ID работы: 9059023

Heart Is Deceitful Above All Things

Другие виды отношений
R
Завершён
29
автор
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
29 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Дэйв удивительно агрессивен — это отмечали все, кто был с ним знаком до того, как его сюда забросили; это — первое, что сказали о нём врачи, и самое правдивое из того, что о нём говорили медсёстры. Это удивительно для человека в его состоянии: он практически не получает кислорода, артериальная кровь почти идентична венозной, клапан едва работает, а он всё равно живее всех живых, — и заодно всех сварливее. Дэйв — самый молодой пациент в этом крыле больницы. Никто, правда, не задумывается, пятнадцать ему или двадцать пять; просто его смазливое веснушчатое лицо, общая нескладность его черт добавляют каждому жалости во взгляде, а ему самому — запала, злости, способности взбеситься так, что сразу и не заметишь. Он очень не любит, когда на него так смотрят. Не любил... Просто не любил, пока однажды, крепко стоя на ногах и упираясь спиной в стену, не ощутил свободное падение. Давление упало, и сам он при этом едва не испустил дух. На теле, — но не в нём самом: внутри было, как и всегда, зябко и неуютно, и сердце стучало так же громко, так же ощутимо, как и в любой другой из дней, — всё показалось влажным и неприятно тёплым, будто между слоёв кожи вскипятили воду. От контраста температур мигом разболелась голова, а ещё пару мгновений спустя ритмический рисунок полетел к чертям — сердце забилось, не зная такта, ускорилось, словно бы затвердело, и онемели руки, и каждый сосуд стал прямой спицей, растянутой, тонкой, рвущейся прочь из руки, ноги, шеи... Показалось даже, что все спицы действительно лопнули: встретившись затылком с полом, он чётко, как никогда явно и ярко ощутил на теле жидкость. К нему чуть погодя — в самом деле всего несколькими полными суеты и криков секундами позже — подбежали, всего захватали, залапали отвратительно палящими пальцами, кинули спиной на холодную поверхность каталки и повезли. Он смотрел вверх взглядом оглушённой рыбы — глаза были влажные, выпуклые, шевелились, но в них и тени не то что здравой — какой-бы то ни было мысли не было. Всё же он ощущал на себе эту горечь, эту унизительную жалость, которую люди исправно и очень старательно выражали во взгляде. Он это всё возненавидел до такой степени, что готов был просто выкинуть руку кулаком вверх, ударив медбратьев по прижатым друг к другу лбам, одна жалость — не мог. Тогда ещё не знал, что сам на себя скоро начнёт смотреть точно так же.

