Yeah, the worms will come for you, big boots
Ты ведь знал, что так будет, говорит тебе его улыбка; это не оскал, и не злая ухмылка, которой можно было бы ожидать. Ты бы, наверное, был сбит с толку, если бы в резко заполнившей твою грудь и твою голову пустоте ещё оставалось для этого место; если бы там прижилось что-то кроме бесконечного, слившегося в один беспрерывный шёпот сожаления. И он это знает, кажется — его выдаёт эта самая мягкость в уголках губ и грустные, жалостливые глаза. Ты не можешь вспомнить, знаешь ли его. Может быть, если счистить с него грязь и гарь — если побрить и снять этот сверкающий отблесками костра шлем — ты увидишь в нём кого-то из тех, кого сам подбирал с улицы. Или, может, одного из тех, на кого ты шипел, пока они охали и катались по земле, прижимая руки к свежему взбухшему ушибу от плоского деревянного лезвия. Может быть, если бы ты смог теперь когда-нибудь разогнуться от своей ноши и подняться с колен, ты бы узнал в нём не просто какого-то там солдата; может быть, лицом к лицу, как равные, ты бы увидел его. К заклёпкам его белых перчаток пристали чьи-то волосы — длинные, ты думаешь про себя; светлые; красные — в этот час, под этим углом. Он запустил свои широкие потрескавшиеся кожаные пальцы ей до самого скальпа — накрутил их наверняка себе на руку; ты видел, как кто-то из них тащил её мимо тебя — но этот ли, или кто-то ещё; кто знает. Вся земля вокруг тебя испещрена колеями от человеческих ног — больших и маленьких; обутых и босых. Кого-то, видимо, стащили с забора, у которого ты сейчас сидишь — под твоими коленями отпечаток чьей-то руки и чьего-то тяжёлого сапога в грязи, где кровь въелась в сухую почву. По крайней мере, ты думаешь, хорошо, что твой сын так и останется не больше буханки хлеба; по крайней мере, это не его кровь — и, может быть, он даже не страдал. Ты видишь её в окружении других, конечно — даже обвисшая, как кожаная кукла с соломой внутри, и обуглившаяся она красивее всех. Они специально привязали её к столбу так высоко, скорее всего — чтобы ты её точно не пропустил. Лежи она в самом низу — под всеми остальными — ты ведь стал бы думать, что, может, её там и вовсе нет, правда? Ты не отвечаешь ему, потому что нечем, но он не возражает; ты слышишь его сожалеющий вздох. Не по ней, конечно — и не по твоему сыну; не по одному из тех, кто сейчас дымится и пахнет простым охотничьим ужином из свежей дичи, как ты любишь. Нет, конечно. Они знали, на что шли — а если нет, если они слишком маленькие, чтобы что-то вообще знать, то они бы согласились потом; задним числом. И даже если бы нет — это слишком большой риск; слишком сильный укол его гордости десять, двенадцать лет спустя, когда кто-то из мальцов пришёл бы с белым флагом и краденными овощами в качестве платы за проход стучаться в городские ворота. А этого допустить нельзя ну никак. Или вот ещё, ты думаешь; чума, например. Полгода, год от вас ни слуху, ни духу, и кто-нибудь пошёл бы проверить — и нашёл бы только ваши обглоданные птицами кости. Радоваться вроде бы нужно было бы — улыбаться в усы, мол, я так и говорил; лишний раз подчёркивать, что без покровительства — его и Его — пытаться выжить на диких землях просто смешно. Но ведь — охотники, кто принёс весть — или отряд солдат, которых подкупили оставшиеся позади родственники — тоже ведь по-своему предатели — кто знает, какая блоха их там в буквальном смысле укусила? Кто знает, вдруг чумная. И ведь трупы назад попросят, наверняка; чтобы хоронить по законам, от которых ты так хотел их увести. Так и так бы в костре закончили — только сначала сами бы мучились, а потом ещё и невинных — праведных — с собою бы прихватили. А так хотя бы было быстро — взмах топором тут, камнем по затылку там; скрипучие чёрные перчатки на шее. Так что не о ком тут горевать, улыбается он, кроме как о тебе и о Боге, которого ты оставил. Знакомые слова, конечно; и вздохи тоже знакомые. Мальчишка, наверное, тоже — так хорошо, слово в слово, знать твои речи. Может быть, он когда-то даже стоял рядом с тобой, пока ты зачитывал приговор и последние благословения, сжимая рукоятку своего тяжёлого меча — да только их всегда вокруг столько было, в каждом городе и каждой деревне, что всех не упомнишь. По крайней мере, ты не будешь забыт — не то, чтобы это теперь уже в принципе было возможно. Вы с ним всегда говорили об иконах — он хотел быть на них, а ты просто хотел следом; и это было приятно — вместе до последнего и ещё дальше, в вечности; делить один кусок холста и одну деревянную подложку с пелёнок и до самого Судного Дня. И так всё и будет — только уже не равными и плечом плечу, а он, с мечом у твоего сердца, и ты — под ним. Как всегда и хотел. Огонь унимается; они уже теперь просто тлеют. Другие солдаты, похоже, грузят на лошадей ваши пожитки — такое разочарование, наверное, что у вас ничего особо и нет. Ты даже свой меч перековал на гвозди, когда в первую же бурю у общей избы сорвало