ID работы: 8340771

Пять стадий принятия неизбежного

Слэш
R
Завершён
211
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
53 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
211 Нравится 40 Отзывы 45 В сборник Скачать

.

Настройки текста
В Риме тот день был знаменательным: шёл величайший дождь из всех, что Азирафаэлю приходилось видеть. А он, между прочим, видел самую первую грозу в истории Земли и устроенный Господом Великий потоп — такое забыть трудновато. Просто с цивилизацией вокруг всё казалось каким-то более значительным. То есть, ну, смыл бы тот потоп десятую часть населения планеты — что с того? Залил бы тот первый дождь пустыню — какая разница? Вот перспектива потерять Рим под водой была куда более ужасающей. Особенно, когда тога промокла, а сандалии чуть не разваливаются. Азирафаэль восхищался своим проблемам, попутно скромно и незаметно колдуя над спящими в переулках босоногими бродягами достойный кров или, в совсем уж крайнем случае, избавляя их от болезней. Он едва ли не слышал злобное шипение Чумы, ещё не взросшее достаточно, чтобы принести Армагеддон или хоть какое-то зло, кроме крохотного и единичного, и мог представить, на какие злостные тирады разразится каждый из приближенных к Всевышнему архангелов — кроме, может быть, Рафаэля. Азирафаэль ловил себя на этих крупицах неподчинения, которые, тем не менее, не грызли его совесть почти никогда — за исключением, конечно, одиноких бессонных ночей. Он предпочитал не думать о том, что такими была их большая часть. Отвлёкшийся на очередного сирого и убогого, Азирафаэль почти обречённо вздохнул, в который раз пожалев о том, что человечество было обречено собственным любопытством. Не без помощи, конечно, и явно по задумке Великого, но факт оставался фактом — люди были людьми. Люди, такие хрупкие и несчастные; люди, такие честные и эмоциональные; люди с их истиной в вине и страстью к вину, с их липкими чувствами, такие любопытные и такие... — Азирафаэль? — за грохотом дождя голос казался бы незнакомым, не скучай Азирафаэль по нему так сильно. — Где тебя носило? Я тут мокну уже вечность. Не буквально, конечно, но... Кроули продолжил бормотать, но содержание волновало Азирафаэля меньше, чем его тощая, почти сиротливая фигурка на его пороге. Внезапно бедняки и бродяги потеряли всю свою ценность, сравнившись с мокрой копной длинных тёмных кудрявых волос и тонкими пальцами, через них пробегающими в движениях нервных, напуганных... нет. Обеспокоенных. Азирафаэль даже подумать не смел о том, чтобы оторвать взгляд от Кроули; вода, ластящаяся к его ногам, перестала быть противной и, он мог поклясться, становилась святой. — Здравствуй, мой хороший, — он улыбнулся мягко, когда подошёл достаточно близко, чтобы Кроули перестал быть лишь силуэтом и обрёл максимально чёткие очертания. Кроули стал действительно настоящим и осязаемым. Здесь. Рядом. Азирафаэль позволил себе взять его руку, беспокойно играющую с волосами, и успокаивающе погладить тыльную сторону ладони. — Можем зайти? — капли стекали по лицу Кроули, но его голос звучал иссушенным. — Пожалуйста. Если есть минутка оторваться от благих деяний. — Почему ты не зашёл сам? Кроули укусил губу, и его лицо, до нынешнего момента чересчур острое и напряжённое, смягчилось под тяжестью задумчивости и осознания собственной наивности. Улыбка соскользнула с губ Азирафаэля, оставшись только в его глазах, — он находил сбитого с толку Кроули весьма очаровывающим. Привычным мановением руки он открыл дверь и пригласил Кроули первым. — Было бы невежливо, — ответил он наконец, стоило Азирафаэлю крепко захлопнуть дверь и приступить к высушиванию одеяний. Несомненно, его человеческая натура — сложно такую не выработать, когда живёшь на Земле достаточно долго, — так и подбивала сначала избавиться от сырости самому, но правила этикета и ангельское происхождение взяли своё. Воспользовавшись слегка сконфуженным состоянием Кроули, он быстрым чудом высушил его скромную тогу и несчастные волосы. Кроули нахмурился — не то из-за непрошеного жеста доброжелательности, не то из-за собственных же волос, которые вернулись в своё невыносимое (и оттого не менее превосходное) растрёпанное состояние. — Я не просил, — шипение соскользнуло с его языка. Азирафаэль закончил избавляться от воды в своих сандалиях и заодно немного их подлатал. — Было бы невежливо. Ты давно тут? По делу или в гости? Хищные глаза Кроули торопливо пробежались по сухому тёплому помещению, и он нескромно уселся на стол, куда более привычный в своей очаровательной распущенности. Его нервозность никуда не уходила, как он ни старался, но он умел превратить её в движения, которые казались бы лишними, не будь он настолько симпатичным. Азирафаэль присел рядом, на стул. Ему не хотелось смотреть на что-то, кроме Кроули, и он, довольный происходящим, весьма полно отдавался этому желанию. Он не пытался смотреть ему в глаза, не пытался даже смотреть на его лицо, руки, волосы. Ему не хотелось смотреть на отдельные части человеческого тела, ему хотелось смотреть на Кроули, в Кроули — и это желание, пусть и было вполне легко выполнимо, заставляло мурашки бежать по его коже. Это желание скреблось неприятным тревожным жужжанием под солнечным сплетением, и, пусть оно и было похоже на обычный фоновый шум, как жужжание пчёл или пение птиц, Азирафаэль почувствовал аккуратное беспокойство. Кроули не задерживал взгляд на чём-то одном слишком долго, будто бы что-то выискивая. — Проездом. Не предложишь выпить? — наконец сказал он, ритмично постукивая пальцами по столу. — Отпразднуем встречу. — Ох, хитрый, хитрый змей. Неисправимый, — растленно улыбнулся Азирафаэль, уже перебирая вина в голове. — Какое предпочитаешь? О, эм, я недавно раздобыл целую бочку чудесного фалернского. Торговец божился... кхм, то есть, уверял, что это — самый благородный сорт, но что не скажут, лишь бы побольше содрать... гм... Азирафаэль задумался, вставая, чтобы пойти в погреб, — он вежливо отпустил всех слуг до единого и обеспечил им довольно солидные жизни, пусть и среди последствий были некоторые неудобства. Но, в конце концов, движение — это жизнь. И только секунду спустя он ненароком вспомнил, что способен творить чудеса. А появляющаяся рядом бочка вина — несомненно, довольно необходимое в его жизни чудо. — Меня всегда больше интересовало, м-м-м... — Кроули облизнулся, и Азирафаэль бессильно и бесшумно охнул. — как мой знакомый метко выразился, «кроваво-красное». — Мх-м, — красными винами его погреб был полон от и до, и он надеялся хоть с Кроули слегка разнообразить свою рутину. — Может, чёрное? Кроули приподнял брови. И улыбнулся — зубасто, по-дурацки. — Смотрю, у нас есть общие знакомые. Но, гм, — он покачал ногами в воздухе, как маленький ребёнок. — Красное... кроваво-красное — более символично, я думаю. — Символично? — Мои уста раскроет стакан-другой. Азирафаэль беззлобно закатил глаза и пожал плечами. — Как угодно. И сядь, пожалуйста, нормально. Под очаровательное ворчание Кроули, перебирающегося на стул, Азирафаэль без энтузиазма взмахнул рукой, и бочка какого-то сухого вина удобно устроилась в углу. Стаканы, до краёв наполненные алкоголем и фруктовым ароматом, не заставили себя ждать. Азирафаэль только пригубил его край, как Кроули, не прикоснувшийся к своему вину, осматриваясь по сторонам, заговорил. — Ты давно здесь? — в его словах было что-то напряжённое, поспешное; он нервно царапал руки длинными ногтями или накручивал непослушные волосы на палец. Азирафаэль сделал размеренный и большой глоток, стараясь взглянуть на Кроули как можно более осуждающе. Его напряжённость начинала беспокоить, сливалась вместе с этим ужасным, гадким, щекочущим чувством в животе. — В округе — последние лет пятьсот. То тут, то там... — он отозвался, тут же в очередной раз выпивая, не в силах оторвать глаз от Кроули, а губ — от глиняного стакана. В чём люди были умелы, так это в способах убежать от хищного прошлого, безжалостного настоящего и тёмного, мучительно-неизвестного будущего. Азирафаэль их не винил — ему самому за долгое время в Риме это стало необходимо от раза к разу. И пусть вино оставалось во рту и горле жаркой горечью, думать об этом и немного тошнотворном чувстве, наполняющим рот после слишком сильного глотка, было легче, чем... о многих других вещах. Кроули задумчиво смотрел в свой стакан, и волосы, бросавшие жестокую тень на его лицо, шевелились от ветра, врывавшегося в дом через тонкие щели в захлопнутых ставнях. Его лицо казалось острее, когда с него пропадала улыбка, и Азирафаэля волновало это чуть больше, чем нужно. Он сделал ещё один внушительный глоток — и, наконец, поморщился. — Распространяешь любовь, мир и спокойствие, а? — Кроули попробовал вино на вкус с несвойственным безразличием. Азирафаэль поставил стакан на стол, но крепко сжал его руками. Закрыл глаза, чтобы прийти в себя. — М-мхм, — отозвался он туманно. Мир и спокойствие, конечно, он разбрасывал довольно косвенно и только для виду, если начальство начинало в какой-то момент рассылать белоснежных (и крайне, честно сказать, нетерпеливых) голубей с записками. Они клевались и царапали предплечья коготками прежде чем улететь восвояси просто из вредности, и Азирафаэль всё ломал голову, было ли это таким специальным обращением для него, или божественных посланников действительно настолько избаловали. Он считал, что, каким бы прообразом святого духа ты ни был, стоило всё же подчиняться элементарным правилам этикета. С любовью всё было куда проще и, одновременно, куда труднее. Если демоны искушали по одному, то и не было ничего зазорного для ангела в том, чтобы тоже действовать однонаправленно. Словом, любовь Азирафаэль предпочитал распространять единично, но солидно и, несомненно, уникально для каждого. В конце концов, эффекта было больше. И, да, может, Платон и написал, что «соединение же мужчины с мужчиной — противоестественно и возникло как дерзкая попытка людей, разнузданных в удовольствиях», но Азирафаэль разумно не среагировал на столь явную пассивную агрессию. Платон был просто слишком обидчивым — но из него действительно вышел просто потрясающий Гиацинт. И секс не был настолько плохим. И, вообще-то, это не грех, если раз в пятьсот лет. Он загадочно улыбнулся и выпил ещё вина, встретившись с Кроули игривым взглядом. Кроули содрогнулся — явно не от холода, — и отвернулся. — Да, хорошо, мгм, — он покачал стакан, уже слегка опустевший, и Азирафаэль забыл обо всех своих способах распространять любовь, заглядевшись на тонкое запястье. Это всё ещё было страшно, страшно одним фактом своего существования, но Азирафаэль позволил себе в этот страх погрузиться с головой и дать ему стать частью большего чувства, монотонного и блеклого. Он снова наполнил свой стакан. — В общем, — продолжил Кроули после недолгого молчаливого распития алкоголя. — Я тут по работе был. Ничего серьёзного. Н... ну, ладно, это было довольно. Довольно серьёзно. Гай Юлий. Знаешь? — Понтифик? — Консул, диктатор, что-то там ещё. Так вот, он... — Я слышал, ваши на него постоянно зарятся. Несчастный малец, гм. — Да-да, настрадался. Но о чём я. Так вот, я... я боюсь, если что-то пойдёт не так... то есть, наоборот, пойдёт так, как надо. В общем. Я боюсь, что может случиться. Азирафаэль засмеялся коротко, лениво и напряжённо. — Чего ж ты томишь? — Он умрёт, умрёт, ладно? Хорошо? — голос Кроули надломился. — Я просто... просто хотел сказать тебе. И увидеть тебя. И... — Ох, дорогой мой, — рука Азирафаэля замерла на полпути к руке Кроули, дрожащая, напряжённая. — Как ты себя чувствуешь? — А? — его голова взметнулась вверх так резко, что волосы упали на лицо, расстроенное и почти болезненно искривлённое в сожалении. — Ах. Нет, ничего, — Азирафаэль наполнил стакан Кроули. — Всё идёт так, как должно. Он чувствовал в собственном голосе боль, боль не из-за неизбежности смерти и предположительных беспорядков в стране, но из-за такого тоскливого, стыдливого взгляда Кроули, который постепенно таял с каждой секундой, пока Азирафаэль смотрел на него — без стыда, без упрёка, с одними лишь тёплыми беспокойством и непривычной нежностью. Ему не было дела до диктатора. До Кроули, однако, было — и это пугало его сильнее всего. — Обмоем скорое сожжение? — улыбнулся Азирафаэль, протягивая ему навстречу чашку. Облегченная слабая улыбка на лице Кроули делала его необъяснимо счастливым. Азирафаэль содрогнулся — явно не от холода, — и, как только их стаканы стукнулись друг о друга, тут же влил в себя вино, не обращая внимания на мерзкие переливы горького и сладкого. Всё же, в чём люди были хороши, так это в способах убежать от чего бы то ни было.