***

За пару недель до того, как он упал в обморок, ему диагностировали приобретённый порок сердца. Дэйв не знал, что это значило, но звучало устрашающе; его сердце, стало быть, неправильное, ненормальное, оплошавшее, дурное, и сам он, его в себе имеючи, такой же. Как бы странно ни было так об этом думать, это сильно походило на правду. К нему заходили редко и будто только по крайней неободимости: проведывать его без особой на то причины никто не рвался, если кто вдруг и появлялся — надолго не задерживался, убегал, испарялся, и даже некому было пожаловаться, что в новой палате ему темно и холодно, что кашей, которую здесь готовят на завтрак, даже собак кормить было бы стыдно, что в углу течёт с потолка, что самым ранним утром всегда начинают греметь под окном. Приходилось хватать медбратьев за руки: — Когда отопление включат? — обязательно смотреть жалостливым взглядом, иначе они, чёртствые, как сухари, такие же жёсткие и постные, просто ударят его по пальцам. — Я мёрзну... — Середина апреля, парень. Разве только через полгода, — они всегда пожимают плечами и повторяют, как заведённые: — Я попрошу для тебя второе одеяло. Если есть — принесу обязательно. И то ли у них действительно нет одеяла, то ли нет совести. Может, они просто забывают? От этой мысли Дэйву страшно — кто о нём вообще вспомнит, если забыли даже они, люди, видящие его чаще всех — по три раза на дню?.. Эти же самые люди запретили ему вставать с постели, стоило ему только решиться выбраться в коридор — хотелось лично с распределителем обсудить чёртово второе одеяло. Он и двух шагов к его кабинету сделать не успел, как его тут же обхватили со спины и оттащили назад. Начал кричать — что ещё остаётся делать, если ты незаметен, если никто не обращает на тебя внимания?.. — и махать локтями, и вроде даже кого-то задел... Ощутил холод иглы под кожей, жидкость, помутнившую его кровь, а заодно и рассудок: мир вокруг потерял чёткие очертания, а тело обмякло, неспособное больше двигаться. Его к кровати привязывать почему-то не стали; наверное, регламент не позволял, да и не настолько он был буйный... буйным он и не стал бы — его начали поить какими-то странными седативами. Поначалу их действия он толком не ощущал, но потом, когда вдруг появлялось желание почесать локоть, повернуть шею или перевернуть подушку, оно проявляло себя в полной мере: он с трудом мог совладать с собственными конечностями, мускулы в которых будто заледенели, задубели так, что его тело ему самому казалось грудой сколоченных вместе деревянных досок, — шевелиться не должно и не будет, пока не выдернешь иглы-гвозди, пока не отстучишь древесину о жёсткий матрац. Уже, кажется, неделю он не отмечал в своей палате живого присутствия. Конечно, кто-то к нему всё-таки приходил, клал таблетки в пластиковые чашечки на тумбочке, менял капельницы, приносил это отвратительное месиво из овсяных хлопьев и чёрт знает чего ещё, но застать этого кого-то не получалось ни разу — Дэйв засыпал, творилась магия, всё обновлялось... Людей он не видел. Чувствовал себя дикарём. Понимал, что скоро, наверное, разучится говорить. Ещё через пару недель осознал, что хорошо бы разучиться думать — при таком раскладе смертная скука его навряд ли сумеет заесть: он, безумный, лежащий бревном, с полной головой изредка шелестящих от боли опилок, бывших когда-то хоть и мало чем полезным набитым, но всё ж таки отзывчивым, понимающим мозгом, будет ей попросту не по зубам. Только вот его сердце... Да, оно его подведёт — лукавое, больное, но всё ещё горячее и гибкое, жаждущее участливости, живущее какой-то своей надеждой. Надежда оправдалась буквально через три дня: в палату заглянул врач, весь из себя важный, седой, в очках, со стопкой бумаг. Такой белый... Напыщенный гусак в халате, манерный и очень раздражительный. Даже беспокойство отыграть не постарался. — Лучше стало? Боль в грудной клетке реже ощущаете? — он на Дэйва толком не смотрел, только читал вопросы с листа бумаги. — Да, но... Теперь болит всё остальное. Разом. Ещё кожа краснеет на локтях и... Он отвлёкся от своего сценария. Неужто с Дэйвом происходит что-то из ряда вон?.. — И?.. Мальчик повёл бровями. — На ногах, на ягодицах... Я сам не видел, но чувствую, что там так же щиплет, как и вот тут, — он приложил немало усилий, чтобы согнуть левую руку в локте и показать розовые круги, тут же отдавшие в нерв как раз таким жжением, какое было бы от затушенной в кожу сигареты. Доктор протёр очки, зацепив их за карман халата. Документировать это нечто он, очевидно, не собирался. — У вас, милый мой, пролежни на первой стадии развития. Не понимаю... Вы же двигаться можете? — Дэйв кивнул ему в ответ. — Так вы и двигайтесь. Вертитесь, голубчик, почаще руки сгибайте, ноги, ложитесь на живот, только и всего. Меня ваше сердце больше интересует. Как оно? — Надеется, верит, шумит... Иногда как бахнет, а потом такое тихое-тихое, а потом снова бам! — и падает куда-то вниз. Шепчет... Я в висках его слышу. Врач вновь схватился за очки. Что ж, всё пойдёт в протокол... — Очень интересно. А что нашёптывает? — его лицо оживилось, окрасилось... — Отрывки фраз, может быть? Что-нибудь несвязное? Дэйв перепугался. Зачем он это вообще сказал?.. Впрочем, ложью это не было — его сердце издавало порой просто чудовищные звуки, то будившие его среди ночи, то убаюкивающие среди дня своей статичностью и монотонностью. — Нет, просто шепчет. Я к нему не прислушиваюсь. Диалог на этом прекратился: гусак начал что-то быстро и очень неразборчиво накрапывать на одном из своих листов, а Дэйву оставалось только ждать, слушать скрежет бумаги и всхлипы мышечного мешка где-то под теменем. — Что ж, милый мой, спите. Завтра посмотрим, что с вами делать. Он ушёл, так хлопнув дверью, что Дэйв едва не оглох. Сердце забарабанило, заухало, завыло, и всё вокруг него разболелось, и дышать стало тяжело... Хотелось двинуться, как посоветовал доктор, но не получилось. Пришлось лежать и изо всех сил стараться держать веки сомкнутыми. Уснуть он, тем не менее, так и не смог.