дверь. Но это неважно, конечно — если они помнят твои речи, они здесь не за этим; самодельная посуда, свежее мясо и пара непроданных украшений на чёрный день — это просто приятное дополнение. Оленина наполнит желудки, и кованая брошь поможет наполнить жену — но сердца наполнить может только Он. У тебя даже была поговорка, когда вы ещё только учились — что-то про единственный значимый голод — но ты её уже не помнишь; слишком давно — до толп реквизированного скота, напуганных покорных безбожниц и блестящих звенящих монет. Остался, видимо, только ты; один. Впервые, на самом деле. Ты столько раз использовал одиночество как аргумент — с ними, с ней; с ним; он смеялся и говорил тебе, что ты не можешь быть один, пока с тобой Он, и ты не спорил, потому что думал, что соглашался — думал, что понимал. Думал, что это Он согревал тебя в ночных заморозках и Он заставлял тебя смеяться, когда гной и кровь пропитывали порванные на повязки рубахи и походные простыни. Верил, что это в Нём утешение и сила перед лицом измазанных слезами и грязью сирот и повешенных крестьян. Что это Его клеймо заставляло кожу приятно зудеть и кровь разгоняться по телу — но никак не грубые пальцы, втиравшие в него мазь. Она, наверное, понимала всё лучше всех — когда между вами встали нарядные рясы, часовые медитации и дубовые двери личных кардинальских покоев; деньги, кровь и Его воля. Её любовь была такой же тёплой; её поддержка — такой же крепкой; её шёпот и объятия — такими же успокаивающими. Только пальцы у неё были другие — слишком нежные; слишком мягкие. Под ними, клеймо наполняло тебя нежностью и признательностью — и тоской; и сколько бы ты ни молился, сколько бы не взывал к Нему, пока она очерчивала затвердевшие ноющие шрамы, как прежде Он тебе уже не отвечал. Они согласились пойти за тобой потому, что думали, будто ты знал ответ — глупость какая; если бы ты его знал, ты ушёл бы один; ты ведь уже пытался. Но он нашёл тебя; гвардейцы притащили тебя в тюрьму — и разбежались, как муравьи, едва в коридоре забряцали церемониальные цепи. И лицо у него было такое непривычное — бледное, несмотря на смуглость; осунувшееся, с тенями под глазами — когда он дёрнул тебя за лацканы и поставил на некрепкие ноги. И на секунду Его свет вернулся к тебе — свет юношеских дней, когда ты бежал, чтобы он тебя нашёл, и он находил; снова и снова. Только в этот раз не было никакой понимающей искорки в глазах, никакой нежной улыбки и холодных пальцев в сухом, посечённом беспорядке волос — разочарованно поджатый уголок губ, да и только. По всем уставам, он говорил, это дезертирство; и ты по всем уставам теперь дезертир — или был бы им, если был бы солдатом; но ты кто? Просто уставший старик. Городской охотник. Ты всегда стрелял лучше, чем он — поэтому он всегда давал тебе самые тяжёлые мечи; и грубый лук вместо сорванного с тебя форменного пиджака был слишком похож на прощальный подарок — или на откуп. И ещё один — намного более драгоценный и оскорбительный; поздравляю со свадьбой, сказал, и перекрестил тебя, коснувшись ледяными пальцами твоего лба — и ты сплюнул ему под ноги кровь из годами закушенной губы. Теперь он всё это забрал, конечно; лук сломали о колено, едва ты вышел из лесу, и утешительный приз подвесили на горящем столбе как языческое чучело — и даже благословения больше нет. Они не станут забирать тебя живым — слишком многие в городе ещё помнят твоё лицо и твоё имя; скорее всего, не станут забирать вовсе. Как бы ты ни хотел взглянуть ему в глаза, и как бы он ни хотел бы взглянуть на тебя в ответ, ты всегда будешь для него вторым, запоздалой мыслью; удобным инструментом — и если раньше ты был только рад, то сейчас тебя просто никто не спрашивает. Мальчик видит, наверное, вопрос в твоих глазах — или, может быть, понимание. Мне жаль, говорит он, что ты отвернулся от Него; мне жаль, что ты не обернулся на Его зов. Мне жаль, что поддался своей гордыне и увёл за собой людей — и мне жаль их пришлось наказать, чтобы наказать тебя. Мне жаль, говорит, что ты соблазнил женщин и детей; жаль, что заставил их довериться тебе, дав им кров и ложную свободу. И мне жаль, что, когда они увидели правду, твоя рука потянулась не к книге и не к кресту — но к топору; и мне жаль, что теперь их не опознают даже родные. Мне жаль, говорит, сжимая твоё плечо и запуская пальцы в свои ножны, что мы не узнали об этом раньше; мне жаль, что мы так долго ехали. Жаль, что мы пришли, когда было уже слишком поздно, и ни для кого из вас не осталось шанса снова увидеть Его свет. Мне жаль, что ты решил броситься на нас с оружием — и мне жаль, что ты слишком хорошо нас обучил. Мне жаль, что никто не может противиться Его воли. Его губы на твоём лбу — влажные, и его щетина — жёсткая; и его лезвие острое — как ты и наставлял. Мне очень жаль, говорит он, опуская твою голову тебе на грудь, и ты его так хорошо понимаешь. Потому что тебе тоже очень, очень жаль.Часть 1
2 декабря 2019 г. в 22:58