***

Восемнадцатый век был лучше четырнадцатого — в этом Азирафаэль мог согласиться с Кроули безоговорочно. Не только потому, что от чумы — на радость, собственно, Чуме, чей образ навсегда отпечатался в памяти Азирафаэля своей ужасающей болезненной угловатостью и роем крыс, обгладывающим тонкие ноги, — гибло куда меньше людей, а смерть — на радость, собственно, Смерти, — не таилась на каждом углу. Восемнадцатый век был... утешением. Он убаюкивал блистательными одеждами, новой музыкой и пастелью чудесных полотен. На улицах салютами взрывалось баловство, привычное для человечества, злое и бездушное, но отчего-то... довольно очаровательное. — Меня всё ещё напрягает, — Кроули сидел, закинув ноги на стол и играясь с папиросной бумагой. — все эти клубы... больше похоже на культы. В них много... этих. Ну. Ты знаешь. Он сделал неоднозначный, но явно презрительный жест рукой, и Азирафаэль, наученный опытом, резонно предположил, что он имел в виду сатанистов. Кроули был к лицу восемнадцатый век — распутный, хаотичный и поспешный; он выглядел хорошо среди джентльменов в костюмах с узкими рукавами, в пышных жабо и шляпах с широкими полями. Павлиньи перья выглядели на нём ещё дороже, новомодный брегет смотрелся в его руке идеально. Он и его длинные волосы, — о, его укладкам позавидовали бы дамы, прогуливающиеся ежедневно в Версальских садах, — отстричь которые ему не хватало сил, за что Азирафаэль был премного благодарен, могли быть написаны рукой величайшего художника, а его портрету было место в Лувре. Он скрутил папиросу со скуки, не намереваясь её поджигать, и между его изящных бледных пальцев даже рассыпающийся табак выглядел чудесно. Кроули был к лицу восемнадцатый век, но у всего была тенденция кончаться — печальная, но неизбежная. Особенно — у утешений. Азирафаэль набил трубку трепетно и аккуратно, в три шага, с любовью перемешивая табак, пока Кроули смотрел на него. Кроули смотрел на него пугающе пристально, не моргая — мог себе это позволить. У Кроули были хищные глаза, всегда широко распахнутые, устрашающие, но Азирафаэля больше интересовали его тёмные редкие ресницы, короткие и такие непримечательные. Азирафаэля больше интересовал не страх, который Кроули так старался всем внушить, но страх, который был с ним постоянно. Стоило Кроули глядеть на него достаточно долго, как Азирафаэлю хотелось не убежать, но смотреть на него в ответ бесконечно. Азирафаэль поджёг сухие кончики табака щелчком пальцев, глядя Кроули в глаза. В его глазах, несмотря ни на что, всегда было что-то тёплое, что-то от восемнадцатого века, что-то... безмерно утешающее. Новости о войне с Францией и неизбежное течение времени на дворе не казались такими тоскливыми, когда Кроули был рядом. Азирафаэль мог бы что-то подумать на этот счёт — он чертовски любил размышлять и осмысливать, но какие-то мысли были для него слишком жестокими. Слишком человеческими. Боль в груди и пустеющая, глупая голова. Неясное и освобождающее тепло. Ему хотелось кусать губы от несуществующих ощущений, которыми мозг его обманывал. Кроули опёрся на подлокотник роскошного кресла. Азирафаэль опустил взгляд обессиленно, раскуривая трубку. Молчание становилось мучительным, но, кажется, только для него. Кроули явно наслаждался ленивым диалогом, жмурясь, точно довольный кот. — Я предпочитаю те клубы, что в тени Ньюгейтской тюрьмы, — почувствовав недовольный взгляд Кроули, Азирафаэль ухмыльнулся и подобрал пест, лежащий на столе, чтобы утрамбовать табак. — Не надо смотреть на меня так, мой милый. Ты сам знаешь... Кроули явно повеселел, и Азирафаэль испуганно напрягся от счастья, которое вспыхнуло в нём мгновенно. — Про распространение любви? К ближнему своему? — Кроули закинул ногу на ногу, и Азирафаэль предательски содрогнулся от того, что он не может даже сделать ему достойный выговор. Он отложил пест и снова зажёг трубку, в этот раз разваливаясь на диване как можно вальяжнее и прикрывая глаза. Лёгкий дымок приятно щекотал его дёсны. — Гм. Можно... можно и так сказать. А ещё о том, что я прихожу туда пообщаться с интересными людьми. К слову... Кроули улыбнулся, как улыбался всегда, — зубасто, по-дурацки. Азирафаэлю нравилась его улыбка. Он ловил себя на мысли, что ему ничто, наверное, не нравилось так сильно, как улыбка Кроули. — К слову? — Да, вот... в общем, на один вечер, — Азирафаэль нахмурился, выдыхая дым в тёплый полумрак гостиной. — где-то, не знаю, неделю назад? Один мальчишка... кхм, юноша приносил творчество своего колледжского знакомого. Занимательные стишки... Очень, скажем так, пылкие. Он насупился, поглаживая пальцами теплеющую поверхность чаши. Ароматный табак медленно тлел в ней, наполняя комнату приятным запахом, но Кроули порой так от него морщился, что у Азирафаэля начинало саднить в сердце, и он, упаси Господь, подумывал даже бросить курить. Хотя бы дома. Ему хотелось понять, почему все его мысли, куда бы ни направлялись, всегда возвращались к Кроули, как к долгожданному порогу одного-единственного дома, но, в то же время, потерять блаженство, что приносило ему неведение, было слишком высокой ценой. Может, из-за того, что где-то глубоко он знал ответ. — Почитаешь? — просто и почти скромно попросил Кроули, оставляя бесполезную папиросу наконец в покое. — М-м? — Стихи. Я люблю, когда ты читаешь. И как ты читаешь, — Азирафаэль успел заметить, как лицо Кроули порозовело, прежде чем он спрятал его за попыткой почесать нос. Он убрал с глаз выбившийся локон. Его волосы, даже уложенные, всё рвались к своему растрёпанному великолепию, и Азирафаэлю порой так хотелось их взъерошить, чудом убрать все заколки и ленты из причёски, которая олицетворяла собой жертвенность красоте и её мучительность, чтобы просто... увидеть, как волосы падают Кроули на лицо. Как он смахивает их спешно, когда они лезут в глаза. Как он убирает их за уши, задумываясь. Азирафаэль моргнул, как будто осознавая слова Кроули, и, слишком крепко схватившись за шейку мундштука, прикрыл лицо рукой и поджёг табак снова. Он поджал губы, но не сводил с Кроули взгляд. — Ох, дорогой, мне ужасно приятно, — он улыбнулся, сдержанно и чересчур счастливо. — Но только если ты мне сыграешь. Кроули моргнул. Осознанно, экспрессивно моргнул. — Сыграю?.. — Не хитри, я видел фортепиано у тебя дома. Или это просто аксессуар? — Азирафаэль подпёр рукой подбородок, кладя наскучившую трубку рядом и с прищуром глядя на Кроули. Они оба всегда испытывали особенное наслаждение от музыки. Одно из самых занимательных изобретений человечества — конечно, сразу после еды и алкоголя. Просто Кроули, имея большую склонность к ужасающей неизбежной скуке, старался все свои наслаждения растянуть, продлить и изучить от и до. И его пальцы выглядели бы ещё прекраснее, обнимай они пожелтевшие клавиши старого фортепиано. Азирафаэль прикусил губу. Сильно. Но не сильнее водоворота эмоций, что раскрывался у него где-то в районе груди. Он мог бы сказать, что у него начало сосать под ложечкой, но это было... приятнее. Слаще. Он дёрнулся и посмотрел на Кроули, сложившего руки. — Н-нет. Не... не аксессуар. Научился немножко в своё время, — Кроули склонил голову, позволяя воспоминанием слегка затуманить его глаза, смягчая и без того разнеженное длительным вечерним досугом лицо. — Пока был в... м-м... Священной Римской Империи? Австрии? Пруссии? Как её вообще сейчас звать? Э, неважно. В общем, ну... ну, да. Да. — Так сыграешь, мой хороший? Беззлобная улыбка с игривым коварством на его мягком лице расцвела так чарующе, что Азирафаэль почувствовал, будто сделал несколько лишних вдохов. — Только если мне очень понравится твой выбор стихотворений. — Ты меня переоцениваешь... — Согласен? Да, нет? Азирафаэль опустил взгляд, пытаясь подумать хоть немного, но у него не выходило. Опустевшая голова могла думать только об одном, и Азирафаэлю это не нравилось. — Да... да, хорошо, уговорил, — он, не глядя на Кроули, поднялся. — Выпьем? У меня есть абсент. Кроули победно расхохотался, и Азирафаэлю стало физически больно от того, сколько это принесло ему счастья. — Ещё спрашиваешь.

***

— Ты хотел, чтобы я почитал тебе, помнишь? — Мгм, — Кроули отозвался, но как-то... без энтузиазма. Суховато. Азирафаэль, недовольный реакцией, стукнул его по ноге, пытаясь привлечь внимание. Но абсентом, ослепительно-зелёным, сияющим в скромной рюмочке, Кроули, казалось, был заинтересован куда больше. Азирафаэль не мог его обвинить — абсент был редким удовольствием, которое он любезно предоставлял, но то, что Кроули испытывал наслаждение сугубо от созерцания, было немного странно. И совсем чуточку оскорбительно. — Я выбрал парочку, — продолжил Азирафаэль несмотря ни на что, садясь к Кроули непозволительно близко. Один лишь жар его тела принёс Азирафаэлю облегчение — незабываемое и такое привычно страшное. — Они напомнили мне о тебе. — Неужели? Кроули у себя дома выглядел восхитительно и органично в любое время суток, в любом состоянии, в любой одежде. Он выглядел на своём месте, лениво лёжа в развязанных сапогах, сползающих по его голеням, и в смятой домашней рубашке, на которой памятью осталось и так навсегда в белизну въелось винное пятно; он выглядел частью интерьера до того важной, что гостиную нельзя было представить без него, развалившегося на любой свободной поверхности, скучающего так красиво и томно. Азирафаэль не был писателем, но ему хотелось облачить Кроули, разморённого и нахального, в метафоры, аллегории и аллюзии, в сравнения и эпитеты — но, даже будь у него способность к описаниям, он не смог бы подобрать слов. Кроули заставлял его задыхаться одним лишь мучительно долгим курением папиросы. И Азирафаэлю не хотелось ни в чём себе признаваться. — Ну, если ты хочешь заняться чем-то ещё... — Азирафаэль повел плечами, перебирая листы, заполненные его скромными, толстенькими и немного скосившимися буквами. — А? Что? Н-не... нет! Я просто задумался, ангел, — он вздрогнул и обернулся на него, кудрявые волосы рассыпались по его плечам, уже как несколько дней свободные от измучивших их расчёсок и шпилек. Азирафаэль улыбнулся чуть надменнее, чем планировалось. — Чёрт подери. Выкладывай. Он потушил папиросу о старый настрадавшийся кофейный столик. Кроули любил мебель последней моды, но не мог устоять перед сантиментами, так что столик, лично подаренный Азирафаэлем от чистого сердца и из простого желания порадовать, гордо занимал своё бессовестное место уже около сотни лет. Что не могло, если честно, не льстить. Кроули развалился ещё возмутительнее, стягивая сапоги окончательно, оставаясь в этих очаровательных белоснежных чулках, которые не могли перестать быть стильными хоть когда-нибудь, судя по всему. Он закинул ноги Азирафаэлю, успевшему отодвинуться, на колени. Его бросило в жар, и по коже пробежали мурашки. Он смерил Кроули странным взглядом. — Дорогой мой... — Ладно-ладно, — закатил глаза Кроули и, не найдя лучшей альтернативы, закинул ноги на спинку дивана. — Дикарь, — Азирафаэль усмехнулся, выбирая первое стихотворение. — Эй, это мой дом, вообще-то. Спасибо большое. Азирафаэль потянулся к рюмке Кроули, уже эстетически оценённой, но всё ещё наполненной абсентом, и, под очаровательное бесстыжее хихиканье, опустошил её. Алкоголь обжёг ему горло тлеющими углями, острой мятой, впился в язык ощущением вяжущим и почти омерзительным. Поставив рюмку на стол слишком жёстко и громко, он сглотнул, пытаясь унять это гадкое жжение, пришедшее в его вессель вместе с чистой крепостью. Он поморщился всего один раз, а потом обернулся к Кроули. Тот выжидающе его рассматривал. — Дикарь! — улыбнулся Кроули, как он умел — особенно. Зубасто. По-дурацки. У Азирафаэля перехватило дыхание. Он прокашлялся. — Так вот... гм... — запнулся и опустил взгляд. Ноги Кроули, лежащие очень уж близко, ситуации не помогали. — «Бесправный, как дитя, и...» — О, Дьявол. Звучит многообещающе. Азирафаэль строго на него глянул. — «...и мальчик по летам, душою преданный убийственным страстям...» — Какого ты обо мне мнения? — «...не ведая стыда, не веря в добродетель», — Азирафаэль смотрел на него уже с глупой улыбкой. В его глазах зажёгся издевательский огонёк, и глаза Кроули, широко раскрытые навстречу, его отразили. — «обмана бес и лжи сочувственный свидетель»... — Ну, хватит-хватит. Не смешно! — Я просто хотел тебе польстить, милый, — Кроули слабо ударил его затылок ногой. Азирафаэль не мог перестать улыбаться. — И, мне казалось, тебе нравится, как я читаю стихи? Лицо Кроули на мгновение стало чуть суше, мрачнее; что-то резко изменилось в нём и так же резко вернулось на место, и Азирафаэля пугало — пугало то, что он мог видеть не настоящее, но желаемое. Он боялся увидеть то, чего ему не хватало сил признать. — Мне нравится, как ты читаешь хорошие стихи, — прошипел Кроули, убирая ноги со спинки дивана и подтягивая их к груди. Свернувшийся, улёгшийся на подлокотник, немного сонный, он напоминал ту очаровательную змею, которой был в начале их знакомства. Или, возможно, кота. У Кроули было много общего с котами. Азирафаэль давно подумывал завести одного. — Ладно, у меня есть другие. Послушаешь? — Валяй. В паре секунд тишины Азирафаэль пробежался по строчкам. И аккуратно улыбнулся. — «Зачем, беспечная, болтать о том, что шепчут втихомолку», — он посмотрел на Кроули, закрывшего глаза, вслушивающегося, спокойного. Он выглядел чудесно, когда замирал так, очаровательный и беззащитный; Азирафаэлю становилось трудно убеждать себя, что его восхищение было сугубо эстетическим. — «А после — слёзы проливать и упрекать себя без толку?» — Нгх. — М-м? — Очень прямолинейные. Не люблю такое. — Разве тебе не подходит? «Очень прямолинейные»? — Азирафаэль продолжал улыбаться, довольный теплом ступней Кроули, упершихся ему в бедро. Алкоголь тихонько закрался к нему в виски и приятно согревал грудь. — Я? Да я сама загадка, — нервный смешок сорвался у него с губ сдавленно и как-то печально. Это становилось неприятнее всё ещё зудящего в горле абсента, это становилось болезненно; Азирафаэль чувствовал, как утекают его собственные эмоции, остаются лишь оттиски того, что чувствует Кроули. И они оба были многим, чем им никогда не стоило быть; делали многое, что не должны; но это казалось Азирафаэлю границей — границей, которую он боялся пересечь. Боялся так давно, что уже и не помнит, когда это началось. — Л-ладно. У меня есть ещё одно. Хочешь? — А ты уверен, что дочитаешь его до конца? — слабо улыбнулся Кроули. — Если ты захочешь. Улыбка исчезла с его лица, оставив за собой непонятную, тонкую пелену чего-то невинного, до умиления доверчивого. Кроули не был беззащитным, но сейчас — у Азирафаэля что-то заболело в груди, — он был уязвимым. Непривычно уязвимым. Красиво уязвимым. Азирафаэль сглотнул. — «В порыве»... ох, — он прикрыл рот рукой, вчитываясь. — Что такое? Азирафаэль мог сказать, что это было виной алкоголя, — его щёки казались жарче, а в голове не было ни единой мысли. Опустевшая голова могла думать только об одном, и Азирафаэлю это... нравилось. Он моргнул, снова фокусируя взгляд на чернилах, — собственный почерк казался ему незнакомым, неправильным. Ему стоило... нет, он должен был записать это каллиграфией. Не чернилами — собственной кровью. — Гм, н... нет, ничего, — он пробормотал. — Очень... прямолинейно. — Ну, рискни? В голосе Кроули была мольба, но не отчаянная, а дружелюбная, добрая, искренняя. Она скользила между его слов и искрила в заинтересованном взгляде; Азирафаэль не мог отказать — и, по правде, не хотел. — «В порыве жаркого лобзанья к твоим губам хочу припасть», — его собственный сухой голос не звучал настоящим. Голова тяжелела. Чёртов алкоголь. — «Но я смирю свои желанья, свою кощунственную страсть...» Он взглянул на Кроули. Кроули молчал, прикрыв глаза и поджав тонкие блёклые губы. Не спокойный слушатель, но наблюдатель. Азирафаэлю захотелось на одно мгновение знать всё это стихотворение наизусть, чтобы не отрывать глаз от Кроули. — «Ах, грудь твоя снегов белее: прильнуть бы к чистоте такой!» Привычная патетика вытекала из его голоса с каждым словом, забирая с собой его мысли и его спокойствие. Азирафаэль начал мерно покачивать ногой, чтобы сфокусироваться на чём-то другом. — «Но я смиряюсь, я не смею...» — он обернулся, и их с Кроули взгляды встретились — нет, столкнулись. Влетели друг в друга и как будто разбились. Кроули смотрел неясно, и Азирафаэль так привычно боялся, что это слово уже не казалось правильным. — «...ни в чём нарушить твой покой». Ему было не жарко, не душно, не горячо — ему было тепло. Кроули смотрел на него тепло. Азирафаэль медленно сходил с ума, и он был от этого в немом восторге. — «В твоих очах — душа живая, — страшусь, надеюсь и молчу; что ж я...» — его взгляд запнулся, неловкий, раскидав и без того скошенные буквы по бумаге. Его голос споткнулся о разбросанные буквы и внезапно пересохшее горло; на его языке оставались лишь спирт и мучительный стон, которому не суждено было стать высказанным. — «...любовь свою скрываю?» Взгляд Кроули не блуждал, как бывало обычно, — он ухватился за лицо Азирафаэля, за его щёки и родинки, за неопрятные ямки и шрамы, за морщины на лбу и около уголков глаз. Непривычно цепкий, но аккуратный. Такой... человеческий. Азирафаэль почувствовал укол в груди. Так вот оно. Правильное слово. — Так что ж? — Кроули не говорил. Он ворковал. Чуть слышно, стыдливо. Почти интимно. Не шипением — шёпотом. Азирафаэль снова взглянул ему в глаза, прямо и неразрывно; он нырял с головой, и его встречала трепетная, невинная надежда. В его груди вместе с этим раскрывалась зияющая пропасть, огромная голодная яма. Осознание принесло с собой леденящий, необъяснимый и искренний страх. Не просто слово. Не выдумка. Не замена. Настоящий, не созданный ни для одного ангела на свете. Ангелы не боятся — боятся люди. — «Я слёз любимой не хочу». Стихотворение тянулось дальше и дальше, но Азирафаэль поставил точку для себя, скупую и противную. Точка — взгляд Кроули, внезапно остывший, больше не спасающий от страха, не утешающий. Точка — каждый звук его бьющегося (слишком громко, слишком часто) человеческого сердца. Точка — комнатка, где остались они вдвоём, стерев всю Вселенную. — Там есть... там есть ещё, — выдавил Азирафаэль через силу, пытаясь облизать иссохшие дёсны таким же сухим языком. — Я могу оставить их тебе. Если... если хочешь. — В этот раз не я перебил, заметь, — отшутился Кроули так нарочито наиграно, взмахнув рукой. — Что ж, видимо, с меня концерт. — А? — Фортепиано. В зале. Помнишь? Азирафаэль не мог позволить себе улыбнуться, но ему так хотелось. И всё, что он мог, — лишь странно на Кроули смотреть. — Выходит, тебе очень понравилось? Взгляд Кроули, уже сидевшего в скованной позе, с поджатыми к груди худыми коленями, скользнул по нему в равной степени странно. — Очень, — он прошептал. Это было так непонятно; этот шёпот звучал чужим, но более настоящих слов Азирафаэлю ещё никогда не доводилось слышать. Этот шёпот — недосягаемый, но до жути близкий, — пожирал его изнутри. Азирафаэль мог поклясться, что это было самое нежное, что ему приходилось слышать. Азирафаэль мог поклясться, что ему не хотелось в это верить. Кроули смотрел на него широко распахнутыми змеиными — безумно красивыми, — глазами, и Азирафаэль чувствовал себя предателем. Понять бы, кого именно он предал. Он распахнул губы, вдыхая и пробуя на вкус пряную духоту, — дрожащий воздух отрезвлял, поднимал веки и заставлял выйти из расслабляющего, безвольного бездействия, которое липко обнимало его изнутри, подначенное неизвестным, солоноватым страхом и остаточной сладостью абсента — абсента Кроули, — у него во рту. И он с ужасом заметил, как близко они друг к другу. Кроули смотрел на него, завороженный, бездумно подавшись вперёд, такой безбожно красивый в своей смятой рубашке, в своём растрёпанном домашнем комфорте, в слабом тёплом огне тающих свеч и ужасно жарком, сковывающем воздухе. Он бы выглядел даже соблазнительно, не замечай Азирафаэль невольно всех этих крохотных деталей, — его неловко изогнутого костлявого тела, его слишком крепко сжимающих диванные подушки пальцев, его взгляда, — о, Боже, этот взгляд, — который почти можно было назвать отчаянным. И вместе с тем — мечтательным. Кроули выглядел таким понимающим. Азирафаэль одёрнулся слишком резко, моргая часто-часто из глупой человеческой привычки. Он бросил листы на кофейный столик и встал с дивана, качаясь, как будто неосознанно, в тумане — он столкнулся с подлокотником и краем кофейного столика, но не чувствовал боли. Его тело занял беспробудный, невыносимый страх. Так не должно было быть. Неправильно, неправильно, неправильно. — Мне... мне надо идти. Уже п-поздно, — вырвалось из стиснутой грудной клетки скудное, лживое оправдание. То, как отшатнулся Кроули, заставило Азирафаэля задохнуться и испугаться. Но ангелы не боятся. Боятся люди. Азирафаэлю приходилось с усилием, почти причиняющим боль, напоминать себе, что он никогда не был человеком, пока он накидывал пальто. С усилием, почти причиняющим боль, он не оглядывался на Кроули, хотя чувствовал его взгляд на своей спине. Он не мог заплакать, но ком в горле был почти тошнотворным, а мгновенно осточертевшая полутьма щипала кончики глаз. — А... Азирафаэль... — раздалась слабая, душераздирающая, молящая попытка до него докричаться. — Вечер... вечер поздний. До скорой встречи. У-увидимся... гм, скоро, — расторопно ответил он. Так лживо, что ему становилось от самого себя противно. Он почти выбежал из дома, поспешно разобравшись с замком. Неприятный холод обжёг его шею, напоминая об оставленном платке, и Азирафаэлю показалось, словно он услышал за спиной удар о дверь. Самый отчаянный, что ему приходилось слышать.

