ID работы: 855383

Господи, прости

Джен
PG-13
Завершён
64
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
35 страниц, 1 часть
Метки:
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
64 Нравится 17 Отзывы 15 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
1. Жан Вальжан стоял в дверях и вспоминал, как чувствовал себя, когда видел этого человека в прошлый и — казалось — в последний раз. Облегчение, накрывшее его тогда на набережной, парализовавшее все прочие чувства и порывы, парализовавшее совесть и сострадание, быстро схлынуло, оставив вместо себя смутное ощущение тошноты, отвращения и желание отмыться и очиститься — физически и духовно. Вальжан тогда целых полчаса сидел в большом тазу с водой — лучше бы ледяной, но летом ледяной не бывает. А потом до самого утра не выходил из комнаты, где молился. Сначала о своей душе, а потом о душе — того человека. Того — которого он никак не решался назвать по имени. И который теперь сидел на больничной кровати и что-то аккуратно записывал в маленькую записную книжечку. — Мы называем его мсьё де Ке, — сообщила Вальжану стоявшая рядом сестра милосердия, ухмыляясь и демонстрируя отсутствующие передние зубы. — Мы тут так всех утопленников зовём. Он явно топился, хоть и не с реки вытащили. Да ещё себя не помнит. Надо ж его как-то звать. — Как это себя не помнит? — осторожно уточнил Вальжан. — А так, — она пожала плечами. — Бывает. Головой треснулся об дно — и вылетело всё из головы. — Понимаю, — отозвался он. Он не решался войти и привлечь к себе внимание. Он вообще не слишком ясно понимал, что делает здесь. — Его сегодня выставят уже, — прибавила сестра милосердия. — Мы тут подолгу не держим. Желающих на койке задарма поваляться много. — И куда он пойдёт? — А мне откуда знать. Её ответ завершил картину, которая начала складываться, когда два дня назад лечивший Мариуса Понмерси доктор рассказал о том, как на набережной недалеко от моста Нотр-Дам видели странного человека — в чёрном и в наручниках. Он шёл, как будто пьяный, никого вокруг не видел и на вопросы не отвечал, а потом просто свалился на мостовую, чем поспешили воспользоваться уличные мальчишки, живо прибравшие к рукам наручники, осмеяв по пути плохонький замок. — Полиция этим делом не заинтересовалась, газетчики тоже не слишком. Событий поинтересней хватает, — с сожалением завершил рассказ доктор. — Пострадавшего отправили в больницу, тем дело и кончилось. — И где он сейчас? — спросил Вальжан, не успев даже подумать, зачем спрашивает. Это было первым шагом, вторым — прийти сюда. Третьим — привлечь, наконец, к себе внимание Жавера, заговорив: — Доброе утро. Жавер вздрогнул и поднял взгляд от своей записной книжки. — Доброе. Вы врач? — Нет. — Из полиции? — Нет — Газетчик всё-таки? Сюда один приходил уже, я его прогнал. Прежде тяжёлый, неприятный, пугающий до дрожи взгляд Жавера не выражал сейчас ничего, кроме смутного раздражения: ему не понравилось, что его отвлекают без причины, а кому понравилось бы? Жан Вальжан неожиданно почувствовал растерянность. Этот человек, так долго преследовавший, мучивший его, подаривший, в конце концов, свободу — не заслужил судьбы, которая теперь открывалась перед ним. Как он вернётся в полицию, как будет выполнять прежние обязанности, если ничего не помнит? А если вспомнит, то вспомнит о и попытке убить себя. И не повторит ли попытку? «Твои ночные молитвы, — подумал Вальжан, — дали тебе не просто прощение, они дали тебе возможность смыть то позорное чувство облегчения и торжества, стереть с лица ту улыбку. Так меняй». 2. из дневника неизвестного, запись первая «Попросил записную книжку и карандаш, чтобы вести записи. Если опять отшибёт память, будет, с чем свериться и восстановить воспоминания. Как только выйду отсюда, займусь выяснением того, кто я такой. Что известно на данный момент: — я был найден в мокрой одежде; не в реке, но явно из неё вылез, потому что редингот пахнет тиной; — в наручниках (обдумать позже, значит ли это, что я преступник); наручники были украдены — иронический факт, но вряд ли значимый; — набережная недалеко от моста Нотр-Дам (значим ли этот факт?); — больница также расположена неподалёку. К сожалению, я не помню, как попал сюда. И о наручниках, и о мокрой одежде я узнал, подслушав разговор двух сплетниц, которым лучше бы делом заниматься, а не больным кости перетирать, да ещё думать при этом, что их не слышно». запись вторая «Говорят, что к вечеру мне надо уходить. Какие сёстры, такое и милосердие. Ладно, разберусь. Скорее всего, пойду прямиком в полицию и сообщу все обстоятельства, которые мне известны. Подозреваю, что я действительно преступник, совершивший глупую попытку побега. Однако меня озадачивает отсутствие во мне страха при мысли о полиции. Мне кажется, что если бы я был преступником, я бы неизбежно его испытывал. Кто-то пришёл, продолжу позже». запись третья «Ситуация переменилась. Постараюсь записать всё самое основное, чтобы не вышло длинно, потому что этот странный человек настаивает, что в восемь я должен прийти на ужин, а сейчас половина восьмого. Хотя придётся даже разговор записать, иначе неясно будет, что я тут делаю теперь. Меня пришёл навестить какой-то человек. Сам его вид меня озадачил. Высокий, голова почти в потолок упирается, одет не просто прилично, а хорошо очень. Смотрит при этом на меня, как будто украл у меня триста франков и возвращать пришёл. Вроде и со страхом, а вроде и с раскаянием каким-то. — Доброе утро, — сказал он мне. Я сначала не понял, что случилось, решил, что он из газеты (один такой вчера нагрянул, я ему чуть в зубы не двинул, но он сам сбежал). Я поздоровался. — Я занимаюсь частной благотворительностью, — сказал он дальше, — услышал вашу историю и хочу помочь. Говорит он гладко, но иногда сбивается. Совсем как я. Как будто привык следить за речью, а не говорит так, как с детства учили. — Чем помочь? — спросил я. — Полагаю, вам некуда идти, мсьё. — Как это некуда? Я пойду в полицию и там всё разузнаю. Тут его перекосило. — Не думаю, что стоит идти в полицию. Вы же понимаете, там особо разбираться не будут. И ночевать там вы остаться не сможете. — Как вас зовут? — спросил я, потому что не нашёлся, что ответить. — Ладно я назваться не могу, но вы могли бы. — Жан Вальжан. И его снова перекосило. Так бывает, когда врёшь и изо всех сил хочешь скрыть, что врёшь, пытаешься не напрягать лицо, а оно наоборот как будто каменеет или судорога по нему пробегает. Вот и у него — как будто судорогой лицо свело, когда он имя говорил. А это явный признак, что врёт. Непонятно только, зачем? Даже если он и украл у меня триста франков, я-то всё равно не помню. И потом: имя простонародное, а он одет хорошо, дом у него снаружи скромный, но обставлен богато. А имя такое, как будто он из самой глухой деревни родом, где люди не склонны оригинальничать. — И вы благотворитель? — спросил я, чтобы он не подумал, что я что-то заподозрил. — Верно. — И что вам надо? — Память возвращается, — сказал он, как мне показалось, с сожалением, — рано или поздно. Но до тех пор или до тех пор, пока не выясните собственный адрес или вас не станут искать, вы могли бы жить в моём доме. — Какая вам выгода? — вырвалось тогда у меня. Слишком много не складывалось, чтобы я просто так согласился, хотя, признаться, предложение его было вовремя: идти-то мне некуда, не под мостом же спать. — Я занимаюсь частной благотворительностью. Я живу с дочерью. О вас услышал от доктора, который лечит её жениха. Дом у нас скромный. Не стану приводить здесь все гнусные мысли, которые я успел передумать о нём, об этом Жане Вальжане. И что он сутенёр, и дочку свою продаёт, и что он ей муж на самом деле, и десяток ещё других мыслей, одна другой грязнее. Скажу только, что я согласился. Идти-то всё равно некуда больше. И потом мне стало любопытно. Появилось смутное чувство, что этот человек, может, знает обо мне больше, чем говорит, а значит, лучше держаться к нему поближе. До полиции ещё успею дойти. Я понял, что ошибался, когда увидел его дочку: нежное, невинное создание, печальное и, видимо, погружённое в мысли о больном женихе. Ни одна шлюха не смогла бы так достоверно изобразить невинность. Уже почти восемь. Пора ужинать. Ночью опишу остальное, если не засну. Голова болит». 3. Вечер прошёл странно. Козетта ушла к себе до ужина и едва видела Жавера. Жан Вальжан предупредил её и сказал, чтобы она ничем не выдала ни своего страха, ни того тем более, что вообще знакома с этим человеком. — Однажды я просил тебя не кричать, когда мы убегали от него. Теперь, милая, не вскрикни, когда шагнёшь ему навстречу. Он болен и нуждается в нашей помощи, — пояснил он. — Но почему он не должен знать, что мы знакомы? — Я позже объясню. Поверь, есть причины. И она поверила, к его нескрываемому облегчению. Отчасти, наверное, потому что чувство благодарности за Мариуса сейчас в ней было слишком сильно, чтобы не принять любую просьбу отца. На ужин Жавер не опоздал. Он хмурился, отворачивался от яркого света, моргал, иногда потирал лоб, как будто страдал от головной боли, но ничего не говорил. Съел он мало, за те полчаса, что провёл за столом, не сказал ни слова, кроме пары вежливых фраз. Вальжан всматривался в его лицо, пытаясь увидеть того — страшного — человека, отравившего ему многие часы, дни, годы жизни. И видел. И не видел. Лицо было тем же — бесстрастным, неприятным, с остановившимся цепким взглядом, от которого бросало в дрожь. Но отпечаток страдания — не от болезни, другого страдания, вспыхнувшего в его глазах за мгновение до того, как вода сомкнулась над ним, страдания, которое Вальжан не заметил или не распознал, в которое просто не поверил — этот отпечаток навсегда изменил лицо Жавера. — Ваша комната устраивает вас? — спросил Вальжан, когда Жавер поднялся из-за стола. — Да, благодарю. — Если будете испытывать в чём-то необходимость, обращайтесь. Жавер помолчал, глядя в пол. — В имени, — буркнул он наконец. — Что? — Больничная кличка меня не устраивает, мсьё Вальжан. Повисла долгая пауза. — Я понимаю. Вы напоминаете мне человека, которого звали Мадлен. Он многое мне дал и многое позволил понять. Вы чем-то похожи на него. Жавер медленно поднял взгляд и несколько мгновений смотрел Вальжану прямо в глаза. И нелегко было не отвести их. — Мадлен? Хорошо. 4. запись четвёртая «Этот человек, Вальжан или как там его зовут, в самом деле знает меня. Слишком легко он имя придумал. Что ж, выходит, моя фамилия — Мадлен. Завтра уточню полное имя, но то, что он назвал именно фамилию, указывает, что не так уж мы близки. Не подельники же? Или подельники? Голова перестанет гудеть, силы вернутся, пойду в полицию. О нём говорить ничего права не имею, но о себе скажу всё до точки: и что из воды вытащили, и что в наручниках был, и что, возможно, зовут меня Мадленом. Вдруг в полиции сейчас такой человек в розыске». 5. из записей Жана Вальжана запись первая «Я слишком рискую, но я не могу иначе. Пусть этот человек — пусть Жавер живёт здесь, пока можно. Я предпочёл бы, чтобы он никогда не вспомнил себя. Рано или поздно он бы привык к новой жизни, я помогу ему найти себе занятие по душе. Козетта скоро выйдет замуж и покинет меня, дом освободится, станет для одного меня слишком большим. Мне не жаль немного места для Жавера. Это стало бы искуплением того, что я чувствовал на набережной, когда он упал в воду. Я не имел права на такие чувства, они недостойны ни христианина, ни просто доброго человека. Они осквернили мою душу». 