***

Новая палата выглядела ещё хуже, чем предыдущая: в ней всё было какое-то серое, углы грязные, стены пустые, но с очертаниями на краске — когда там всё-таки висели громадные прямоугольники. Картины, должно быть... Зачем? Кому они были нужны? — Шиз, который тут лежал до тебя, постоянно рисовал. Страшные вещи, правда... Не суть важно; главное, что его намалёвки уже сожгли. Пока был жив, никому не позволял... Эх. Располагайся, в общем. Медбрат скинул одеяла на его койку. Да, их наконец-то было два... — А почему меня сюда переместили? — хриплый голос достиг его ушей точно в тот миг, когда он вышел за дверь. — Ну... Врачи сочли, что тебе здесь будет лучше, — и улыбнулся так, что сразу стало ясно — брешет. Дэйв, впрочем, осознавал своё положение: ему не нужно было знать, что и почему, ему не нужно было высовываться, лишний раз открывать рот, создавать повод для беспокойства. Ему нужно было просто лежать, и тогда его, быть может, поскорее бы выписали, и он бы вернулся домой, к матери, к урокам, блокноту с рисунками; словом, ко всем самым скучным делам на свете; к рутине, заняться которой сейчас было бы чем-то сродни избавлению, искуплению, помилованию. Мать к нему приезжать не спешила. Только сейчас он об этом подумал, пару секунд поразмышлял и понял — она его навещать не станет. Она его бросила, его порочное сердце её отпугнуло, и он теперь одинок, безутешен... Сердце зашептало. Слушать его не было никаких сил.

***

Его новое пристанище лежало на другой стороне здания, так что темнело в нём быстрее, и мрак держался, кажется, аж до обеда. В темноте комнаты, как и прежде, сами собой появлялись таблетки, но уже совсем другие, противные на вкус, со странным побочным действием. Дэйв их выпивал, сердце, больное, но ещё рабочее, ускорялось, глаза щипало — лопались капилляры, он весь трясся, тряслись стены, койка, тени, след от картин свободно размыкал четырёхугольник и плыл ровной линией до двери, но во всём этом было что-то приятное. Страшного, конечно, было больше: мальчик боялся, что в следующий раз на него упадёт потолок, что его поглотит тьма, собиравшаяся в сгустки по углам, что залезет ему в рот, в уши, в ноздри, наполнит собой до отказа, как наполняют опилками чучело. С каждым днём она подступала всё ближе: раньше появлялась, позже рассеивалась, уплотнялась; стала угольно-чёрной, густой, как нефть, перекрыла собой часть стены с дверью так, словно их там и не было — просто дыра, брешь в пространстве, никуда не ведущая и ничего сквозь себя не пропускающая. Дэйв лицезрел её днями напролёт, Дэйву приходилось в неё вглядываться, и со временем она, кажется, начала разглядывать его в ответ. — Отойди, — а она ползла всё ближе, скрывала под собой серый пол, ножки его койки... — Отойди! — он заверещал, зажмурился так, что из глаз брызнули слёзы, но она всё не останавливалась. — Уйди, уйди!.. Он скинул одеяло на пол, и сам скоро понял, что очень и очень зря: сам под вторым начал мёрзнуть, а то, первое, темнота сожрала без остатка, сразу после от изножья перепрыгнув на матрац койки. Она замедлилась: хотела, видимо, его подразнить, запугать, просмаковать момент... — Уйди! Отстань! Оставь меня в покое... — с крика он перешёл на шёпот. Мрак словно бы приостановился, встал в стойку, как большой жирный кот: его зад, перекрывший собой дверь, напрягся от ляжек до мысков, спина изогнулась, в передних лапах проступили когти — ветвистые тени, и он готов был вот-вот напасть. — Нет! Прошу, уйди! Дэйв закричал с новой силой. Тень рванула вперёд, сгустилась прямо над ним, будто сейчас застынет и осыпется, будто прижмёт его и расплющит, раскрошит все его кости, разломает грудную клетку, изорвёт всё, до чего дотянется... — Нет! Пощади, пощади! Miserere... Miserere mei! — он ощутил холод на коже головы, когти в волосах, жар в теле — вот-вот его сердце — а оно, казалось, об этом ему и шептало — рвануло бы навстречу этой мерзости, такой же порочной, как и оно само, вот-вот лопнули бы артерии, разлетелись бы ошмётками мышцы... Он зажмурился и словно бы окаменел; сил разомкнуть глаза или хотя бы вздохнуть у него уже не было, и весь воздух под нависшей тьмой спёрся, и влажный хруст в груди отозвался такой болью, будто ему скрутили и выломали все конечности. В тот самый момент, когда мрак обрушился на него, в палате включили свет; вбежали два санитара, только-только проснувшихся от его крика, и подхватили его, запеленали в скинутое на пол одеяло, чем-то укололи. Забормотали про кататонию, про кардиотоксичность той гадости, которой его сейчас чуть ли не усыпили, проносились около получаса вокруг него и ушли, специально не щёлкнув выключатель. Лампочка с перерывами извергала из себя слабое желтушное мерцание, озаряющее собой всё вплоть до углов. Холод никак не сходил. Дэйв лежал, смерял взглядом потолок, всё силясь проморгаться, чтобы снять со стёклышка глаза странное влажное пятно, и ощущал, как осознание страшного медленно нисходит ему на лоб. Капля за каплей, с мерзким, ритмичным звуком, подступая так, как подступает мощнейший вал к плотине, грозя разом её снести, в голову стучалась тень, пугливая, но зловеще нашёптывающая: пришёл свет, но мрак никуда не делся — он просто перестал быть видим. Никуда не делся. Он вокруг. Он в тебе.