***

У Азирафаэля были проблемы с признанием вещей. Нет, он никогда не был глупым, и довольно быстро понимал большую часть вещей, с которыми ему приходилось сталкиваться. Он просто был довольно уверен в своих приоритетах, и, если ему не хотелось что-то знать по определённым причинам, он усиленно игнорировал это до тех самых пор, пока это не становилось болезненным. Или пока тщательно закопанная в дальних тёмных углах подсознания информация не вываливалась наружу грязной, противной, болотистой массой, отказывающаяся и дальше просто гнить у него в голове, захватывая весь разум, как раковая опухоль, — постепенно, медленно и болезненно. Азирафаэль не мог быть влюблён. Ангелы любят, но в общем; ангелы любят, не требуя ответа и не нуждаясь в нём; ангелы любят, чтобы благословлять. Азирафаэлю не хотелось благословлять Кроули, Азирафаэлю не хотелось его спасать, потому что Кроули всегда был и оставался идеальным. Он не нуждался в прощении, чтобы быть превосходным человеком. Только Кроули человеком не был. Как и Азирафаэль. Аргументы касательно их сторон перестали его волновать слишком давно, потому что и Ад, и Рай он знал хуже Кроули и не мог заставить себя считать это какой-то утратой. Ад и Рай были размытыми пятнами — Кроули был фигурой. Кроули был залитой солнцем осенней липовой рощей и спящими под лестницами во время дождя котами, Кроули был запахом Темзы и тёмной лунной ночью над полем, когда видно каждую звёздочку, и небо кажется бесконечным; Кроули любил белое вино больше красного, а груши — больше яблок; Кроули хранил памятные вещи в сундуке под своей кроватью, которую никогда в жизни не использовал, и Кроули боялся больных людей, крыс и безлюдных переулков, ведущих к забитым, душным, грязным улицам. Кроули... Азирафаэль уронил голову в свои руки и тихо взвыл. Он пытался читать. Он пытался пить чай и самостоятельно готовить так много сложной, вкусной еды, чтобы наконец забыться. Но каждый раз, когда его руки дрожали слегка сильнее, чем обычно, а нож задевал пальцы, он вспоминал, как Кроули улыбался, — зубасто, по-дурацки. Каждый раз, когда он подносил руку слишком близко к свече и смотрел, как огонь медленно, похотливо слизывает его кожу, он думал о глазах Кроули, о его бесподобных, удивительных волосах, о его острых высоких скулах, о его языке... Кроули не был огнём. Кроули был солнцем, думал Азирафаэль безудержно, пока пламя свечи, наконец, не сжирало его руку до кости, а у него дома не начинало пахнуть палёным мясом. Кроули не обжигал — Кроули грел. Он был чертовски далёким и чертовски необходимым, и Азирафаэль ненавидел себя за эту мысль. Ненавидел за то, что она была правдой. Ненавидел за то, что больше не мог так легко себя обмануть. Азирафаэль исцелял свои обожжённые руки скучающе, смотрел на них долго-долго, — когда живёшь больше пяти тысяч лет, немного сложно ориентироваться во времени, — а потом начинал задыхаться и рыдать, рыдать так, как не должен никто. И собственные слёзы палили его ладони и запястья сильнее огня. Сильнее солнца. Голова в собственных руках казалась каменной — холодная, тяжёлая и обтёсанная. Азирафаэль уже драл свои волосы и бил себя до тех пор, пока голова не начинала болеть сильнее, чем он когда-либо мог представить; он царапал своё лицо ногтями до тех пор, пока его глаза не заливала кровь. Азирафаэль был влюблён. Но, помимо этого, он был в ужасе. Он не мог не думать о Кроули, о том, что Кроули значил для него. Это не было нормально, это не было хоть чем-то знакомым. Такой близкий и такой недосягаемый Кроули. О, Азирафаэль его проклинал, Азирафаэль мечтал его возненавидеть, Азирафаэль хотел кричать, но вместо этого — бессильно опускался на пол и пил прямиком из бутылки Каберне-Совиньон, потому что Кроули ненавидел красные сухие вина. Всё же, в чём люди были хороши, так это в способах убежать от чего бы то ни было. И, что ж, влюблённость была... слишком человеческим чувством для понимания Азирафаэля. Для человеческого были необходимы человеческие способы. Он оглянулся на графин, полный бренди, и тяжело вздохнул. Азирафаэль чувствовал так много, когда позволял себе подумать об этих чувствах, что его разрывало изнутри. Он чувствовал любовь такую сильную и собственническую, что ему хотелось исчезнуть, ему хотелось умереть — не позволить своему физическому телу развалиться и сгнить где-то, чтобы потом снова вернуться, но лишить себя способности мыслить, способности осознавать хоть что-нибудь, способности быть собой. У него не было такой привилегии, как лёгкая смерть, но у него были альтернативы. Именно это он думал, когда его рвало на улице, в одном из тёмных переулков, которые Кроули особенно ненавидел; рвало так сильно, что ему было больно глотать, — и, тем не менее, он продолжал пить. Он продолжал разбивать графины о пол и ходить по осколкам, наслаждаясь и плача от счастья за то, что его физическая форма наконец-то начинала принимать состояние моральной. Душа для ангела — самое важное, что только может быть. Азирафаэль свою пропил.

***

Алкоголь не помогает надолго. Алкоголь заставляет чувствовать сильнее, алкоголь шумит в ушах и заставляет голову болеть так сильно, так сильно, так невыносимо сильно, что Азирафаэлю кажется, будто он слышит трубу Габриэля в своей голове постоянно. Он перестал отвечать на письма от начальства — вне зависимости от того, посылали их этими паршивыми голубями или, по-человечески, почтой. Он перестал делать хоть что-то, кроме выпивания и мучения собственного весселя. Азирафаэль чудесами убирал со своей кожи все повреждения, и она оставалась такой же мягкой, нетронутой, аккуратной — но, глядя на каждое место, где раньше что-то было, он чувствовал мерзкую, повторяющуюся, неизбежную боль. Азирафаэль чувствовал себя освежёванным куском мяса. Азирафаэль злился на Кроули и кричал его имя в небеса, читал его письма, заливаясь слезами, стучался к нему в дверь, — его как след простыл. И Азирафаэль терпеть себя не мог за то, что у него не выходило Кроули возненавидеть. Ну и что, раз алкоголь не помогал. Есть много других способов убежать от факта, что ты безумно влюблён в самое близкое для тебя существо на свете, — и, возможно, был влюблён дольше, чем хочешь признавать, — которое игнорирует тебя с тех пор, как ты повёл себя, словно последняя тварь, почти признавшись ему в пугающих чувствах через стихотворение какого-то мальчишки. Мальчики-поэты были очень похожи на Кроули: длинноволосые, вечно юные, тощие и развязные. Их было полно в клубах, куда Азирафаэль стал заходить намного чаще, чем стоило бы хоть кому-то, и проводить там дни и ночи. Его запомнили, его узнавали — как было декады до этого. И Азирафаэль нравился мальчикам-поэтам. Они, совсем маленькие, искали не любовника, но отцовскую фигуру, и Азирафаэль с его печальным взглядом, старым сюртуком и запахом виски на щетине создавал прекрасный вариант. Мальчики искали что-то в идеальных пропорциях фригидное и соблазнительное, что-то на грани между взрослой сексуальностью и отсутствием понятия интимной близости, а Азирафаэль всегда был здесь, разрешавший сидеть на своих коленях и плакать в плечо после особенно тяжёлых расставаний. Блейк Уэлдс был одним из таких очаровательных мальчиков — черноволосый, смуглый, с миндалевидными глазами и лицом ещё не сформировавшимся, но уже видимо красивым. Ему было не больше девятнадцати лет, он был блестящим юношей из провинции, учившимся в колледже, пока родители обеспечивали его жизнь небедно, но довольно скромно. За первые пару недель в Лондоне он стал завсегдатаем каждого из «домов молли», но увиливал от обвинений и ложных слухов так легко, что Азирафаэль ненароком подозревал его в колдовстве. Блейк писал стихи, которым никогда не было суждено войти в историю, которые наверняка он сожжёт ровно в тот ж момент, как получит свой диплом экономиста и женится на богатой даме, и Азирафаэль вежливо его слушал. И его внимательность вознаграждалась — не то щенячьим мальчишеским восхищением, не то новыми связями. Азирафаэль, когда беспробудно пить в одиночестве и мучить себя уже стало невыносимо (прошло около двадцати лет с тех пор, как они с Кроули последний раз говорили, и забыть хоть что-нибудь о нём никак не выходило; ангельский запой — вопрос куда более длительный и в разы менее надёжный), зачастил шататься в самые сомнительные из клубов и соглашаться стать спутником очаровательных мальчиков в грязнейшие места Лондона. Восемнадцатый век был немногим чище девятнадцатого, но отсутствие Кроули позволило увидеть всю грязь в деталях — Азирафаэль же перестал видеть в этом городе только его. Блейк подсел к нему за маленький кофейный столик в тёмном углу и вежливо дождался, пока Азирафаэль отвлечётся от трубки и самозабвенно осушит полный бренди бокал. — Эзра? — несмело окликнул он его, и Азирафаэль оглянулся, натягивая лёгкую, вежливую улыбку. Ему нравилось притворяться человеком — ходить к цирюльнику, есть завтрак, обед и ужин, иметь работу — пусть, конечно, работой это назвать было трудно, но он переехал окончательно в свой небольшой книжный магазинчик, который стоял без дела какое-то время и довольно создавал иллюзию состоятельного, но уединённого букиниста-чудака. От него всегда пахло одеколоном, — или духами; право, у них был такой сладкий, цветочный аромат, что Азирафаэль не понимал, как можно не пользоваться ими просто из-за названия, — спиртом, старыми книгами и сигаретным дымом. У него были добрые, но очень несчастные глаза, и он никогда не забывал моргать, поэтому люди его любили и всегда проникались. А, может, это была та частичка ангельской сущности, которая в нём ещё осталась. Азирафаэль докуривал трубку и жестом попросил мальчишку подождать. Блейк нервничал часто, постоянно крутился и был похож на зайца, напуганного одним лишь своим существованием. Кроули тоже часто переживал, но его тревога имела для Азирафаэля вес. Кроули был настороже, считал, что у стен есть уши, ходил по собственному дому на цыпочках, крадучись, — и оттого, наверное, его расслабленность рядом с Азирафаэлем казалось такой ценной. Он выдохнул остатки дыма, отмахиваясь от мыслей, которые начинали его выматывать, непрерывные и навязчивые. Если раньше они пугали, то сейчас лишь висели грузом и стучали в голове, и Азирафаэль постоянно мечтал, позволял себе мечтать, позволял себе думать, вспоминать и предполагать, но мысли становились только сильнее, и мучительнее, и тяжелее. Азирафаэль был влюблён, но более того — он был усталым. Он вытряхнул трубку — слабые ошмётки золы легли на засаленный стол, — и убрал её в кисет, показав свою полную заинтересованность в разговоре с собеседником, который уже весь извёлся в ожидании. Азирафаэль мог признать, если ему что-то в людях и не нравилось, то это требовательность. Он не любил быть среди тех, кто заставлял его поддерживать разговор. Кроули всегда понимал, что Азирафаэлю хочется помолчать. Кроули просто был рядом — и этого было более чем достаточно. Сейчас у Азирафаэля не было никого, и он чувствовал бесконечное одиночество, которое не могла закрыть толпа людей, жаждущих с ним побеседовать. Он успокаивал себя тем, что так и должно быть — одиноко, тяжело и нечестно. Бог никогда не задумывается над тем, чтобы как-то помочь своим ангелам, пока они барахтаются в жизни, как тонущие котята в бурной реке. Бог, на самом деле, не задумывается ни над одной жизнью, но Азирафаэль ожидал каких-то небольших бонусов за службу во имя Всевышнего. — Так вот, я... я, эмгх, — Блейк прикусил губу и нервно огляделся по сторонам, прежде чем наклониться поближе к Азирафаэлю через стол. Азирафаэль, вздохнув, сделал то же самое. — Вы... ты знаешь про тот район? Лаймхаус? Там... там китайцы... ну, да... — Ближе к делу, пожалуйста, мой хороший. Это что-то срочное? — Нет, просто... просто мне дали наводку... там есть одно... место. Где можно попробовать н... вещества. За умеренную плату. Азирафаэль приподнял брови. — И какое, прости мою непонятливость, отношение притон имеет ко мне? — Не так громко! Боже, ох... я просто... Мальчики всегда оставались мальчиками. Мальчикам нужны были родители, которые могли бы за ними приглядеть и дать разрешение сделать что-то не очень хорошее. Азирафаэль мягко улыбнулся и аккуратно взял руку Блейка своими, успокаивающе её поглаживая. — Всё хорошо. Ты хочешь, чтобы я сходил с тобой? Его ещё по-детски округлое лицо немного смущённо сверкнуло удивлением, и тут же смягчилось приятной радостной улыбкой. Очень искренней и до противного сладкой. Азирафаэль слегка привстал и стёр эту улыбку коротким поцелуем. Он по-отцовски растрепал идеально уложенные волосы мальчика, прилизанные волосок к волоску. — В таком случае, приходи завтра вечером к моему магазинчику. Хорошо, дорогой? — Азирафаэль не прекращал улыбаться, и его щёки медленно начинали ныть. Блейк просиял. — Конечно! Приду...