6. из дневника мсьё Мадлена запись пятая «Нечего записывать. Эти люди живут просто, никуда не выходят. Мадемуазель навещает жениха и сидит у себя. Вальжан куда-то уходил на полдня, потом вернулся. Я проспал почти всё это время, так что даже не мог проследить, куда он ходил. Голова больше не болит. Имя «Мадлен» кажется чужим, но, возможно, так и должно быть. Вальжан говорит, что в больнице за мной никто не приходил и что, возможно, у меня здесь нет никакой родни. Пытался соотнести все известные факты о Вальжане, чтобы сделать уже какой-нибудь вывод, не вышло. Слишком много противоречий. Он заботится обо мне — или, во всяком случае, я представляю заботу именно так, иногда мне кажется, что он чувствует что-то вроде вины по отношению ко мне, но при этом большую часть времени он совершенно равнодушен. Добро, которое он даёт мне, отдаётся с холодным сердцем. Это похоже на замаливание старых грехов, на благотворительность, когда думаешь о том, чтоб свою душу очистить, а не другим помочь. Это неприятно. Даже унизительно. Хотя скорей неприятно. Остановлюсь на этом определении. Также попытался установить, не пострадали ли мои общие знания, полученные в результате обучения. Я перебрал в уме основные вехи истории Франции. Вспомнилось не так много, но достаточно, чтобы решить, что я её изучал и что придерживался определённых политических убеждений. Вспомнил также сведения из географии. С древними языками я, надо полагать, не знаком. К музыке равнодушен и не смыслю в ней. Навскидку вспомнилось около трёх десятков названий книг, которые сопровождались именами героев и содержанием. Выходит, я их читал, но никаких эмоций эти воспоминания не вызвали. Впрочем, это ожидаемо: читать необходимо, чтобы не потерять способности нормально говорить и писать, но чувства от книг испытывают только нервные барышни». запись шестая «Пропустил три дня. Сначала вернулась головная боль, потом вспыхнула лихорадка. Состояние мерзкое до сих пор. Врач сказал, что я мог умереть. Мне кажется, я бы не возражал против этого. Когда я высказал эту мысль Вальжану, он посмотрел на меня испуганно, как смотрят на тех, кто дорог. Не понимаю. Да ещё вчерашнее происшествие. До сих пор не знаю, что думать о нём. Опишу позже, как пойму. Он равнодушен ко мне, но при этом не просто не желает мне смерти, как, скажем, не желал бы смерти любому прохожему, просто потому что добрый человек. Он боится, что я могу умереть. Попросил газеты за последние дни, которые не помню. Вальжан долго моргал, прежде чем согласился дать мне газеты. Противник прессы, что ли? В газетах пишут о волнениях по городу, даже о бунте, который уже заглох. Я к этому никакого отношения иметь не могу. Сама мысль о мятеже мне неприятна. Спросил за ужином у Вальжана, каковы его политические взгляды. Он что-то промычал в ответ, из чего я заключил, что никаких взглядов он не имеет». дописано к записи шестой «Пересмотрел газеты, заметил, что там не хватает листов. Спросил у В., тот сказал, что это листы с объявлениями, которые ему зачем-то нужны. Непонятно. До сих пор он газет не покупал вообще, а тут объявления понадобились». 7. Последние дни выдались тяжёлыми. Не потому, что Жавер едва не умер от лихорадки, но потому что эта лихорадка стала новым испытанием для Вальжана. Началось всё вечером, когда Жавер не спустился ужинать, хотя несколько раз был прошен об этом и весьма настойчиво. Вальжан не совсем понимал причины этой настойчивости, но казалось важным видеться — с этим человеком — с Жавером хотя бы раз в день, говорить с ним, вернее, пытаться говорить, потому что разговоры не клеились. Вальжан не знал, о чём говорить, Жавер, очевидно, не стремился отвечать. Поев в одиночестве, потому что Козетта снова отсиживалась у себя, пусть даже на сей раз наедине с собственной радостью — Мариус окончательно пошёл на поправку, Вальжан пошёл к своему гостю. Тот долго не отзывался на стук, потом, наконец, до Вальжана донеслось невнятное мычание, словно человек по сторону двери мучился от боли и не мог выдавить больше ни звука. Вальжан вошёл и увидел Жавера, скрючившегося на нерасстеленной кровати, закрывавшего голову подушкой. — Что с вами? — М-м-м… ва… — Голова? В два шага преодолев разделявшее их расстояние, Вальжан склонился над Жавером, отбросил подушку, коснулся тыльной стороной ладони его лба. — Да у вас жар! И сильный! Нужен врач! — М-м-м… в-вы… болв-в-в… — Что? Что вы говорите? — Вальжан склонился ещё ниже, почти ткнувшись лбом в затылок Жавера. И разобрал: — Светло, болван, слишком… светло. Голова… Так вот зачем он прятал голову под подушкой! Как можно быть таким бессердечным! Наверное, яркий свет мучит его теперь! Вальжан вернул подушку Жаверу и кинулся плотней закрывать шторы, которые пропускали золотые вечерние лучи. И замер у окна. Не слишком ли он беспокоится сейчас? Этот человек — Жавер — пусть он перестал быть мучителем, преследователем Жана Вальжана, он не стал ему и никем близким, о ком стоит так тревожиться. В конце концов, если он лишние мгновения потерпит, ничего не случится. Но совесть была на страже на сей раз. «Это снова демоны, — сказал он себе. — Чёрный туман, застилающий порой душу». И Жан Вальжан поторопился зашторить окна, чтобы в комнате стало темней, а у него на душе светлей. Посылать за доктором в ночь Вальжан сначала не захотел, считая, что обойдётся сам, а потом стало слишком поздно. Не считая допустимым для Туссен и тем более для Козетты участвовать в подобном, Вальжан сам раздел Жавера, радуясь, что тот на целую голову, наверное, ниже, и проклиная каждую пуговицу, и уложил в постель. И усмехнулся от мысли, что если бы ситуация была обратной, Жаверу пришлось бы долго возиться с человеком выше себя на голову. Жавер не сопротивлялся всему этому, только громко ругался вслух, когда боль становилась невыносимой. Вальжан только надеялся, что ни дочь, ни служанка не слышат этой ругани. К ночи боль отпустила, зато усилился жар. Жавер лежал, устремив в полоток неподвижный взгляд. На вопросы Вальжана о самочувствии отвечал односложно и чаще — отрывистыми ругательствами. — Холодный компресс на лоб, — тихо сказал Вальжан, в очередной раз коснувшись лба больного. — Врач бы то же посоветовал. — Мёртвому припарки. — Если надо, я вас полностью в простыню мокрую заверну. — Погляжу, как справитесь. И надолго ли вашей благотворительности хватит, мсьё Вальжан. — Погляжу, Ж… Мадлен, как вы будете орать, когда я это сделаю. — Я не буду орать. Впрочем, простыни в первую ночь не потребовалось: жар был высоким, но не настолько. Хватило просто компресса и обтираний груди и шеи, чем Вальжан занимался сам. Отчасти потому, что поручить было больше не кому, отчасти — потому что считал это именно своей обязанностью. Врача вызвали утром, когда жар немного спал. — Не надейтесь, что уже всё, — сказал он, покачав головой, — боюсь, к вечеру станет хуже. Но я напишу вам кое-какие рекомендации, мсьё Фошлеван. Думаю, они помогут. Говорили в другой комнате, потому Вальжан мог не беспокоиться о том, что Жавер услышит другое имя. 8. из записей Жана Вальжана запись вторая «Вторая ночь прошла тяжело. Пришлось даже исполнить мою угрозу и попытаться сбить жар, завернув больного в мокрую простыню. На леднике в доме осталось немного льда, его я бросил в воду, в которой вымочил простыню, постаравшись, чтобы она стала как можно холодней. Затем при свете одной свечи я велел больному раздеться, что у него не слишком получилось. Пришлось помочь. Верней даже, сделать всё дело самому. Я не подозревал, что стягивать исподнее с другого человека так трудно. Рукава застревают на каждом сгибе, штаны собираются в складки, которые приходится расправлять, то и дело задевая ногтями разогретую лихорадкой и оттого чувствительную кожу. Я не хочу причинять боль этому человеку, кем бы он ни был, потому раздевание затянулось. — Сестры милосердия из вас, Вальжан, не выйдет, — хрипло сказал он мне. — Никогда не думал о таком занятии, — отозвался я, отметив, что перестал быть «мьсё Вальжаном». — Хорошо, что уже поздно, — хмыкнул он. — Больше никого не покалечите. Разговор этот что-то изменил во мне. Никогда прежде я не думал об этом человеке, как о собеседнике. Но он мог бы быть собеседником. Возможно, интересным. Особенно теперь, когда его ограниченность рамками установленных им для себя норм ушла, так как он просто не помнит себя. Обо всём этом я думал уже на следующий день, потому что той ужасной ночью не было времени задумываться. Раздев его, я уложил его на постель, избегая смотреть на его наготу. Впрочем, он тут пришёл мне на помощь, улёгшись на бок лицом ко мне и подтянув ноги к груди. — Вам придётся поднять руки и вытянуться, — сказал я, развернув простыню и подняв её до уровня глаз. Так, сквозь неё, я видел только смутный силуэт человека на постели. — Ладно. Готово. Я опустил простынь на него и услышал приглушённые ругательства. — Обещали молчать. — Обещал не орать. Мокрая ткань живо облепила голое худое тело. Я снова поспешил отвести взгляд и вслепую разгладил складки ткани. — Смотрите, — сказал я, чтобы поддержать его, — доктор говорил о ванне со льдом, если вам легче не станет. — Благотворитель с любовью к пыткам? Такую статейку в любой газетке с руками оторвут. Больше в эту ночь он не шутил: жар стал невыносимым, а оставленное доктором лекарство не слишком помогало. Я менял мокрые простыни каждые десять минут в течение часа. Затем, как мне показалось, жар немного спал. Я дал ему горячего вина, хотя поить человека в полуобмороке оказалось не таким простым занятием. Я поддерживал его голову, стараясь ненароком не дёрнуть за волосы, одной рукой, стакан держал в другой, но неизменно чувствовал, что третья рука здесь не повредила бы. Больной заснул прямо на мокрой постели. Я, как мог, подоткнул его со всех сторон сухим тёплым одеялом и просидел у постели до утра, размышляя, что стоило, наверное, позвать сиделку. В комнате пахло вином, потом и болезнью, но я не сразу заметил этот запах и не сразу открыл окно». 9. Болтливый врач запретил ему писать, хотя жар спал на второе утро болезни. — Возможен рецидив, — три раза повторил врач, надеясь, видимо, произвести впечатление умными словами. — Понял я. Ладно, дождусь завтра. День вышел скучным, и Мадлен его проспал, приходя в себя после болезни. Только вечером произошло нечто, изумившее его. Вальжан, пропадавший где-то весь день после того, как выпроводил доктора, вернулся с маленьким бумажным свёртком. В свёртке оказалась маленькая серебряная табакерка, которую он протянул Мадлену со словами: — Это вам. Выглядел он по-прежнему так, словно должен был Мадлену триста франков. А может, и больше. Что с подарком, да ещё недешёвым, никак не вязалось. Мадлен даже подумал: может, это на самом деле его собственная табакерка? И взял её, потому что понял, что совсем не против понюшки табаку. И сказал ещё: — Спасибо за заботу, — имея в виду и табакерку эту, и что Вальжан ночью с ним как с младенцем возился. В это мгновение взгляд Вальжана переменился. Из виноватого стал… чёрт разберёт, признаться, каким. Взгляд и ещё улыбка. Странное чувство тут поразило Мадлена: как будто узнавания, как будто он видел уже такой взгляд когда-то. Но, может, и видел. Кто теперь наверняка скажет. В дневник свой в тот вечер, не в силах толком осознать произошедшее, но чувствуя, что должен оставить хоть строчку об этом дне, вопреки запрету врача, он записал только: «Табак оказался неплох, хотя и не слишком крепок». 10. из дневника мсьё Мадлена запись седьмая «Слишком много размышляю, а размышлениям этим грош цена, если можно треснуться головой — и все до одного они пропадут. Надо записывать. Чувство узнавания, уверенность, с которой В. табакерку мне протянул, — это всё лишнее доказательство, что мы знакомы. Вероятно, Мадлен — моё настоящее имя. Соображения эти натолкнули меня на мысль вспомнить слова, с которыми В. «подарил» мне это имя. Человек, который ему дорог? Кто-то, кого он потерял? Проклятая память. Что же он сказал тогда? И что бы это могло значить? Он возится со мной, никаких денег не просит. Табакерку подарил. Но другом своим он меня не считает, на друзей так не смотрят. Тут бы сказать, что он, может, на всех так смотрит, но я же видел, как он таращится на мадемуазель Козетту. Как будто та своим светом сияет. Значит, может чувство приязни выражать, и его ко мне отношение приязнью никак назвать нельзя. Всё же и тут слишком много размышляю. Факты нужны. Появлялся жених мадемуазель Козетты. Он болел, но чего с постели так быстро вскочил? Бледный, еле ходит. Дед с ним явился, его под руку поддерживал. Не знаю, о чём Вальжан думает, отдавая свою драгоценную дочку такому олуху. Я его всего пару мгновений видел, ушёл потом. Но мне хватило, чтоб заметить открытый рот и выпученные глаза. Хотя, может, потом он и перестал глаза пучить. Штудирую газеты, всё равно нечем заняться. Дождусь, когда врач скажет, что я окончательно поправился, и пойду в полицию. Сказать ли это Вальжану? С одной стороны, неблагодарность у него за спиной что-то делать, с другой, чёрт поймёт, как он к этому отнесётся. Ещё отговаривать станет». 