***

Дэйв проснулся днём, уже ближе к вечеру. Свет в палате не горел, только из окна пробивались редкие лучи. Часть комнаты вновь оказалась растворена во тьме, но та уже не ползла: кот спал, коту до Дэвида дела не было. — Хэй, — он не успел договорить, как услышал рык, ощутил тень, холод, угрозу. Кота всё-таки лучше было не будить. — Нет, нет... Звук исчез. Дэйв приоткрыл зажмуренные до этого глаза и осознал, что кот всё лежит, что никто на него не кидался — он себе всё это сам надумал. А может, и не сам... Может, мрак ему повинуется?.. Может, он действительно сумасшедший, раз уж его заперли в психиатрическом отделении? Если так, то что ему терять? — Эй, ты меня слышишь? — показался выступивший над полом тёмный уголок. Показалось. Но это очень уж сильно напоминало навострённое ухо... — Хорошо. Хорошо... Говорить не хочешь? — на пару минут его окружило абсолютной тишиной. — Вот и здорово. Мне одного говорящего хватает. Он непроизвольно глянул себе на грудь. Сердце словно зажевало кляп — ни ночью, ни утром не издавало и писка, не мешало спать... Покладистое. Даже удивительно. Тень залегла в углу, двинулась к нему по стене и потянулась к его ключицам рукой-ветвью, — конспирация была халтурная и напрасная — за окном-решёткой не росло ни единого дерева, — невесомо коснулась. Дэйв позволил. Почему-то чувствовал, что она отойдёт, если он вдруг гаркнет, знал, что имеет какую-никакую власть и самому ему непонятное, а всё ж таки преимущество. Он смекнул, что из бесплотной тени можно слепить что угодно, как лепят из глины, — как слепили, между прочим, первого человека. Дэвид, осознавая положение вещей, понимал свою богоподобность, хоть и боялся нагрешить. Впрочем, раз он уже помыслил о божественной власти, он — мятежник; господь, как утверждали священники, видит разум насквозь, так что Дэйв перед ним давно бы должен был предстать последним грешником: часто думает не о том, ещё и носит в груди врага. Логово зверя — а сердце его жестоко, норовито, черство, он знал — вовсе не материнское чрево, не утроба; зверь — в костной клетке, промеж лёгких, и оттого даже злее, даже опаснее. Дэйв, может, бредил, но всё сходилось: он рыжий, с недавних пор плешивый, со знаком проказы на лбу, — не всем видно, но творец уж точно усмотрит, — пусть и не гигант, но кто знает, каким мог бы вырасти?.. Сердце его порочно, сомнений в этом нет — это даже в его карточку внесли со всеми сопутствующими доказательными бумагами. Сердце лукаво, Иеремия предупреждал. Тот же Иеремия между плачем и скорбью вроде как успел предупредить, что зверь придёт из данова колена... — Просчитался, нытик, — получилось как-то слишком громко, но Дэвиду дела до этого уже не было. — Слушай... — он ясно осознавал, что могущество его ограничивается тёмным пятном в крохотной комнатушке, что дальше он не вылезет, не продвинется, даже если его когда-нибудь отсюда и выпустят, но зачем, чёрт подери, власть, если ею не пользоваться? — Я не хочу, чтобы ты был котом. Мрак, на мгновение принявший очень чёткие кошачьи очертания, растёкся жижей по полу. Жижа покрылась пузырями, заурчала, захрипела, ожидая приказа. — Я хочу увидеть человека, — и жижа поползла на стену, обрела знакомые черты. Без света нарисовала его тень: выпирающий нос, длинные кудри, острое адамово яблоко, точёный подбородок, хилое, костлявое тельце... По образу и подобию. — И это — всё? Халтурно. Вылезай. Тень воспарила, растянулась во весь рост и медленно, степенно принялась выдавливать из бетона чёрные точки — кончики пальцев. — Давай... Ещё чуть-чуть, — она почти полностью высунулась, продолжив утягивать за собой левую ладонь. — Славно, — она не расплывалась, не размазывалась, не была уже аморфным чёрти чем: в ней воцарилась складность, чёткость, пропорциональность. — Знаешь, очаровательно выглядишь, — Дэвид смотрел на неё, зависшую под потолком, и восхищался каждой чертой. От созерцания своего творения его не отвлёк даже дребезг дверной ручки. — Хэй, как вам? Только что вошедший врач с подносом в руках замер у его кровати и попытался всмотреться туда, куда Дэйв указал рукой. — Очень красиво. Просто потрясающе, — он прикусил губу и, поставив поднос с таблетками и тарелкой супа на тумбочку возле койки, поспешил покинуть палату. Дэйв рассмеялся. Ему вторила тень, дотошно копирующая каждый его жест; они — образ и подобие, и всё в их взаимодействии, как и причитается, выверено до миллиметра. Творение — хоть и уместнее будет назвать этот хорошо оформленный чёрный сгусток тварью — Дэйву нравилось с любого ракурса: он вертел руками, двигал ногами, как с недавних пор делал очень и очень часто, опасаясь пролежней, и впивался взглядом в повторённое движение. Даже самые нелепые позиции конечностей услаждали взгляд. Что ж, запретный плод воистину сладок. В своём вновь обретённом счастье он совсем позабыл об исполосованной стальными прутьями дырке в двери. Врач, впрочем, о её существовании всегда прекрасно помнил. — Вот же радость у человека — сидеть и разглядывать пустые стены. Аж в ладоши хлопает, ну надо же... — доктор резко вздохнул. Внезапно Дэвид лихо изогнулся: лёг на живот, согнул и перекинул вперёд ноги, расставив колени по обе стороны от головы. Врач бы от такого зрелища прямо сейчас и поседел, если бы в свои лета имел на голове хоть прядь по-прежнему тёмных волос. — Совсем крышей двинулся. А ведь раньше вроде даже нормальный был... Он разом отшатнулся от двери и на неверных ногах двинулся к выходу. По пути подумал, что вести этого пациента точно откажется... Да, откажется. Завтра же.