***

На самом деле, Богу наплевать, что делают ангелы на Земле. Никто никогда ещё не Падал из-за того, что слишком много пил или спал с мужчинами, — католики просто любят преувеличивать. Небесам наплевать, если всё, что ты делаешь — это слишком много пьёшь и спишь с мужчинами, главное: шептать им на ухо отрывки из Евангелие и, можно считать, тебе ничего, кроме ленивого письма с выговором раз в пять тысячелетий, не будет. Политика пребывания ангелом в целом довольно простая: делай что угодно, только с Всевышним не спорь. Что, собственно, научило Архангелов, Херувимов и Серафимов лицемерить, а простых Начал, Сил, Ангелов и прочий сброд — держать рты на замке. Азирафаэль умел делать и то, и другое: в конце концов, карьерная лестница — штука шаткая. Но он всё чаще ловил себя на мысли, что ещё одно письмо об отсутствии своевременного отчёта заставит его взять самую лучшую бумагу, которую он сможет найти в Лондоне, дорогое перо и каллиграфическим почерком вывести «Иди к чёрту, Габриэль». Потому что, видите ли, у него большой риск увольнения из-за пренебрежения своими обязанностями. Никому нет дела до Земли и никогда не было, как и полномочий у Габриэля хоть что-то сделать с его позицией — он просто всерьёз думал, что Азирафаэля до сих пор можно чем-то запугать. Если бы он Пал, может быть, ему стало бы легче. Легче портить всю свою жизнь и прельщаться земными удовольствиями. Легче игнорировать начальство — в Аду все ненавидели бумажную работу. Легче любить Кроули. Азирафаэль содрал тонкую полосочку кожи со своей нижней губы и вернулся в реальный момент вместе со стуком в его дверь — аккуратным и скромным. Он убрал очередное письмо из Рая в ящик, уже ломившийся от них, и мрачно глянул на дверь, пытаясь вспомнить, ожидал ли он кого-то сегодня. Напомнив себе про Блейка и его наркопритон, Азирафаэль хмуро допил виски и поёжился от того, насколько же безвкусной стала для него выпивка. Он думал, что любил выпивать, но запой в две декады доказал, что он просто очень любил компанию. К сожалению, его компания всё ещё усиленно избегала и игнорировала его существование, или же вовсе была на другом конце земного шара. Мысль о том, что Кроули мог так просто исчезнуть, не оставив ему ни письма, ни весточки, мучила Азирафаэля и его бесконечно больную пустую голову. Раньше он их всегда оставлял. Каждый день он с новой силой ненавидел себя и мечтал испариться от одной лишь скользкой идеи о том, что он мог всё испортить — он ведь, чёрт возьми, мог. Иногда Азирафаэль думал, что он не достоин был остаться ангелом. И не был достаточно хорош для демона. Иногда Азирафаэль мечтал просто быть достаточно человеком, чтобы не чувствовать себя лишним везде и всюду. Он вышел из магазина, хватая Блейка, стоящего на пороге, под руку без лишних церемоний. — Здравствуй, милый. Отправимся? — Азирафаэль оглядел его с головы до ног. В людях было необъяснимое стремление к идеальному: идеально вычищенный костюм, — дешёвый, но опрятный; не слишком перегруженный, простой, хорошо подходящий для вечернего променада, — идеально уложенные волосы, идеально напудренное лицо, идеально ровные зубы, идеально, идеально, идеально... И чем дольше он смотрел на этот вымышленный идеал, тем отчётливее замечал недостатки: бледное старое пятно на манжете, выбившийся локон, шрамы из под старых прыщей ближе к челюсти. Блейк боялся быть испорченным и старательно прятал свои недостатки за аттической манерностью. У Азирафаэля упало сердце. Кроули тоже боялся своих ошибок, боялся панически, но он умел быть таким очаровательно неухоженным, таким всеобъемлюще неуместным, что выглядел идеально. Он умел прятать вещи на видном месте и умел прятаться сам, не прилагая усилий. Азирафаэль расстроенно вздохнул. — Что-то не так? Я могу взять извозчика... — начал поспешно Блейк, и Азирафаэль лишь устало положил голову на его плечо. Дом Кроули. Дом, в котором никогда больше не горел свет. Азирафаэль даже не пытался туда заглянуть и считал, что поступает правильно, потому что, во-первых, этот дом был частной собственностью (пусть нарушение закона — вовсе не то, о чём стоит волноваться, когда ты ангел, сопровождающий своего любовника в наркопритон в Лондоне XIX века), а во-вторых, Кроули просто не мог без людей. Кроули любил людей, и Азирафаэль любил его за это ещё сильнее. Кроули можно было встретить на серьёзных политических вечерах и глупых студенческих вечеринках в глубинке, он гулял по улицам и ужинал в ресторанах с восторженным удовольствием, знакомился на улице с каждым, кого считал интересным, и улыбался людям, когда у него было настроение, даже на прогулках. Так что любая идея о том, что он мог просто несколько лет сидеть дома, никуда не выбираясь, казалась... абсурдной. В конце концов, он мог просто вернуться в Ад. По работе. Азирафаэль поднял голову, разглядывая заполонённое тучами тёмное небо. Будет безлунная ночь. И ни одной звезды не будет видно. Блейк дёрнул его, задумавшегося, предупредив о повороте. Они молчали — они всегда ходили молча. Им было не о чем разговаривать, когда у них не было друг к другу дела, и Азирафаэлю не казалось это странным. По крайней мере, это было честно. Им не нужны были друг от друга слова — им нужна была замена какому-то опыту. Азирафаэль горько усмехнулся. Ближе к Ист-Энду город становился мрачнее и уже. Здания давили — и мог ли Азирафаэль их винить за это? В этом уголке хотелось сжаться, от него хотелось убежать: подальше от косящихся, неровных лачуг Лаймхауса. Блейк затянул его в переулок, и Азирафаэль на секунду иррационально испугался вместе с оставшейся позади урбанистикой чисто рефлекторно. Развоплощение не особо приятным методом после того, как он усиленно игнорировал любой способ Небес до него достучаться — не лучшее, о чём можно подумать, но и, честно, не самое худшее. Он готов был задаться очередным вопросом о ценностях жизни, — вещица, которой он занимался довольно часто не то со скуки, не то от непредусмотрительной меланхолии, — но Блейк одёрнул его, внезапно осмелевший, скользнув мягкими полноватыми пальцами под его рукав и улыбнувшись довольно, с предвкушением. — Мы пришли. — Гмк, я забыл спросить, — шёпотом проговорил Азирафаэль, пока они переступали высокий порожек и протискивались в узкий тёмный коридор за дверью. — а на чём, собственно, специализация?.. — А, — улыбнулся Блейк, оборачиваясь к нему. — Опиум. Азирафаэль немного поёжился, толком не ожидающий ничего хорошего, — он был наслышал о нём, как лекарственном средстве, но сам никогда не принимал по очевидной причине ангельской неуязвимости. Неяркий свет всё ещё заставил его сощуриться, а слепящий дым, наполнявший комнату, коснулся век режуще, неприятно. Он утёр глаза свободной рукой, пока за другую Блейк утянул его в глубину комнаты. Азирафаэль очень старательно обступал всех лежащих на полу людей. Они напоминали мешки — все до единого. Недвижимые, тяжёлые, равнодушные ко всему. В Азирафаэле откликнулось что-то почти забытое, что-то сочувствующее — одна мысль о том, почему все люди могли быть здесь заставила его сердце болеть пусто и печально. Он мог быть ужасным ангелом, он мог быть великолепным, но ни в одном из случаев у него не вышло бы просто спасти кого-то. И, что расстраивало его до дрожи в коленях, он резонировал с этой недвижимостью. Тяжестью. Равнодушием. Азирафаэль закрыл глаза и позволил себя вести, стараясь не мучить себя мыслями о том, во что он превратился. — Эй, Эзра. Эй? — он почувствовал ослабшую хватку мягонькой ручки на своём запястье и нехотя раскрыл глаза. — Всё хорошо? Ты в порядке? — Тут... тут немного душно, вот и всё, — Азирафаэль был поспешно усажен на жестковатую рогожку и оглянулся по сторонам. Перед ним были неизвестность, слепящий дым и чужие люди, и Азирафаэль впервые за долгое время почувствовал полную силу своей никчёмности. Он мог знать имя сидящего рядом мальчика, он мог знать руку, что тот держал на его колене, он мог знать этот город и мог знать своё тело, но сейчас это всё оказалось таким отталкивающим и искусственным. Азирафаэлю хотелось убежать, закрыться в своём магазине и напиться. Хорошенько. Блейк поморгал на него, хлопнув длинными, пышными, как у девушки, ресницами несколько раз в попытке как-то его в чём-то уверить, но Азирафаэль, казалось, вмиг разучился всему, что было с ним больше пяти тысяч лет. Он не мог заставить себя улыбнуться искренне — Азирафаэль любил человечество, но не человека. Азирафаэль любил вкусную еду и хорошую литературу, любил музыку и гулять по мостовым; сердце Азирафаэля — чего у ангела, вообще-то, быть не должно, — было отдано выдумкам человечества... и Кроули. Потому что рядом с Кроули он не чувствовал себя отщепенцем. Рядом с Кроули он чувствовал себя как дома. Азирафаэлю захотелось собрать его в охапку и крепко к себе прижать, зарываться в эти пышные, растрёпанные волосы, чувствовать их запах, чувствовать запах Кроули — непонятный, но необходимый. Азирафаэль был влюблён, но, более того, — Азирафаэль был жалок. — Может, тебе стоит, — ставшие вмиг такими омерзительными и незнакомыми пальцы скользнули под его платок, уверенным и лёгким движением развязывая некрепкий узел. — слегка расслабиться? Смерть от алкогольного отравления не казалась таким плохим вариантом. Но Азирафаэль глубоко вздохнул и подался вперёд, пока китаец рядом медленно, сонно наполнял им трубки. Воздух обжигал, дым щипал слизистую его глаз, его мутило от неприятной близости, но одно он понимал точно: жизнь среди людей требует полного отсутствия собственных желаний. Лондон и впрямь иногда бывал Раем на Земле — в худшем из смыслов. Он позволил мальчишке стянуть с шеи его платок, заткнутый за ворот старого костюма, и приблизиться к своему лицу достаточно, чтобы Азирафаэль мог слышать стук собственной крови в висках от того, насколько тошнотворной для него были полные, красные губы напротив. Азирафаэль прикусил губу. Китаец, не говоря ни слова, подал им трубки и исчез во флёре дыма от других курящих. — Всё будет хорошо, — утешил Азирафаэль, заметив, как неуверенно Блейк пялится на трубку. Он был из тех мальчишек, что редко курили даже лёгкие папиросы и любили смотреть на восходы солнца из окон забитых салонов. Он был мечтательным, но до того простым, что становилось жалко — не то его, не то своё время, на него потраченное. Азирафаэль умилённо похлопал его по запястью и, трепетно поднеся свою трубку ко рту, усиленно вдохнул, зажмурив глаза. Трубка была очаровательно лёгкой, а дым — дурманяще сладким, и Азирафаэль, недолго думая, закрыл рот. Слегка куснув слизистую, дым медленно вышел из его ноздрей, и он почувствовал себя... скучно. Первую трубку он выкурил довольно поспешно. Она отличалась от его излюбленного табака вкусом, крепостью и, без сомнения, длительностью курения. В то время как мальчик рядом закашливался каждые пару затяжек, Азирафаэль быстро попросил вторую, ведомый лишь отупевшим, чарующим любопытством: чем хорош этот опиум? — Я не думаю, что мне это по вкусу, — сжато прокряхтел мальчонка, убирая за ухо свои омерзительные идеальные волосы, и отдал прошедшему китайцу пустую трубку. — Мы можем попробовать одну на двоих, если хочешь, — без энтузиазма предложил Азирафаэль. — Мгм, позволю себе наглость отказаться. Лучше послежу за временем. Мальчик, скучный мальчик сел по-турецки и вытащил из-за пазухи брегет, который уже не был таким инновационным, как несколько лет назад. Азирафаэль за каждый томный взгляд, за каждую мысль о Кроули вдыхал больше опиума, чувствовал, как тот расплывается по его организму, наполняет голову — всё ещё совсем пустую. Азирафаэль не мог перестать думать о его потрясающих волосах, лёжа на мальчишеском плече, объятый юношеской рукой и просящий уже пятую трубку. Время одновременно казалось растёкшимся и медленным, но каждый раз трубки кончались быстрее. Их не хватало, и воздуха — тоже. В этой комнате не было кислорода — один лишь опий. И Азирафаэль вдыхал его с жадным, животным удовольствием. Его голове было трудно держаться на шее, языку было мучительно держаться во рту, мыслям — в рассудке. Рассудку было тяжко держаться в принципе, и Азирафаэлю не хотелось трезветь, не хотелось колдовать, не хотелось выдумывать что-то особенное и как-то отдаляться от всех людей вокруг, таких же разбитых и скованных чем-то более трудным, чем кто-то из них мог осознать. Никто в этой комнате не смог бы понять другого, но в дыму трубок и мерных переговоров выстраивалась непонятная человеческая солидарность. Азирафаэль почти чувствовал себя её частью. Языку было мучительно держаться во рту, и через пару минут после этой мысли он заметил себя портящим идеальную причёску мальчика жестокой хваткой и пачкая его прекрасные губы грубыми укусами и противнейшими поцелуями. Он облизывал его превосходные белоснежные зубы и касался кончиком языка его уздечки и, когда отстранялся, видел перед собой мучительно восторженное лицо. Мальчики любили грубые поцелуи. Любили, когда их крепко обнимали, а их губы алели ещё сильнее. Азирафаэль выкурил девятую трубку, и его грудная клетка заныла. Пустая голова шла волчком. Он не слышал, что говорит, но он знал, что делал это. — Пойдём... — он слышал хриплый, тяжёлый и похотливый шёпот рядом со своим ухом. Голова кружилась всё сильнее. — Пойдём домой? Ко мне? Я возьму... я возьму извозчика... Азирафаэлю стало противно от этих слов, просто потому что они не были такими же невинным и бескорыстным, как шёпот Кроули; и, не в силах даже задержать эту мысль, Азирафаэль, — а, может, уже просто Эзра, — спотыкаясь и неся не-своё тело на ватных, подводящих ногах, лез к мальчику с самыми разными, самыми пародирующими искренние поцелуями и слушал его скованные стоны как бы издали. Для Азирафаэля ничто не имело значения. Земля казалась облачной. И его укачивало в кабриолете, а стук копыт разгрызал мозг, как рой насекомых. Он не заметил, как на его коже начали отдаваться холод и отпечатки чужих пальцев. Он не заметил, как невинные мальчишеские руки трогали его полный живот и его грудь, путаясь пальцами в кудрявых волосах на ней, и он понятия не имел, куда могла деться его одежда. В его руках была нежная кожа чужих бёдер. А в голове — давно желанная абсолютная пустота. Без Кроули. Без Рая. Без него самого.

***

Азирафаэль лежал, глядя в потолок, слегка измученный и чертовски сонный. Ему казалось, что с каждым днём его голова болела всё сильнее, и он не мог представить ни одного чуда, которое позволило бы ему от этого избавиться. Все чудеса обычно очень простые лишь потому, что, когда дело касается людей, ты уже знаешь, что делать. Люди тяжёлые, люди сложные и люди удивительные, но понять их не особо и трудно, когда ты ошивался рядом достаточно долго. Азирафаэль не мог понять, почему болит его голова, когда она не должна была. Если бы он сам этого не хотел. Он хотел, чтобы у него болела голова; он хотел быть пьяным, он хотел быть одурманенным опиумом, он хотел испытывать все эти мучительные, утомляющие, противные чувства — и с каждой такой мыслью понимал, что он мог винить во всём этом только себя самого. За свои гадкие желания, за то, каким развращённым он стал, раз позволяет себе желать в принципе. Азирафаэль вытер своё лицо от грязи сна, но так и не мог отвернуться от собственного деревянного потолка. С ним рядом лежал очередной человек без имени и без статуса, без скандалов и поисков любви и, конечно же, без одежды. Азирафаэлю это даже не нравилось. Его тело было в порядке, он играл с чувствительностью отдельных частей как только мог, но, каждый раз, когда он целовал чью-то шею или гладил чьи-то волосы, он не мог перестать думать. Думать обо всём, что его медленно ломало большую часть этого века. Девятнадцатый век оказался немногим лучше четырнадцатого, только сейчас всё чумное страдание, захватившее Европу, стеклось в одного Азирафаэля, и он чувствовал себя сломанным, неотёсанным и больным. Он мог начать кашлять кровью. Ему хотелось начать кашлять кровью, но этого почему-то не происходило. Его вессель был очаровательно стойким — может, потому что Азирафаэль очень сильно не хотел умирать. Или потому что Небеса настолько от него устали, что лишили привилегии развоплощения. Он перевернулся на бок, морщась и лёгким волшебством очищая простыни, и вымотанно, машинально поцеловал безликую пустоту, лежащую рядом. Все люди были ужасно тёплые, почти обжигающие — но Азирафаэль не чувствовал ничего, кроме пустого, тоскующего мороза. Он упал обратно на подушку и поддался мучительному желанию заснуть — оно приходило так часто после того количества опиума, что он взял в привычку курить, и было таким блаженно-пустым... Отказаться было невозможно — и, наверное, Азирафаэль не мог поверить, что у него бы получилось. Так проходили многие его последние дни и почти все последние годы. Он ходил по салонам и джентльменским клубам, бывал в наркопритонах так часто, что его начали запоминать и, по старой дружбе, продали трубку и немного — за такую-то сумму, — экстракционного опия. Азирафаэль нравился и тем самым мальчикам-поэтам, к которым он так привык, и просто мужчинам, которые бежали от своих жён, обманывающие и их, и самих себя. Азирафаэля считали красивым с его короткими, красиво неряшливыми волосами, неизменной доброй улыбкой и круглым лицом. Взгляд Азирафаэля называли «пронзительным», язык — «рапирой», а руки — «волшебными». Очевидно, потому что ни в одной восторженной романтической элегии или личном диалоге среди членов клуба нельзя было просто сказать, что он делал чертовски хороший минет. Азирафаэль похвалу ценил, но это не заставляло его отторгать самого себя хоть немного меньше. Он отстранился от своего тела и своих желаний, потому что его желания были слишком непорочными и искренними для существования среди людей; он закрывал глаза каждый раз, когда целовал кого-то, чтобы сфокусироваться на подавлении этого ужасного чувства тошноты, омерзения и неправильности. Он пытался не думать о Кроули. Не думать, когда кто-то очень сильно, до синяков, сжимал его бёдра; когда кто-то неловко бормотал, смущённый, и запутанный, и неловкий; когда его спину кто-то царапал в мучительном желании быть ближе. Он пытался какое-то время, но, в результате, понял, что лучше будет осознать гадкую и похотливую часть своего мозга, которой хотелось собрать рукой копну невероятных, густых, растрёпанных кудрявых волос и целовать тонкую длинную шею без остановки; которой хотелось, чтобы Кроули улыбался только ему, и которая не давала ему спокойно существовать. Азирафаэль мог не чувствовать возбуждения по собственной воле, но Азирафаэль не мог перестать думать как бы ни пытался. Возможно, в человечности было больше проблем, чем он думал. Что, в принципе, не мешало ему до неприличия часто неискренне флиртовать и приглашать этих прекрасных джентльменов, чьи имена он даже не удосуживался запомнить, в свою скромную, но уютную обитель над книжным магазином. А на следующее утро очередной «дорогой» уходил, и Азирафаэль выкуривал или обычную трубку, или опиумную — зависело от того, насколько паршиво он себя чувствовал. Именно так проходила большая часть его дней, и он, застрявший в этом мучительном круговороте, хотел выть — или, по крайней мере, выпить. Он хотел бежать от своей гниющей старой любви, которая никак не могла пройти, от этих ужасающих чувств, но в итоге замечал, что они оставались самыми приятными аспектами его жизни. Он не уверен, что происходящее с ним можно было назвать жизнью. Он смотрел в зеркало и думал о том, что все люди вокруг были для него такими пустыми и неинтересными. Он смотрел в зеркало и думал о том, что они все были такими безликими и скудными. Он смотрел в зеркало и думал о том, что вся его любовь к человечеству, любовь к людям была всё это время неразрывно связана с любовью к Кроули; Кроули, которого больше не было в его жизни. Не было, потому что Азирафаэль всё испортил. Кроули был огромной частью этого мира и огромной частью Азирафаэля, и без него рядом — даже без знания о том, рядом ли он, — Азирафаэль не мог представить, кто он вообще. И осталось ли в нём что-нибудь от него. Что-нибудь от Рая. Что-нибудь от Ада. Хотя бы от человечности. Он смотрел в зеркало — и не видел своего лица.