11. из записей Жана Вальжана запись третья «Никогда я не думал об этом человеке, как о человеке. Не как о демоне, преследующем меня, не о воплощённой памяти о прошлом. Как о человеке». 12. Козетта уговорила Жана Вальжана отпустить её на прогулку вместе с Мариусом. Её стоило это многих слов, многих улыбок, многих молящих взглядов. — Не случится ничего дурного, папочка, — повторила она много раз. — Просто прогулка. Тот согласился, хотя радости это ему не принесло. Он доверял Козетте, доверял даже Мариусу, но эта прогулка была ещё одним шагом на пути к расставанию с Козеттой, которое Вальжан предпочёл бы отдалить. Хотя теперь — с утра той бессонной и полной демонов ночи — перед ним стояла ещё одна сложность, которую разрешить пока не представлялось ему возможным. Наверное, поэтому-то он так легко и согласился. Той ночью — бессонной, кошмарной ночью — он думал, пусть недолго, но такие мысли, даже краткие, глубоко прожигают память, — он думал о том, что смерть Жавера принесла бы покой им обоим. Но кому-то было угодно, чтобы Жавер остался жив. Чтобы он забыл обо всём. И, наверное, получил возможность, прожить оставшиеся ему годы… как-то иначе. Но как? Утром после той ночи ему не спалось. Слишком много ненужных мыслей лезло в голову. «Чем ты лучше тех людей, что видели не тебя, а жёлтую бумажку в твоих руках? Чем ты лучше тех, кто за этим ненавистным листком отказывался замечать человека? Ты тоже не видел… страх застилал тебе глаза». Нет ничего страшней смешанного с равнодушием страха, потому что когда он отступает, оно берёт верх. И тогда можно допустить что угодно по отношению к человеку, которого прежде боялся, но к которому теперь не испытываешь ничего. Та ночь была искуплением, надеялся Вальжан. Теперь он ничего Жаверу не должен. Ничего. Не должен. Только от этих мыслей легче не становилось. «Должен, не должен — как в банке рассуждаешь. Как будто твои старания как-то уменьшили гнусность твоих мыслей». Этот человек — всегда был не просто эринией или демоном, гнавшимся за тобой. Он всегда был человеком, который способен чувствовать, испытывать боль или радость. И Вальжан принялся вспоминать, какие из человеческих привычек инспектора Жавера ему известны, раз уж сам Жавер их позабыл. Вспомнился табак. Купить серебряную табакерку и нюхательный табак было делом нескольких часов. Решиться отдать её — делом пары минут, но минуты эти тянулись намного дольше. «Это вам», — сказал тогда Вальжан. И так и не сумел договорить заранее продуманное: «Друг мой». Лгать не хотелось. Этот человек был ему кем угодно, только не другом. С табаком было просто, но согласится ли он на прогулку? Повод был: потихоньку последовать за Козеттой и Мариусом, чтобы проследить за ними. Вальжан доверял Козетте, но предпочёл бы проследить. И хотел, чтобы Жавер пошёл с ним, в конце концов, свежий воздух полезен. 13. из дневника мсьё Мадлена запись восьмая «Перед прогулкой кое-что произошло. Мы уже стояли у двери, намереваясь выйти, как вдруг кто-то постучал. Вальжан оттеснил меня в сторону, как мне показалось, чтобы я не увидел, кто пришёл, и вышел сам. Я выглянул окно и увидел двух детишек, обычных уличных оборванцев, каких сотни в Париже. Вальжан почти пополам согнулся, чтобы говорить с ними. Я не слышал ни слова, но я видел его лицо. Теперь я знаю, как этот благотворитель смотрит на тех, кому делает добро. Не так, как на меня. Со мной он знаком». дописано значительно позже к записи восьмой «Собираться недолго. Через полчаса меня здесь уже не будет. Причины опишу, уже когда уйду». 14. День был солнечным, но из тех, когда хорошая погода в любое мгновение — и не заметишь — может смениться дождём. Стоило бы, признаться, отменить прогулку, когда появились эти дети, которые после смерти своего «опекуна» остались совсем беззащитными, но мысль эта пришла Вальжану слишком поздно, уже когда вдвоём они катили к Люксембургскому саду. Мальчики же были поручены заботам Туссен. — Будем прогуливаться поодаль, но из виду не терять, — повторил Вальжан. Больше ничего ему в голову не пришло, и он молчал. Фиакр потряхивало, можно было сделать вид, что молчание повисло, потому что говорить неудобно, но от чувства неловкости это не избавляло. Жавер на помощь прийти не торопился, но он, наверное, и не чувствовал этой неловкости. Смотрел в окошко, отвернувшись от Вальжана, и даже не дёргался, когда трясло карету. — Как табак? — вопрос прозвучал слишком отрывисто, чтобы показаться непринуждённым. Жавер обернулся. Он был хмур и как будто сосредоточенно о чём-то думал, а вопрос Вальжана отвлёк его. — Сойдёт. Спасибо. — Я подумал, что это было бы… уместно. — Да. — Жавер помолчал. А потом, прищурившись, спросил: — Что ещё вы обо мне знаете? — Простите? — Что. Ещё. Вы. Обо мне. Знаете? — выделяя каждое слово, повторил он. Его глаза потемнели, губы, едва только вопрос отзвучал, сложились в тонкую линию. Он как будто испытывал какое-то сильное чувство, которому не желал дать выхода. Вальжан вопроса не ожидал, а потому растерялся. Ему казалось, что он достаточно убедительно замёл все следы, попросив всех, кто мог выдать, тоже притворяться, забирая, на всякий случай, листы с объявлениями из газет… но этот человек всё равно подозревает. Некоторые привычки и навыки не теряются и не забываются. «Знать бы, о чём он догадывается и что подозревает». — Ничего, кроме… того, что говорил вам. И того, что вы и сам знаете, — твёрдо ответил Жан Вальжан. — Ну как скажете, — пробормотал Жавер, отвернувшись. Возможно, подумал тогда Вальжан, гроза миновала. Гроза из слов и чувств, но не гроза небесная, как оказалось позже. Они медленно шли по парку, высматривая прогуливающихся Козетту и Мариуса. Те, как будто подозревая слежку, прятались в самых укромных уголках подальше от центральных дорожек. — Прячутся они, что ли, — бормотал Вальжан. — Конечно. Вы даже не пытались скрыть, что будете за ней следить. — Разве? — А что, пытались? — полуусмехнулся Жавер. — Неудачно тогда. Вы любите её очень? — Да, — удивлённо ответил Вальжан. Этот человек был из тех, кто, казалось, был далёк от любых интересов помимо рабочих. Но, может, он тоже испытывает неловкость и пытается придумывать вымученные вопросы? Но нет, подобное просто нельзя вообразить. — Но она вам не родная дочь, как я понимаю? Вы не были женаты. — Не был, верно. — Тоже благотворительность? Вопрос был болезненным, но Вальжан собрался с силами и ответил правду, потому что солгать здесь было бы оскорблением памяти Фантины: — Я любил её мать. — Вот как. Жавер замолчал. Он шёл, глядя прямо перед собой, шагая ровно и спокойно, как будто ничто его не беспокоило. Впрочем, возможно, спокойствие это было показным. Солнце сквозило в зелени. В листве пели птицы, всё громче, как казалось Вальжану. Где-то вдалеке среди зелени мелькало бледно-голубое платье Козетты. Духота опускалась на Люксембургский сад, подобно ватному одеялу в летнюю ночь. Чтобы хоть как-то облегчить себе участь, Вальжан снял цилиндр и мельком взглянул на Жавера: тому, казалось, и дело не было ни до духоты, ни до невыносимого гама, поднятого птицами, он шёл, наглухо застёгнутый в свой чёрный редингот, и даже одолженных ему перчаток не снимал. — Невыносимая духота. — Вальжан достал из кармана платок и промокнул лоб. — Да, — ответил Жавер, но прозвучало это так твёрдо, что было ясно: ответил он своим мыслям, а не замечанию о погоде. — Я хотел задать вам один вопрос. Вальжан вздохнул про себя и тоскливо посмотрел на небо, которое, совсем недавно такое чистое и голубое, стремительно затягивали тучи с желтоватыми, просвеченными солнцем боками. Птицы, духота, тучи и Жавер с его вопросами — всё, что надо для приятной прогулки за синим платьем. — Я вас слушаю, — как можно более спокойно ответил Вальжан. — Вы говорили, что тот человек, чьё имя вы мне дали, был вашим другом. Но вы не считаете меня своим другом, тогда почему назвали это имя? Если тот человек был вам близок… Вопрос был неожиданным, Вальжан ещё раз взглянул на своего спутника — тот, неизменно серьёзный, шёл рядом. Что же он тогда сказал? Не может быть, что Мадлен был ему другом. Память!.. Что же он тогда сказал? Почему-то казалось очень важным повторить те слова, не изменив их смысла. Неожиданно потянуло свежим ветром. И как будто сыростью. Молчание затягивалось, и Вальжан проговорил: — Нет. Вы неверно запомнили. В этом можно было не сомневаться — едва ли он назвал бы другом самого себя. И тут он вспомнил: — Я сказал тогда, что Мадлен многое мне дал и многое позволил понять. И что вы чем-то мне напомнили его. Но мы с ним не были друзьями. — Странно, — пробормотал Жавер. И Вальжан снова пошёл немного быстрее, стараясь не упустить из виду голубое платье. Тучи сгущались, потемнело, и птицы наконец смолкли. Где-то вдалеке загрохотал гром, из жёлтого бока тучи бесшумно вырвалась молния, и снова глухо зарокотало. В этом сумраке нелегко было высматривать голубой клочок. И вскоре Вальжан потерял его, он исчез где-то за деревьями. — Я считаю, — после долгого молчания снова начал Жавер, — что вы меня знаете очень хорошо. Вальжан возвёл глаза к небу, но тут же принял бесстрастный вид. Пусть говорит, что угодно, если ему не терпится. Где же Козетта? — Я считаю, — продолжал упрямый дурак, — что вы меня ненавидите, хотя я пока не понял, за что, но скоро пойму. Вальжан сжал руку в кулак, но тут же разжал её. Козетта в одном платье и тонкой накидке сверху. Она промокнет и замёрзнет, заболеет, почему он не настоял, чтобы они взяли зонтик? Почему она сама или этот её Мариус не подумали? Никто ни о чём полезном не думает. Как не предусмотрительно! — Я считаю, — настаивал резкий голос, вроде бы лишённый всяких интонаций, — что вы со мной связаны. В криминальном смысле. Первые крупные капли дождя упали в песок дорожек. Люксембургский сад опустел. Где же Козетта? Куда её увёл Мариус? — Я считаю, что вы потому и отговорили меня от того, чтобы я пошёл в полицию. Вы боитесь, что я вас сдам. И башмачки у неё совсем лёгкие, промокнут, ноги переохладит. Проклятый Мариус! Нельзя было соглашаться на эту прогулку! Её наверняка посчитали бы неприличной те, кто разбирается во всём этом лучше него, Жана Вальжана. Капли с глухим шорохом били по листве деревьев, оставляли круглые вздутые следы на песке дорожки. — Я считаю, что вы хотите меня убить, чтобы я вас не сдал. И правда, шептал ему гнев. Это было бы выходом. Это всё упростило бы. Да и зачем убивать? Достаточно просто отпустить этого человека, пусть уходит. Но Козетта! Листва — плохой защитник от ливня. А дождь уже стал настоящим ливнем. Они всё ещё шли, убыстряя шаг, непонятно, куда и за чем, ведь голубого платья давно не было впереди. — Я считаю, что мне необходимо пойти в полицию, потому что я ваш подельник. Вальжан на мгновение закрыл глаза, потому что ему показалось, что в Люксембургском саду совсем стемнело. — Я считаю… Вальжан резко остановился и развернулся к Жаверу, сам не замечая, он опередил того на два шага. — Вы… — он не договорил, более не в силах сдерживаться, уронив цилиндр, схватил Жавера за отвороты редингота и, немного приподняв над землёй, тряхнул так, что у того клацнули зубы. Струи дождя бежали по лицу, попадая в глаза. Вальжан судорожно выдохнул и выпустил отвороты редингот из пальцев. На лице Жавера мелькнуло торжество: — Я так и думал, — сказал он, как будто подводя итог собственному выступлению, а Вальжан молча отвернулся. Жавер повторил: — Я так и думал. Когда мы вернёмся, я заберу записную книжку, оставлю одолженные мне вещи и уйду. Я не буду доносить на вас, вы помогли мне, и это было бы неблагодарностью. Впереди на три шага ничего не было видно за стеной ливня. И странно — в разрывах чёрных туч кое-где мелькали солнечные лучи, ещё более яркие, чем всегда, потому что светить им приходилось сквозь грозовой мрак. Молчание, тонувшее в шуме дождя, продлилось недолго. — Наденьте шляпу, — неожиданно заявил Жавер. — У вас волосы насквозь мокрые. Простудитесь, я сиделкой вашей не буду. Сквозь ливень слышно было плохо, и он почти прокричал эти слова, стряхивая капли с щёк и носа — шляпа не защищала от косых струй дождя. — Нужно найти… — Что? — Не