце делает неприятный кульбит. Такой Даби еще хуже — в том бреду, что тот обычно несет, хотя бы есть подобие логики, а сейчас он пудрит ему мозги и делает это с таким видом, будто это Кацуки тут свихнулся и ничего не понимает. — Что? — все-таки произносит Кацуки, влипая в диалог, как в болото. Словно дождавшись какого-то разрешения, Даби легко выворачивается из хватки, отцепляя от себя его пальцы. Выдерживает паузу, отходит на три шага к выходу из переулка и вздыхает: — Откуда мне знать, что для тебя главное? «Все очевидно», — звучит знакомым подтекстом, и тот снова насмешливо хмыкает, растворяясь в тумане. Домой Кацуки бредет, уткнувшись носом в шарф и глухо ненавидя все: осеннюю погоду, чертового Тодороки, с которого все началось, идиотскую школу, университетскую программу и Даби. И себя. Особенно себя — за слабости и бесхарактерность. Губы покалывает и щиплет, на вкус они противно химические, как лекарства с разными добавками. Горькие порошки, замаскированные ароматизаторами под лимон или клубнику. Не сладко — омерзительно. Кацуки будто проваливается в пропасть — все глубже и глубже, и Даби уже наступил ботинком ему на пальцы, отобрав шансы выбраться. Выпотрошил его, показав: вот это настоящий Бакуго Кацуки. Ни в чем не лучший, ничего не понимающий, жалкое зависимое существо. Просто школьник, готовый вцепиться в любой ничтожный шанс получить желаемое. От самого себя хочется отмыться, как от гадкой придорожной слякоти. Под спиной, под ногами, под каждым его шагом черным асфальтом зияет пустота. Где-то там — скрытое в темноте убийственное дно, но Кацуки собирается падать до конца. Ему просто нужно разобраться с этим дерьмом. Вот и все. Когда он переступает порог дома, за закрывшейся дверью снова начинается дождь.

***

В полдень в субботу Даби шлет ему сообщение, чтобы захватил с собой зубную щетку. Кацуки мрачно смотрит на экран секунд тридцать, а потом стирает, неприязненно морщась. Ему паршиво, все тело ломит, как при болезни, и идти никуда не хочется. Чертов фрик будто отравил его ядовитым укусом, и теперь он медленно подыхает, теряя силы. Кацуки знает, что будет, если он пойдет. И не знает, какие ответы ему нужны. Что он до сих пор не понимает? Чего вообще ждет от Даби? Панацеи от всего? «Нет, — насмешливо шепчет в затылок чужой голос, от которого внизу живота сразу становится жарко, — ты ждешь другого». Зубную щетку он не берет из принципа и, одеваясь, не предупреждает мать о том, что не вернется — только о том, что уходит. — Что, теперь и в выходные тоже? Идешь к… как же его… Тодороки? — весело удивляется она. — Передавай ему наши благодарности за то, что он тебя терпит. Святой человек. Кацуки в ответ невнятно огрызается, не соглашаясь и не отрицая, но напоминание о Тодороки оставляет тревожный осадок. В конце концов, именно туда он и идет: к Тодороки. К другому. «Быстро ты», — сонно хрипит Даби в трубку, звоня почти в два часа дня, и без капли смущения просит по дороге купить презервативы: «У меня кончились». Сначала Кацуки не придает его словам значения, злобно отвечает, что он ему не служба доставки, но в магазин все же заглядывает. Потом до него доходит смысл, и становится до отвращения наплевать — от Даби все это ожидаемо. Кацуки и так догадывался, что тот не блюдет монашеский целибат. Кажется, он действительно перестает удивляться всему, что с ним связано, как советовал Тодороки — так проще. И какое Кацуки дело до чужой личной жизни? Его это не касается. Цветочный оказывается закрыт — Кацуки только сейчас замечает, что в выходные он не работает. Весь этот день напоминает ему какой-то сюрреалистичный сюжет — он упорно продолжает дышать, ходить и разговаривать, есть, спать и даже думать, игнорируя хрень, происходящую в его жизни, как нечто само собой разумеющееся. И не собирается переставать, если уж на то пошло. В голове словно стоит блок, на котором, чтобы наверняка не забывать, белым и красным размашисто написано «Тодороки Шото». Когда он добирается до квартиры под низким, набухшим водой небом, все становится еще нереальнее: Даби открывает ему с зажатой в зубах незажженной сигаретой и милостиво молчит, придерживая дверь ногой. Пропускает, отбирая пакет, чем-то гремит в холодильнике, а потом курит, бесшумно ходя по квартире и напевая что-то себе под нос. Запускает пятерню в лохматые крашеные волосы — жесткие, как у него, вдруг вспоминает Кацуки, — и говорит: — Может, ты жрать хочешь? Кацуки не успевает отреагировать нормально и задирает брови, вылупившись на него так, будто тот предложил завести пару кошек и вместе переехать на Окинаву. Даби довольно ловит его реакцию и хмыкает: — Ты, вроде как, в гостях. Невежливо было бы не предложить, не? — Издеваешься? — рычит Кацуки, подскакивая к нему вплотную и заглядывая в глаза снизу вверх. Руки он держит при себе, потому что это опасно — опаснее, чем разговоры и зрительный контакт. Прикосновения к татуированной коже убивают, как проклятие, а он и так не может отделаться от ощущения, что его водят за нос. — Не хочешь — твое право. Я еще не завтракал. — Даби наклоняет голову и пожимает плечами, равнодушно глядя сквозь Кацуки. — Думал, с такими мышцами ты должен много жрать. Расход большой и все такое. Его взгляд вдруг быстро фокусируется где-то снизу, и Даби похабно ухмыляется: — Или мы куда-то спешим? Цыкнув, Кацуки отворачивается. Никуда он не спешит. Тем более теперь — на гильотину не принято торопиться. В квартире сумрачно, особенно на кухне, и Даби отлично в нее вписывается со своим неестественным сонным спокойствием. Он здесь на своем месте, в своих правах, и без Тодороки с него будто сваливается большая часть шипов. Больше он не кажется ехидным маньяком, как обычно, скорее — непривычно тихим. Отгоревшим. Пепел, думает Кацуки. Въедливая сажа. А еще: сегодня Даби выглядит удивительно нормальным даже по меркам обычных людей. Это напрягает больше всего — как преувеличенные идиллии в фильмах ужасов перед тем, как все подыхают в мучениях. Кацуки не любит хорроры, но все равно пялится. С неприязнью замечает схожесть в походке, в том, как Даби, забывшись, выпрямляется, держит осанку и не шевелится, что-то читая на упаковках в шкафчике. Не дергается, не перекашивается на бок, не делает лишних движений. Четко — как солдат, будто полжизни провел, оттачивая почти военную выправку. А потом тот опять кривится, повернувшись: — Ты знаешь, из чего делают это дерьмо? — и трясет запечатанной упаковкой с какао. На ней нарисована мультяшная девочка за столом и — крупно — какао-бобы. Кацуки многозначительно молчит, и Даби продолжает, вскрывая пачку ножницами: — Это вкусно? — Ты что, никогда не пробовал? Зачем покупал? — не выдерживает Кацуки. — Нет, — довольно хмыкает Даби. — Это не мое, Шото притащил. Но он, скорее всего, тоже ничего в своей жизни не пробовал, так что я сделаю ему одолжение и буду первым. Фраза звучит так двусмысленно, что все быстро встает на свои места — Даби такой же неадекватный ублюдок, каким был с самого начала. Кацуки почти облегченно отмахивается, даже не злясь, и откидывается на спинку стула. — Какого хрена я вообще здесь делаю? — спрашивает он. Вряд ли кому-то из них действительно нужен ответ, и Кацуки противно от того, что это вроде как уход от ответственности, если не от реальности. Он как крыса, бегущая с корабля в бесконечном колесе — весело, зрелищно и бессмысленно. Натягивая тускло поблескивающие скобы на щеках, Даби наливает ему чай, профессиональным жестом толкая по столу серую чашку, и говорит: — Ну? Ты придумал, что хотел бы знать? Все, о чем Тодороки молчит, думает Кацуки. Чем живет и дышит, что ему нравится, какую музыку он слушает, какие фильмы смотрит, какую мангу читает, с кем общается или общался раньше, как он рос и что, черт возьми, происходит в их семье. Какие взгляды он поддерживает и к чему стремится, кроме адского топорного саморазвития. Все, что он ему не рассказывает. Что он такое. Что в нем такого особенного, что от одного его присутствия искажается его, Кацуки, четкая действительность. И почему так чудовищно, невыносимо тянет — но об этом он скорее промолчит, чем спросит у ублюдочного ехидного фрика. Он смотрит на чашку в смешанных чувствах, клацает зубами о край и пробует, обжигаясь