***

Они с Оскаром встретились в одном из салонов. Об Оскаре Уайльде были наслышаны в основном благодаря его жене, Констанции, очаровательной даме, которая не променяла светские вечера на семейную жизнь и детей и постоянно выглядела сиятельно, улыбалась каждому и веселилась вовсю. Но Азирафаэль, как бы сильно не был восхищён живостью миссис Уайльд, всегда предпочитал книги женщинам и сплетням — он всегда был в курсе последних звёзд на сером небе английской литературы, и когда в поле зрения появился загадочный ирландец с броским слогом и гордыми идеями, Азирафаэль просто не мог не положить на него глаз. Не на него конкретно, конечно, — на его занимательные «Стихотворения», на его первые неумелые, но уже смелые пьесы («Вера, или Нигилисты» показалась Азирафаэлю настолько же детской, насколько очаровательной). Но Азирафаэль подозревал, что для кого-то проживающего в Лондоне подобным образом, встреча со знаменитым «ирландским остроумцем» была, в каком-то смысле, неизбежна. Первым, что он заметил, была его рослая фигура. Он был высокий и как будто неловкий, с лицом таким раздражающим, что почти дивным, и Азирафаэль не мог не вспомнить Кроули. Кроули был ниже и резче, в его движениях читалась злость, по которой Азирафаэль соскучился, но которая, как он смел предполагать, таилась всего-то за такой знакомой дверью. Кроули не был ирландцем и не выглядел так по-английски, как Оскар; у него был дурацкий непонятный акцент, смешанный из всех языков, что он знал когда-то, и его лицо было просто волшебным, хоть Азирафаэль никогда не мог понять, почему именно. Объективно говоря, Кроули не был ни идеальным, ни красивым по стандартам девятнадцатого века, но он был в самый раз для Азирафаэля. Уайльд говорил оксфордским английским, одевался с иголочки и имел мягчайшие черты. Он всегда выглядел мечтательно, и никто не воспринимал его всерьёз, когда он начинал говорить о чём-то томно и патетично. Азирафаэль выловил момент, когда тот остался один на небольшом диванчике и проскользнул к нему, аккуратно присаживаясь. Он редко всерьёз знакомился в последнее время, но у Оскара было что-то поразительное в образе, что-то интригующее и почти загадочное. Что-то промелькнувшее, когда он смерил его с головы до ног вежливым, но оценивающим взглядом. Его зелёная гвоздика смотрелась бесподобно с его серо-зелёными глазами, а чёрные волосы лежали как будто нарочито небрежно. Азирафаэль почувствовал, что весь салон перестал интересовать его вмиг, и приветливо улыбнулся. — Добрый вечер, мой дорогой, — Азирафаэль подсел чуть ближе. — Я о Вас наслышан... мгм, не о Вас лично, но о Ваших работах. Большой поклонник Вашего слога, признаться. Ваши тексты... достаточно смелые, если можно так выразиться, и это не может не очаровывать. Но, ох, что это я. Азирафаэль протянул руку несмело и мягко, но её тут же встретили крепким уверенным пожатием. — Я могу быть даже более смелым, многоуважаемый..? — Фелл, — сорвалось у Азирафаэля с языка очень неаккуратно и как-то слишком восторженно — но, может, виной тому было затянувшееся рукопожатие, — Эзра. Эзра Фелл. Имя, которое он выбрал для скромного пребывания в человеческих кругах, было почти ироничным — и, вероятно, в целях злобной самоиронии и существовало. Ему нужно было знать, чьё имя всем стоит забыть. Эзры Фелла никогда не существовало по историческим меркам. Азирафаэль перестал существовать уже очень давно. — Фелл? Очень... библейски, — заметил Оскар, прекращая, наконец, сжимать его руку и прикрывая свой рот рукой. — Я могу быть даже более библейским. Между ними повисло молчание, но молчание не напряжённое и давящее, а заполненное чем-то таким знакомым Азирафаэлю, что ему стало почти некомфортно. Азирафаэль смотрел прямо Оскару в глаза, расслабленно отклонившись к подлокотнику красивой софы, и не мог их прочитать — и ему было интересно. Впервые за долгие годы без Кроули. В конце концов, если в нём есть любовь, он может распространять её так, как ему угодно. Это довольно ангельское занятие. — Простите? — Теология довольно мне близка, если можно так выразиться. В моём магазине есть множество изданий священных писаний, если Вас интересует. — Ох, — Оскар прикусил свой палец. — Магазин А.З. Фелла. Ваш? — Семейный бизнес. Букинистика была моей страстью с самого детства. Азирафаэль склонил голову вбок, рассматривая Уайльда: его высокую фигуру, его вьющиеся, но не кудрявые аспидно-чёрные волосы, его опущенные веки и интересную форму глаз, строгую линию его подбородка. У Азирафаэля была в кармане легенда, которую всегда можно было рассказать людям, чтобы они не задавали лишних вопросов. Возможно, некоторые издания в его магазинчике были слишком старыми; возможно, он говорил о вещах, что не положено было знать человеку возраста, на который он предпочитал выглядеть; возможно, в его взгляде было что-то потустороннее и чужое. Но с хорошей историей люди принимали это как должное и не задавали лишних вопросов. В конце концов, это мог быть обыкновенный чудаческий шарм. И Азирафаэль любил считать Эзру Фелла достаточно умным и интригующим, чтобы Оскар Уайльд, юный поэт и драматург, о котором был наслышан каждый в современном лондонском обществе, смотрел на него почти благоговенно и в высшей мере очарованно. — Я могу многое Вам рассказать, Оскар, — заметил Азирафаэль, опуская взгляд с его потемневших глаз на привлекательные, аккуратные губы. — Не хотите прогуляться? Вест-Энд, Сейнт Джеймс, в пять? Уайльд наивно хлопнул ресницами, и уголки его губ поднялись. — Несомненно.

***

Конечно, долго просто гулять у Азирафаэля с Оскаром не выходит. Первые пара прогулок — долгие беседы о литературе, об эстетизме, о Боге, о мире и его незначительности, о красоте людей и их творений и того, как коррелирует это красота с природой, и Азирафаэль почти не верит, что он, наконец-то, нашёл просто хорошего друга и интересного собеседника. У Оскара не получается заменить Кроули. Он не похож на Кроули, хоть тоже чуть более, чем слишком любит абсент, он чересчур много думает о красоте и слишком мало — обо всех нависающих над миром проблемах, в Оскаре не хватает беспокойства, которого Азирафаэль мог бы с ним разделить. В остальном он оказывается идеальным. Высокий, красивый, умный. Хорошо целуется. От интересного собеседника до любовника один шаг, и он — в обсуждении греческой мифологии. Где-то на дискуссии про глубочайшую связь Ореста и Пилада они, полуразвалившись на диване, пока Констанция с детьми спит этажом выше, бездумно целуются; на словах о ценности личности Ганимеда для современной культуры денди Азирафаэль спотыкается на входе в спальню Оскара и хватается за лацканы его пиджака, кусая его шею в перерывах между аргументами в пользу своей точки зрения. Они говорят про Фамирида, и Орфея, и Гиацинта, снимая друг с друга одежду привычными, но жадными в своей заинтересованности касаниями, и Оскар приводит тезис, что, возможно, любовь к мужчинам имеет плотную связь с музыкой. Азирафаэль хмурится и жмурится, вылезая из собственного пиджака и стараясь не думать так усиленно, что он ненароком в очередной раз спотыкается около кровати. Азирафаэль добавляет: «Может, и фортепианной тоже». Оскар смеётся, сам не зная, над чем. Когда он упоминает речь Павсания, что очень сильно с ним резонировала, в порыве чувств, Азирафаэль морщится. — Павсаний говорил не о том, а Платон даже не был настолько хорош, — отмечает он критически и, приподнимая бёдра, стягивает с себя брюки, без лишних слов намекая, что дискуссию о древнегреческих философах им стоит оставить на потом. Они продолжают прогуливаться после этой ночи довольно часто, они продолжают беседовать, просто, помимо жара дискуссии, очень часто они оказываются в жаре тел друг друга. Как только начинается дождь, они оказываются в магазине, а спустя пару коротких минут в неловком разговоре — уже целуются около одной из книжных полок. Грязно, неприятно и — Азирафаэль пытается, правда пытается, — чувственно. Он кусает губы Оскара, заталкивая его наверх, в свою небольшую спальню, на свою большую кровать. — Я никогда раньше не... — он мямлит, пока Азирафаэль расстёгивает его рубашку, руками выводит на его груди круги, любуется на мокрые волосы и напуганное, но бесстыдно восторженное лицо и раздвигает коленом ноги. Сминаемая одежда с накрахмаленными манжетами и воротниками шуршит, кусая мысли Азирафаэля. — Если хочешь, я прекращу, солнце, — говорит он почти заботливо, кусая мочку уха Оскара и прижимая его к кровати, и старается не думать, что «солнце» никогда не было человеком. Солнцем был Кроули, и его лучистая улыбка, и его сияющий взгляд, и его золотой голос. И Азирафаэль старался изо всех сил как-то забыть, задавить, убить, перекинуть, уничтожить, но все его мысли сводились к Кроули, вся его жизнь сводилась к Кроули, и он мог чувствовать эту любовь, эту тёплую, нежную, чистую, согревающую и спасающую его жизнь только вперемешку с отчаянием. Любовь эгоистична; он кусал ключицы Оскара, прижимающего его ближе к себе. Любовь жадна; он медленно целовал губы напротив и зарывался носом в шею, которая пахла приятным резким одеколоном — и ничем больше. Азирафаэль не мог чувствовать ничего больше, кроме любви; Азирафаэль не мог любить никого больше, кроме Кроули. Он сжал волосы Оскара в кулаке и, вслушавшись в тихий скулёж, наклонился к его уху. — Ложись на живот и доверься мне. Не бойся, всё будет в порядке, — Азирафаэль прикусил губу. — солнце.

***

Они предпочитали не разговаривать после секса, когда у них не было друг к другу дела, — портило впечатление, мгновенно делало всё липким, омерзительным, неприятным. Оскар какое-то время — пару дней, может, — назад позвал Азирафаэля к себе в виду отсутствия в доме Констанции с детьми и его, вследствие, ужасного одиночества, которое он просто не мог вынести. Азирафаэль знал, слегка выбитый из колеи внезапным приглашением, что у Оскара было множество других знакомых, с которыми он мог разделить общение в горизонтальной плоскости, а потому не понимал необходимости конкретно своего присутствия, но всё же взял свою слегка запылившуюся опиумную трубку, — для Оскара, — компактный шприц, — для себя, — бечёвку и отправился. И, возможно, они не вылезали из постели первый день. К его концу Оскар, что удивительно, вспомнил, почему он, собственно, пригласил своего замечательного товарища погостить и передал ему аккуратно обёрнутую лентой рукопись, подписанную коротко: «А.З.» Азирафаэль подписывался так в их личной переписке, и он невинно улыбнулся этой очаровательной детали. — Я не мог этого не сделать, — говорил Уайльд, и в его голосе была слышна улыбка, когда он смотрел на Азирафаэля, лежащего на его груди и играющегося с тонкими волосками на ней. — Я знаю, знаю, ты говорил, что публичность опасна, и я видел... Видел. Слышал. Был осведомлён о неприятных событиях на нашей улице. Но я хотел как-то высказаться. Ты... мне это важно. — М-мхм, — Азирафаэль был сонным после недавнего раскуривания опиума вместе, и ему очень хотелось поддаться всему, что говорил его человеческий сосуд: ему хотелось спать, его тошнило, глаза медленно, казалось, обращались в плазматическую массу и плескались где-то за веками. Он толком ничего не видел — и не хотел видеть. Толком ничего не думал — и это было превосходно. — Я могу набрать ванну? — спросил Азирафаэль, лениво потягиваясь и оглядывая длинный, как будто неуклюжий силуэт, вырисовывающийся под покрывалом. В Оскаре были проблемы, много проблем — регулярные измены жене, например, хоть Азирафаэль и не мог его особо критиковать (по крайней мере, пока был у него в гостях; в конце концов, он ещё не забыл элементарные правила вежливости). Оскар не стремился быть идеальным, но он стремился постигать эстетику, постигать красоту, постигать, и познавать, и изучать, и беседовать. Может, думал Азирафаэль, потому они так хорошо и сходились. Азирафаэль устал мыслить. Ему нужно было, чтобы это делал кто-то ещё. — М-м-м, да, конечно, о чём разговор, — Оскар перевернулся, растягиваясь на кровати, с которой Азирафаэль медленно, нехотя поднялся. Ноги болели и слабо его держали — голова болела и слабо держала слова. Может, думал Азирафаэль, потому они так хорошо и сходились. Азирафаэль привык существовать за век в движениях и безрассудных действиях, непонятных поступках и мучительном самоуничижении; Оскар жил почти беззаботно, его волновали любовь и простые красивые удовольствия. И у них обоих было то, о чём хотелось писать, — красиво, искренне, чувственно. Но муза Оскара была везде, и он умел выложить слова из чувств, как дорожку в розовом саду; музы Азирафаэля в его жизни как будто не существовало, и он не мог заставить себя и слова о нём сказать. — Спасибо. И, солнце, — Азирафаэль выдохнул эти слова, не глядя на мужчину рядом, но рассматривая улицы в окне. — ты не думал отрастить волосы? Мне кажется, ты выглядел бы... исключительно. Все годы, века до этого как будто сжались и стали короче секунды, и был один девятнадцатый — фальшивый, до ужаса долгий и одинокий. Краем глаза Азирафаэль увидел, как Оскар оценивающе смахивает чёлку с глаз. Потратив на разогрев воды куда больше времени, чем он мог бы, Азирафаэль, не выдержав, всё же наполнил ванну лёгким взмахом руки — иногда вспоминать, что ты, вообще-то, ангел, было довольно полезно. Он думал начать делать это почаще в последнее время; людские удовольствия прельщали его, но он больше не мог получать от них радость — с его головой как будто что-то случилось, и каждый раз, когда Азирафаэль смотрел на свои руки, на мир вокруг, его сердце начинало биться медленнее, а в горле что-то сжималось. Ему было легко улыбаться, потому что эта улыбка была не его. Его мышцы работали по старой памяти. Азирафаэлю становилось труднее шевелиться и выходить из дома. Он прекратил спать, потому что вставать с кровати было слишком трудно. Ему было тяжело читать, потому что голова не выдерживала больше пары слов в секунду, а разум был пустым и чистым — и, несмотря на то, как долго Азирафаэль об этом мечтал, это было почти болезненно. Может, потому что опустевшая голова оставляла за собой обнажённые чувства, которых было так много, которые сжимали его грудную клетку так сильно, что иногда ему было больно — страшно, невозможно, — дышать. Эти эмоции стали такими привычными — эта печаль, эта одержимость, это ощущение... он будто застрял на месте. Может, дело было в Кроули; может, дело было в человечестве, — в чём был смысл искать виноватых? Азирафаэль смотрел на своё тело с лёгким омерзением, оперевшийся на бортик ванны и слушающий, как вода плещется тихо-тихо от каждого его движения. Начинало становиться душно — он закрыл глаза. Он много думал о Кроули в последнее время. Это перестало быть пугающим, усталым, жалким — но стало единственной не опустевшей вещью в его жизни. Мысли о Кроули заменяли ему самого Кроули, но каждый раз Азирафаэлю хотелось его проклясть. Подать в розыск, спросить у полиции, попросить у знакомых своих знакомых найти его. Но Кроули умел прятаться на видном месте, и Азирафаэль знал, что должен был найти его сам. Просто каждый раз он думал всё чаще, что завтра может начаться Армагеддон, а Кроули не будет рядом. Никто не скажет, что «всё обойдётся». Никто не скажет, что всё будет в порядке. Никто не скажет, что они справятся — ведь не будет никаких «их». Азирафаэль посмотрел на своё измотанное отражение в зеркале на полу, на свои руки, похожие на звёздное небо со всеми родинками и шрамами от уколов, на свои ноги и на зелень ванны. Он провёл руками по своим волосам, смахивая остатки опиума из головы. Кроули всегда заставлял его жить, а не просто существовать. Кроули был естественным позитивным мышлением, Кроули был его частью, его второй половиной — и Азирафаэль не смог увидеть этого раньше. Азирафаэль был влюблён, был в ужасе, был усталым, был жалким — и это делало его живым. Кроули делал его живым. Азирафаэль уронил голову в свои руки и тихо взвыл. — Ох, ёб твою мать, — чувственно выругался он, впервые за столько лет осознав, где именно он споткнулся и упал. Споткнулся, упал и жалел себя слишком сильно, чтобы попробовать встать.