***

С недавних пор Дэвида начал навещать совсем другой доктор; он был во всём приятнее предыдущего, и они даже — пусть раз на раз и не приходился — говорили без протокола, как самые обычные, самые нормальные люди, — по крайней мере, так говорил доктор. А вот Дэйв... Дэйву хотелось рассказать о своём творении, о своей тени, уже обретшей собственный разум — она с ним беседовала, когда ему было скучно, и даже не всегда вещала то, что он хотел услышать. Это ли не показатель? О ней, правда, врач слушать не желал. Как-то даже пригаркнул, что ему, взрослому мальчику, пора бы разувериться, пока совсем не забылся в иллюзиях: тени здесь быть не может, потому как толком нет света. Нужно просто привыкнуть... — Да нет же, это совсем не такая тень, — Дэйв взъелся, оскалился и раскрытой ладонью указал под потолок. — Она... необычная, непохожая на то, что принято так называть. Ей свет не нужен. Больше вам скажу: мне свет не нужен, чтобы она у меня была. — Вот как? А получается она тогда из чего? — собеседник, казалось, усмехнулся; по-доброму, конечно, но всё-таки... — Из того, что есть: мрак в углах, тени в оконной раме, всё сливается в ней. Её всегда чётко видно, — отрезал он не без самодовольной ухмылки. — Она темнее тёмного и очень, очень самодостаточна. Её обстоятельства мало волнуют: она просто всегда есть, день ли, ночь ли... Доктор прищурился. С минуту он молчал и что-то одному ему известное тщательно обдумывал, а потом подмигнул Дэйву так, что тот, кажется, даже испугался, и с напускной серьёзностью отозвался: — Намёк понят.