о горечь. Морщится: — Ну и дерьмо. Даби равнодушно пожимает плечами: — Это дешевый пуэр, я не умею заваривать хороший чай. Можешь вылить. — Неудачник, — говорит Кацуки, сжимая ладонями теплую керамику, и отпивает снова, чтобы отвлечься. Даби ничего больше не спрашивает, только тихо хмыкает и вдруг произносит: — У Шото никогда не было друзей. Он не умеет. Никто из нас не умеет. — Он поднимает руку, сжимает в кулак, словно кого-то пародируя, и заканчивает: — Потому что солнце светит без цели кого-то согреть. Друзья не нужны, это слабость. Только союзники. И семья. Чашка обжигает пальцы, но Кацуки не выпускает ее из рук, внимательно ловя каждое следующее слово: о детстве и стремном воспитании, в котором их со временем всех разделили. Тодороки обучали отдельно, как самого способного, не позволяли много общаться с остальными, как только стало ясно, что он выделяется не только внешностью, но и мозгами. И характером — добавляет про себя Кацуки. Характер у двумордого выдающийся, как у айсберга, на который однажды напоролся Титаник, и такой же непонятный — большая его часть скрыта под толщей темной ледяной воды. — У наследников Тодороки Энджи должна быть идеальная репутация, прекрасные моральные качества, умение держать лицо и прочее важное дерьмо. В примерных японских семьях не рождаются отбросы, понимаешь? Только первый сорт. Приоткрыв окно, Даби снова курит. Выпускает струйки дыма в форточку и с равнодушной рожей пьет свой какао. С завтраками во второй половине дня у него явно проблемы, думает Кацуки. Поэтому такой дрыщ. — Я устроил поджог в тренировочном зале по кендо, когда мне было тринадцать. Надоело. Дело замяли, но Энджи бушевал несколько дней. Столько внимания выделил в своем плотном графике! — язвительно усмехается Даби. — Потом я проколол язык в четырнадцать, не спросив разрешения, в пятнадцать набил первую тату, уши… — он спохватывается, будто сказал лишнего, и поджимает губы, перекошенно улыбаясь. — Такое разочарование. Последнее Даби смакует, жмурясь как довольный кот. — А Шото не такой, нет. Он похож, он достоин. И в политике, в этом клоповнике грешных идеалистов ему будет самое место, как только наберется опыта, он и сам это понимает. Думает, что если сбежит от Энджи, то сбежит от себя, но… Даби затягивается. Кацуки смотрит на кончик сигареты — на мгновение тот подсвечивается оранжевым, огонек ползет по бумажной обертке, пожирая по миллиметру вместе с табаком. — Никуда он не денется. Ему нравится все это, потому что он рожден, чтобы стать великим. Его слова не звучат грустно или гневно, скорее никак — серо, просто констатация фактов. Чертов Даби взрывается и стабилизируется неожиданно и непредсказуемо, в одну секунду способный выйти из флегматичной заторможенности, в которой ему на все плевать, и превратиться в злобного зацикленного фрика. Даже хуже Кацуки. А ведь ему давно не шестнадцать. — Прежде, чем приехать, он позвонил и сказал, что ненавидит старика и что ему теперь негде жить, — говорит Даби, выдыхая. Разводит руками, взмахивая дымной сигаретой: — Не знаю, какого черта там произошло, до этого мы не разговаривали лет пять. Я сказал «валяй» и договорился с владельцем квартиры. Почему нет? Мне стало любопытно, что там не так у самого лучшего мальчика. Все равно здесь никто больше не приживается, комната пустует, приходится платить за все… Жутковато блеснув зубами, Даби продолжает: — Слабаки, правда? Шото дольше всех держится. Ему некуда деваться. У Кацуки тут же возникает ощущение, что прошлые сожители уходили не сами. — Я удивлен, что тебя еще нигде не закопали, — говорит он мрачно. И думает: Даби ведь тоже притягивает — на необычную внешность, на странное поведение, на чертову обложку и отсутствие границ. А потом отталкивает, как пружина, когда кто-то подбирается слишком близко. Кацуки это знакомо, он чует всей кожей, но от такого сравнения хочется блевать. Сюрреалистичная муть происходящего не дает как следует разозлиться, вспыхнуть и собраться, чтобы задать правильные вопросы — мысли разлетаются черными мотыльками, и Кацуки даже не понимает, зачем остается, слушая его. Зачем сидит на кухне напротив Даби, открывает рот, чтобы ответить, и пьет мерзость, которую тот называет чаем. Зачем он пришел. Зачем ему все это. Зачем. Серость за окном темнеет, сгущается, стучась в стекло мокрыми пальцами. Тук-тук-тук. Под слоем седативного самообмана зарождается тревожное ощущение, скребущее по ребрам — снова творится что-то неправильное. Кацуки отмахивается от него, как от назойливой мухи. — Ты не спрашиваешь, — наконец, говорит Даби, поднимаясь. — Скучно. Посмотрим сериал? Кацуки неопределенно мотает головой. Кажется, у него окончательно едет крыша, и все, что он может — это беспомощно наблюдать за этим из первых рядов зрительного зала. В комнате Даби вытаскивает стул к кровати, ставит ноутбук и прислоняется к стенке, стащив с подоконника пепельницу. Присоединиться не приглашает, поэтому Кацуки просто садится на кровать рядом, поджимая ноги и заставляя подвинуться. Свет от экрана едва разбавляет мрак, ложится разноцветными тенями на монохромные татуировки, расцвечивает серые скобы и отражается в глазах. Сериал оказывается каким-то паршивеньким мистическим триллером. Кацуки теряет интерес уже на десятой минуте. Откинувшись затылком на стену, прикрывает глаза и пялится из-под ресниц. В таком освещении — сбоку и когда не корчится, с любопытством смотря на экран, Даби чертовски напоминает двумордого за учебниками. Тот тоже приоткрывает рот и почти не моргает, когда на чем-то сосредоточен. Круглое пятно татуировки под левым глазом добавляет сходства. Тяжелый комок в легких увеличивается от каждого чужого движения и в конце концов лопается, заполняя рот горечью. Растекается по венам бурлящим ядом. Кацуки глубоко вдыхает, прежде чем потянуться, и прикрывает глаза, сопротивляясь. Считает про себя: один, два, три, зачем-зачем-зачем-черт-возьми… Тело движется само — поддается обману, и он грубо хватает Даби за плечо, разворачивая к себе. Кладет ладонь на колючий затылок и кусается, сталкиваясь зубами под его тихий смех. — Бесишь, — шипит Кацуки, забираясь рукой под футболку, с силой оглаживая впалый живот и ребра. — Как же вы оба меня бесите. В груди клокочет бессильная злость, а Даби отвечает охотно — словно только этого и ждал. Роняет его на себя, сгибает колено, упираясь Кацуки между ног, и заставляет сгорбиться от болезненного тычка. Они целуются так яростно, будто пытаются друг друга убить — Кацуки едва вырывает инициативу, точно оставляя на Даби несколько синяков, и перехватывает его руки, когда тот вцепляется в плечи. Шипы царапают язык до крови, Кацуки обжигается пальцами о каждый клочок кожи, каждую раскаленную скобу, выбрасывающую его в реальность. Закрывает глаза — сдаваясь, трогая, слушая. Сердце частит, истерично бьется, разгоняя кровь до самых кончиков пальцев. Безумие проникает в Кацуки через рот, впрыскивается, доползая до груди, и, наконец, заглушает все остальное, как анестетик. Чувства, мысли, эмоции — все немеет, оставляя только пустоту. Перед глазами стоит другая кожа — девственно чистая, другое тело — не такое длинное, не такое худое, принадлежащее другому человеку — с тем же равнодушным взглядом. Другая внешность, характер и чертова заносчивость. Даже шрам — но тихие вдохи Даби только дополняют проклятое воображение, потому что голоса у них с Тодороки тоже похожи. Особенно вот так. Под ним. А Тодороки… стонал бы? Или молчал, прикрывая лицо, чтобы Кацуки не мог ничего рассмотреть? Чтобы не видел его слабым? Кацуки ведет и плавит, он трется о колено, щерится, рвано выдыхая, и стягивает с Даби джинсы не расстегивая, вместе с бельем. Подхватывает под ногу, удерживая и почти сгибая его пополам, и тот напрягается, вцепляясь пальцами в запястье. — Если решился, смазка и презервативы под подушкой, — говорит он неожиданно спокойно. — Черта с два я дам тебе поиметь себя насухую, придурок. Кацуки замирает, зацепившись за чужую трезвую расчетливость и откровенное приглашение. Сглатывает, проталкивая в глотку кислое отвращение — разумеется, презервативы не кончаются просто так. Рычание прорывается сквозь зубы, он запускает руку под подушку и нащупывает гладкие упаковки.