***

— Мы ходим по этой улице постоянно, — пожаловался Оскар, играясь с солидной тростью в один из обедов, когда они мерно гуляли под редким холодным лондонским солнцем. — Тебя что-то беспокоит, мой дивный Эзра? Дивный Эзра перестал ходить с Оскаром под руку последние пару лет и, в целом, общались они лично куда реже, чем в переписке, и в разы менее близко — Азирафаэль, что было довольно очевидно, подумал над тем, чтобы устроить себе полноценную программу реабилитации, но в результате просто лёгким чудом избавил себя от всех пагубных последствий его токсичных привычек, которые чуть не убили его организм; Оскар весьма поспешно заинтересовался другими джентльменами и имел свои собственные жизненные проблемы в виде лорда Альфреда Брюса Дугласа и громких скандалов, творческих кризисов и прочих аспектов жизни писателей, практикующих мужеложство в Великобритании девятнадцатого века. Суть в том, что Азирафаэль большую часть времени проводил, придумывая какие-нибудь отчёты на Небеса пассивно-агрессивным слогом (насколько позволяла форма заполнения; у людей было миллиард восхитительных изобретений и выдумок, но из них всех Рай решил положить взгляд именно на бюрократию). Когда он не напрягал крупицы фантазии, — это, очевидно, не было бессовестным обманом своих вышестоящих, — то ходил под окнами дома Кроули, так и не изменившегося за всё время, глядя на пустые окна и на вечно закрытую дверь. То есть, дверь была открыта. Азирафаэль повернул ручку один разок, и она охотно поддалась, но он был так взволнован, что захлопнул дверь и заполнял отчёты Небесам следующие две недели, закрыв магазин по какой-то глупой причине и (уже почти осознанно) изредка выпивая по бокалу-двум сладкого белого вина. Ему просто было страшно. Страшно не найти там никого. Увидеть оставленный, заброшенный дом. И это старое-старое фортепиано, которое Азирафаэль так и не смог услышать. Руки Кроули, наверное, выглядели бы красиво на старых клавишах. Как и его глаза, сконцентрированные на нотах. Такие мысли заставляли Азирафаэля улыбаться — грустно, тоскливо, отчаянно. Зато искренне. Ему, как ангелу, казалось смешным, насколько ценной для него стала собственная искренность. Как человек он только радовался тому, в какую сторону склонялся его моральный компас. И, лишившись почти всех своих прошлых связей и знакомств, предусмотрительно стёртый из истории и воспоминаний Эзра Фелл редко выбирался в город, но разок-другой прогуляться со старым другом не было пороком. Оскар читал ему стихи, а затем долго рассказывал о своей жизни, а потом они вместе долго гуляли и думали о своём, изредка обмениваясь своими идеями по поводу социализма, фундаментализма и прочих -измов. Место прогулки всегда выбирал Азирафаэль, и выходило так, что, даже выбравшись на скромный товарищеский бранч, они в итоге приходили под окна Кроули, шторы на которых не шевелились, свет в которых не зажигался, а стёкла медленно, но верно покрывались пылью. Азирафаэль молчал и смотрел на тёмные стены, с которых никогда не слезала краска, если Кроули того не хотел. — Нет, правда, — Оскар наклонился, чтобы быть рядом с его ухом, и понизил голос. Азирафаэль почувствовал его руку на своём локте и тяжело выдохнул. — что-то не так? — Я... просто... Азирафаэль опустил взгляд. — Жду. Когда Оскар посмотрел на него, Азирафаэль почувстовал эмоции впервые так чётко, ясно, так... слабо. Его сердце болело, но болело монотонно: стонало, хныкало и слегка подвывало. Ему было тяжело и стыдно, но ни одно из этих чувств не имело той же затмевающей силы или апатичной пустоты, ставших привычными для него в последнее время. И Азирафаэль отвернулся от старого дома, чтобы заглянуть Оскару в глаза. В зелёные глаза, которые он не любил, но которым был благодарен. Люди были ужасно несуразными, и именно поэтому Азирафаэль вписывался так хорошо в их круги. Неприятные, липкие, слегка мерзковатые — любить человека было сложнее, чем любить понятие. Человечество было в его сердце всё это время, потому что любовь к отдельным людям была быстротечной, поспешной, скорой... И, может, поэтому он так всего и боялся. Поэтому провёл целый век в бегах от самого себя. Его волновало время, а не то наслаждение, которое мимолётные эмоции приносили. И он решил просто встать и... ждать. Получать удовольствие. Ощущать, как приятная волна всех позабытых эмоций накрывает его с головой. Это всё просто так не исправится. Но можно хотя бы позволить себе почувствовать что-то хорошее. — Меня скоро засудят, думаю, — задумчиво проговорил Оскар, как будто всё понимая; Азирафаэль знал, что это было не так, но голос Оскара, умиротворяющий и тёплый, заставлял его думать о чём-то очаровывающем. — Бози... сложный молодой человек. — М-мгм. Лишь Господь человеку судья. — Для всех святых будет оскорблением, назови ты меня безгрешным. — Нет, нет... — отворачиваясь к двери, за которой мог быть Кроули, — такой близкий и такой недосягаемый, — Азирафаэль хрипло выдохнул, перестал обращать внимание на разговор. Воздух вокруг затрещал. — Порок — не грех. Порок — невосприимчивость. Ад — лишь отрицание, сконцентрированное и сжатое в форму... я думаю. Оскар обернулся к нему, сияя. Его нежная улыбка, наконец-то, начала казаться Азирафаэлю приятной. — Ну, Бог с тобой. Он развернулся и пошёл в сторону скромных кабриолетов, игриво цокая тростью и нервно постукивая каблуками. Азирафаэль продолжал смотреть, задумчивый, недвижимый, почти очаровательно нечеловечный. В нём оставалось из человечного только бесстыжее, собственническое чувство фиксированности. Чувство судьбы. Чувство, что всё шло так, как и должно было. Бога с ним не было, но с ним был Кроули — и Азирафаэль держался на плаву.

***

Ноябрь в Париже стоял прохладный, но не морозный, за что Азирафаэль не мог не быть благодарен. Погода располагала к прогулкам под очаровательными декоративными зонтиками и умиротворённой болтовне — и французы, очаровательно чувствовавшие все требования и склонности погоды, занимались по большей части именно этим. Отличать англичан от французов было довольно просто. Кроме стыдливой неуместности первых в дивные блеск и нищету парижских улиц, они также были куда менее чувствительны к погоде. В Британии это приятное холодное солнце никого не удивляло, а если к чему-то и располагало, то только к резкому похолоданию после полудня или к сильнейшему ливню. В Британии никого не волновало, какая погода в этот час стоит на улице, — все просто предпочитали проводить время дома, в клубах или ресторанах, нежели шататься по ветреным улицам. Азирафаэль, конечно, не был британцем в широком смысле этого слова, но такие мелочи довольно легко опускались, когда он находился в Париже. Даже аккуратное отношение к французам у него было какое-то... британское. Больше презрительное или снисходительное, чем аккуратное, честно говоря. Он предпочитал думать, что именно поэтому его так сильно раздражали все прогуливающиеся по площади Дофина, ведь стресс был хоть и куда более честным, но очень расстраивающим оправданием. В такой хороший день было положено сидеть в кафе, или играть на рояле гостям, или читать книги, или выпивать с хорошими друзьями с самого утра и до позднего вечера. Но уж точно не умирать. К сожалению, поганые британцы — что ирландцы, что англичане, — не знали ничего о непосредственной связи жизни с погодными условиями, и Азирафаэля даже начало раздражать, что погода была удивительно хорошая. И при этом он входил в дешёвую дрянную гостиницу, покосившуюся и старую. Оскар Уайльд умирал мучительно долго. Тюрьма была лишь летальным ранением. Азирафаэль не собирался оставаться — Азирафаэлю нужно было проститься. Они никогда не прощались, пришедшие к этой скромной традиции путём долгих бесед и очевидных рассуждений. Оскар сказал ему: «Эзра». Оскар поправил пиджак и волосы, убрал руку ото рта: «Мы не уходим, пока живы». Оскар смотрел не на него, не в него, а куда-то сквозь. Он любил размышлять о жизни и смерти, об их красоте и тонкости; Оскар был бессовестно драматичным и оставался таким, сколько Азирафаэль его помнил. И он понимал, что Оскар не договорил; понимал, что должен был дождаться. Но в итоге просто взял его руку и кивнул. Обещал попрощаться. Он поднялся по лестнице и, столкнувшись с Россом по пути, который посмотрел на него как-то чересчур странно, вежливо улыбнулся и осведомился о самочувствии Оскара. Роберт ничего не сказал, но его потускневший взгляд рухнул в пол, и он прикусил щёку изнутри, как будто не в силах выдавить хоть слово об этом. Облезлые стены гостиницы пахли плесенью и чахоткой. Азирафаэль понимающе кивнул и похлопал Росса по плечу. Оскар был драматичным — это было частью его личности, которая была бы раздражающей, не являйся настолько фундаментальной для него. Ему снились пиры в мире мёртвых, он бессовестно часто и долго, протяжно, почти красиво говорил о своей скорой погибели — он это умел. Превращать всё самое жуткое в своей жизни в музу. В почву для шедевра. Но одно дело, когда это происходило просто в тусклых разговорах, почти как шутка, а другое — когда он кашлял кровью периодически и в горячке молил о смерти. Когда его рассуждения пересекли границу между абстрактностью и пророчеством. Когда у его смерти было лицо — исхудавшее, синюшное, совсем не похожее на него самого ещё пару лет назад. С Оскаром вместе умирал девятнадцатый век. И Азирафаэль не знал, как себя чувствовать. Девятнадцатый век впился в него голодной пиявкой и высасывал кровь от каждого его шага, а когда кровь закончилась — принялся пожирать тело. По кусочку, медленно-медленно, уже гниющая на нём плоть отходила от костей и наполняла жестокий, бездонный желудок паразита. Паразит разрастался и сидел у него на спине, обнимая, урчал и выл, голодный, — Азирафаэлю было жалко его оторвать и выбросить. В отличие от себя. Он не был уверен, что в нём осталось. Он стоял перед дверью комнаты Оскара — и боялся войти. Эзры Фелла никогда не существовало в истории. Азирафаэля уже толком никто и не помнил — особенно он сам. В нём оставались только истощивший его паразит, сгрызший все внутренности, — и человеческие, и эфирные, — и бесполезная надежда. Надежда на ещё одну вечность впереди. Девятнадцатый век оказался ничуть не лучше четырнадцатого. В четырнадцатом у него хотя бы оставалась личность. Азирафаэль вздохнул. Глубоко и больно. Некоторые шаги необходимо было сделать. И взглянуть своему отчаянию во впалые, безжизненные глаза. У Оскара в комнате пахло болезнью. Пахло старостью, хотя ему было едва за сорок. Его лицо было не морщинистым — сморщившимся. Его черты неприятно искривились, обесцвеченные губы были едва приоткрыты. Он даже не старался дышать, просто машинально позволял воздуху царапать носоглотку. Оскар слабо кашлял, как будто у него не было сил прочистить горло за один раз. И, вероятнее всего, так и было. На секунду, на одну крохотную секунду Азирафаэлю захотелось злоупотребить своими способностями. Захотелось хоть как-то помочь. Магическое исцеление — не новость. Иисус занимался им направо и налево; но, будем честны, у сына Божьего есть чуть побольше позволений, чем у ангела. Оскар лежал на последнем издыхании, и Азирафаэль смотрел на это, обессиленно стоя в дверном проёме. Ему казалось, что он мог видеть каждую проживаемую им секунду. Как она падает на пол. Выступает капелькой пота на горячем лбу и тут же испаряется. Азирафаэлю хотелось, чтобы он прожил ещё. Очень хотелось, мучительно хотелось — но желание становится ещё более грешным и тяжёлым, когда есть силы его исполнить. Азирафаэль знал, что он не должен был. На это не посмотрел бы никто с Небес, никто бы не удивился и не пригрозил увольнением — кому, по факту, какое дело, чем там это Начало занимается на Земле? Люди, кроме того, волновали ребят Сверху ещё меньше. Одна спасённая жизнь не волновала бы никого. Но сам Азирафаэль себе бы этого не простил. Конец — слишком абстрактное понятие, чтобы приравнивать его к смерти. Смерть была чёткой и понятной, смерть была завершением отдельного периода, но никогда не была концом. Не концом в широком смысле. Не концом, который должен Азирафаэля касаться. Он чувствовал себя циником, что было иронично, по большей части, если учитывать его непосредственную связь с душами умерших и загробной жизнью. Он не был уверен, какой департамент вообще отвечает за смерти. Люди ежедневно умирали по самым разным причинам, и Азирафаэлю было страшно представить тех ангелов, которым приходилось за этим следить. В конце концов, можно было предположить, что их всех просто сваливают в одну кучу. Или и впрямь мучают в Аду. Всё равно в мире нет библейски безгрешных — и не было никогда. Разве что младенцы, но Азирафаэлю не хотелось раздумывать над процентом детской смертности в современном мире. Уайльд был похож на младенца чем-то на этом импровизированном смертном одре. Рождение и смерть очень похожи, на самом деле. Одинокие, сухие создания. Ещё не совсем люди — или уже. Съежившиеся, пугливые, устрашённые на пороге мира. В дверном проёме существования. Азирафаэль присел рядом с Оскаром. На улице был всё тот же прохладный, залитый солнцем ноябрьский Париж. Бездумно красивый в своей грязи. Может, это лучшее место для смерти — Париж с Уайльдом были похожи. Париж был родным для всех беженцев и заблудших душ, Париж не презирал и не осуждал, Париж пестрил несчастными куртизанками и спивающимися революционерами, склонными к самоубийству поэтами и женщинами без сердец. Париж был превосходен в своей абсолютно осознанной мерзости. Отстранённый, стеклянный взгляд стукнулся о фигуру Азирафаэля. Оскар прищурился. — Ох, Эзра, — уголки его губ приподнялись вежливо, приветствуя старого друга, и он даже попытался приподняться на локтях, чтобы нынешняя беседа имела достоинство всех их прошлых встреч. Очевидно, ничего не вышло, но Азирафаэль похвально ухмыльнулся навстречу такому старанию в его честь. Для человека, которому было тяжело прокашляться, такие усилия были и впрямь колоссальными. И, несомненно, бесценными. — Я пришёл попрощаться. Печаль скользнула по лицу Оскара — осознанно мерзкому. — Рано ты, друг. Может... — Ты никогда не был оптимистом, — улыбнулся Азирафаэль, взяв его руку — жилистую, худую, тяжёлую, — в свою. — Нет смысла начинать сейчас. Оскар утонул в подушке, глядя на серый дырявый потолок. Ему было тяжело держать глаза открытыми. — М-м-м... может, я ждал слишком долго, чтобы перестать надеяться. Неужели, — его взгляд, спрятанный наполовину под веками, замер. Из-под ресниц сияли багровым лопнувшие сосуды. — неужели, это конец? — Когда пишешь о смерти, она кажется дальше, не так ли? — перевёл тему Азирафаэль. Оскар сипло вдохнул воздух, понимая его всё так же хорошо. — Ты ни капельки не изменился, — скудно заметил он. — Ни на йоту. Ничем. Неужели так происходит со всеми людьми в ожидании? Ты замер во времени, точно статуя? Ты здесь телом, но душой ты всегда под окнами того дома... Азирафаэль криво улыбнулся, поглаживая лоб Оскара нежной рукой, умиротворённый нескромной мыслью предсмертного гения. Оскар всегда был умён ровно в той же степени, в которой был патетичен. — Куда мне меняться, — сипло ответил Азирафаэль. — ещё столько в мире закрытых дверей и старых домов... Оскар обернулся к нему и ухмыльнулся так живо, что Азирафаэль одёрнул руку, в страхе спонтанного чуда. Но эмоция вспыхнула на его сухих губах, между его морщин и в раскрывшихся напоследок глазах. Не мучительно, не болезненно и не жалко — просто по-человечески. И он тут же вновь рухнул на подушку. Закрыл глаза. Улыбнулся. — Открой пару и за меня. Молчание зависло в воздухе, тяжёлом и спёртом. Часы ходили мучительно медленно, и Азирафаэлю было страшно на них смотреть. Он боялся отпустить руку Оскара, как будто всю его жизнь держал в мягкой, слабой хватке. И стоило Уайльду только слабо пошевелить пальцами в попытке освободиться, у Азирафаэля сердце упало и опустело вмиг. Он не держался за Оскара всё это время. Он держался за собственное прошлое. — Я хочу вздремнуть. Оставь меня, прошу. Его прошлое умирало перед ним на кровати, и Азирафаэль знал, что должен отпустить. Не хотел — но был должен. Ему не нужно было забывать и не нужно было больше отрицать, бежать, игнорировать. Прятаться зачем-то. Ему нужно было просто двинуться дальше. И, может, он был плохим человеком и ещё худшим ангелом за то, что не собирался спасать душу этого смертного. Но не Азирафаэль решал, жить ему или нет. Всё давно было решено за него. Оставалось лишь адаптироваться. Азирафаэль склонился над человеком, над его истощённым расслабленным лицом, над его раскиданными по подушке прорежёнными волосами — отрастил, всё-таки, — и не смел улыбнуться. Он нахмурился, он закрыл глаза и поцеловал его лоб, убрав с него грязные волосы, похожие на выжженную траву. Уайльд дышал. И улыбался. Не губами, но всем лицом. Он будто бы что-то понял, чего Азирафаэль не успел понять, и это так сильно обескураживало и радовало одновременно, что Азирафаэль мог почувствовать, как эмоции крошатся медленно где-то внутри него. Как он чувствует тоску, боль, покинутость и слёзы, наворачивающиеся на глаза. — Спокойных снов, Оскар, — он провёл рукой по его волосам, вставая. Волосам, которые никогда не были достаточно потрясающими, чтобы быть обожаемыми; волосам, которые никогда не были достаточно идеальными, чтобы не напоминать. — Бог с тобой. Всегда был. Оскар Уайльд умер неделю спустя.