важно. Лучше вернуться. — А ваша дочка? — Её жених спасёт её от грозы, я надеюсь. Извозчик, которому довелось их — оглушённо молчавших всю дорогу — везти назад, долго ворчал потом и жалел будто бы испорченную водой внутреннюю обивку. Позже, уже на пороге дома, Жавер повторил с упрямой настойчивостью: — Я вернулся, чтобы забрать записную книжку и… — Да-да, вернуть мне шляпу и перчатки, — отмахнулся Вальжан. — Но, прошу вас, обсушитесь хотя бы. Вас словно… только что из реки вытащили. С этими словами он толкнул дверь и вошёл в дом. Шутка вышла глупой и грубой, но чему-то он всё же усмехнулся. Дождь тем временем стих. Иногда, даже если гроза всё же разражается, нужно только позволить дождю пролиться, чтобы вновь засияло солнце. Мариус привёз Козетту почти в одно время с их возвращением. Она совсем не промокла и не замёрзла — у Мариуса с собой оказался зонтик. — И ещё мы прятались под навесом, — сияя счастьем, сообщила Козетта. Наверное, впервые, увидев румянец на её щеках, Вальжан не захотел свернуть шею тому, кто вызвал этот румянец. Он даже чувствовал что-то, отдалённо похожее на благодарность. Впрочем, очень отдалённо похожее. Тем временем Жавер удалился за записной книжкой, предоставив свою верхнюю одежду заботам Туссен. Сделал он это так сосредоточенно и даже торжественно, что Мариус проводил его озадаченным взглядом. — Этот господин… — пробормотал он, когда Жавер ушёл. — Этот господин вас более не касается, — перебил его Вальжан. — И, боюсь, сейчас у меня не будет времени вести с вами беседы. Он заметил мгновенно потухший взгляд Козетты. — Спасибо за заботу о моей дочери, мьсё Понмерси. В нашем доме вы желанный гость, однако сейчас дела не позволят мне уделить вам достаточно внимания. Мариус всё понял и быстро ушёл, а Козетта благодарно улыбнулась и убежала к себе. Предаваться воспоминаниям о прогулке и мечтать, наверное. 15. Чтобы поскорей высушить одежду господина Мадлена, Туссен развела огонь в камине в гостиной и разложила его редингот в кресле, придвинув его поближе к огню, но не слишком близко, конечно. Она долго двигала кресло, вертела его так и сяк, гадая, не слишком ли близко, не очень ли далеко. — Т-трудно прикинуть, к-каким расстояние должно быть, — поделилась она соображениями с хозяином, — чтоб не сжечь одежду. — Можно и сжечь, — пробормотал тот в ответ, чем порядком озадачил Туссен. Зачем же жечь такую приличную одежду, пусть даже подмокшую и слегка отдающую тиной. 16. Вальжан уже сидел в своей комнате и аккуратно записывал что-то в красиво переплетённую толстую тетрадь, когда в дверь постучали. — Заходите, — отозвался он. Он предпочёл бы, чтобы это была Козетта, но даже по стуку — короткому, но уверенному — было ясно, что это Жавер. Она всегда стучала нетерпеливо и легко. Этот же — как будто в ворота Ада колотил. Уверенно и в то же время словно бы в отчаянии. В ворота Ада, к которым подошёл, чтобы сдаться чертям, хотя, может, ангелы долго уговаривали его остаться с ними. Но самоубийцам не положено. «Да, так и будет, наверное». Дверь едва слышно скрипнула, пропуская Жавера. Стучал он громко, но ходил неслышно. — Я пришёл сообщить, — церемонно проговорил он, остановившись точно напротив стола, как будто докладывал о чём-то начальству, — что табакерку, шляпу и прочие вещи, которые вы любезно мне одолжили, я оставил в комнате. Выражение его — вдруг вспомнилось Вальжану — была в точности таким, с каким он когда-то требовал своего увольнения. Что он чувствовал тогда? Собственную неправоту? Необходимость склонить голову перед карающим Законом? Но ведь сейчас не было никакого Закона. Он просто пришёл попрощаться. Что он чувствовал теперь? Но за бесстрастным, замкнутым выражением ничего не прочесть. — Табакерка ваша, — ответил Вальжан, чтобы что-то ответить. Жавер коротко мотнул головой: — Нет. — Это подарок. — Незнакомцам подарков не дарят. Тем более неприятным незнакомцам. — Да что вы, в самом деле! Ах, если бы был способ как-то разрешить это неловкое дело! Если бы он мог просто приказать этому человеку принять подарок и запретить идти в полицию, где ему непременно расскажут, кто он такой. И даже если он не пойдёт в полицию, то куда он пойдёт? Адреса своего он не помнит… и адрес его давно стоило бы выяснить. Возможно, дом этого странного человека смог бы что-то рассказать о нём. И почему эта мысль только сейчас пришла в голову?.. Ах, да. Раньше просто не могла бы. Демоны не имеют домов, у них нет жизни, кроме преследования. «Это будет следующим же делом. Узнать, где он живёт». — Незнакомцам подают милостыню, но я не попрошайка. Возможно, преступник, но не… — Послушайте… Мадлен, не будьте таким упрямцем. Я… Он осёкся, потому что из гостиной вдруг донеслись крики, стук и чей-то плач. 17. Туссен вернулась в гостиную через полчаса, чтобы смахнуть пыть и проверить, высохла ли одежда того мрачного господина, который последние дни, кажется, поселился у них дома и при котором к хозяину нельзя было обращаться «господин Фошлеван». И застыла на пороге. В большом кресле, на котором была разложена одежда, свернувшись, дрыхли те два мальчишки, которых поручил её заботам хозяин перед прогулкой. Дрыхли — да ещё укрылись чёрным рединготом гостя, как будто это одеяло какое! Выполняя поручение хозяина, мальчишек она, как могла, конечно, отмыла — их лица и шеи, во всяком случае, дала им поесть, но велела сидеть на кухне и ни в коем случае по дому не бродить. И уж точно никто не разрешал им забираться в кресло! Тем более с чьей-то одеждой! Одно хорошо — редингот этот не такой уж чистый, грязней они его не сделают. Но всё-таки!.. Ладно, сейчас она их метёлкой… — А ну! К-кыш отсюда! К-кыш, негодники! Старший проснулся первым. Он осоловело огляделся, скатился с кресла на пол и, стукнувшись коленом, хотел было зареветь, но прикусил губу и насупился. Младший только поудобней устроился, будто и не слыша криков, не чувствуя тычков пыльной метёлки. — Кыш, негодник, — повторила Туссен. И тут она заметила, что драные штаны младшего почему-то мокрые. И почувствовала запах. 18. из дневника мсьё Мадлена запись девятая Ситуация вновь переменилась, и я вижу здесь чью-то злую волю. Хотя этот человек — Жан Вальжан — говорит, что это милость провидения, а не злая воля. Но я отказываюсь считать испорченную одежду милостью провидения. Одежду отдали в чистку, мне придётся пробыть здесь до послезавтрашнего вечера. Я хотел уйти так, всё равно тепло, но… впрочем, это требует пояснений. Подробно описывать не буду, иначе до утра затянется. Не хочу описывать разговор в парке, и если однажды я снова стукнусь головой и забуду о нём, я не хотел бы вспоминать. Это было слабостью и глупостью. Прямо рассказать обо всём, о своих подозрениях. О своих — я должен написать именно так — опасениях. Что я преступник. Что этот человек преступник. Что мы связаны преступлением. Что больше ничем мы не связаны. 19. Козетта вообще ела как птичка, но этим вечером она едва заметила, что перед ней стоит тарелка с ужином и лежат столовые приборы, что, конечно, должно было огорчить Туссен. Но рассеянность юной девицы, поглощённой в мысли о возлюбленном, объяснима, но также едва замечали тарелки двое других, сидевших за столом. Один, сложив ладони, словно для молитвы, смотрел на высокие свечи, второй, позабыв о вежливости, огрызком карандаша писал что-то в свою записную книжку. Наверное, если бы Козетта не была так поглощена счастливыми мыслями, она бы почувствовала себя неуютно в этой погружённой в золотистый свечной полусвет и в тяжёлое испуганное молчание комнате. 20. из дневника мсьё Мадлена запись десятая Если бы найти кого-то, кто знал меня, чтобы спросить. Но это невозможно, потому нужно выяснить всё самому и раньше, чем придётся уйти. Сюда я больше не вернусь. Если этот человек боится, что я его выдам, мне лучше просто исчезнуть, письменно известив его ещё раз, что я не собираюсь его выдавать. Но, конечно, он боится. Иных причин для него держать меня при себе я не вижу. Через полчаса мне нужно идти на ужин, но я не хочу есть. Всё же стоит описать, что произошло на прогулке. Я не выдержал и вывалил ему все свои соображения. Что толкнуло меня? Он наговорил разного. Упрекнул меня в дурной памяти, сказал о какой-то женщине, которую любил, после молчал в ответ на мои вопросы. Это молчание как будто жгло меня хуже солнца, которое было сильным тогда, и подначивало выкладывать дальше и дальше, что я думаю о нём. Полил дождь, пришлось орать. Я пытался добиться от него хоть какого-то ответа, но без толку. Потом он едва не ударил меня — всё, на что его хватило, всё искреннее, на что его хватило. Я надеялся, что он скажет хоть что-то, но он слишком хорошо владеет собой и быстро успокоился. Но мне и этого хватило, почему-то стало легче, я даже позволил себе сделать ему замечание о шляпе. И сообщил, что уйду. Вот и вся прогулка. Несвязно вышло. Впредь буду нумеровать события и более ясно обозначать логические связи между ними. Мне кажется, я исказил слова и события. Возможно, это последствия болезни, но последнее время я ловлю себя на том, что неверно запоминаю. 21. из дневника мсьё Мадлена запись одиннадцатая Кем бы он ни был, я бы хотел, чтобы он был мне другом. Но это невозможно. Только в романах для чувствительных барышень люди легко переступают через ненависть, потому что только в романах она объясняется каким-нибудь возвышенным недопониманием. В жизни всё проще. За ненавистью всегда стоят довольно обычные и объяснимые причины. А через страх, брезгливость и недоверие тем более не перепрыгнуть. 22. — Н-неужели всё ж пересолила! А всё поганцы эти! Всё о них думала, пока готовила! Вот негодяи! Ещё и ужин мне испортили! А вы, м-м-м… вы ещё говорите не прогонять их! Я-то не прогоню, но… — Дети не виноваты, что бедны и хотят тепла, Туссен, — мягко произнёс Жан Вальжан, отвлёкшись от собственных мыслей. — Устрой на сегодня их в моей комнате. Завтра я постараюсь выяснить, кто они такие. Боюсь, что полиции подобные вопросы доверять нельзя. — И поэтому вы туда не пойдёте? — раздался резкий — и очень неожиданный — вопрос. — Только поэтому? Туссен открыла рот, но Вальжан жестом остановил её. Козетта побледнела. — Только поэтому, — легко ответил Вальжан. — Боюсь, властям мало дела до бездомных, а тем более — до бездомных детей. — Странно, — огрызок карандаша со стуком упал на стол, — что Париж до сих пор не обратился в земной рай, когда в нём живёт такой человек, как вы. — Я делаю лишь то, что позволяют мне мои скромные силы и способности. — Ужин, — нервно вмешалась Козетта, — был очень вкусным. Её тарелка была полна, но в такой лжи трудно упрекать. И Вальжан поддержал её: — В самом деле. Вы не пересолили, так что не корите зря этих детей. 23. из записей Жана Вальжана запись четвёртая «Если хотите, можете остаться здесь, а не идти к себе, — сказал я ему после ужина. — Мне будет приятно ваше общество». Он остался в гостиной, но не поверил. Сильные эмоции не скрыть даже самому сдержанному человеку. А этого человека сейчас обуревали самые сильные эмоции, хотя природа их мне не была ясна. Мне нельзя было срываться в парке, но эта прогулка позволила мне сделать ещё один шаг от безразличия. Куда? В каком направлении? Можно ли, не лицемеря, назвать это направление дружбой? Я бы хотел назвать его дружбой! Ни одно благое дело не сотрёт той, на набережной, улыбки, только моё собственное отношение сможет искупить её. Он чего-то боится. Из всех чувств, которые можно прочесть на его лице, в его взгляде, это — самое сильное. Он боится — и заметней всего был страх, когда он записывал что-то в свою книжечку. Впрочем, то, что он сказал в парке, отчасти выдало его. Он боится оказаться преступником. Удивительно, насколько верен он себе даже сейчас, когда не помнит ничего о своём прошлом. Неужели, то, чем мы становимся, настолько мало зависит от того, что мы о себе знаем? Мы сидели в гостиной до поздней ночи. Сначала он смотрел то в окно, то на свечи и размышлял о чём-то, а я читал. Он сидел в полумраке, почти сливаясь с ним, только специально взглядываясь, я мог заметить, как мерцают в тусклом свете его глаза. В молчании нашим не было неловкости, наверное, потому что каждый был занят своим делом. Когда пробило одиннадцать, я вдруг почувствовал, что теряю нить повествования, и захлопнул книгу, возможно, слишком громко, потому что Жавер вздрогнул. — Прошу простить меня, — сказал я ему. — За что? — Нельзя распускать руки. — Забудьте. Он отвечал отрывисто, словно ему не хотелось говорить, но вместе с тем — очень быстро, словно он ждал моих вопросов. И хотел бы на них отвечать. — Надеюсь, вас не слишком огорчает, что вы до сих пор здесь? — Нет. Именно в это мгновение меня посетила мысль, которую я не решаюсь объяснять для себя. Впрочем, наверное, её мне продиктовал долг, обязывающий изменить отношение к этому человеку. — Духота спала после грозы. Мы могли бы пройтись сейчас, если, конечно, вы не хотите спать. — Пройтись? Ночь на дворе. Вас давно в переулке дубиной по голове не били? — Всё не дотягиваются, — отозвался я. — Посмотрел бы я на это. Так и вышло, что мы пошли дышать свежим воздухом. Ему пришлось накинуть одолженный мною плащ, который оказался ему слишком велик, и полы почти задевали землю. Но идти с риском замёрзнуть было неразумно. Разлившаяся в ночи прохладная сырость, впрочем, располагала к прогулке, хотя врачи сказали бы, что она вредна. Улица была пустынна, шаги наши гулким эхом разносились среди домов». 