***

— Знаешь, что делать? Тренировался? — глумится Даби, прищурившись. Облизывает искусанные губы, выравнивает дыхание, легко расслабляясь вокруг его пальцев, и все равно царапает ногтями плечи, когда Кацуки без церемоний добавляет третий. — Какой ты, оказывается, старательный, Бакуго. Ни за что бы не догадался. Свободной рукой Кацуки вцепляется в его горло с тихим «заткнись», и тот с усилием выдыхает, приоткрыв рот. Даби это нравится — член покачивается от движений внутри, поблескивая металлом в тусклом свете ноутбука, с лица не сходит довольная усмешка. Ноги судорожно дергаются, когда Кацуки сгибает пальцы, ища правильное место, пробитые соски напрягаются, приподнимая шарики пирсинга, по всему телу выступают мурашки. Нравится — Кацуки читает его легко, как дешевую рекламную брошюру, и чем грубее он заталкивает в него пальцы, тем сильнее Даби клинит, прошибая дрожью. И тем больше он теряет контроль над своей чертовой довольной гримасой. Кацуки смотрит на это, не отрываясь, как под гипнозом, и чувствует, что несется ко дну — все быстрее и быстрее. Поздно жалеть. Поздно тормозить. Все потрачено. Но Тодороки все равно было бы плевать. Резко вытащив пальцы, он дергает Даби за бедра на себя и толкается, громко выдохнув сквозь зубы. Память вспышкой выжигает на подкорке черные татуировки и судорожно напрягшиеся мышцы пресса — от боли и мстительного удовольствия Кацуки глухо стонет, упрямо входя до конца. Даби выгибается и довольно вздыхает, сцепляя руки в замок на его шее. Раскрывается, закидывая ногу Кацуки на талию, и вжимает в себя, делая еще больнее. Смотрит своими мутными глазами и ерзает, двигая костлявыми бедрами. — Еще, — говорит тихо. Кацуки не знает, как должно быть, не представляет, как правильно, просто сгорает мгновенным всполохом от этого голоса и этого слова, поддается чужому ритму, двигаясь не по собственной воле. Как блядская марионетка — мелькает в голове трезвое и тут же исчезает, растворяясь в мучительном удовлетворении. В ненависти к себе, к Даби, ко всему окружающему, к этой гребаной дымной квартире, в которой они заперты, словно пауки в банке, и к надоевшим, сводящим с ума дождям. Кацуки понимает, что не хочет думать о Тодороки сейчас, не хочет его представлять и втягивать в такое дерьмо. Не хочет — но не получается. С каждым толчком в горячую тесноту в нем остается все меньше человеческого, нормального, чужое сумасшествие затягивает водоворотом, не отпускает, скручивая внутренности приятным напряжением. «Тодороки, — отчаянно думает Кацуки, — Тодороки, Тодороки, Тодороки, чтоб тебя, двумордый…» Даби наблюдает из-под ресниц, прикрыв глаза, слизывает с губы каплю пота, задерживая дыхание, подмахивает, вцепившись всем собой как капкан, и Кацуки порывисто кладет ладонь, закрывая правый глаз. Оставляя только один пронзительно-голубой. Его и так уже много, слишком много, чересчур для него одного, но так — наконец-то — все становится правильно. Хорошо. Кацуки наклоняется, толкается в последний раз, входя до упора, и кончает, глухо скуля в лицо Даби чужое имя. Кажется, тот что-то хрипит в ответ, но Кацуки ничего не слышит, только видит — как тот быстро дрочит, запрокинув голову, и забрызгивает себя до самого подбородка, пачкая грудь и надписи на шее прозрачными каплями. Длинно выдыхает и откидывается на подушку, расслабляясь на целую минуту, а потом деловито снимается с него и тянется куда-то под кровать. Кацуки хмурится, тяжело моргая, пока тот достает и напяливает на себя наспех сделанную кривую маску. Мозг отказывается работать. На обрезанном белом листе обычной офисной бумаги тщательно вырисованы глаза — серый и голубой, вокруг левого пятном обозначен шрам, сверху овал «лица» штрихами венчают красно-белые волосы. «Шото» — издевательски написано на лбу. Кацуки сжимает зубы и порывается стащить это убожество, но Даби ловко выворачивается, упираясь ступней ему в грудь. — В следующий раз не забуду. Так же будет лучше? По позвоночнику вдруг ползет холод, сердце сбивается с ритма, замирая от ужаса. Это конец. Точно конец — Кацуки достиг дна и разбился насмерть, так ничего и не добившись. Просто так, потому что Даби так захотел, потому что Кацуки чертов идиот, один из множества таких же, ни на что не способных. Обыкновенных. Что он наделал? — Ты конченый, — тихо говорит Кацуки. Даби хрипло смеется. Его смех похож на истеричное воронье карканье. — А ты, типа, нет?