***

Азирафаэль стоял перед закрытой дверью, которая казалась если и существующей, то явно ему недоступной. Из какой-то дурацкой неловкости, чьё происхождение он не мог понять. Перемешанная со стыдом, она сковывала его пальцы и кусала за уши, щипала лицо неаккуратными красными пятнами смущения. Азирафаэлю было совестно. До жути совестно. Но, в свою очередь, Кроули мог хотя бы оставить записку. Это было бы вежливо с его стороны. Азирафаэль улыбнулся, глядя на ненужно искусно отделанную дверную ручку. Искривлённая, чёрная, холодная — как Кроули любил. Он слегка поколебался, задержав руку навесу. Но ещё Кроули любил лежать на пушистых коврах у горящего камина. Любил тёплый чай и гулять под летним солнцем, морщась на него блаженно. Кроули любил тепло и быть рядом хоть с кем-нибудь, Кроули любил свои руки и свои пальцы, Кроули любил свою чешую и крылья Азирафаэля, их общие ужины и вечерние прогулки. Он любил, что мог прийти куда угодно и когда угодно, и всегда найти Азирафаэля рядом. Он любил, как Азирафаэль читает стихи. Он любил жизнь. И помогал Азирафаэлю любить её. Азирафаэль закрыл глаза и, уверенно взяв ручку, толкнул дверь. И она поддалась. Как и должно было быть. Она всегда была для него открыта. Азирафаэль просто не видел этого слишком долго. Перед ним открывался знакомый холл: тёмный из-за постоянно закрытых штор, пыльный, серый, но такой уютный. Картины на стенах висели в таком же скупом порядке. Сухие натюрморты мешались с мрачными портретами скучающих господ и делали коридор даже темнее. Подсвечники на стенах были пусты, а стены в некоторых местах — заляпаны старым воском. Мёртвые мухи лежали на комодах и под вешалками, живые же интенсивно жужжали где-то в районе кухни. Муравьи семенили рядом с плинтусом. Азирафаэль не мог винить Кроули — в конце концов, чистоплотность никогда не была сильной стороной хоть кого-то из них. Дом казался... наполненным. Забитым. Душным. Кроули бы такого не позволил. Эта мысль заставила Азирафаэля громко сглотнуть и всерьёз испугаться. Вариант, что Кроули могло здесь не быть, медленно грыз его изнутри и кружил голову. Он боялся сделать шаг, потому что любой шаг мог значить приближение разочарования. И Азирафаэль не знал, что случится в этом случае. Его эмоции всё ещё владели им каждый раз, когда вспыхивали. Его эмоции были фатальными. Эмоции заставляли его, перетягивая бечевкой плечо, пронзать предплечье шприцами и исчезать из жизни минимум на сутки. Эмоции заставляли его глотать из графина самое крепкое, что он мог найти в своём магазине, и ненавистно купать лицо в острых осколках. Эмоции сдёрнули с него кожу. Наверное, решил Азирафаэль, он застрелится — у него есть старый револьвер с нелучших времён. Он может вколоть слишком много опиума и просто заснуть. Или морфин — чтобы попроще. Он может подсесть на что-то более тяжёлое и умирать медленно и мучительно. Он может просто перерезать себе горло ножом для мяса — и дело с концом. Самоубийство-то он ещё не пробовал. И после этого может остаться на Небесах до самого Армагеддона, не смотреть на Землю веками и игнорировать всё происходящее и на ней, и вокруг него. Может, Азирафаэлю просто не хватало в жизни драматичности. Может, общение с Оскаром его чему-то и научило. Может, ему просто нужно было пойти, не боясь. Все эти разговоры про «первый шаг — самый важный» оказались такими обманчивыми. Никто не сказал, как сложно будет продолжить идти. Но Азирафаэль поднялся на второй этаж, быстро осмотрев первый и осведомившись, что ни столовая, ни гостевые комнаты, ни кухня не содержали в себе ничего похожего на Кроули, — одни лишь насекомые и, иногда, солнечные зайчики, если окно не было замуровано багровым полотном высоких штор. Он игрался с пылью на комодах и декоративных столиках, любовался увядшими цветами в вазах и крошками ещё более старых цветов на полу. Пахло прелой водой. Воздух был спёртый и натянутый, смешавший в себе миллионы разных ароматов. Второй этаж был светлее. Все двери были распахнуты настежь — почти все. Одна, в конце этажа, была прикрыта. Азирафаэль мог видеть узкую щёлочку, искушающую своей загадочной темнотой, даже с лестницы. И он поёжился. Слабо, напуганно. Кроули был там. Он знал это. Не мог объяснить, почему. Все пути вели его к Кроули. Безошибочно. Бесповоротно. Просто впервые это стало иметь такое значение. Азирафаэль нахмурился и, подобрав чемоданчик, с которым он заявился сюда, пошёл вперёд. Он хотел выпить перед выходом. Он хотел хотя бы слегка покурить. Он хотел сделать хоть что-то, лишь бы вновь перестать быть тем, кого он ненавидел сильнее всего на свете. Но он шёл к Кроули. И знал, что найдёт себя, которого так давно позабыл, за этой прикрытой дверью. Азирафаэль выдохнул и толкнул её. Тяжёлый скрип в пустом, одиноком доме оглушил его на время, а темнота комнаты — ослепила. Он закрыл глаза, несколько раз моргнул, чтобы привыкнуть к мраку. И Кроули был здесь. Он спал. И Азирафаэль не мог поверить, что даже сейчас вместо чистой искрящей ненависти он чувствовал одно ярчайшее, сильнейшее облегчение. Он сдержал неприличный крик радости, зажав свой собственный рот ладонью. Чёрт подери, Азирафаэль действительно был влюблён. По уши. Как мальчишка. Он глубоко вздохнул и откинул чемоданчик в сторону. Щелчком пальцев Азирафаэль зажёг все источники света, — от люстры до небольших свеч на тумбочках, — чтобы оценить масштаб трагедии и, в конце концов, рассмотреть Кроули, кутающегося в покрывало с настырным усердием. Время его потрепало — благо, он, видимо, проснулся как-то и вспомнил, что нужно запретить своим волосам расти ещё сильнее. Тем не менее, его заросшее лицо и волосы, ставшие ещё длиннее, кудрявее и непослушнее, в каком-то смысле умиляли и оставляли приятное ощущение чего-то дурацкого, уютного и... восхитительного. Азирафаэль смотрел на складку между бровей Кроули, на крылья его носа, которые раскрывались от глубоких вдохов, на его руки, цепляющие подушку, и наконец почувствовал себя так, словно пришёл домой после долгого пути. Азирафаэль аккуратно присел рядом с кроватью, достал папиросу и закурил. Очередным беззаботным взмахом руки он открыл окна и шторы, впуская ленивую декабрьскую прохладу в душную спальню. Дом начинал постепенно оживать. И Азирафаэлю казалось, что вместе с домом он начал оживать тоже. Затяжка укусила его горло приятным дискомфортом, таким привычным и таким домашним, что он позволил себе прикрыть глаза. Дым клубился во рту и горле, щипал ноздри и с выдохом вместе наполнял комнату. Что ж, запах табака нравился Азирафаэлю сильнее, чем запах пыли. Он продолжил курить, развалившись на полу и опираясь на кровать. Медленные затяжки. Лёгкие выдохи. Кроули ненавидел, когда он курил дома — но, если он не мог сказать ничего против прокуренного книжного, в его спальне покурить было... определённым удовольствием. Жестоким, тайным, но ужасно услаждающим удовольствием. Азирафаэль затянулся ещё раз. — Не дыми, — услышал он недовольное ворчание и, не успев обернуться, попал под удар укутанной в покрывало конечности. Азирафаэлю хотелось воскликнуть: «Господи!» Азирафаэлю хотелось выругаться: «Чёрт подери!» Азирафаэль прошептал, нежно и очарованно: — Кроули... Кроули был рядом, Кроули был рядом и осознавал это, свернувшийся на кровати под покрывалом с недовольным хмурым лицом и тем самым взглядом, который никто никогда не мог ни повторить, ни заменить. Во взгляде Кроули читалось умиротворённое раздражение и очарованная воодушевлённость, остаточная сонливость и непонятная, но ужасно согревающая радость. Азирафаэлю хотелось смотреть на него бесконечно — пусть, конечно, с этой жуткой бородой стоило что-то сделать. Азирафаэль смял папиросу в руке, почти не замечая саднящую боль, и, зачарованный, забрался на кровать, только чтобы собрать Кроули в охапку и прижать его к себе так сильно, что он услышал громкое, хриплое, опаляющее его ухо дыхание. И Азирафаэль понял бы всё. Азирафаэль ожидал всего: Кроули мог вырываться, мог обмякнуть, мог попросить его не трогать. Честно, Азирафаэль бы это понял. Но Кроули провёл руками по его спине и обнял его в ответ, немного колеблясь поначалу, длинными ногтями цепляясь за его кардиган, за его шею; Кроули дышал тяжело и свободно одновременно, как будто готов был заплакать. И, Азирафаэль мог подумать, в этом они были похожи. Их дыхание было одинаковым. Вне зависимости от того, как далеко они были. Но сейчас оно будто стало единственным. Кроули отстранился первый с улыбкой и мягким «ну, всё-всё, ты меня задушишь». Он закрыл окна и развеял остатки висящего в комнате дыма. Азирафаэль, спохватившись, вылечил свою ладонь и быстренько избавился от мятых подпаленных остатков папиросной бумаги. — Выглядишь паршиво, — заметил Кроули, прерывая скромную тишину и потягиваясь. Его длинное тело выглядело хорошо. В той же домашней рубашке, что Азирафаэль видел в последний раз. Он был уверен, что нашёл бы в гостиной те же неловко стянутые Кроули сапоги. И, оглядевшись, Азирафаэль увидел те очаровательные чулки, которые никогда не выходили из моды. Он видел похожие на многих мальчиках, с которыми спал, да и сам время от времени носил что-то подобное, но только чулки Кроули вызывали такое наивное очарование. Азирафаэль усмехнулся, оглядывая его. — Тебе повезло, что зеркало достаточно далеко, милый. Кроули продолжал сонно моргать и оглядываться, тереть глаза время от времени, щуриться. — А? — он пощупал своё лицо и разочарованно застонал. — Я так и знал. Так и знал! Сколько времени, вообще? Какой год? Ах. То есть, он засыпал на целый век абсолютно осознанно. — М-м-м. Около четырёх пополудни, — Азирафаэль посмотрел на него скептически, подобрал чемоданчик с пола и стал копаться в его глубинах. — Конец тысяча девятисотого. — Какого? — Тысяча девятисотого, моё ты чудо, — улыбнулся Азирафаэль навстречу опешившему Кроули, который с силой смял покрывало в руках. Азирафаэль, тем временем, выудил из чемоданчика бритву и раскрыл её. — Ох... о, нет. Я пропустил кучу всего интересного, не так ли? Азирафаэль запнулся и отвернулся к чемоданчику. Кроули, недоверчиво взглянув на лезвие в его руках, быстрым колдовством избавился от неопрятных волос на лице. — Серьёзно? Избавить меня от такого удовольствия... — Ну, — Кроули стыдливо отвёл глаза, играясь со своими невероятными, потрясающими волосами. — я давно хотел постричься... Азирафаэль просиял. И, наконец, выудил из чемоданчика то, что так долго искал — вместе с тонкими, изящными ножницами. — Ужасно скучный век, — ответил наконец Азирафаэль, передавая Кроули скромную коробочку. — Не бойся, тебе жалеть не о чем. Но шоколад, право, всё окупил. Азирафаэль кивнул на коробочку, которую Кроули вежливо принял и сейчас недоверчиво рассматривал — уже не сонный, но всё ещё дизориентированный тем, что проснулся в другом веке. — Попробуй, — улыбка скользнула по его губам и тут же отразилась на лице Кроули. — И пойдём в ванную. Не хочу портить твои прекрасные простыни. Азирафаэль поднялся, отставляя чемоданчик к прикроватной тумбочке, и, оглянувшись, заметил, что Кроули вполне справился с тем, чтобы вылезти из кровати, и заинтересованно копался в коробочке длинными пальцами. Он вытащил неаккуратную, обтёсанную шоколадку, и Азирафаэль обернулся к нему, рассматривая с недоверием изучающего деликатес Кроули в предвкушении и с непонятным теплом. Шоколад напоминал ему о Кроули. Горьковатый. Ароматный. С множеством непонятных, таинственных привкусов. Ему многое напоминало Кроули, и он никогда не придавал этому достаточно значения. Память о Кроули была для него неизбежной. Мысли о Кроули были для него естественными. И Азирафаэль учился — медленно, но старательно, — быть в гармонии со своей бессовестно человеческой, тихой, нетребовательной любовью. Ему нравилось, как Кроули пах и выглядел. Ему нравилось говорить с Кроули и смотреть на Кроули, ему хотелось быть рядом, ему хотелось видеть сияние в его восхитительных, невероятных, прекрасных глазах, когда он пробует что-то вкусное или видит что-то интересное. Он любил Кроули, и в это чувство, которое звенело в его груди, когда Азирафаэль смотрел, как он медленно ест шоколад, слились всевозможные типы нежности, все философические олицетворения любви. Никаких сладкоистомных Эротов. Только нагая и часто противная, болезненная искренность. Азирафаэль щёлкнул ножницами пару раз, чтобы проверить, перестал ли Кроули дёргаться от каждого резкого звука. — Спасибо за... ш-шоколад? — пробормотал Кроули, прожёвывая последний кусочек. Он великодушно снял рубашку и намочил волосы, которые облепили его плечи, лицо и спину. Азирафаэль аккуратно расчёсывал колтуны гребешком, терпеливо ожидая, когда Кроули прекратит дёргаться и шипеть каждый раз, когда он дёргал особенно скатавшуюся часть его волос слишком резко. У Кроули были красивые волосы. Азирафаэль всегда ими восхищался. И, думается, был весьма слеп в своём восхищении. Щёлк. Азирафаэль замечал, что всё было не так пугающе, как ему казалось сначала, но и не так просто. Искренность всегда труднее, чем кажется на первый взгляд. Это не идеализация. Это не единственная черта. Это не самообман. Щёлк. У Кроули были красивые волосы. У Оскара были красивые волосы. У Блейка были красивые волосы. У многих других мужчин и женщин были невероятные, красивые волосы. И, честно, у кого-то они были более послушными, более ухоженными, более приятными на ощупь... Но в волосы Кроули были вплетены воспоминания. И сожаления. И несчастья, и противное отрицание. Одно воспоминание о нём жгло Азирафаэля сильнее пламени свеч и укусов затушенных о собственную кожу папирос. Азирафаэлю хотелось верить, что он научился чему-то. Щёлк. Щёлк. Щёлк. Кроули сидел так спокойно, когда пальцы Азирафаэля проходились по его шее и игрались с его волосами. Кроули не дёргался больше. Потому что это был просто Азирафаэль. Из всех существ в мире Азирафаэль был последним, кто мог хоть как-то Кроули навредить. Кто позволил бы хоть кому-то Кроули навредить. Щёлк. — Так почему ты спал? Кроули поёрзал, и Азирафаэль слегка пнул его в бок, принуждая сидеть смирно. В ответ он получил недовольное ворчание и шлепок по ступне. — Как долго? — добавил Азирафаэль, подбирая ещё локоны с ссутуленных плеч. — Взгрустнулось, — Кроули рассматривал свои руки, точно они как-то изменились за этот век. Он продолжал качаться и не особо-то смирно сидеть, но Азирафаэль его больше не одёргивал. Очередная копна волос упала на холодный пол. Они сидели молча какое-то время. — Я понимаю, — тихо добавил Азирафаэль и позволил себе погладить плечи Кроули, уже показавшиеся из-под мокрых волос. — понимаю. — Я не... не хотел пропадать. Правда. Вот так... — прошептал Кроули так, что Азирафаэль почувствовал, будто ему слышать это было неприлично. Он вздохнул и погладил Кроули снова, ведя за своей рукой едва ощутимые мурашки. Лёгкий вздох застыл между ними, так и не превратившись в слова. Щёлк. Щёлк. Щёлк. Щёлк. Азирафаэль и впрямь терял осознание времени. Особенно, когда Кроули был рядом. Всё шло то слишком медленно, то слишком быстро. Когда Азирафаэль подравнивал затылок Кроули, он уже не знал, сколько они сидели в этой холодной ванной, слушая завывания ледяного ветра между стен, под плинтусом, в трубах. Когда Азирафаэль отложил ножницы, ему показалось, что прошли годы. Годы просто их, сидящих рядом под щёлканье ножниц. Годы его, смотрящего на Кроули и гладящего его плечи каждый раз, когда он напрягался слишком сильно. Годы молчания такого тёплого, что они пережили зиму благодаря одному лишь присутствию друг друга. И Азирафаэлю показалось, что он тоже согрелся, когда разворошил волосы Кроули и передал ему зеркальце. — Ну, как тебе? — Потрясающе. Завтра ужинать не идём, я собираюсь к цирюльнику. — Ох, — Азирафаэль игриво толкнул его. — бесстыдник. Оденься, и пойдём выпьем чаю. Я принёс замечательный китайский улун. — Побалуешь меня парой историй? Азирафаэль оскалился, хитро щурясь. — И, может быть, — Кроули укусил нижнюю губу, абсолютно очаровательный с короткими волосами, которые больше не закрывали его прелестное, острое и худое лицо, всё такими же растрёпанными и глупыми. — шоколадом? Азирафаэль рассмеялся, и Кроули на него улыбнулся. Особой улыбкой. Зубастой и дурацкой.