***

Ничего он тогда не понял; Дэйв ни на что и не намекал, а знал бы, что его слова так превратно примут — вообще бы промолчал. Его перевели в палату на противоположной стороне коридора, просторную, освещаемую солнцем едва ли не круглые сутки. Место было непривычное, неуютное: только лучи, то жёлтые, то медвяные, то красные, выбеленные стены с широкой жёлтой — приторно-светлой, как полупрозрачный кленовый лист по осени — полосой, чистые, скучные — глазу на них зацепиться не за что, а кроме них, паркета, тумбочки и потолка во всей комнате ничего не было. Дэвиду тут решительно не нравилось, одна радость — тень на светлом лучше было видно. Она крепла с каждым днём, не за собственный, разумеется, счёт: ему временами казалось, что она из него высасывает все соки, пожирает его медленно, незаметно — изнутри, начиная от не так давно замолчавшего — не на радость, скорее на беду — сердца. Иногда ему чудилось, будто она слабла, но нет, она не была прозрачна, не было видно через неё стену, как могло показаться на первый взгляд — она просто обрастала кожей. Дэйв замечал это с особым восторгом: ещё чуть-чуть, и сошла бы чернота, и появились бы на холодном, близком к белому беже веснушки, как у него, яркие, будто пятна запёкшейся крови. Потом начал замечать кое-что в меньшей степени приятное: на руках, на ногах, на спине, даже на шее и на груди, вопреки и физике, и физиологии, появлялись пролежни. Они не сходили, сколько бы он не разминался, и всё краснели, всё проседали. Скоро, может, и прогнивать начали бы...