***

Весь оставшийся вечер Кацуки собирается уйти, и у него каждый раз не получается, будто он прилип, увяз в этом доме, как в трясине. После того, как он добирается до чертовой маски и рвет ее на клочки, Даби все-таки натягивает свои джинсы и с удовольствием курит, прислонившись к столу. Многозначительно молчит, рассматривая его — прямо как в самом начале, когда делал вид, что знает о них с Тодороки что-то важное. — Это было мило, — с усмешкой говорит он, касаясь пальцами шеи. Обволакивает обманчиво спокойным облаком иронии, отталкивается от стола и подходит к кровати. Кацуки задирает голову, прищуриваясь. — Как оно в первый раз? Открывает новые горизонты? — Я был прав. Тебе, блять, совершенно нечем заняться, — отвечает Кацуки, не отводя взгляд. Даби поднимает бровь и делает еще шаг, вставая у него между ног. Голый живот оказывается прямо перед Кацуки, а потом тот толкает его коленом в грудь, вынуждая откинуться на руки. Залезает сверху и рукой обхватывает лицо, заставляя смотреть на себя. — Ты как бомба, Бакуго. Идеально подходишь для одной-единственной цели. Тик-так, тик-так, тик-так… бум, — говорит он, шепотом растягивая последнее слово. Приподняв Кацуки за подбородок, проводит большим пальцем по щеке. — Но бомба симпатичная. Он не улыбается, заглядывая в глаза, и Кацуки цыкает, сглатывая серый дым. Дыша им — послушно, как лекарством от всего, что происходит в этих стенах. Кроме дыма больше ничего не остается. Переключая серии на ноутбуке, Даби гипнотически перебирает длинными пальцами сигареты, продолжая курить прямо в комнате. Стряхивает пепел в подтянутую на смятое покрывало пепельницу и мрачно шутит над глупым сериалом, даже не думая одеваться. Беззащитный нетатуированный торс напрягает, мозолит глаза на периферии зрения, и Кацуки хмуро бросает: — Оденься. — Тебя это смущает? — Даби едва заметно улыбается, кривя губы. Кацуки накрывает неприятным дежавю, и он рычит, грубо выдергивая из-под них покрывало. Швыряет его Даби в лицо. — Просто закройся уже, ублюдок. Не хочу на тебя смотреть. — По-моему, недавно ты был не против. Когда Кацуки яростно вспыхивает, потеряв концентрацию, Даби в одно движение перекатывается сверху и раздвигает колючим языком губы. Лезет пальцами под футболку, снова царапаясь скобами, и горячо дышит прямо в рот: «Повторим?» Закашлявшись, Кацуки плывет и задыхается, чертыхаясь. Голова кружится, а тело реагирует однозначно — предательским горячим возбуждением, быстрым и болезненным, как удар по ребрам. Резко перевернув Даби на живот, он не позволяет отобрать остатки самоконтроля — поочередно кусает лепестки мертвого цветка на загривке и проводит языком по заключенным в узоры позвонкам. Снова. Без чертовых масок, обнажающих стыдную правду. Вытащив из пальцев сигарету, он тушит в кулаке окурок. Противная жгучая боль отрезвляет, темный затылок перед ним не превращается в красно-белый, остается только отвратительная реальность, как она есть. Кацуки не закрывает глаза, не сбегает, смотрит-смотрит-смотрит, и от этого тоже чертовски больно — внутренности заполняются черным ядом, пропитываются едкой отравой вместе со всем Кацуки целиком. И он травится, до крови впиваясь зубами в татуированное плечо. Назло себе и Даби. Потому что не может сопротивляться. Потому что проигрывает.

***

Кацуки просыпается от тихого шороха. Моргает, пытаясь сориентироваться в темноте, нащупывает телефон и смотрит на время. Осознание не хочет приходить, он не помнит, как засыпал, и не помнит, где он. В комнате душно, через закрытое окно пробивается уличный фонарь, сбившееся у ног покрывало теплое, будто лежало на солнце. Ноутбук тускло светит экраном со стола. — Какого хрена? — хрипло спрашивает Кацуки. Стоящий у шкафа Даби быстро возвращает его к реальности. Оборачивается, безразлично поднимая брови. — Разбудил? Кацуки садится, вытирая лицо руками, и морщится — как он вообще умудрился здесь уснуть? Обоняние будто не работает — запаха дыма почти не чувствуется. Спустив ноги с кровати, он зачесывает назад волосы и встряхивается. Вязкое сонное оцепенение не отпускает. — Далеко собрался? — интересуется Даби. — Уже поздно. Школьникам пора спать. — Пошел ты, — вяло огрызается Кацуки, наблюдая, как тот защелкивает на руке широкий кожаный браслет. — Что, черт возьми, ты делаешь? — У меня выступление. Даби цепляет с полки еще один, и Кацуки только сейчас замечает, что тот переоделся. Внутри, в груди и голове, до сих пор пусто и тихо, как на кладбище. Непривычно. Поднявшись с кровати, он встряхивается, убирает телефон в карман и идет к выходу. Как только Кацуки берется за ручку, из-за плеча появляется рука и упирается в дверь, захлопывая. — Либо спи дальше и не создавай мне проблем, либо… — Даби задумчиво замолкает. — А почему бы и нет. Хочешь пойти со мной? — В какую-то дыру, где ты трахаешься, бухаешь и употребляешь всякую дрянь? Нет, иди нахуй, — рычит Кацуки, пальцами обжигаясь о черное запястье. — Сейчас расплачусь, какой ты правильный. Мама бы тобой гордилась, — шепчет тот, наклоняясь сзади к его шее. Вторая рука ложится на дверь на уровне глаз, теплый воздух касается уха, и Кацуки вздрагивает, резко разворачиваясь. Голубые глаза оказываются очень близко — и заинтересованности в них ни капли. Безжизненные, как у мертвеца. — Боишься? Тогда сиди тут. Кацуки хватает его за висящую на шее цепочку, удерживая на месте, и шипит: — Не указывай мне. Я ничего не боюсь.