24. из дневника мсьё Мадлена запись двенадцатая Его плащ болтался почти до земли, а рукава доставали до кончиков пальцев. Идти легко одетым было неразумно, но в этом я походил на клоуна. — Вы похожи на подростка, сбежавшего из дома в отцовском плаще, — сказал мне В., когда мы выходили из дому. — Чувствую себя дураком, — отозвался я тогда. Хотя разве я был недоволен тогда? Нет, не был, даже наоборот. Попробую объяснить, хотя придётся передать в репликах наш разговор. Говорили о чём-то незначащем. Я позволил себе бестакность, сообщив, что разрешать незамужней девице прогулки без сопровождения с молодым мужчиной неприлично. В. как будто не заметил моей бестактности, наоборот, согласился, что до сих пор часто допускает промашки, потому что всё, что знает о воспитании девушек, он узнал в монастыре, а полученные там знания крайне ограничены. Говоря о монастыре, он очень пристально смотрел на меня, как будто хотел, чтобы я задал вопрос об этом. Я и спросил: — Вы жили в монастыре? Вместе с дочерью? — Козетта училась там, — кивнул он. — А я работал садовником, помогая человеку по имени Фошлеван. — Садовником? — тут я удивился, потому что Вальжан казался мне состоятельным человеком, возможно, рантье, которому нет необходимости работать. — Мне нравится работать на земле. В этот вечер он вёл себя иначе, чем до сих пор. Тоже смотрел, как будто чего-то ждал, но он как будто смягчился в отношении меня. Это обескураживает, потому что, если бы его испугала моя догадка (что мы знакомы), он бы наоборот насторожился бы. А он словно бы легче стал относиться ко мне с того… с той его вспышки в парке. Я до сих пор не могу понять, что произошло там, но что-то изменилось, появилась лёгкость. И эта лёгкость как будто передавалась мне. И я даже позволил себе подумать, что желание более личных отношений с этим человеком могло бы быть исполнено. — И долго, — спросил я, — вы жили в монастыре? — Несколько лет. Он как будто хотел убедить меня в чём-то этими ответами, как будто заставлял продолжать расспросы. Возможно, так он хотел убедить меня, что не преступник. Не стали бы монахини держать у себя в садовниках грабителя. — А почему ушли? — Козетте хотелось иной жизни, чем была там, — сказал он с горечью. — Теперь она у неё будет. — Запретите ей выходить замуж, — пожал я плечами. — Вы же отец ей, имеете право. Скажите, что молодой человек ей не подходит. По какой-нибудь причине. Причину-то всегда найти можно. — Я так не могу, — глухо сказал он. — Я люблю её и хочу, чтобы она была счастлива. Я не понял этого ответа. Если ему не нравился этот жених, так пусть откажет ему. Если он считал, что дочери рано выходить замуж, так тем более пусть откажет ему. Это его дело, а не дочкино. Его право как отца. После этого он предложил вернуться. Я не мог перестать думать о его ответе. Он ставил дочкины интересы выше своих, занимался благотворительностью, зачем-то помогал мне, даже табакерку подарил (пришлось оставить её себе до тех пор, пока не уйду, так как другой всё равно не было), держал в доме служанку-заику, которая его имя ни разу толком не выговорила и, возможно, имела привычку пересаливать еду, глубоко задумавшись, снисходительно обошёлся с уличными мальчишками, отдал в чистку испорченную ими одежду. Уже совсем недалеко от его дома я спросил: — Зачем вам это? Не понимаю! — Что? — Работали садовником! Помогаете всем! Так любите дочку, что согласны остаться один, едва она сбежит замуж! Да ещё потворствуете побегу! Таких, как вы, просто не бывает! Было большой глупостью говорить всё это, но он опять как будто не заметил. Хотя и не ответил. Только покачал головой и ускорил шаг. Я вдруг заметил, что он хромает, не слишком сильно, но всё же. Выходит, и хромоту до сих пор ему удавалось кое-как скрывать. Я тогда подумал, что, может, он был на каторге и там себе хромоту заработал, но откинул эту мысль, как нелепую. — Погодите, — крикнул я тогда, а чёртов ночной воздух разнёс, кажется, мой крик по всей округе, — зачем-то вы всё это мне сказали! Так договаривайте! Что изменилось? — Ничего, — сказал он у двери. Я заметил, что ключ он всегда достаёт немного заранее и не тратит время на его поиски в кармане, но сейчас он стоял у двери и искал ключ. И, как мне показалось, был чем-то взволнован. — Ладно, про вашу мадемуазель Козетту я зря. Она ваша дочка, хоть и приёмная, вы и решайте. — Вы это хотели сказать? — Нет. Другое. У вас нет друзей. Ни одного. Не считать же вашим другом этого Мариуса. Или меня. Но вы помогаете людям. И мне. Хотя… — Я уже слышал это всё, — тихо сказал он. Тихо — но как будто прорычал, могу поклясться. Ключ не находились и он бесился от этой мелочи. Кажется, именно эта мысль подтолкнула меня к следующему вопросу: — Вы хромаете, но прячете хромоту, хотя что в этом такого? Вы очень раздражительны, но умеете быстро взять себя в руки. Это тоже подозрительно. Вы как будто устраняете все свои слабости. Но ваш образ жизни… я думаю, что ваш образ жизни не мог научить вас всему этому. Да и заставить вести себя так… тоже не мог. — Все люди совершают ошибки, — сказал он. Осторожно сказал, как будто руку собаке протягивал — укусит, нет. Я даже ошейник на себе почувствовал. — Я не исключение. И я не хочу, чтобы эти ошибки влияли на мою жизнь сейчас. — Потому так сдерживаетесь, даже когда хотите убить кого-то? Вроде меня в парке. — Особенно когда хочу убить. Или ударить. Это не по-человечески. Бросаются друг на друга, не могут сдержать себя только звери. Я не зверь. Фонарь светил слабо, но его лицо было видно хорошо, потому что я стоял близко. Он кривился, раздражённо хлопал себя по карманам, что-то бормотал — и вообще-то не слишком походил на сдержанного человека. — Вот что вы себе доказываете. Что же, вы убийца? — снова подумав о каторге, сказал я и почувствовал, что меня тянет та же волна, что до того в парке. — Нет. — Он отвернулся. — Видимо, я выронил ключ. — Я бы услышал. Значит, не убили никого. — Вы бы услышали, — он как эхом отозвался. — Не убил. — Не похоже, чтоб вы врали. — Выходит, подумал я, не был он на каторге. — Я не вру. — Вы соврали мне насчёт имени. — Нет. — Тогда я не понимаю! — Это всё, — сказал он, по-прежнему отвернувшись, — не ваше дело. Я помогаю вам, и довольно. — Не моё? Я не помню ни черта! Я хочу понять, знаете вы обо мне что-то или нет! И кто вы такой, чёрт возьми! — В доме женщины, — криво усмехнулся он, — не ругайтесь. — Красивой речи, видимо, не обучен… или обучен, но не слишком хорошо. Как и вы. — Я наводил, — пробормотал он, — кое-какие справки. Возможно, дня через два я смогу вам сообщить, что узнал. В этот момент он посмотрел мне в глаза. Может, эти слова тоже были враньём, но я как будто успокоился, кричать расхотелось, ругаться тоже. От них, от взгляда — чёрт поймёт. А потом он нашёл ключи. Вот этой прогулкой я и не был недоволен, даже наоборот. Я до сих пор не сплю, хотя уже скорей ранее утро, чем ночь (я записывал как можно точней и времени ушло много). Постель разобрана, но я не хочу ложиться. 25. До самого утра он просидел, не снимая одолженного ему плаща, хотя из-за слишком длинных рукавов писать было неудобно, да и тепло слишком было в комнате, чтобы в верхней одежде сидеть. Но так казалось спокойней. Под утро, когда нужно было выйти из комнаты, он всё же снял плащ и долго сжимал его в руках, а потом осторожно поднёс к лицу и уткнулся в плащ, всё ещё хранящий тепло одного человека и запах другого. 26. из записей Жана Вальжана запись пятая Ему легко говорить правду. Наверное, если бы он спросил, преступник ли он, я бы сказал правду. Наверное, если бы он помнил себя, всё равно было бы легко. Этой ночью я был бы даже рад, если бы он вспомнил себя, если бы во время нашего разговора он сказал: — Я знаю вас. Я помню вас. И я бы сказал, что виноват перед ним. И что прошу прощения. Это желание прощения сейчас как будто разъедает меня изнутри. Я знаю, что всякий человек сказал бы: ты не виноват перед ним. Но я знаю, в чём моя вина. И только Господь мне судья выше, чем я сам себе. 27. В полиции подтвердили подозрения господина Фошлевана, что старший инспектор Жавер пропал без следа. — Он говорил, что собирается арестовать какого-то важного преступника, — поделился с господином Фошлеваном своими опасениями некто Фурре, искренне, похоже, переживавший из-за исчезновения Жавера. — Но место выбрал, честно сказать, неудачное. В точности там, где были основные беспорядки. А потом… он будто бы появился в участке, вёл себя несколько странно и совсем пропал. В последний раз его видели в обществе высокого человека в очень грязной… — Его разыскивают? — торопливо перебил Жан Вальжан. — О, конечно. Но пока ни среди погибших, ни среди арестованных… ну, могли, знаете, по ошибке арестовать. — А по домашнему адресу проверяли? — Да-да, человек каждый день ходит. Но старший инспектор Жавер, увы, так и не появился. Но, возможно, — печальная физиономия Фурре побледнела, а голос зазвучал тихо и как-то скорбно, — и не появится. Он передал записку в высшей степени странного содержания, в которой сообщил, что отпускает на свободу беглого каторжника… и что-то ещё, весьма несвязное. Словно не в себе был. Хотя кто был бы в ясном разуме после такого… там же ужас что творилось! То есть, вы не подумайте, я там только по работе был! Я не из этих… — Он помолчал, но так как Вальжан ничего не сказал, продолжил: — Знаете, он очень странный тип, но чрезвычайно ответственный. И по-настоящему привязан к работе, душой болеет, знаете. И не глядит ни на чины, ни на титулы. И не карьерист даже. Мне как-то о нём такую историю рассказали… хотя вам не интересно, наверное. — Почему же, — пробормотал севшим голосом Вальжан, — рассказывайте. Меня очень… беспокоит судьба… старшего инспектора Жавера. Но и о его достижениях я послушаю. — Вы друзья? — сочувственно закивал Фурре. — Вроде того. — А, — он помолчал, покачал головой. — Знаете, я уже уходить собирался. Может, зайдём куда-нибудь, выпьем за… то есть, я хотел сказать, за… то есть… за то, чтобы он отыскался, а? Я вам расскажу заодно. Вальжан согласился, надеясь заодно выведать домашний адрес. — Вы, — сказал Фурре, когда они уже сидели за низким столом в каком-то подозрительном заведении, напоминавшем то, откуда Вальжан когда-то спас Козетту, — меня прямо порадовали. Я всё беспокоился, что у такого человека, как старший инспектор Жавер, совсем друзей нет. Ни жены, ни друзей, никого близкого — так кто угодно с ума сойдёт. И никто в полицию не обратился, когда он пропал. Он меня, конечно, гонял ужасно, следить даже в дождь заставлял, но… это же по службе. Не ценят в наше время хороших людей. — Хороших? — горло свело, но Вальжан предпочёл списать это на невыносимо кислое вино. — Не без странностей, конечно, — Фурре сделал большой глоток и как-то сдержался, хотя, по выражению лица судя, хотел бы выплюнуть вино обратно в стакан, а лучше — прямо на стол. — Но с такой работой… ну вот вы послушайте. Я сам не видел, но мне рассказывали. Он тогда охотился за одним беглым, который вроде как даже в мэры какого-то городишки выбился… там не история, роман целый. С вежливым интересом Вальжан выслушал историю о самом себе, гадая, как бы адрес узнать, чтоб подозрений не вызвать. — И что бы вы думали? Является он прямо на суд! Мне рассказали потом — высокий такой мужчина, вроде вас, одет хорошо, все его уважают, а он… — Это просто невероятно, — покорно проговорил Вальжан, когда Фурре умолк, ожидая ахов и охов. — Именно! — Фурре выглядел несколько разочарованным, но всего пару мгновений. Потому что потом его вдруг осенило: — Что я вам тут рассказываю… вы же знаете об этом! Сам Жавер вам и рассказал, наверное. Вот я дурак. Вы о друге тревожитесь, а я только соль на раны сыплю. Но, понимаете, его тут не слишком любят. Кое-кто даже вздохнул с облегчением, что он пропал. Но префект о нём тоже высокого мнения, знаете. Это о многом говорит. — Я бы съездил к нему сейчас, — задумчиво проговорил Вальжан. — Не знаете, где бы тут фиакр найти. — Да тут ехать-то зачем? Только потратитесь зря… — Я не слишком хорошо знаю эти места. — Сейчас я вам нарисую, как пройти. 