***

— Видишь? — уже не тень, но подобие такое точное, по своей перфекции попросту обречённое со временем превзойти образ, с которого было снято, парило под потолком и сминало в руках кудри, рыжие, пышные... Дэвид, оставшийся за несколько недель едва ли не с тремя волосинами на голове, смотрел с завистью, но больше всё-таки с гордостью, даже с вожделением. Зрение тоже начало отниматься; впрочем, у творения радужки наконец начали наливаться цветом, чем-то ореховым, не светлым и не тёмным, пока глаза Дэйва затягивала белёсая плёнка. — Такие лёгкие... — И мягкие. Я-то знаю — мои же, — он взглядом подозвал свою копию, и та, минуя густой мрак, охотно к нему придвинулась, разместившись рядом с ним на койке. Дэйв знал свою власть; он уже успел ей пресытиться, успел от неё пострадать, а всё-таки отречься уже не мог, не мог себя остановить. С недавних пор всё в его палате было бутафорией: бутафорские красноватые лучи, исходящие из самого центра противолежащей окну стены, освещали бутафорские кровавые пузырьки, отлетающие от его разможжённого носа вверх, — подобие постаралось, нарастило собственный, чётко очерченный, узкий, с очаровательной горбинкой, — под потолок, в кромешную тьму, и тьма тоже была искусственная. Зачем? Так удобнее, привычнее, и глаза в ней почти не болят. Глаза подобия смотрят в окно — вернее сказать, в зарешеченную его имитацию, — не сощуренные, будто стеклянные. Дэйв тоже хотел бы; ни черта бы, конечно, за прутьями толком не увидел, но ощутить тепло на коже после больше чем полугода в стационаре казалось ему уже не прихотью, а самой настоящей потребностью, неудовлетворённой и не сулящей сатисфакции, но основополагающей, занимающей разум почаще многих мыслей, дурных и не очень. Он бы подошёл, — тепло солнца-то вот, почём зря льётся на пол, до него рукой подать — всего какая-то пара шагов, — но не в его это силах; он едва может двигаться. Неудивительно, что его тень со временем перестала его копировать: сама жестикулировала, говорила, перемещалась, пока он лежал мёртвым грузом. На себе он время от времени ощущал взгляд творения, полный жалости, точь-в-точь как у медбратьев в тот далёкий день, когда он упал в обморок. Поначалу он его не любил, после возненавидел до судорог, а сейчас упивался им — ничего больше не оставалось, иного внимания к его персоне уже давно никто не проявлял, даже тот добродушный доктор. Он ему только как-то сказал, что ошибся, что Дэвид на деле нарцисс, каких поискать, что частые визиты ему, пожалуй, только повредят — набрешет ещё чего-нибудь, лишь бы ему уделили время, лишь бы на него подольше посмотрели, а лечение потом пойдёт по неверному курсу. Сначала, сказал, нужно избавиться от галлюцинаций, от тени — своя же есть, в конце концов, зачем ещё эта? — а там уже и пойдут опросы, консультации, назначения... Не пошло. Дэйв застрял; сам считал, правда, что просто-напросто остался при своём, а по-другому в его ситуации и быть не могло. — Холодно тебе? — Дэйв кивнул. Его голос всегда идеально копировался, все звуки произносились чётко, с чувством, толком и расстановкой, интонации звучали холодно, надменно, как им и следовало. Покуда он ещё мог слышать, наслаждался этим во всю. — Давай согрею. Подобие прильнуло нагретыми руками к его лицу, схватило за щёки, пальцами сползло на нижнюю челюсть и мягко очертило её контур. Кожа ощущалась живой, тёплой самой по себе, — от чего-то за гранью понимания образа; сердце в груди не билось, крови не было, а что могло быть — предполагать бесполезно, — шершавой, даже рельеф имелся на подушечках пальцев, правда, тактильно чуть более заметный, чем следовало бы человеческому. Подушечки как раз оказались у него на губах и, содрав с них, потрескавшихся и сухих, огрубевшую кожу, самонадеянно, без спроса пролезли в рот. — Дерзко, но напрасно, — такого Дэвид позволять не хотел. В конце концов, на то он и создатель, что к нему нужно относиться уважительнее, щепетильнее, трепетнее. — Не богохульствуй. — Богохульник — ты, а мне ничего воспрещено не было. Тс-с, — оно прижало указательный палец к его губам, нечеловечески острым ногтем царапнув под носом, — снисходить до заповедей следовало раньше. Ноготь скользнул вниз, проводя по телу Дэйва некую ось симметрии. С прямой он не сбился — чиркнул по подбородку, по кадыку, больно надавил в ярёмную впадину, покромсал ткань ночной сорочки, замедлился и уже как-то игриво, щекотно разделил две дюжины рёбер. На границе груди и живота палец замер, и творение — нет, всё-таки тварь, непослушная и неблагодарная — цокнуло языком, замерло на несколько долгих мгновений, прежде чем двинуться дальше. Пупок оно обогнуло, как если бы делало стандартный для вскрытия надрез, и Дэйв усмехнулся. Усмешка, правда, быстро сошла с его губ: движение не прекратилось, напротив, от пупка к паху ноготь чиркнул быстрее, больнее, яростнее. Перед штанов со свистом вспороли; то, что было под ним скрыто, тварь разглядывала с интересом, пусть и поддельным, но очень уж вызывающим. — Прелюбодей, — Дэвид вздохнул. — Перестань, грешно всё-таки... Если уж охота поразглядывать, пялься на свою. Я тебя, если ты не заметил, полностью укомплектовал. — Знаю. Ждёшь благодарности? Сейчас и поблагодарю, — подобие так же изнывало от скуки, было так же склонно к греху, как и Дэйв в те дни, когда его создавал. У него тоже была власть, тоже очень ограниченная — клином сходилась на творце... Что ж, копировать его с себя хорошей идеей явно не было. — Что ты так шипишь? Всё