***

До клуба они идут недолго. На пустынных ночных улицах никого, кроме фонарей и гудящей электричеством тишины. Влажно и прохладно, дождя нет, но чувствуется его близость — капает со стоков крыш, лужами стекает в решетки на асфальте и виснет над головой чернильным небом. Почти всю дорогу они молчат, и Кацуки на всякий случай запоминает — остановка, перекресток, яркая вывеска круглосуточного, ремонтная мастерская и магазин специй. Они движутся к центру от окраины, но другим путем, в обход. Даби неторопливо вышагивает рядом, раздражающе щелкая зажигалкой: откидывает крышку, дожидается, пока маленький голубой огонек пожелтеет, и закрывает. И снова. Взгляд у него при этом отрешенный, будто он не здесь, а где-то очень далеко. Футляр с гитарой болтается за спиной. Кажется, ему нравится смотреть на огонь. Кацуки мысленно хмыкает — такие психи наверняка залипают на всякую херню вроде текущей воды, пламени и тикающего метронома. В голову сразу же приходит непрошенное воспоминание: фрик говорил, что в детстве сжег зал по кендо. По спине пробегает холодок, и Кацуки поводит плечами, заставляя себя расслабиться. — Далеко еще? — Уже хочешь домой? — усмехается Даби. — Почти пришли. Они поворачивают за светящийся вывеской указатель и оказываются у дверей без надписей. Больших и металлических, внушительных, только сверху, почти на крыше горит неоном название: «League Of Villains». Кацуки читает и морщится — ну и безвкусица, кто бы сомневался. Внутри темно. Пахнет сигаретным дымом, после длинного коридора они выходят в круглый зал со столиками, теснящимися у стен, чуть дальше виднеется бар. По танцполу у небольшой сцены слева кто-то ходит незаметными тенями. Во всем помещении освещена только она — неровным голубым, и длинная барная стойка, за которой орудует бармен. Скудно, думает Кацуки с легким удивлением. Приватно и даже… почти уютно. Не соответствует названию на входе. Последнее он говорит вслух и язвительно добавляет: — Как же пыточные инструменты, холодные подвалы, клетки и прочее дерьмо, которое должно быть у злодеев? Даби пожимает плечами, даже не оборачиваясь, и говорит: — Ты же не видел частные залы. Нервно покосившись, Кацуки убирает руки в карманы и цыкает. Народу пока немного, сцена с барабанной установкой пустует, темноволосый бармен за стойкой поднимает голову и скользит по ним взглядом. Мысленно приготовившись к тому, что сейчас придется ругаться, Кацуки сутулится, поднимая плечи, но бармен только коротко кивает: — Добрый вечер, — и, дождавшись кивка Даби, отворачивается, снова отвлекаясь на бокалы. Странный, думает Кацуки. По нему ведь точно видно, что ему нет ни восемнадцати, ни двадцати, и одно его присутствие может доставить всему этому клубу массу проблем, но бармен ни слова об этом не говорит. — Займись тут чем-нибудь, я пошел, — машет рукой Даби, исчезая в незаметной двери у самой сцены, и Кацуки скрипит зубами от его покровительственного тона. Надменный ублюдок. — Что вам налить? — вежливо интересуется бармен, когда он садится на высокий стул. «Курогири» — замечает Кацуки на бейджике над карманом серой жилетки. Если не считать, что вся шея у того закрыта неполным ошейником, словно оторванным от какого-то доспеха, выглядит бармен на удивление пафосно для такого подвала. — Воды, — мрачно отвечает Кацуки. Народу постепенно становится больше, фоновая музыка делается громче. Публика пестреет, словно на маскараде, волнуется, шумно окружая со всех сторон, и Кацуки в своих футболке и джинсах чувствует глухое раздражение. Зачем он вообще сюда притащился? Привыкший к нормальному сну организм вяло протестует болью в глазах и усталостью, голова противно ноет, пульсацией дергая по нервам, и он обхватывает пальцами высокий стакан, уткнувшись взглядом в барную стойку. В клубе можно курить, дым щекочет ноздри и мешает дышать. Кажется, тут можно вообще все, Кацуки не приглядывается к темным углам, но и соседей по барной стойке быстро становится достаточно, чтобы понять, что он во всем оказался прав. Он ни разу не был в таких местах и вряд ли побывал бы, если бы не фрик. Просто захотелось хоть что-то выбрать самому, понимает Кацуки. Без подталкиваний, чтобы доказать что-то сраному Даби и самому себе. Что он не запутавшийся малолетка, не какая-то там жертва, которую нужно жалеть, и уж точно не трусливый слабак. А получилось как всегда — наоборот. Кацуки чувствует себя идиотом. У сцены кто-то свистит, музыка в общих колонках затихает, а потом раздаются первые живые аккорды. Дыхание перехватывает. Кацуки узнает этот чертов мотив сразу же — слышал много раз, и, видимо, ебучий фрик просто очень любит эту идиотскую песню. Или находит в ней дохрена смысла. К гитаре присоединяются барабаны, органично вливаясь в то дерьмо, которое кто-то называет музыкой. Моргнув и яростно вытолкнув из легких прокуренный воздух, Кацуки оборачивается — как раз тогда, когда Даби начинает петь. Здесь все по-другому. Одно дело — слушать, как тот невнятно напевает что-то себе под нос в соседней комнате, в своих неправдоподобных попытках не мешать им заниматься, и совсем другое — увидеть вживую, на сцене клуба, в свете голубых ламп. Кацуки выпрямляется на стуле. От хриплого голоса, от того, как Даби наклоняется к микрофону и поет, от того, что он поет, открывая свой поганый татуированный рот, и от того, как пальцами сжимает гитару, дергано играя, пустота внутри начинает тревожно шевелиться. По рукам ползут мурашки, футболка прилипает к спине, под ребрами загорается не гнев — ярость. Кацуки не силен в английском настолько, чтобы сходу разобрать все слова, но Даби смотрит со сцены прямо на него — выхватывает в толпе взглядом, фокусируется и зло, почти отчаянно выплевывает в микрофон громкое издевательское «pathetic». Жалкий. Вот же чертов ублюдок.

***

Выбравшись наружу подальше от удушливого дыма, Кацуки дожидается Даби у выхода, стоя под вывеской. На востоке небо светлеет, черные облака наливаются бледной серостью, народ разбредается, не обращая на него внимания, и Кацуки задумывается: видимо, школьники здесь не такая уж и редкость. К разномастной толпе он не присматривался, но ему никто не удивляется. И это даже не самая окраина города, что вообще такое этот клуб? — Парень, сигареты не найдется? Повернувшись на голос, Кацуки поднимает глаза на жуткого мужика. Взгляд цепляется за большой шрам поперек лба, стоящие торчком светлые волосы и небритую морду. Синяки под глазами смотрят с этой морды отдельно — Даби со своими татуировками мог бы обзавидоваться. Похож на наркомана или бездомного, думает Кацуки, но для обоих вариантов мужик выглядит слишком чистым — из-под выразительно белой расстегнутой рубашки торчит тонкая водолазка, на узких брюках ни одного пятна. На него мужик почему-то не смотрит — встает рядом с таким растерянным видом, будто забыл выключить утюг, и, нахмурившись, пялится на кучку курящих неподалеку девушек. Тяжело вздыхает и молчит. — Ха? — переспрашивает Кацуки, инстинктивно напрягаясь. Мужик вздрагивает. — Чего тебе? Ты кто? Кацуки прищуривается. И так поганое после дурацкой ночи настроение от еще одного психа лучше не становится. Притягивает их к нему что ли. — Ты просил сигарету, — раздраженно отвечает он. — Я не курю, спроси еще у кого-нибудь. Мужик задирает брови в искреннем удивлении: — Ты же… несовершеннолетний? Конечно, не куришь, стал бы я такое спрашивать?! И вообще я тоже не курю, это вредно, что за бред? — и продолжает переминаться рядом с ноги на ногу, явно нервничая. — У кого бы спросить сигарету… Кацуки убирает руки в карманы джинс и глубоко вдыхает через нос. Мужик уходить не торопится, постукивая ботинками по асфальту. Бесит. — Что тебе здесь надо? — рычит Кацуки, поворачиваясь всем корпусом. Тот кривится, недовольно осматриваясь. — Это ты мне? — А кому еще?! — Я… — он запинается и задумывается. — Я жду здесь друга. — Жди где-нибудь в другом месте, — говорит Кацуки. — Эй, не груби старшим! — возмущается мужик. Кацуки цыкает и прикрывает глаза, снова опираясь на стену. Утренняя прохлада забирается под тонкую куртку и оседает на шее противной влажностью, от недосыпа ломит виски. Он бы уже давно ушел и спокойно вернулся домой, но что-то держит его, связывая тонкой острой нитью. Чертова песня, чертов Даби не отпускают его, и Кацуки уже не уверен, что именно по этому поводу чувствует. Просто от бессилия чешутся кулаки, злость дерет горло, и хочется собственными руками доказать Даби, насколько он ошибается, насколько у него нет над ним власти, насколько… — Я думал, ты уже ушел, — насмешливо тянет голос прямо перед ним, и Кацуки вскидывается: сейчас. Адреналин бьет в голову, он резко отталкивается от стены, со всей силы впечатывая кулак Даби в живот. Удар получается сильным, но фрик жесткий и гибкий, как китовый ус, и только слегка отступает назад, тихо ухнув и согнувшись. Успел среагировать, быстро думает Кацуки. Ожидал, сволочь. Ярость скрипит на зубах, не находя выхода, и он бросается вперед, чтобы добавить еще, но его тут же ловят поперек груди и вздергивают под руки, не давая вырваться. — Эй-эй-эй, полегче, парень, ты чего?! — ошарашенно вопит на ухо тот странный мужик. — Даби!.. Даби, ты как? Они еще и знакомы, мимолетно проносится в голове. Ну еще бы. Блядский Даби жестом просит подождать, не разгибаясь: поднимает вверх палец и неопределенно взмахивает рукой. Кацуки не видит его лица, но ему очень хочется, чтобы там была хотя бы боль. А лучше — удивление. Секунды утекают в бесконечность, время идет, а Даби так и не выпрямляется, начиная мелко трястись. Кацуки хмурится, мужик дергает его на себя, высовываясь сбоку, и толкает, почти разворачивая. — Даби?.. — обеспокоенно говорит тот. — Ты в порядке? Даби все-таки поднимает взгляд, и Кацуки ощеривается — в ярком голубом плещется злое веселье. — Все отлично, — хрипло отвечает он, отсмеявшись. — Бакуго, ты эгоцентричный идиот, я уже говорил? От его снисходительного тона у Кацуки в груди что-то обжигающе вспыхивает и тут же гаснет, оставляя во рту противный дымный привкус. Все бесполезно, никак не пробиться — ни к одному из сраных Тодороки, не зацепить и не достать, что бы он ни делал. То, что у них внутри, словно спрятано в непробиваемые сейфы, вокруг которых Кацуки бессмысленно скачет уже почти полгода. Зарычав, он снова дергается, но тщетно — мужик держит крепко, как железные тиски. — Ты его знаешь? — удивленно спрашивает тот. — Конечно. Это друг моего младшего брата. — Даби оскаливается, растягивая татуировки. — Кажется, ему не понравилась наша музыка.

***

Обратно в квартиру Даби его почти тащит — так Кацуки это чувствует, следуя за знакомой длинной толстовкой. В себе разобраться не получается, мысли сгорают в пожаре хаоса, путаются и меняют форму. Он хочет свалить — но не уходит, хочет заставить Даби истекать кровью в подворотне — но просто послушно идет рядом, хочет высказать ему все, что думает — и молчит, словно кто-то невидимый заклеил ему рот. Хочет понять, почему с ним происходит все это дерьмо — и ни о чем не спрашивает. Блядский парадокс. Комок злобы в груди становится таким большим, что даже дышится с трудом. Челюсти болят от напряжения, пальцы впиваются в ладони, и Кацуки все равно упрямо передвигает ноги, делает один шаг, второй, третий, невидящим взглядом упираясь в асфальт. Впереди оказывается большая лужа, и Даби не торопится пропускать его, не дает обойти, проигнорировав тычок в плечо. «Подавись», — думает Кацуки, наступая с размаху. И следом: вот бы чертов фрик от неожиданности навернулся в грязь своей татуированной рожей. Вода из-под подошвы разбрызгивается, не задевая чужие сапоги, зато пачкает джинсы и кроссовки Кацуки, и он недовольно морщится. Еще отвратительнее от этого утро не становится, но вредить себе у него получается просто отлично. Когда они добираются до квартиры, уже совсем светло. На проводах над дорогой сидят вороны, провожая их любопытными взглядами. Ступеньки на второй этаж противно скрипят, Даби долго копается с ключами, напевая себе под нос незнакомую мелодию, а потом они наконец оказываются в коридоре за закрытой дверью, и от чужого смешка в тишине у Кацуки отказывают тормоза. Домой он возвращается через несколько часов — измотанный и помятый, и на скептический вопрос матери, что с ним случилось, в пустой голове возникает только смутно язвительное, зато чертовски правдивое: «Дрался и трахался». И еще, фоном: стало только хуже. Ничего из этого он не говорит вслух.