28. из записей Жана Вальжана запись седьмая Единственная комната, кровать с двумя тонкими одеялами, одно из которых, верно, служит матрасом. Одеяла из хорошей шерсти, так что это не от бедности. Полагаю, ему просто всё равно, на чём спать, но погрязнуть в убожестве он себе не может позволить. У стены — полка с книгами, ящик с одеждой и разной мелочью. Всё покрыто пылью, но это потому что хозяина давно не было. Мусора на полу нет. Я недолго пробыл в его комнатёнке, но то, что мне рассказал Фурре, вполне вязалось с тем, как Ж. жил. 29. из записей мсьё Мадлена запись тринадцатая Стоило воспользоваться его отсутствием и пойти в полицию. Но вместо этого я малодушно просидел в библиотеке за отвратительно слезливым романом, полным разного рода невероятных совпадений, разоблачений, признаний и обмороков. Обмороки хуже всего. Неизменно удивляет уверенность писак, что взрослый мужчина может потерять сознание от сильного волнения. Позже мадемуазель К. позвала меня обедать. Я сказал, что неприлично мне с ней даже в одном доме находиться, не то что в одной комнате. Но девица не отличается воспитанием, что легко объяснить уединённой жизнью. В монастырях головы девушкам забивают ерундой, а с таким отцом, как её, тоже о хорошем поведении особо не узнаешь. Я об этом ей сообщил. Она засмеялась и ответила, что доверяет мне и что мне нельзя голодать, потому что я и так очень худой. Проговорила она это с напряжением, которое мне было непонятно. Хотя стакой уединённой жизнью, как они ведут, странно, что она говорить не разучилась. А она не разучилась. Я привык есть один, а она, видимо, привыкла болтать. Наверное, отец сказал ей сдерживаться, потому говорила она осторожно, с тем же напряжением, но всё равно слишком много. И всё время — о своей жизни в монастыре. Нашла, кому жаловаться на то, что там одну и ту же чёрную одежду девушки носят. По мне, так цветные тряпки не красят ни мужчин, ни женщин. И в одежде главное — удобство, практичность, а не красота. Хотя монастыри всё равно портят. Чему там девиц учат? Ничего полезного, зато от уединённой жизни они начинают забивать себе голову разными глупостями — и вот итог: влюбляются в бестолковых юношей, которые только и умеют, что глаза пучить. Конечно, ей об этом я говорить не стал. Она всего лишь девица и за своё воспитание не отвечает. После обеда она пошла поиграть с пацанами, которые, как оказалось, до сих пор были в доме и сидели на кухне под присмотром заики Туссен. Я же решил извлечь хоть какую-то пользу из того, что хозяина не было дома и никому до меня не было дела. Я пошёл в его комнату. В комнату, где он проводил все вечера, кроме разве что прошлого. В конце концов, если он преступник, что-то должно выдать его. А если я с ним связан, что-то выдаст и меня. 30. Обстановка там была очень простая — но такая простота говорит о хозяине больше, чем лезущая в глаза роскошь. Или меньше — смотря что хочется увидеть. Первое, о чём подумал Мадлен, что во всём доме обстановка куда богаче, в том числе и в гостевой, куда поселили самого Мадлена, как будто весь дом принадлежал мадемуазель Козетте и только в этой комнате Жан Вальжан позволял себе быть собой. На столе лежало несколько исписанных листков — какое-то письмо — и промокашка. Почерк показался Мадлену ужасным — так пишут те, кто слишком поздно научился писать: круглые, неуверенные буквы, выведенные слишком тщательно и всё же едва ли по правилам каллиграфии. Перед глазами мелькнула картинка: Вальжан склоняется над письменным столом, сжимает перо и аккуратно ведёт им по листу, высунув от усердия кончик языка. Но совершенно ничего подозрительного. 31. из записей мсьё Мадлена запись четырнадцатая Я в растерянности. Этот человек загадка для меня по-прежнему. Но в его загадочности нет ничего тёмного, ничего злого. Я не понимаю. Не слишком ли я дурно думаю о нём? Не значит ли это, что сам я дурной человек, который привык плохо думать о других, потому что сам таков? Сейчас мне проще поверить в это, чем в то, что он преступник. Я хочу находиться подле него. Желание это необъяснимо, но слишком сильно, чтобы не замечать его. Но имею ли я право на это? 32. — Не слишком ли Козетта вас заговорила? — спросил, улыбаясь, Жан Вальжан вечером. — Папочка! — она всплеснула руками. — Не такая я болтушка. — Мадемуазель Козетта рассказывала мне о своей жизни в монастыре. — И что вы думаете о монастырском воспитании? — Что от него один вред. Его не было дома весь день, а когда вернулся, он понял, что что-то произошло. Жавер казался хмурым и растерянным, но из его взгляда пропала подозрительность, словно он узнал о чём-то — или решил, что узнал — и теперь совершенно иначе смотрит и на «мсьё Вальжана», и на самого себя. Сам Вальжан чувствовал, наверное, нечто подобное. Ночная прогулка, разговор с Фурре, визит домой к Жаверу стали ещё одним шагом в сторону, куда до сих пор он ступал неохотно, скорей из чувства вины пополам с долгом, но теперь шагнул почти с радостью, которая была немного отравлена пониманием, что теперь он просто обязан рассказать Жаверу правду. Но всё же радость была сильней — слишком давно он не впускал в свою жизнь, в своё сердце новых людей. А ведь каждый новый человек, из далёкого становящийся близким, — это целый мир, мир, который нужно узнавать и открывать для себя. Так и о Жавере он не знал ничего — и не желал знать. Прежде не желал. Теперь же он был бы счастлив хотя бы легко коснуться мира, который являл собой этот человек. Не тёмного, жестокого, одержимого мира, каким он раньше представлялся ему — каким был для него, — а такого же полного разнообразия, каким оказывается мир любого другого человека, если только человек идёт навстречу тебе, и ты даёшь себе труд узнать его. И потому он сказал: — В самом деле? Вред? Годы жизни в монастыре были самыми счастливыми и спокойными. — Потому что вы попали туда уже зрелой личностью, если хотите знать моё мнение. И потому что, видать, затворничество вашему характеру подходит. А юным девицам вроде вашей дочки от затворничества только вред. Начинают фантазировать и… — Жавер осёкся, заметив то ли погрустневшую Козетту, то ли озадаченного Вальжана. — Хотя это не моё дело, простите, мадемуазель. — Но я, — она неуверенно — словно лучик солнца сквозь облачка — улыбнулась, — была рада покинуть монастырь, вы правы, мсьё… Мадлен. Это папочка не хотел. Ему в самом деле хорошо было там ухаживать за садом. Незадолго до ужина Козетта прошептала Жану Вальжану на ухо: — Мариус зовёт в гости, папочка. Мы же пойдём? Завтра. Завтра он собирался как-то решить вопрос с двумя бездомными малышами, а потом, если сумеет, как можно осторожней рассказать Жаверу о том, кем тот был на самом деле. Но Козетте он отказать не мог, тем более, что подозревал, с какой именно целью Мариус зовёт их в гости. Там наверняка будет его дед, который официально проедложит поженить детей. И Вальжан, конечно, согласится. — Пойдём, моя милая. Пойдём. 33. из записей Жана Вальжана запись десятая Возможно, это было малодушие. Но от этого малодушия никому не будет вреда. Никому. И, наверное, именно из-за него не будет никакого вреда. Просто ещё один день я не скажу ему, кто он на самом деле. Всего один день. 34. из записей мсьё Мадлена запись шестнадцатая Вторая бессонная ночь, но я не могу спать. Третий раз уже роняю карандаш, а перо не решусь взять, потому что сломаю его в пальцах сразу же. Листы в книжке прорваны также из-за сильного волнения. Вот что произошло. Это необходимо записать, потому что никогда и ни за что я не хотел бы забыть прошедшие часы. В комнате В. всё ещё спят оборванцы. За ужином я предложил ему спать в гостевой, сам же я вполне мог бы обойтись парой одеял на полу. Он только покачал головой и сказал, что я ещё не вполне здоров, а потому моё удобство важней, чем его удобство. Мадемуазель Козетта тогда же прибавила, что её «папочка» всегда очень добр и что я могу даже не пытаться настаивать. Она была чему-то очень рада, хотя я не знаю, чему именно. Впрочем, не важно. Чему может радоваться девица в её возрасте? Какой-нибудь глупости. Мне показалось, что спорить было бы неуместно. Верней, что я не имел права спорить. Но ночью, когда все разошлись спать, я просто пришёл в гостиную, где сидел В. Прямо на полу было расстелено одеяло. Никакой подушки, ничего. На диван он, наверное, просто не помещался. В. что-то подсчитывал на листке, как мне показалось, а потому сначала не смотрел на меня. Я сказал: — Я не хотел вас отвлекать. — Я уже закончил. — Вы собираетесь спать? — спросил я. — Не сейчас. Я мало сплю ночами. Чуткий сон. И мне немного надо, чтобы отдохнуть. — Хорошо. Не возражаете против компании? — Вовсе нет. Оставайтесь. Возможно, разговор звучал как-то иначе, я записал так, как помню. Главное: я остался там. Я спросил, могу ли я взять книгу из тех, которые лежали на столике у дивана. В. позволил, я выбрал что-то наугад и сел в свободное кресло. Но я не читал, а размышлял о том, что происходило. Нужно было разобраться. Сначала Жан Вальжан показался мне подозрительным, потому что просто так люди редко делают добро. Теперь я вижу, что он в самом деле добр. И бескорыстен, что редкость. Сначала я думал, что он ненавидит меня за что-то, но вчера или даже раньше что-то вроде как изменилось. Сначала я подозревал, что он знает меня. Теперь я в этом уверен. Но также уверен я, что он не преступник, а просто человек, который стремится к уединению. Может, он сильно пострадал от других людей? Может, даже от меня самого. Чем больше я думаю об этом, тем крепче моя уверенность. Так всё сходится: он помогает мне, потому что добр. Может, потому что хочет и меня наставить на путь добра. Но при этом я причинил ему какое-то зло, вот почему он не считал меня своим другом. А сейчас, может, уже считает. Но если я верно угадал, я не имею права на его дружбу. Завтра же я уйду. Даже если это… даже если… лучше всего тут подойдёт «даже если это разорвёт мне сердце», но романные фразочки ни к чему. Я думал обо всём этом, а потом понял, что он смотрит на меня. — Что вам? — сказал я. — Не слишком интересная книга, похоже, — ответил он. — Не знаю. — Так я и подумал. Вы даже задремали над ней. — Нет, я не спал. Я пытался… понять кое-что. — И поняли? — Возможно. — Мне кажется, — сказал он с какой-то печалью, — что вы поняли неверно. — Зря кажется. Я стал усиленно смотреть в книгу, чтобы он решил, что я читаю, и прекратил расспросы. Взгляд его со вчерашнего вечера стал мягче. Как мог он теперь так смотреть? Как смел я глубоко в душе радоваться этому? — Если вам не читается и не спится, мы можем поговорить, — просто сказал он. — Мне читается. — Простите, но вы врёте сейчас. — Он, могу поклясться, усмехнулся. Как будто смеялся надо мной. И я разозлился. Он слишком легко злил меня, хотя, как мне казалось, я не был склонен к бурным чувствам. — А вы врёте всё остальное время, — сказал я. — Не всё. И тогда я не выдержал. Я не слишком хорошо помню, что наговорил, но вот самое основное: — Вы вбили себе в голову, что должны спасать всех вокруг. Что, потому что убили кого-то? Но нет! Вы не убивали! Вы просто добрый! И ко мне добры, хотя — я знаю, я уверен, не возражайте — я причинил вам какое-то