***

— У меня новое пианино, — Кроули хлопнул по его чёрной крышке, но тут же погладил место удара, как бы извиняясь перед инструментом. Азирафаэлю показалось, что пианино даже как-то насупилось и важно подобралось. — Пришлось повозиться, чтобы его достать, но качественнее звука я ещё не слышал. Азирафаэль многозначительно промычал что-то, наливая в рюмку немного абсента дрожащей рукой. Он предусмотрительно выпивал довольно редко и только в компании Кроули, наслаждаясь не столько алкоголем, сколько тем, как лицо Кроули и сам Кроули менялся под его воздействием. Азирафаэль не любил чувствовать, но крайне любил наблюдать. Рюмка осталась на стеклянном кофейном столике, рядом с ещё закрытой бутылкой вина, пустым бокалом и тарелкой фруктов, на которую Азирафаэль косился долгое время и, не удержавшись, всё же стащил оттуда пару ананасов. — И, ну, с композицией тоже... немножко, — с каждым словом щёки Кроули очаровательно розовели, и он усиленно старался спрятаться за уже успевшими помяться листами с нотами. — Она мне очень нравилась, и я знал, что хочу сыграть её, но это, ну... симфония... и всё такое. Так что, да. Я долго мучился. — Мх-м. По поводу? — сонно проговорил Азирафаэль, почти ложась на подлокотник дивана. Он не был забывчивым, — особенно касательно Кроули, — но для воспоминаний нужны были усилия, которые он не мог себе позволить, разморённый чудесным вечером. Лицо Кроули мгновенно помрачнело и недоуменно напряглось. — Н... начало девятнадцатого века? Я обещал, помнишь? Ты же помнишь, ну? Кроули не садился и усилённо пилил его взглядом, облокотившись на фортепиано, пытаясь всерьёз выглядеть угрожающе. Выходило у него выглядеть только обиженно, но Азирафаэлю было этого более чем достаточно, чтобы вернуться не в самый лучший век его жизни и с видимым усилием вспомнить всё в нём происходившее. Он тепло улыбнулся воспоминаниям о прошлом доме Кроули, о запахе старой мебели в нём, о кофейном столике, который трагически сгрызли термиты уже как лет восемьдесят, о запахе таявших папирос и об усиленном нежелании их обоих бросать хоть короткий взгляд на пепельницы; о том, как Кроули не любил курить, но ещё больше не любил, когда Азирафаэль курил у него дома, — то ли из вредности, то ли из какого-то первобытного материнского желания лишний раз побеспокоиться. Он тепло улыбнулся всему, слегка морщась на неприятные века. У всех были свои недостатки. Азирафаэль тяжело вздохнул, останавливая поток памяти и прикрывая глаза. — М-мгм. Помню. Совсем не то уже в голове, — он постучал пальцами по столу, пока Кроули тихо и более уверенно усаживался за фортепиано. — Да. Прости, мой милый. Итак? Кроули поднял голову и снял очки, аккуратно сложил их рядом, как будто что-то оттягивая. Его пальцы медленно поглаживали глянцевую черноту пианино, и Азирафаэль не мог оторваться от кругов, что они чертили. От знаков, что они выводили; от сообщений, что хотели донести. Азирафаэль пытался вчитаться в каждое действие Кроули так часто, что это стало безусловным рефлексом. От которого ему больше не было страшно. — Точно? Всё-всё помнишь? — в голосе Кроули переливалась дребезжащая игривость. Как он ни пытался быть спокойным, но очаровательно нервничал, нервничал неизбежно и повсеместно. Нервничал по-своему, по-особенному. — Абсолютно? — Что ты хочешь сказать? — Ну, знаешь... «я не скажу тебе ни слова», всё такое. «Твердить ли мне о страсти снова, чтоб...» — язык Кроули скользнул по его губам броско и стыдливо. — «рай твой превратился в ад?» Азирафаэль оторвался от скучающего изучения стола и приподнялся на своём месте, слегка ошеломлённый. — Ты... ты читал. — Он стал популярным, этот Байрон. И получше писать. Читал «Каина»? Лёгкий кивок дался Азирафаэлю с непривычным трудом, и он заметил, что не может заставить себя оторвать взгляд от Кроули. Никто из них, в любом случае, этого не хотел. Азирафаэлю нравилось смотреть, как Кроули становится увереннее рядом с ним. Его тревога была неотъемлемой частью его личности, но, когда она отходила на второй план, аккуратно и стыдливо обнажая его красивую улыбку, уверенную осанку, горящий взгляд, Азирафаэль чувствовал удивительное тепло. Восхищение вперемешку с искренней радостью. Только Кроули мог заставить его чувствовать себя так. Кроули был солнцем и был растением — он расправлял стебельчатое тело и расцветал, становился каким-то образом ещё прекраснее, и Азирафаэль просто не мог — не хотел, — удержаться от того, чтобы быть зачарованным. Глаза Кроули улыбались. Морщины у их уголков были похожи на лучики. Блики от света, переливающиеся под его ресницами, — на солнечных зайчиков. — Я просто... — замялся Кроули, но не поспешно, не нервно и не смущённо. Осознанно. Он глядел на Азирафаэля исподлобья в мягкой надежде на одобрение и улыбался, отражая улыбку Азирафаэля, что становилась легче, нежнее с каждой секундой. — я хотел сделать что-то особенное. Наверное. Ну, то есть, симфония-то красивая, так что... я-я мог бы... я хочу её сыграть. Их взгляды сомкнулись с уверенностью неожиданной, но в то же время такой естественной. — Я весь внимание, — голос Азирафаэля надорвался и упал до шёпота, но звук вокруг казался ненастоящим. Он стал рассматривать собственные руки, чтобы не так усиленно вглядываться в Кроули, но его сердце ныло с каким-то дивным счастьем. Быть замеченным было приятно. Быть увиденным было приятно. Быть существующим в истории для кого-то было приятно. — Л-ладно, я... я просто, — Кроули поспешно поставил скромные нотные листы перед собой, как будто они на самом деле были ему нужны. — я просто начну. Голос Кроули звучал беззащитно. Голос Кроули звучал так, будто в нём расплывались все его мысли и чувства, неспособные собраться воедино, во что-то понятное, во что-то осязаемое. И его слова повисли в воздухе. А с первой нотой как будто начали рассеиваться. Словно дым от зажжённых благовоний. Словно все их века, проведённые вместе. Кроули играл... мучительно и истомно. Азирафаэль пытался фокусироваться на том, что это — просто мелодия, написанная каким-то очередным весьма талантливым и весьма интересным индивидуумом, написанная человеком. Он правда пытался. Но он слышал в каждом ударе клавиш тихое хныканье, почти завывание из каких-то глубин истории. Он слышал стук ливня по иссохшей, жаждущей земле Рима, хлюпанье воды в своих сандалиях, плеск вина в глиняных стаканах и беспокойство вместе с искренним раскаянием в голосе Кроули. Он слышал истощающую и бессильную печаль, он слышал отчаяние, он слышал звук сходящихся мечей и клацанье натирающих доспех; он слышал море, он слышал шорох бамбуковых лесов, он слышал слёзы, и смех, и крик, и мольбы о помощи. Он слышал их с Кроули разговоры, все до единого, как будто они ещё не успели стать воспоминанием. Он слышал Кроули. Азирафаэль закрыл глаза, со стыдом опомнившись. Кроули продолжал играть. Азирафаэль видел слишком много. Он видел полные улицы мёртвых людей и дым от костров, в которых сжигали тела. Он видел впавшие глаза Кроули и его осунувшееся лицо, видел сидящий по углам Мор, видел множество революций, смертей. Он видел красоту алкоголя и вьющийся дым трубок, сигарет, папирос; он видел, как Кроули от этого морщился. Он видел его розовеющее лицо подшофе и его сухую кожу. Он видел, как загораются его глаза, когда он читал трогательные романтичные стихи или восхищённо пролистывал страницу за страницей драматического произведения. Он видел солнце. Он видел Кроули. Потому что эта мелодия была такой человечной, такой тоскливой, такой искренней. Эта мелодия не была криком о помощи, она была завуалированный в ноты мимолётной и скромной просьбой вспомнить, она была нежностью и... чем-то тяжёлым. Чем-то давящим. Азирафаэль зажмурился, когда в музыке появилась грубость — сухая, но не бездумная. Томящаяся. Скучающая. Обречённая быть спокойной. Азирафаэль услышал звук самого себя, крадущего абсент Кроули; Азирафаэль услышал звук захлопнутой двери и сминаемого шейного платка. Азирафаэлю хотелось не думать, хотелось забыть. Ему было трудно дышать, воздуха было слишком мало для лёгких, поэтому он вдыхал запах Кроули — неизменный, наполняющий всю квартиру. Запах бегущей Темзы. Запах липы. Запах весны и недокуренных сигарет. Изо рта Азирафаэля почти вырвался надорвавшийся стон, когда мелодия стала глубже, нежнее. Терпеливее. В ней было так много всего от человечества. И так много всего от Кроули. Сердце Азирафаэля могло биться менее быстро, если бы он захотел, но это было самым приятным чувством, что он испытывал за последние несколько десятков лет. Рвущееся в груди сердце. Растопленное заново наслаждение. Мягкий звук воспоминаний, бесшумно улёгшихся у них в ногах. Азирафаэлю казалось, что каждая нота заставляла его влюбляться снова и снова, словно один крохотный момент глупого осознания остался в кольце. Лента Мёбиуса его обожания. Уроборос его восхищения. Азирафаэль позволил себе издать тонкий смешок на выдохе ровно за мгновение до того, как Кроули закончил играть и машинальным движением пианистов положил руки себе на колени в бездумном жесте. Он соврал бы, не признавшись себе после этого. Каждая минута, каждая секунда, каждый момент его пребывания рядом с Кроули заставлял его любить так сильно, что сердце начинало болеть. Ему порой нужно было напоминание, сколько Кроули для него значит. Сколько он значит для его жизни. Азирафаэль шмыгнул носом, боясь надолго открыть глаза. Это не было симфонией. Не было сонатой. Это был откровенный диалог. Вопрос, повисший в воздухе давным давно, который только сейчас Кроули осмелился задать. Стеснённый секундной тишиной, следующей за рассеиванием звука в воздухе, Азирафаэль начал медленно аплодировать. Вскинул голову. Раскрыл глаза. И их взгляды с Кроули снова сомкнулись — уверенно. Грубо. Нарочно. В улыбке Азирафаэля были слёзы, мольбы о прощении, падение на колени и безграничное, бессильное, нескромное обожание. Кроули улыбался взглядом, улыбался мимическими морщинами и складками на лбу, улыбался всем лицом — но уголки его губ приподнялись слегка. Он шутливо раскланялся, поднявшись из-за фортепиано. — Спасибо, спасибо, — Кроули согнулся в самом уродливом и неправильном поклоне, который только мог существовать в мире. — вы прекрасная публика. Азирафаэль приподнял бровь и покосился на него с наигранным осуждением. Он бессовестно украл пару кусочков яблок, уже начавших темнеть по краям, с тарелки. Кроули устало подошёл и сел рядом, на диван. Молчание между ними не было тишиной. В нём было так много всего необходимого, так много всего несказанного, но ими обоими понимаемого. Молчание было их словами. Звук открытия бутылки вина — их речью. — А что за симфония всё же, мой дорогой? — спросил Азирафаэль, закончив мучить злосчастную пробку. Он приподнял бутылку в сторону бокала Кроули. — Будешь? — А твой... — Кроули небрежно и сконфуженно указал на рюмку абсента. Азирафаэль очаровательно ему улыбнулся и лёгким колдовством заменил полную рюмку на пустой бокал. Бутылка абсента оказалась на кухонной стойке — запечатанная и снова полная. — Я воздержусь. Так что? — Азирафаэль ещё раз указал на бутылку. Кроули кивнул — медленно, но уверенно. Он слегка высунул язык, задумавшись. Лёгкое журчание вина успокаивало и усыпляло. Азирафаэль чувствовал необъятное, очаровывающее тепло, и одна мысль о том, чтобы его отпустить, приводила в тихий, леденящий ужас. Больше никогда. Азирафаэль наполнил и свой бокал. Больше никогда. — Гайдн, — наконец подал голос Кроули, рассматривая всё вокруг: столик, желтоватое вино, фрукты, пианино. Азирафаэля. — Йозеф Гайдн. Семнадцатый-восемнадцатый век? Не помню, хоть убей. Ну... в смысле, его симфония. Азирафаэль взял бокал, но не стал выпивать. Он мягко покачивал его, изучая Кроули нетребовальным и вовлечённым взглядом. — С-сорок девятая симфония. Фа минор. Первая часть, адажио, — Кроули взял свой бокал, и его смущённый взгляд расплывчато, почти невидимо отразился в вине. — «Страсть». Азирафаэль поднёс краешек бокала к своим губам и нескромно улыбнулся. Им нужно было так много слов, которые уже были когда-то сказаны. Им нужно было просто собрать их в один момент. — М-м. Очень прямолинейно, не находишь? — Да, — голос Кроули упал, такой насыщенный на блёклом фоне тишины вокруг. Всё как будто боялось издать звук. Даже птицы умолкли. — Да, нахожу. Азирафаэль сделал скромный глоток вина, пытаясь спрятать собственную глупую радость. Кроули обернулся на него и улыбнулся. Не зубасто и не по-дурацки. Иначе. До безумия искренне, облегчённо и трепетно. Совсем по-новому.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.