***

После выходных он впервые в жизни прогуливает школу. Торчит в интернет-кафе, пытаясь отвлечься, бесцельно шатается по улицам, натянув на лицо капюшон куртки, и мокнет под ливнем, как бездомная собака. Все вокруг кажется серым: серые дома, серые лужи, серые тоскливые тучи, и на душе скребутся не кошки, а Чужие прямиком из старых фильмов ужасов. «Где ты?» — приходит от Тодороки в два часа дня. Кацуки сжимает телефон в ладони, чуть не ломая, и не отвечает. Именно когда он пытается о нем не вспоминать, двумордый становится поразительно настойчивым. Такое чутье дорогого стоит. «Что-то случилось?» — упирается тот через час. Для него это настолько несвойственно, что Кацуки удивленно хмурится, стирая с экрана дождевые капли. «Учитель не знает, где ты», — приходит после окончания занятий. И вдогонку: «Бакуго, ответь. Ты придешь сегодня?» Кацуки сидит на спинке скамейки на площадке неподалеку от школы, когда телефон вибрирует звонком. «Двумордый» — написано на экране, и даже нервно подрагивающий зеленый кружок с трубкой кажется обвиняющим. — Чего тебе? — вздыхает Кацуки загнанно. «Ты в порядке?» — спрашивает Тодороки. Голос у него неожиданно живой, переливается оттенками беспокойства. Непонятно искреннего. Шею обжигает кипятком, у Кацуки сжимается горло, и он хрипит: — Не твое дело. «Что насчет занятий?» Кацуки размазывает песок с кроссовок по скамейке, цыкает, чувствуя, как усиливается едва утихший дождь. Капли барабанят по плечам, по мокрым штанам, по скамейке, затекают под капюшон. Где-то слева предательски начинает выть сигнализация. — Не сегодня. «Почему?» — допытывается Тодороки. — Никуда не пойду, у меня температура, и я заразен как нечто из космоса, — легко врет Кацуки. Удобно, что Тодороки не в курсе, что он с детского сада ни разу не болел. Он вообще ни о чем не в курсе. — Если торопишься сдохнуть — заходи, поделюсь. — И почему тогда ты сидишь тут? — раздается из-за спины. Кацуки вздрагивает, случайно сбрасывает звонок и оборачивается. — А ты какого черта тут делаешь? — Я услышал сигнализацию, — ровно говорит Тодороки, подходя ближе. Поднимает брови, разглядывая его, но не спрашивает, почему Кацуки прогуливает — видимо, проявляет тактичность. Или держит дистанцию. — Поедим? Я голоден. Кацуки спрыгивает со скамейки, и тот безапелляционно тащит его в лапшичную неподалеку. Они там были уже три раза, этот — станет четвертым. Кацуки даже не сопротивляется, смотря себе под ноги. От присутствия Тодороки становится больно и ясно: он разгоняет собой мглу в его голове, помогает расставить все по местам, но от этого мысли превращаются в острый лед и вонзаются в его несуществующую совесть. В кафе тепло, мало людей и чертовски вкусно пахнет. Тодороки сам заказывает ему острый удон и садится напротив. Кацуки только сейчас понимает, что у него, кажется, хорошее настроение — тот почти улыбается, если можно так назвать едва изогнутые губы и что-то неуловимое в уголках глаз. Просто чувствуется. Тодороки вдруг выпрямляется, как-то нервно передергивает плечами и смотрит на него — пристально и изучающе. А потом открывает рот, и у Кацуки заканчивается воздух. — На выходных я навещал мать в больнице. — И… и чего? — после паузы спрашивает Кацуки, сипло прокашлявшись. — Что она там забыла? Тодороки опускает глаза, поджимает губы и отвечает: — Мы не виделись… очень давно. Это сложно объяснить. — Он поднимает взгляд на Кацуки, спокойный и серьезный. — Но я расскажу. Если тебе интересно. Кацуки не успевает сделать равнодушный вид, не успевает ничего, только тяжело сглатывает и отвечает: — Валяй. И Тодороки рассказывает: почему его мать оказалась в больнице, почему они не виделись, и почему он решился поехать только сейчас. Вываливает на него все сразу, слишком много, с таким небрежным видом, словно пересказывает сюжет книги. Книги о ком-нибудь другом. Сложив руки на груди, будто отгородившись, говорит о том, что его отец, наконец, добился того, к чему стремился очень давно — Кацуки не силен в политике, и собственное незнание всех этих людей неприятно скребет по самооценке, — и Тодороки понял, что хочет стажироваться у него после окончания обучения. — Несмотря ни на что, он профессионал. Лучший в своем деле, — говорит он, берясь за палочки, когда перед ним ставят собу и бульон. — Мне нужен этот опыт. Одной силы никогда не будет достаточно. Пора повзрослеть. Кацуки слушает, не отрывая взгляд, весь обратившись в слух. Его лапша остается нетронутой, но он не может отвлечься, не может упустить ни слова, не может перестать чувствовать — все то, от чего давно хочется избавиться. Тодороки выворачивает его наизнанку каждой своей дурацкой недоулыбкой. — Я встречался с Фуюми и Нацуо, — продолжает тот осторожно. Отводит взгляд. — Ты спрашивал, как ее зовут. Мою сестру. Фуюми. Тодороки говорит и говорит, как будто прорвало невидимый барьер, а Кацуки не может дышать. Вокруг них образовывается вакуум, внутрь которого не проникают звуки — ни одного, кроме тихого серьезного голоса. Что-то случилось, думает Кацуки. Что-то изменилось в его чертовой разноцветной голове после этой поездки. Теперь все по-другому. «Или никогда и не было таким, как ты думал», — больно стучится в мозгу. Все равно для Кацуки уже поздно. Для всего. Он все-таки берется за еду, заставляя себя двигаться. — Я рассказал им о тебе. Фуюми… обрадовалась, что у меня появились друзья. Она хотела бы с тобой познакомиться. — Тодороки отставляет плошку, кладет обе руки на стол и наклоняет голову, ловя его реакцию. — Если у тебя будет время и желание, в следующий раз можешь поехать со мной. Я не против. Ты когда-нибудь был в Токио? Легкие царапает, во рту пересыхает, жжет от перца, и Кацуки выдавливает из себя что-то неопределенное, сжимая в пальцах палочки. Тодороки будто не обращает на это внимание — кивает и продолжает: — Ты ведь собираешься в Токийский? На экономический факультет? Кацуки поднимает на него глаза и ошарашенно хмурится. — Откуда ты знаешь? — Сразу понял по дисциплинам, — пожимает плечами тот. И неуловимо насмешливо добавляет: — И это же лучший университет в Японии, да? Я собираюсь туда на юридический, курс политологии. Хотел предложить изучить поступление и подумать над дополнительными. Не сейчас, может, в начале следующего года… Кацуки не понимает, что происходит. Какого черта мир ломается, и все, что он знал — все, что он думал! — о Тодороки Шото, оказывается неправильным. Злобные, больные и обиженные мысли в голове стыдливо разбегаются по углам, как тараканы, и посреди всего этого остается только еще одна ступень осознания: он ошибся. Он так глупо ошибся. И повелся. — Твой брат… — Кацуки запинается и еще раз прочищает горло, хотя выходит все равно тихо и зло. — Твой брат сегодня дома? — Тойя? — удивляется Тодороки. — Писал, что вернется к вечеру, но я не уверен. — Пойдем заниматься. Дорога оказывается чертовски долгой — светофоры переключаются медленно, машины тормозят неохотно, мелкие школьники путаются под ногами, и все вместе адски раздражает. Кацуки успевает подумать, что вообще собирается делать, когда они доберутся, и немного успокаивается. Он уже поторопился и все просрал, теперь спешить некуда, особенно с такими отвратительно трясущимися руками и кашей в голове. Кацуки выдыхает, вставая с Тодороки плечом к плечу. — Все в порядке? — Ты задолбал, — говорит Кацуки. Никогда в жизни ему еще не было так хреново. — Ты выглядишь… — Тодороки молчит, подбирая слово. — Растерянным. — Следи за собой, двумордый. Просто нужно все исправить. Сделать кристально ясным — сказать Тодороки то, с чего стоило бы начать, признать это, наконец, и послать Даби с его братскими заморочками к черту. Перестать о нем думать и вспоминать, перестать с ним общаться, перестать контактировать и вестись, черт возьми. Дерьмо случается, в этот раз Кацуки в нем полностью виноват, но он не трус, чтобы просто так сдаваться теперь, когда оказалось, что все, что он себе надумал — безумный бред. В своей проклятой квартире Тодороки опять втюхивает ему чай, и Кацуки все-таки выпивает его, сидя за учебниками. Прикасается к знакомой чашке, испытывая странное неприятие, и послушно глотает кипяток. — Сладко, — кривится он. — Это молочный улун, Бакуго. Он такой и должен быть, — недовольно говорит Тодороки и тут же смягчается: — Обычно я пью зеленые. Мне нравятся разные. Не только этот. Сладость во рту ползет вниз, замирает где-то в груди теплой тяжестью. Приятной и ужасно правильной. Кацуки ворчит, пряча в чашке невольную улыбку: — Ненавижу чай. Почему не кофе? Тодороки в ответ неопределенно пожимает плечами. Задумчиво щелкает ручкой, закатав рукава водолазки, проверяет телефон, поправляет лежащие на краю стола тетради и переводит взгляд на Кацуки. — Ты завтра свободен? — После клуба, — слишком быстро отвечает Кацуки и сразу спохватывается: — Но вообще это не твое дело. — Не хочешь сходить… — Тодороки едва заметно хмурится, будто недоумевая от самого себя. — …в кино? На его лице так и написано «чем вообще занимаются простые смертные в свободное время?», и Кацуки язвит: — Решил посмотреть, чем живет твой народ? Тодороки поднимает бровь и смотрит на него из-под разноцветных ресниц. — Вообще-то, в детстве я любил ходить в кинотеатры. У меня даже был любимый актер. — Тодороки моргает, почти улыбаясь. — Я мечтал стать похожим на его героя — сражаться, побеждать, помогать людям. Растить мускулы и быть самым сильным. Все это. Я хотел, чтобы у меня была такая сила, с которой все будут считаться. Которая сможет исправить все. Кацуки чуть не давится от неожиданности, ухмыляется: — Ха? А потом что случилось? — А потом тот актер сделал политическую карьеру, и я подумал: почему бы и мне не попробовать? — Тодороки все-таки улыбается — несмело, непривычно, но по-настоящему, и Кацуки застывает, глядя на него. Красивый. Черт возьми. — Что за герой? — почему-то шепчет он. — Всемогущий, — тихо отвечает Тодороки. — С ним была серия фильмов. Воздух уплотняется, вдруг превращаясь в горячее марево. Температура в комнате резко подскакивает на пару градусов, или Кацуки так просто кажется. Не позволяя себе передумать, он тянется через узкий столик, приподнимаясь на коленях, придвигается почти вплотную, чувствуя чужое дыхание. Касается пальцами лежащих на столе локтей и понимает — Тодороки не отдергивается. Не хмурится, не отталкивает, просто наблюдает, что будет дальше. Ждет — напряженно, но спокойно. Без отвращения. Даже с любопытством. От его близости у Кацуки кружится голова. От Тодороки пахнет — шампунем, дезодорантом и им самим, терпко и приятно. У Кацуки не такое острое обоняние, но его запах он отличает очень хорошо, ведясь на него, как на приманку. Или это собственный разум играет с ним злую шутку, подбрасывая дров во внутренний пожар — после того, как Даби разлил туда канистру с керосином. — Я тоже в детстве смотрел его фильмы, — говорит Кацуки, заглядывая в разноцветные глаза. Переводит взгляд на сомкнутые губы и не может оторваться. — Та еще наивная хрень… В наступившей тишине оглушительно резко проворачивается ключ, открывается входная дверь — все происходит очень быстро, Кацуки не успевает отодвинуться и напарывается на пристальный взгляд голубых глаз. Острый и холодный, как осколки льда. Они с Тодороки не закрывались в комнате — было душно, и теперь сквозь проем отлично видно их обоих. Даби округляет рот, на мгновение теряет лицо, презрительно кривясь, а потом растягивает татуировки в усмешке: — Я не вовремя? Мне прийти попозже? Тодороки отодвигается, выходя из ступора, и садится ровно, как на церемонии. Незаметно выдыхает и неприязненно хмурится, медленно и как-то механически поворачиваясь. Смотрит на Даби снизу вверх, поджав губы. Даби в ответ дергает плечом и лыбится. Воздух в комнате будто остывает, чертовы Тодороки многозначительно молчат, а Кацуки опять чувствует себя раздражающе неуместным в их немом диалоге. Будто его и не существует вовсе. Ну разумеется, как иначе — разве могут они при нем обсуждать что-то личное? Как же раздражает. — Я сваливаю, — вызывающе громко говорит он, поднимаясь. Задевает Даби плечом, проходя мимо, и оборачивается: — До завтра, двумордый. Увидимся. Закрывая за собой дверь, уже у лестницы он слышит, как Даби ехидно тянет, даже не думая говорить тише: — Как же великие цели, Шото? Кончились?.. Может, ему и не стоило оставлять их вдвоем, но, в конце концов, Кацуки им не нянька, чтобы разнимать как сцепившихся котят. И даже если Даби вдруг решит рассказать Тодороки что-то лишнее, тот никогда не поверит на слово. Так просто, по крайней мере — и не важно, какие отношения связывают этих двоих на самом деле, он уверен, что до близости им как до другой планеты, а вслух происходящее до сих пор звучит как сюрреалистичный бред сценариста дешевой мелодрамы. Кацуки и сам не поверил бы, скажи ему кто-нибудь еще полгода назад, что в старшей школе он будет трахать старшего брата своего одноклассника, от которого у него настолько поедет крыша, что станет больно просто находиться рядом, и будет достаточно просто кого-нибудь похожего, чтобы она съехала окончательно. Как только мысль оформляется в голове целиком, Кацуки с силой трет ладонями лицо и выдыхает, останавливаясь. Черт возьми. Черт. Осознание накрывает с головой душной зловонной волной, погребает под собой и вышибает дух, выдавливая из легких сырой вечерний воздух. Противное незнакомое чувство встает комком поперек горла, смешивается с виной, вызывая хаотичные желания: вернуться обратно и кому-нибудь врезать, чтобы стало легче, написать Тодороки, поговорить и как-то оправдаться, или прямо сейчас сбежать так далеко, где он никогда больше с этой семейкой не пересечется. Подальше от отравы. Кацуки дергает себя за волосы, сжимая в кулаках пряди, и встряхивается. Стискивает зубы, выпрямляясь. Он с этим разберется, черт возьми. Он не будет паниковать, это не конец света, не настоящие проблемы, ничего серьезного. Его цели остались прежними, его мировоззрение в полном порядке, а это… Это просто чувства. С ними можно жить. Это не главное.