зло! И дочку балуете, как будто оправдываетесь за что-то! Вы обманули её мать? Что вы с ней сделали? — Ничего подобного, — он как будто испугался. — Её мать была очень дорога мне. Но она умерла и… Об этом я слушать не желал. Я хотел наговорить как можно больше. Я даже подумал о позорном и простом исходе: кинуться на него, как будто я собираюсь его убить, чтобы он вызвал полицию и меня увели. Тогда мне не пришлось бы уходить самому. Но это было низко. Но я всё равно говорил: — Чёрт с ней, с её матерью! Зачем вы строите из себя спасителя, скажите на милость?! Так только свои грехи замаливают, а какие у вас грехи? Купили дочке черноволосую куклу, когда она мечтала о блондинке? Лишний день продержали её в монастыре, потому что вам самому там нравилось? Не накормили на пару сотен бедняков больше? Что? Откуда вообще такие, как вы, берутся? — Успокойтесь же. Я заметил, как он подошёл к моему креслу, только когда он накрыл мою ладонь своей и повторил: — Успокойтесь. Не думаю, что вашей голове пойдут на пользу бессонные ночи с руганью. — Какое вам дело? — Мне есть дело. — Нет. Я теперь не верил себе. Я знал, что ему есть дело. Но тогда я не правды хотел. Я не знаю, чего я хотел. Только выговаривать ему. Орать. Чтобы он услышал. И сам понял, что мне нужно по-настоящему. — Мне есть дело, поверьте. Я… — когда он говорил это, в его глазах мелькнула неуверенность, — узнал кое-что сегодня. Завтра уточню и расскажу вам. Вас искали. Эти слова были как ведро ледяной воды за шиворот. Выходит, завтра я действительно уйду. Куда-то. К каким-то людям. Которые, возможно, знают меня. Но которые мне чужие. — Хорошо, — еле выговорил я, потому что горло сжалось. — А теперь идите спать. — Нет. — Почему? — Не спится. Его рука всё ещё лежала на моей. Ему пришлось низко наклониться для этого — и лицо его теперь было прямо над моим. Я вдруг подумал, что он, наверное, старше, чем кажется. Старше меня, может, намного. И сильней, чем кажется. Намного сильней. Даже внешность его лгала о чём-то. — Ладно, — он покачал головой. — Сидите. А я буду спать. Свет мне не мешает. Так даже спокойней. Он наклонился ещё ниже и поцеловал меня в лоб. Его волосы скользнули по моему лицу. И все эти лёгкие, едва ощутимые прикосновения как обожгли. А он сказал: — Доброй ночи. А потом — как будто ничего не произошло — улёгся на пол и через минуту уже спал. Я не знаю, сколько ещё просидел там. Я был оглушён. Потрясён. Парализован. Во мне как перевернулось что-то. Книга свалилась на пол, но я не заметил. Потом я поднялся из кресла и вернулся сюда. Я не помню, как шёл, но, наверное, ничего по пути не свалил. Это было настоящее помутнение. Потом паралич прошёл, но на меня напала дрожь. Потому я ронял карандаш и порвал страницы. Меня всё ещё трясёт. Я не имею права быть в этом доме. Я бы ушёл прямо сейчас, но В. говорит, что спит чутко. Может услышать. Не хочу привлекать внимание. Уйду, когда его завтра не будет. Я не имею права ни на одну миуту здесь, и чем эти минуты радостней, тем горше должен быть стыд за них. Я не имею права на то, что чувствую сейчас. На это потрясение. На радость. На… я не знаю, как назвать это. 35. Жавер недолго просидел без сна. Потрясение было слишком велико, от таких устают даже физически, а потому через каких-то полчаса после того, как он поставил последнюю точку в своих сумбурных записях, сделанных — против обычного скачущим, едва разборчивым почерком — он сначала задремал, а потом провалился в крепкий сон без сновидений. Утром он кое-что ещё дописал, и почерк уже был прежним — правильным, аккуратным и разборчивым, хотя мысль была самой сумбурной и безумной из всех. 36 из записей мсьё Мадлена запись семнадцатая Стоило ли столько читать, чтобы сомневаться теперь, как это называется? Всё соединяется в любви. Всё. Я хотел бы любить его, и люблю его. 37. — Папочка где-то витает, может, он думает о том, как я буду счастлива, когда стану твоей женой… — щебетала Козетта, а Мариус кивал, и оба они сияли от счастья, потому что вопрос свадьбы был сегодня решён самым официальным образом. Жан Вальжан не участвовал в их разговоре, потому что был бы лишним в нём. Но и со старым Жильнорманом тоже не говорил, хотя того, наверное, просто разрывало от желания обсудить скорое (хотя не такое уж скорое — почти полгода ждать) счастье их детей. Не стоило уходить из дома, не стоило оставлять Жавера одного, потому что ночью он выглядел и вёл себя крайне странно. Но сейчас уже ничего не изменить — и можно было только надеяться, что всё обойдётся. 38. из записей мсьё Мадлена запись восемнадцатая (листок этот был сложен вчетверо, надписан «Мсьё Жану Вальжану, с благодарностью» и оставлен на каминной полке) «Скажу как можно короче. Я не могу более злоупотреблять вашим гостеприимством и вашей добротой. Те выводы, что я сделал о себе и о вас, привели меня к мысли, что я не имею права находиться в вашем доме. Не подумайте, что я не испытываю к вам благодарности. Испытываю, и самую глубокую. Также поверьте, чувства мои не исчерпываются одной только благодарностью. И это обстоятельство только укрепляет моё намерение уйти. Прощайте. Спасибо. М.» 39. Он вышел с непокрытой головой, без редингота, без перчаток, потому что решил не брать ничего чужого. Он мог быть преступником прежде, но теперь не будет, не имеет права — после того, что произошло этой ночью. Этот человек — Жан Вальжан — повёл себя с ним не просто как с равным, но как с близким. И что бы ни было прежде, так больше не будет никогда. И если раньше он ещё сомневался, идти ли в полицию, даже боялся в глубине души своей этого, то теперь не было никакого страха. Он делал то, что должен. Должен — этому человеку. Ему — намного больше, чем обществу или самому себе. Погода была тёплой, ветер — свежим. Мимо катили фиакры, шли беззаботные, радостные люди. Ещё вчера, ещё ночью он мог бы разделить их радость, но не теперь. Он был чужим среди них. Он должен был отказаться от всего, что за считанные дни стало дорогим, потому что боялся оскрвернить всё это грязью со своих рук, грязью своей собственной жизни, грязью, о которой Жан Вальжан не скажет мне по природному своему благородству. Но он всё равно знает о ней. 40. — Ушёл? Но когда? — Н-не знаю, мьсё Ф-ф-ф… — Но как же так… Хорошо, Туссен, если он вернётся, скажите, чтобы дождался меня. Как угодно задержите его, если потребуется. Упадите в обморок! Попытайтесь его поцеловать! Хотя это опасно… Но всё же… Что угодно, Туссен! — Мьсё Ф-фошлеван, там письмо. — Письмо? Это он… «Скажу как можно короче… не могу более злоупотреблять… поверьте, чувства мои… прощайте». Господь Всемогущий! Не мог он до завтра подождать! 41. Встретили его странно. После бесконечно долгой пешей дороги, после боли в сердце и даже тошноты, после тяжёлых мыслей — он пришёл, он готов был передать себя правосудию. Он был серьёзен, напуган, он был в отчаянии. А мир вокруг словно смеялся над ним, словно напоминал, что его собственные чувства и мысли незначительны, что со стороны он ничтожен и не важен. Мир вокруг провожал его изумлёнными взглядами, смешками, нервными выкриками. Конечно, на улице приличные люди в таком виде не появляются, но в полиции всё же должны были ко всякому привыкнуть, а тут прямо переполох случился от вида человека без редингота и шляпы. Несколько молодых офицеров прямо-таки рты закрыть не смогли, едва его увидели, и стали ну точно как Мариус Козеттин. Этому можно было улыбнуться, хотя бы про себя, не губами. Но не теперь. — Мне нужно поговорить со старшим испектором, — сказал Мадлен первому попавшемуся вызывающему доверие офицеру, сказал настойчиво, старясь игнорировать изумлённые взгляды. — Это срочно. Возможно, способствует поимке опасного преступника. Офицер только заморгал. А потом заговорил кто-то другой: — Вы, говорят, сошли с ума, потом пропадали столько дней, Жавер, вас вообще-то уже и искать перестали… и тут вы вываливаетесь неведомо откуда в таком-то виде и говорите, что нашли преступника! Вот уж в вашем духе! Незнакомец в бикорне хлопнул его по плечу и загоготал, обдавая вонью перегара. — У вас похмелье, — резко бросил Мадлен. — Вы меня с кем-то путаете. Выслушайте немедленно или я доложу вашему начальству. — Жавер, — гоготать тот мгновенно перестал, — что с вами? Но это точно вы. Я, может, перебрал вчера, но уж вас-то ни с кем не спутаю. — Моё имя Мадлен. Как вы называете меня? — Жавер. Старший инспектор Жавер. Только вы не здесь служите. Но вас всюду ищут… то есть уже не ищут. Хотят торжественную панихиду устроить, Шабулье настаивает. — Шабулье? Секретарь префекта? — Мадлен опешил. При чём тут Шабулье и кто такой Жавер? — Он всегда вам протекцию оказывал. И вы ему написали ту безумную записку, о которой тут все спле… гм, записку, где вы… где… — Да хорош мяться. Говорите! Я вас не убью за это. Он почувствовал дрожь во всём теле. Этот человек не просто знал его — он знал о нём нечто совершенно противоположное тому, что успел он сам узнать о себе. Противоположное — и, может, в сотни раз более страшное. — Где вы просите мсьё Шабулье прекратить преследование некоего Жана Вальжана. Потому что вы сам прекратили его преследование… по каким-то причинам. — Кого? — он едва выговорил вопрос. — Кого я… преследовал?.. Его охватила слабость. Он едва держался на ногах, но не садиться же в окружении толпы, которая пялится как на урода в цирке. — Вот я так и знал, что это не вы были! Чтобы вы и просили за преступника! Вас же тут всем в пример ставят, как человека непреклонного и, — он хмыкнул так гнусно, что Мадлену захотелось немедленно разбить ему череп о стену, — верного закону! — За… кого? — Мадлен вдохнул поглубже, приказал себе немедленно успокоиться и, стараясь не глядеть на обступившую их толпу, обратился к незнакомцу в бикорне: — Скажите мне по порядку. И не смейте задавать лишние вопросы. Моё имя — Жавер? Незнакомец выпучил глаза, в которых отразились все до одного «лишние вопросы», которые он хотел бы задать, но он сдержался и ответил только: — Да. — Я служу в полиции? — Да. — И я преследовал, — к горлу подступила тошнота, потому слова звучали неразборчиво, — человека, которого зовут Жан Вальжан? — Да. Самый страшный вопрос: — Что он сделал? — Чёрт поймёт. Давние дела это. Давние? Но как же так! Выходит, он был прав — они давно знакомы. Давно! Перед глазами плыли тёмные пятна. Но нужно было стоять прямо, дышать и задавать вопросы: — А Мадлен?.. Кто такой Мадлен? — Первый раз имя слышу. — Я помню! — раздался третий голос. Жавер с трудом различал лица в этой толпе, он бы и не понял, что говорит кто-то ещё, но голос слишком заметно отличался от голоса «бикорна». — Был человек с таким именем, он себя за мэра выдавал, что ли, а потом преступником оказался. — А, точно же! — незнакомец в бикорне хлопнул себя по ляжке. — Громкая история была, но давно уже. Забыл детали. Оставался последний вопрос, потом он уйдёт: — И вы говорите, что мсьё Шамбулье оказывает мне протекцию? 42. — Жавер! Прямо на него шёл, лучась улыбкой и раскрыв объятья, шёл какой-то хорошо одетый толстяк, который, видимо, и был мьсё Шабулье, секретарём префекта. И судя по тому, как легко удалось попасть к нему — назвав только имя, чужое, но, видимо, его собственное — Шабулье в самом деле покровительствовал ему. — Я ничего не помню, — заявил он, отстранившись, чтоб избежать объятий. — Вас в том числе. И своё имя. — Последствия… того, что с вами произошло? Но что же? Вы написали невероятно странное письмо мне. — Мне нужно прочесть его. — О, конечно. Как скажете. Но всё-таки мне нужно знать, что с вами случилось. Возможно, вам требуется лечение. Всё-таки письмо… 43. Письмо тоже было чужим. И страшным. Ему не хотелось верить. Но не верить нельзя было. Едва скользнув взглядом по написанным знакомым почерком строкам, где он извещал мсьё Шабулье о том, что был спасён с баррикады одним из мятежников, он отыскал самое главное. То, что хотел и не хотел знать. Этот человек — Жан Вальжан — был преступником, и пусть даже он, Жавер, сто раз уверял в этом письме в обратном, он лгал. Он чувствовал, что лгал тогда. Во имя каких целей? Кто теперь поймёт. Может, из-за того же чувства, что этой ночью мучило его и дарило оглушительную радость в каждую минуту, в каждое мгновение. Радость, на которую он не имел права. Ни тогда, ни теперь. Но теперь — ещё и потому что святой обернулся демоном, сам же он был чист от той грязи, которая, как он был уверена, была на его руках. Но ни мгновения не радовался тому и даже не испытывал облегчения. 