***

В школу Кацуки приходит раньше всех — после того, как он вернулся от Тодороки, мать, едва убедившись, что он цел, назвала его наивным дураком, потому что он «не умеет прогуливать», наорала за то, что ни о чем не предупредил, и пообещала запереть дома до самого выпуска, если такое когда-нибудь повторится. У Кацуки даже не осталось сил с ней ругаться, и он только отбивался весь оставшийся вечер, не собираясь оправдываться. К черту оправдания, от висящего на шее чувства вины уже и так некуда деваться. Просто к камню, тянущему его ко дну, добавилось веса. Но из-за всего этого он жутко не выспался. Пустые коридоры и лестницы встречают его гулким сумраком. В последние дни прогноз погоды показывает одно и то же: дожди и серость, серость и дожди, мерзкую морось и ливни, а дальше — только похолодание. И зима. Кацуки ежится, поднимаясь по ступенькам. Существует ли вообще «хорошая» погода?.. — …Бакуго? Бакуго. Уже перерыв. Разлепив тяжелые веки, Кацуки морщится, фокусируясь на Тодороки. Кажется, тот нервно закусывает губу, но быстро возвращается в привычное состояние — хрен поймешь какое, если ты не знаток лицевой мимики статуй и лично Тодороки Шото. Кацуки считает, что может называть себя специалистом, но сейчас по красивой роже все равно ничерта не понятно. Вглядываться не хочется. Ничего не хочется. Это больно — будто ноет царапина, с которой содрали поджившую корку. — Чего тебе? — хрипит он, отводя взгляд. — Мы можем поговорить? Кроме них в классе только несколько человек, занятые своими делами, все остальные куда-то свалили, и Кацуки хмурится. Тодороки садится на свободное место впереди и неудобно разворачивается, так и не поставив локти на его парту. — О чем? — Это может показаться странным, — спокойно говорит Тодороки после паузы. — Я пойму, если ты не захочешь отвечать и скажешь, что это не мое дело. — Да говори ты уже, чтоб тебя, — рычит Кацуки. Нервозность подскакивает на несколько пунктов и сразу отрезвляет, сбивая всю сонливость. Тодороки кивает, переводя взгляд на окно, и незаметно сглатывает. — Что связывает тебя и Тойю? Между вами что-то произошло? Красивое лицо становится бесстрастной маской, у Тодороки на шее бьется жилка, и Кацуки застывает, глядя на нее. Тот поворачивается, не моргая, и цепко ловит его взгляд. Обычно серо-голубые, сейчас его глаза кажутся одинаково темными, как осеннее небо. Без проблесков. «Не твое дело», — хочется ответить Кацуки. На автомате, как всегда легко, разбить это напряженное ожидание грубостью, но голос не слушается. Все тело не слушается, будто невидимый кукловод держит его за ниточки. Все-таки они ближе, чем он думал. Уж точно ближе, чем с Кацуки, если даже в такой бред двумордый готов поверить сразу же. — Уже ничего, — гневно выдавливает он, под партой нащупывая пальцами телефон. Нужно было сделать это еще вчера — решить все, прояснить без сраных недопониманий и недоговорок, расставить точки над нужными буквами. Это ведь почти правда — почти, но не совсем, и она так противно горчит, что Кацуки начинает тошнить. Тодороки не спрашивает, что было до «уже», и снова отрывисто кивает, словно кукольный болванчик. Поднимается. — Ладно. Кацуки смотрит в его прямую спину и чувствует, как по виску стекает капля пота. К камню на шее добавляется еще один. В два раза больше. Не дрогнувшими руками он вытаскивает телефон и набирает: «Что ты ему сказал, ублюдок?» «Ты знаешь, что нужно делать, если хочешь что-то узнать» — приходит почти сразу же. «Будь проще, Бакуго, и люди к тебе потянутся» — летит вдогонку язвительное. Кацуки скрипит зубами, сжимая пластик до радужных разводов на экране. «Когда» — пишет он, несколько раз стирая гневное «иди к черту» и в итоге забывая знак вопроса. Вдыхает. Прохладный воздух в классе жжет легкие. «Ну…» — отвечает Даби и замолкает на целых пять минут. Кацуки подрывается с места, выглядывает в коридор и возвращается, и только тогда наконец приходит: «Можно сегодня. Или завтра днем». «Сегодня» — пишет Кацуки. И прогуливает клуб, чтобы успеть до возвращения Тодороки. Чтобы не давать себе больше времени и поблажек. Вся его интуиция кричит, что это глупо. В сердце снова, как раньше, вонзаются ледяные когти — еще ни разу идея остаться наедине с Даби не принесла ничего хорошего. Но Кацуки не прислушивается, прет поперек, потому что от болезненного выражения лица Тодороки, от его неживой механичности хочется вскрыть себе грудную клетку и вывернуть ее наружу. Внутренности раздирает, словно он рыба, которую тянут за крючок, и это хуже всего, что он испытывал раньше, черт возьми. Трусливо хочется закрыть глаза и откатить все назад. До ошибок. А потом еще раз увидеть, как Тодороки улыбается. Говорит о том, что для него важно, что ему нравится, и позволяет себе быть чуть менее отмороженным засранцем. Шутит. Смотрит на него, замерев в ожидании. Ест свою собу, ерошит разноцветные волосы, сидя над учебником, и задумчиво постукивает ручкой по столу. Переодевается в домашнюю одежду, пишет в тетради, отвечает на уроках. Спорит с ним из-за предметов, бегает в клубе, покупает кофе в магазине. Что-нибудь. Их ведь даже ничего не связывает, думает Кацуки. Но в то, что есть, хочется вцепиться зубами и ни за что не отпускать. Что Даби, что Тодороки словно не образовывают стабильные связи, как несуществующие химические элементы, и он соскальзывает с них обоих, так и не разобравшись. Едва коснувшись. Знакомая до автоматизма дорога ложится под ноги, и Кацуки, как и в самый первый раз, натыкается у аптеки на женщину с собакой. Смотрит на нее и хмурится. Чертовы Тодороки сделали из него тревожного параноика. Свинцовое небо бросает в лицо горсти холодной мороси, ветер толкает в спину, заставляя ежиться. Рядом с серой лестницей стоит новенький автомат с напитками — кофе, молоко и соки, и Кацуки невольно задерживается рядом, рассматривая яркие банки. Им с Тодороки приходилось ходить в ближайший круглосуточный и тратить кучу времени, чтобы просто не засыпать над учебниками, а теперь — вот оно, так близко. Удобно. Даби открывает после стука. На нем больше украшений, чем обычно — все уши по краям поблескивают металлом, рисунки и скобы на теле кажутся еще более вызывающими, облачая его в колючую броню. Кацуки впервые задумывается, как это, наверное, было долго и больно — заживлять такое количество проколов и татуировок. И еще, снова: ни один нормальный человек на такое бы не пошел. Но они все тут ненормальные. Перешагнув порог, он отворачивается, не разуваясь. Разглядывает закрытую дверь в комнату Тодороки. Что-то внутри него дрожит, простуженное уличным ветром, и затихает, как перед бурей. — Думаешь, мне нужно было что-то говорить? — наконец, спрашивает Даби, скрестив руки на груди. — Ты слишком много обо мне расспрашивал, придурок. Мне не пришлось ничего добавлять. Кацуки выпрямляется. Чужие интонации звучат поразительно довольно и буднично — будто Даби выиграл какую-то безделушку в уличной лотерее. — Мне ничего из этого было не нужно. С самого начала, черт возьми, — тихо рычит Кацуки, опустив голову. Кулаки сжимаются сами собой, но это глупо и бесполезно — как бы он ни трогал гребаного Даби, это всегда заканчивается одинаково плохо, не приносит никакой пользы, только делает хуже, хуже и хуже, заставляя терять себя. Тот словно паук, у которого ядовито все, от внутренностей до хитина, и даже если его убить, он обязательно заберет кого-нибудь с собой. — Как скажешь. Это все? — выразительно хмыкает Даби и ускользает, как дым — бесшумно сваливает в комнату, оставляя дверь открытой. Будто Кацуки не нуждается в ответах. И самое правильное, самое разумное, что он может сейчас сделать — это уйти отсюда, потому что сказать им друг другу нечего. Даби с самого начала говорил, что это просто секс и ничего больше, сам согласился быть сраной заменой, и это ему, а не Кацуки, должно быть сейчас так хреново, но… Но как же он его бесит. Кацуки скидывает ботинки, бросается следом, в два прыжка преодолевая расстояние, влетает в комнату и тут же напарывается на чужие руки. Даби вздергивает его за пиджак школьной формы и впечатывает в прикрытую дверь с такой силой, что та жалобно трещит, захлопываясь. — Ты мне не нравишься, Бакуго, — шипит Даби. Кацуки оскаливается в ответ, вцепляясь в жесткие горячие запястья. Даби далеко не слабак, несмотря на внешнюю худощавость — это он почувствовал еще в прошлый раз, когда оставил у него на губе уже поджившую ранку. — И тебе нужен был Шото, о, я прекрасно понимаю. Но для таких, как ты, доступны только такие, как я, так что будь благодарен за демо-версию взрослой жизни. — Ублюдок, — рычит Кацуки, пиная его коленом, и Даби вклинивается ему между ног. Выражение его лица меняется, на нем мелькает удивление, и он кивает головой — отвратительно знакомым жестом. — Говоришь, тебе это не нужно? Кацуки выдыхает до боли, пока в легких не заканчивается воздух, и зажмуривается. Даби взбалтывает его, как нитроглицерин в банке, и он чудом не взрывается — но просто не может не среагировать. На слова, на голос, на чертовы прикосновения. Чужое бедро сильнее вжимается в пах, Даби отпускает его пиджак и невесомо скользит пальцами вниз, по плечам и локтям. Вытягивает рубашку из-под ремня и просовывает руку в штаны, поймав его судорожный вдох. — Так это теперь называется? — шепчет он, улыбаясь. Кацуки почти слышит, как щелкает крышка невидимой потертой зажигалки, и бензиновая взвесь в голове послушно вспыхивает, выжигая разум до самой черепной коробки. Дернувшись вперед, он отталкивается от двери так сильно, что та скрипит, и впивается в татуированный рот, сталкиваясь зубами. На языке становится солоно и горько — от крови и чужой слюны. Даби пахнет дымом, он на вкус как дым, он и есть гребаный дым, и Кацуки снова задыхается, наверняка сокращая себе жизнь. Его ведет от стыда и отчаяния, все перемешивается, и он вдруг четко понимает: нихрена он не нормален. Ничуть не лучше этого урода. Перед глазами, в красной пелене стоит его лицо — перекошенное от неприязни и злобы. В спину ударяет кровать, Даби роняет его и удерживает, придавливая сверху. Почти душит костлявыми пальцами, задирая рубашку и пиджак, остервенело вытягивает ремень из застежки и рывком спускает штаны с бельем до самых колен. От прилипшей к его лицу безумной усмешки у Кацуки по позвоночнику бегут мурашки, и он сглатывает, выпутываясь. Рукава мешают, собственные безвольные желания пугают, и легкие едва справляются с нагрузкой. Сердце колотится в ушах и горле, заглушая все звуки, возбуждение клубится в животе болезненными вихрями. Даби застывает над ним на доли секунды, оценивающе окидывает взглядом, и его улыбка становится совсем жуткой. В голубых глазах снова появляется то, что Кацуки видел кучу раз, то, от чего все волосы на теле встают дыбом и хочется бежать без оглядки. — Будешь дергаться — я тебя трахну, — говорит Даби тихо и в подтверждение своих слов угрожающе проводит пальцами между ног, щекотно проскальзывая между ягодиц. Кацуки сжимает зубы, чувствуя, как паника подступает к горлу, и рычит: — Только попробуй. — Я бы попробовал, — лыбится Даби, обнажая зубы. Татуировки уже не кажутся рисунками — они на своем месте, как вторая кожа, другим он быть и не может, этого демонического ублюдка просто не должно существовать в обычном человеческом мире. — Тебе бы даже понравилось, я же не девственник, как ты. Но это не то… Он обхватывает его напряженный член, медленно сжимает кулак, двигая по всей длине, нажимает на головку. Кацуки дергается, моргая, и выдыхает сквозь зубы. — Я делаю только то, что ты сам захотел, Бакуго. Сам.

***

От того, как резко Даби на нем двигается, перед глазами вспыхивают искры. Смазки тот не пожалел, и теперь Кацуки весь в ней, мокрый, она размазывается по члену, стекает между ног и на живот, пока Даби скользит вверх и с тихим шлепком опускается вниз. В комнате невыносимо жарко, душно и накурено, и Кацуки дышит через рот, сглатывая, чтобы не задохнуться. Где-то на задворках сознания разумная его часть нашептывает о том, что он опять творит ебаную херню, но громче всего в мозгу отдаются слова Даби. «Сам» — они разносятся и усиливаются, умножаясь ядовитым ехидным эхом, резонируют с виной, и Кацуки откликается так, будто всю свою жизнь только и мечтал о страданиях. Даби снова почти снимается с него, приподнимаясь, и резко насаживается до конца. Его тихий полустон смешивается со звуком хлопнувшей двери, и они оба одновременно напрягаются. Внутри становится так узко, что Кацуки заставляет себя снова дышать — как можно тише, но нихрена не выходит, в голове остается только дикое понимание: Тодороки вернулся из клуба. И еще: пиздец. Большими мигающими буквами. Пиздец-пиздец-пиздец. Кацуки резко садится, подрываясь с места и вцепляясь пальцами в голые татуированные бедра, но Даби не дает себя скинуть — удерживает за плечи и всей силой давит, роняя обратно. Пригвождает, подавляя волю, высасывая ее всем своим телом, как настоящий вампир. Зачесав волосы, он поворачивается к закрытой двери и прислушивается. Его грудь рвано вздымается, бледная кожа на ней блестит от пота, и Кацуки хочется заорать и вырваться, но от ужаса получается только хрипеть. — Я дома, — глухо доносится из-за двери, и это точно Тодороки. Сердце замирает, Кацуки кажется, что он ловит инфаркт или что там еще может быть, от чего люди умирают насмерть, насовсем, потому что боль такая, словно от всей его сердечно-сосудистой системы мгновенно остаются одни ошметки. Спустя вечность тишины раздается стук в дверь. Даби быстро затыкает ему рот ладонью, сжимаясь внутри так, что Кацуки начинает трясти, и отвечает: — Я не один, не входи. В коридоре молчат, потом шуршат шаги, и тихо щелкает другая дверь. — Пусти меня, ублюдок, — отчаянно рычит Кацуки, оставляя на ладони кровавый след от зубов. — Не дергайся, — тихо отвечает Даби, снова начиная двигаться, и на выдохе продолжает: — Веди себя потише. Он привык. Мысли путаются, стукаясь друг об друга и разбиваясь, а потом, внезапно, появляются звуки. Кацуки сосредотачивается и слышит все, будто кто-то любезно усилил его слух, чтобы он мог ощутить себя последним дерьмом: как шуршат от каждого толчка матрас и скомканное покрывало, как незаметно двигаются по полу ножки кровати, как пошло шлепает кожа о кожу, и как Даби не стесняясь постанывает каждый раз, когда опускается вниз. Слышит собственное хриплое дыхание, звучащее в такт — и отвратительное, гнилое удовольствие внутри себя, накаляющее пружину в животе. Кацуки зажмуривается, закрывает глаза ладонями и мечтает провалиться сквозь землю. И сгореть заживо.

***

Уже потом, через бесконечность, телефон Даби вибрирует, и тот хватает его, скатываясь с кровати. Пялится в экран, довольно улыбаясь, что-то набивает в ответ, и Кацуки отворачивается, чтобы не смотреть на него. В окно заглядывают тучи — того оттенка, который бывает, если в стакан с водой капнуть черной краски. Кацуки чувствует себя черным целиком. Как уголь. Он не хочет ни о чем думать. Но думает только о том, что оставил обувь у порога. Прямо там. На видном месте — просто скинул и оставил. Входная дверь снова хлопает — Тодороки куда-то уходит. — Вали, — говорит Даби, упираясь ступней в кровать. Выбивает из пачки очередную сигарету, зажимает между зубов. — Я попросил его сходить в магазин. Шевелись, пока он не вернулся. Обувая аккуратно отставленные в сторону ботинки, Кацуки бесцветно говорит: — Больше это не повторится. Ни за что. — Как скажешь, — снова соглашается Даби. Закрывая за собой дверь, Кацуки слышит в его голосе ублюдочную насмешку.

***

Среда начинается с грозы. Осень уходит, уступая место зиме, и она расчерчивает небо белыми всполохами, гремит последними аккордами, распугивая прохожих, и заставляет одноклассников липнуть к окнам перед уроками. Кацуки смотрит на парту перед собой, покачиваясь на стуле. Пиджак висит на спинке — насквозь мокрый, он опять забыл дома сраный зонт. Тодороки опаздывает. Приходит со звонком, тихо извиняется и садится на свое место. В нем ничего не изменилось — все раздражающе идеально, как обычно, кроме того, что на Кацуки он не смотрит. Не бросает ни одного взгляда, как в самом начале, когда смотрел на всех сквозь. Вокруг него снова образовывается мертвая зона, и Кацуки никак не может увидеть его лица, не может прочитать, что происходит в разноцветной голове. Не может выловить его ни на одной перемене — Тодороки будто просачивается сквозь пальцы, исчезая из его рук, превращается в песок, в ебучий туман, в дымок, как волшебное создание. Не умеет же он телепортироваться, в конце концов. Хотя все равно Кацуки не представляет, что ему сказать. Даже с чего начать. Но Тодороки ловит его сам — дожидается, как раньше, у выхода из школы, стоя в голубом шарфе под своим серым зонтом — прямой, как палка, — и окликает: — Бакуго. В лицо летит острая водяная крошка, и Кацуки кажется, что на улице началась метель, но пока вокруг них только ливень. Просто так ощущается. Сверкают молнии, до грома Тодороки успевает сказать: — Триместр заканчивается. Скоро экзамены. Слова он чеканит, не повышая голоса — выбивает у Кацуки прямо в голове. Каждой буквой по растрепанным нервам. — И чего? — отвечает он, поднимая плечи и подходя ближе. Заглядывает в глаза. Лучше бы не заглядывал, черт возьми. — Давай отложим занятия. Нужно подготовиться. На последнюю неделю даже клубы отменяются, думает Кацуки удивительно спокойно. А еще: Тодороки станет отличным политиком. Охуенно дипломатичным, потому что в глазах у него такая морозная неприязнь, что у Кацуки язык прилипает к небу. Именно такой Тодороки бесил его до дрожи в самом начале. Не такой — снился. Не такой — сидел напротив меньше месяца назад. Не таким он бы хотел его видеть. — Думаешь, не сдашь? — из упрямства барахтается Кацуки. — Всякое бывает, — вежливо отвечает Тодороки. Его взгляд теряет свою жуткую тяжесть, становится прозрачным и расфокусированным, будто Кацуки здесь не существует. — Удачи на экзаменах. Он разворачивается и уходит, растворяясь ярким пятном в серости ливня. Кацуки на секунду прикрывает веки, дожидаясь, пока Тодороки скроется за воротами, и медленно выходит под ледяные струи. Это почти успокаивает — тушит пламя стыда и вины, болезненным холодом проникает под пиджак и рубашку, а главное — замораживает истерящее сердце. Гром над головой глушит любые мысли.

***

В день объявления результатов экзаменов Тодороки не приходит. Не появляется он и на следующий, и через день, и через два, не отвечает на сообщения и звонки, а потом его номер оказывается заблокированным. Проходит неделя, и Кацуки чувствует себя беспомощным ублюдком, не имеющим права задавать вопросы, но сковывающая легкие боль все равно заставляет его подойти к учителю. Та от его вопроса даже закрывает тетрадь и смотрит с жалостью — наверное, он хреново выглядит. Плохо спал, хочется сказать ему. И добавить: ваши экзамены дерьмо, не заслуживающее столько потраченного времени, если мне не понадобилось даже готовиться. — Бакуго-кун, Тодороки-кун перевелся, — говорит она в тишине, и все вокруг становится таким четким, словно кто-то повысил резкость на мониторе. Ну конечно. Кацуки сглатывает. Над доской громко тикают часы. — Куда? — Обратно в Токио, — растерянно отвечает учитель. — Ты… в порядке? У тебя есть его номер, чтобы ты мог с ним связаться? У меня был, я могу поискать, подожди только… Кацуки непонимающе моргает, потом что-то отвечает невпопад и бежит. Бежит. Разгоняясь все сильнее и сильнее, пока легкие не начинают гореть, а мышцы не наливаются болью. Улица мелькает серыми смазанными кадрами, как на выцветших фотографиях, и он не помнит, как добирается до знакомой двери. Кажется, с него капает — или на плечах уже лежат снежинки. Кажется, он забыл переобуться, и теперь в школьной обуви противно мокро и холодно. Кажется, он сходит с ума. Или уже сошел. Ручка поддается неожиданно легко — не закрыто, с недоумением понимает Кацуки, и от первых предположений по спине ползет ужас, холодными пальцами гладя по лопаткам. Комната Тодороки открыта нараспашку — и там чертовски пусто. Кацуки забегает туда прямо в обуви, мечется к окну и обратно по оставленным татами, сжав зубы так, что болят даже уши. Он заскулил бы, если бы мог издать хоть звук — как псина, которую выкинули за городом за то, что она покусала человека. Бешеная, безумная псина, которую не расстреляли, не усыпили, а просто бросили умирать в одиночестве. Потому что она виновата во всем сама. Потому что заслужила. — Видишь, я же говорил, что мы похожи. Тебе тоже правила не писаны, а это вообще-то чужая квартира. — Даби даже не встает с кровати, когда Кацуки ногой распахивает дверь в его комнату и замирает над ним. — Энджи хотел, чтобы Шото увидел настоящую взрослую жизнь, и я показал. Иногда быть чьим-то черновиком даже приятно. Кацуки сжимает кулаки и борется с поднимающимся из глубины желанием разбить это гадкое лицо в мясо, вырвать все скобы и изуродовать настолько, чтобы никакие татуировки уже не помогли. Злость эта — бессильная, как он сам, потому что Даби оказался прав во всем, что говорил до этого. — Ты что, обдолбался? — шипит Кацуки со свистом и пинает ножку кровати. Черная, жуткая тоска не находит выхода, клубится внутри густым облаком, и он снова задыхается. — А что, похоже? — улыбается Даби уголками губ, смотря на него абсолютно трезвым взглядом. — Где он, мать твою?! — отчаянно кричит Кацуки, и тот снова разглядывает его как раньше — с равнодушным ленивым интересом. — В Токио, наверное. Или у Фуюми. Или у Нацу. Не знаю, он не оставил координат, чтобы я мог отправлять открытки, — он тянется к сигарете, достает из кармана зажигалку и медленно затягивается, пустыми голубыми глазами глядя в окно, — но не вернется, это точно. До того момента, как Даби подводит черту, Кацуки не верит. Не воспринимает — как чью-то дурацкую шутку. — Теперь в этом городе только ты и я, — говорит тот, выдыхая дым через нос. На его скуле отливает желтым уже заживший синяк — сильный, Кацуки такого не оставлял. — Шото для нас слишком хорош, Бакуго. Расслабься. У него все будет зашибись. И насмешливо бормочет себе под нос: — Энджи стоило доплатить мне за щедрость. Кто бы еще смог так быстро избавить его сокровище от наивности? — Это было не тебе решать, — рычит Кацуки. — Как сильно ты его ненавидишь, чтобы так поступать, ублюдок? Даби снова затягивается, закидывает руку за голову и удивленно выдыхает: — Ошибаешься. Я люблю его. Просто ты не подходишь. От его снисходительного тона у Кацуки леденеет в груди. — Понимаешь… — продолжает Даби как ребенку. — Шото особенный. И рядом с ним должны быть особенные люди. Чистые, честные, правильные. А ты обычный. Как и я. Просто черновик — перед тем, как он совсем повзрослеет. Он закрывает глаза и хмыкает: — Черновик мудака. Кацуки бредет домой. С неба медленно падают снежинки — запутываются в волосах, теплыми каплями стекают по щекам. Кацуки удаляет два номера из памяти телефона, убирает руки в карманы, опуская голову, и понимает: это просто чувства. И с ними теперь придется жить.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.