44. Знал ли он, когда шёл в полицейский участок, что обратный путь будет таким? Нет, и вообразить себе не мог. На улицах — те же люди, те же повозки и лошади, те же здания и то же небо над головой. Но мир уже перевернулся, хотя никто не заметил. С листком, где написан его домашний адрес, он бесцельно брёл по улице, не желая, не будучи в силах остановиться, чтобы подумать хотя бы о чём-то. За последние часы он узнал слишком много. Нужно было только добраться по тому адресу, записанному на листке. И там прийти в себя, а потом уже решить, что делать дальше. Но мысли о месте, где он жил, которое никак не удавалось назвать домом, скользили словно по поверхности, не задевая ничего. И он так бесцельно и брёл по улице, пугая своим безумным видом прохожих. 45. Первым делом Вальжан поехал к Жаверу домой, решив, что, может, он просто обо всём вспомнил и ушёл к себе. Но там никого не было. — Если он снова явится сюда, — сказал он хозяину комнат, — сообщите мне. Вот… вот деньги. Сообщите, как можно скорей. Потом помчался в участок, где тот служил. И с возрастающим ужасом выслушал историю, произошедшую около полудня и потрясшую всех до одного: как в соседний участок явился самолично инспектор Жавер и устроил форменный допрос, выясняя, как его зовут и кто он такой. И звучало бы это, наверное, смешно, если бы только не было так страшно. Но хотя бы он не вспомнил ничего, значит обыскивать набережную, может, и не нужно. — Если он снова явится сюда, — сказал он в участке, — сообщите мне. Как можно скорей. Это очень важно. Оставалось только ждать вестей. 46. из записей Жана Вальжана запись двенадцатая Вестей не было до ночи, и так и не было бы, если бы мальчишки не заскучали в доме. Младший выбрался на улицу и попытался открыть калитку. Когда это у него не вышло, он расплакался на весь двор, Козетта услышала и пошла узнать, что происходит. Наверное, я и правда дурно воспитал дочь, если она не боится выходить на улицу среди ночи. Чтобы как-то успокоить малыша, она приоткрыла калитку и увидела, что там кто-то лежит. У самой калитки. Сначала она, я надеюсь, перепугалась, но всё же решила посмотреть, кто это. И это оказался Жавер. Он там, видимо, лежал уже давно, потому что успел замёрзнуть и руки его были холодны, как лёд. Козетта позвала меня, я поднял его и отнёс в дом. Утром вызову врача. Пока он лежит в своей комнате, завёрнутый в одеяло и обложенный грелками, и Туссен за ним приглядывает. 47. Жавер открыл глаза. В комнате, где он находился, горела единственная свеча, очерчивавшая небольшой круг света, куда попадали прикроватная тумбочка и часть кровати. Остальное тонуло во мраке. И где-то во мраке прятался человек. Жавер чуял его пристутствие, хотя и не мог ничего разглядеть. — Вы пришли в себя, — раздался голос из темноты. — Очень… хорошо. Я боялся, что вы до утра так и будете лежать. Вам тепло? Тепло, хотя вода в реке была ледяной. Его передёрнуло. — Да. Вы врач? Одежда сухая. Кто переодел меня? — Его как будто осенило, и он провёл рукой по волосам. — И волосы… Я… долго был без сознания? Как долго? — Переодел? — обладатель голоса словно и не заметил последний вопрос. — Но вы в том же, в чём… — голос вдруг прервался. — А что с вашими волосами? Жавер сделал глубокий вдох. — Они сухие. И я дышу свободно. Непохоже, чтобы недавно захлёбывался. Я уже приходил в себя? — Да, — отозвался голос, и Жавер вдруг понял, что он принадлежит тому человеку — Жану Вальжану. И он спросил: — Это вы вытащили меня из воды? Зачем? 48. из записей Жана Вальжана запись тринадцатая Я не посмел ему солгать. Я сказал: — Нет. Это был не я и я не знаю, кто спас вас. Я нашёл вас уже в больнице. И он спросил: — Что я тут делаю тогда? Я рассказал обо всём, что произошло — коротко, самое важное только. — Почему вы не сказали мне, кто я такой? — Я не хотел, Жавер, чтобы вы повторили попытку убить себя. — Потому что это грех? — Нет. — Тогда почему? И тут я не мог солгать, хотя хотел бы: — Я совершил грех, когда не помог вам. Я хотел его искупить. И он сказал: — Понимаю Его освещала свеча, единственная в комнате. Я же прятался от света этой свечи. Я не мог лгать, но правда казалась чудовищной. И потому я не мог шагнуть в круг света. — Вы вели записи всё это время, — сказал я, чтобы прервать молчание. — Возможно, они помогут вам полностью восстановить воспоминания. Его записная книжечка лежала рядом на столике. — Я прочту. Давно я тут? — Да. — Уйдите. — Нет. — Почему это? — Нужно, чтобы кто-то смотрел за вами. — Мне не нужна сиделка. — Вы больны… были больны. Если вы записывали всё, то почитайте, как я изображал при вас тут сиделку. И я собираюсь продолжить, даже если вы не хотите. И он спросил, встретившись со мной взглядом — как только увидел в темноте? — и глаза его были неподвижны, а взгляд бесстрастен, как прежде: — Какое вам дело? Или снова душу спасаете? Я разозлился тогда, но не как всегда, когда гнев застилает глаза, когда хочется ударить, разорвать, убить того, кто стоит напротив. Не так. Это была какая-то спокойная злость, больше похожая на обычное раздражение. И выговаривая ему, я чувствовал намного больше беспокойства, чем этой злости. А ещё печаль, потому что, возможно, тот человек, который стал моим другом, который стал мне так дорог, больше не вернётся. — Нет. Я спасаю вас. И теперь я бы вытащил вас из реки. Так что, вздумаете топиться, постарайтесь сделать это в одиночестве. — От вас точно избавлюсь. Он взял со столика записную книжку и погрузился в чтение. Я не знаю, о чём там было, но два или три раза он смотрел на меня так пронзительно, как никогда прежде никто не смотрел. И я бы не решился толковать его взгляд. Молчание было таким долгим, что мне тягостно было ждать, когда же оно прервётся. — Зачем вам было целовать меня в лоб? — спросил он, захлопнув книжечку. Вопрос был таким… неожиданным, что я едва не рассмеялся от облегчения. — Пожелал вам спокойной ночи. Это всё, что вы хотели знать? — Для начала. И вы всем так спокойно ночи желаете? — Дочери. Вам ещё теперь. — Почему? — одними губами спросил он. Он не сводил с меня глаз и смотрел так, будто от моего ответа зависело всё в мире. Наверное, если бы я подошёл ближе, он бы просто вцепился бы в меня и не отпускал бы, пока я не отвечу на все вопросы. — Вы стали мне другом, если хотите знать, — говорить это было нелегко. — Другом? — он коротко мотнул головой, как будто отгоняя неприятные мысли. — Потому что вы занимались очисткой совести? Меня обожгло стыдом. Но теперь я мог честно говорить с ним: — Сначала — да, потом нет. — Почему? — Вы понимаете меня. С вами легко. Вы знаете, кто я. — Пока был без памяти, не знал. — Это всё равно. — Я считал себя преступником. — Да. — И вы не разубедили мея. — Я ничего не подтверждал. Но вы очень усердно делали неверные выводы. Потом он сказал невпопад: — Табакерка. — Она ваша. Даже не пытайтесь её мне вернуть. Он очень долго молчал после. Перекладывал грелки, поправлял себе подушки. А я стоял в полумраке. — Судя по записям, — он поколебался, но договорил, — я также испытывал к вам некоторые тёплые чувства. Значит ли то… Я только поразился его искренности перед собой и дотошности. Тёплые чувства, подумал я, надо же. Неужели, он так и записал у себя — «тёплые чувства»? Я прервал его: — Вам нужно поспать. Утром поговорим. И я задул свечу. — Вы здесь сидеть собрались? — спросил он из темноты. — Да. Если вам станет плохо, я помогу. — Утром я вспомню, что не вёл никаких записей, Вальжан, я вам обещаю. Вспомню, что это вы подделали мою записную книжку. Что это вы приписали мне… какую-то поэтическую чушь. Я пробормотал что-то в ответ, потому что и представить не мог, о какой поэтической чуши может идти речь, а потом подошёл к постели, наклонился, положил руку ему на плечо и снова поцеловал его в лоб: — Спите. На несколько мновений он замер и даже дышать перестал — точно как в прошлый раз. А потом я почувствовал его руку на моей. Он потянул меня на себя и неловко обнял, прижавшись так крепко, что рёбра хрустнули. И прошептал мне на ухо: — Если утром я вспомню всё это, я вас убью. А потом всё-таки убью себя, поняли? Я заверил его, что в его записной книжке каждое слово написано им самим. Говорить было не слишком удобно, потому что подбородок мой утыкался ему в плечо, а лицо — в его волосы. — Каждое слово? Тогда прочтите, что там написано. Сам я вам не скажу. Сейчас же прочтите, поняли? — Только выпустите меня, — отозвался я, чувствуя растерянность. — И я прочту. Сейчас же. Хватка ослабла, он пробормотал какое-то ругательство. И я зачем-то проговорил: — Потом снова обнимете. Или я вас обниму, если захотите. 49. «Нет, — подумал Вальжан, уже почти дочитывая, — нет здесь никаких «тёплых чувств», тут иначе. Так искренне, как я и подумать не мог. Этот человек — самый странный человек из всех, кого я знал, — так честен перед собой, как немногие могут». 50. Жавер улёгся на подушку и отвернулся от Вальжана, стоявшего у окна, но ни спал ни мгновения, пока тот читал его записи. Внутри всё сжималось и переворачивалось, до боли, до тошноты, до желания разорвать, разбить, уничтожить что-нибудь. Если он и надеялся, что правда о прошедших днях успокоит его, то он ошибся. От правды стало только больней. С каждой прочитанной строкой память возвращалась — а если не память, то чувства, которыми диктовались эти строки. Он понимал, что утром меньше всего на свете захочет уйти из этого дома, где он не был — наверняка, не был — желанным гостем. Он мог теперь только восхищаться выдержкой Козетты и терпением Мариуса, которые скрывали от него, что они знакомы — если вспомнить обстоятельства, при которых это знакомство произошло. А ведь эта девчонка и говорила с ним, и улыбалась ему, и помнила всё это время, как он грозил убить её, как рассказал правду о её матери. Жавер смотрел в темноту и едва дышал, сдерживая мучительное, неясное чувство, выкручивавшее душу. Конечно, он едва ли снова попытается убить себя. Во второй раз это будет унизительным фарсом. Но нужно будет уйти и пропасть навсегда. Хотя бы так. Двух поцелуев в лоб и одних объятий хватит с него. Этому странному — самому невозможному — человеку не нужно было просить прощения. Не ему. Не у Жавера. Чтение заняло около часа, после чего Вальжан закрыл книжечку и задёрнул шторы — он читал при свете уличного фонаря. В комнате вновь воцарилась темнота. И наконец разрушилось молчание. — Я не знаю, что такой человек, как вы, подразумевает под словом «любовь», но я не хочу, чтобы вы пропадали, — тихо сказал он. — Идите завтра к себе, решайте свои дела, но потом обязательно возвращайтесь. — Зачем? — тихо спросил Жавер, глядя мимо него, в темноту. — Я хочу, чтобы вы вернулись. — Почему? — Обещаю, завтра я изложу причины в письменном виде и приложу к этому объяснению ещё и тетрадь, куда я время от времени записываю впечатления. Сказать вам у меня тоже не выйдет. Вы как-то верно сказали, что меня не учили красиво говорить. И сейчас, простите, но я не уйду и просижу тут до утра. Рядом с вами. А вы завтра обязательно возвращайтесь. К ужину, хорошо? — Вы не боитесь, что я выдам вас? — Нет, не боюсь. Хотите — выдавайте. Но я не знаю, зачем вам нужна эта жертва. — Мне? — Я многое потеряю, но и вы тоже, признайте, потеряете многое. Вы слишком уж много писали о счастье, чтобы я не понял, как вы его хотите. Вальжан опустился на край кровати. Глаза привыкли к темноте, и Жавер видел черты его пусть нечётко, но очень близко. — Ваша Туссен недосаливает, — невпопад сказал Жавер. — Ничего, — Вальжан покачал головой и улыбнулся, — на столе всегда есть солонка. Возвращайтесь. Как раз заберёте моё объяснение. 51. из записей Жана Вальжана запись четырнадцатая (листок вырван из тетради, сложен вчетверо, написан «Жаверу» и вручен лично адресату) Вы были не нужны мне, вы знаете. Не нужны, безразличны. Может, когда-то я ненавидел вас. Но теперь я бы хотел любить вас. И люблю. Оставайтесь. Когда решите свои дела, оставайтесь здесь.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.