будет как в твоей святой книжонке, по известному сюжету... Открою твою наготу, а ты хоть запроклинайся. — Хам, — Дэвиду не хватило бы сил его с себя столкнуть, так что он продолжал лежать понуро и недвижно. — Заметь, даже с большой буквы, — тварь засмеялась. Смех показался бы стороннему наблюдателю мерзким, но Дэйв его оценивал только как имитацию высшего качества. Да, он осознанно — насколько мог в своём состоянии — сыграл в имитацию. Да, сыграл в бога; скорее, правда, в его антипод, и плевать даже, что антихрист из него никакой, что порочное сердце замолчало — лукавство, злость и корысть всё же родили из какой-то жалкой пары-тройки теней второго его. В имитацию он выиграл, а вот в бога, как явствовало из происходящего, проиграл с треском. Крепкий ноготь щёлкнул его по головке. Дэвид зашипел. — Отец... Я ведь могу так тебя называть, да? Мы с тобой об этом ни разу не говорили... Так вот, если ты не против, всё-таки отец. Отец... а я ведь так заскучаю. Где запал? Я твоему богу не подчиняюсь, не его я тварь, но кое-чего перенять у его созданий могу. Распределим роли? — отец старательно изображал недовольство. Что он хмурился? Тварь про себя себе же ответила: грешник в грешника первым камень и кинет. Ничего, потерпит — сам не меньше попирал своё божество. — Хочешь, будешь Лотом, а я — твоей дочерью... Чего мотаешь головой? Раз не так, то наоборот, мне не принципиально. — Слезь с меня, — руки отнялись, и Дэйв с ужасом осознал, что оказать сопротивление уже никак не мог. Волоски на коже встали дыбом, и тут же их обжёг непрошенный жар чужой ладони. — Прислушайся по-хорошему — я над тобой в полной мере властен. Ты мне повинуешься; повиновался всегда... — Не-а. Помнишь, я когда-то был котом? Не по своей воле, конечно: ты себе сам надумал, что я на него похож, придал мне форму, а меня это так взбесило, что я тебя готов был загрызть. Я мог, правда мог — тогда я не был твой, — в голосе слышалась обида, злость, и вопль выдался сдавленный, и пальцы сжали бока до синяков, — но не успел. Тварь — такую ещё поискать — улеглась на него, упёрась в койку коленями и приподнялась в попытке стянуть с себя штаны, такие приторно-белые, криво пошитые из очень, чёрт их дери, жёсткой ткани. — Ты должен. Я не на это рассчитывал, когда тебя создавал, — вот оно, покаяние; случайное, ненужное, но искреннее, в этом сомневаться не приходилось. — Я... Я такого не потерплю! Я тебя сам создал, оформил, изваял... — И что же теперь? Не так уж и незыблем твой авторитет, папаша. Я не оправдал твоих ожиданий? Так в том твой промах и твоя проблема. Твои соседи себе создают Бонапартов из ничего, антропоморфных рептилий, рогатых лошадей — всё, что им угодно, а ты создал себя и потому ожидал, что я тебе буду повиноваться? — на этих словах в него толкнулась наспех смазанная слюной головка. Он весь скривился, прикусил язык, щёки и губы, но не застенал. — Какая глупость. Ты сам никому рабом не был, сам предал всех и всё, и себя в первую очередь, а после ещё на меня понадеялся?.. — Молчи! Я тебя создал, я тебя и убью, — он кривился, прикрикивал, хрипел, не особо стойко, но с усердием терпел в себе медленное, неритмичное движение. Его колола зависть: подобие всегда говорило ровно, голос не дрожал... — Освежую, глаза выдавлю и волосы повы-ыдёргиваю... — Твоё право. Только вот себе их ты уже не вернёшь, — оно содрало с себя скальп, как если бы он совсем не был частью тела — просто тряпка, парик, под которым расплывалась во все стороны, собиралась воедино тёмная дымка. — Ничто из того, чем ты захотел меня наделить, твоим уже не станет. За свои ошибки, папаша, приходится платить. Оно остановилось, но Дэйв всё продолжал кривить лицо. Улавливать смутный отблеск в своих зрачках, на своих радужках в глазах напротив было попросту невыносимо; видеть, как они исчезают, стоит только рельефной подушечке пальца надавить на них — они должны бы вытечь, но вместо этого в доли секунды рассеиваются — всё равно что самому себе раз за разом прошивать хрусталик кончиком ножа. Боль потери рождало не тело, но что-то внутри: сердце, вдруг пробудившееся, или мозг, если всё ещё не разжижился от таблеток. Движение возвратилось резко, глубоко, и Дэвид зашипел, прокусив насквозь губу. Тень зазияла глазницами, положив руки ему на грудь. Раздался хруст: ногти больших пальцев ломились внутрь, под соски, со всей силой, продавливая на теле две точки, две несквозных, невозможных дыры. Между пальцами зашлась сердечная мышца — снова выла, снова шипела, но уже навязчивее, неразборчивее. Чуяла своего? Предвещала беду?.. Тень теряла цвет: беж кожи слетал с неё ошмётками, стайки красных пятен угасали в чёрном, как в дыму; неизменной оставалась только форма. Нависала над ним всё ещё идеальная копия, всё ещё Дэйв, воплощённый в своём создании, но головой и сердцем образа правила уже не злость, не презрение — обида. Тёмный сгусток прибавлял темп, но криков под собой не слышал. Уже, в общем-то, и не важно было: всё вот-вот должно было закончиться, Дэйв это чувствовал, на долгие секунды зажмурил веки и вскоре удивлённо, ошарашенно их раскрыл. Он ощутил внутри себя пустоту, непривычную, неприятную; её и только её. Тень рассеивалась. Он видел, как она разбредалась по углам, как принимала привычный всем вид — ложилась очертаниями мебели, преграждающей путь лучу света, сползала со стен, обнажая светло-жёлтую полосу, уползала под койку, под тумбочку. Молчала. Ей вторило сердце: тоже вдруг перестало шептать, оставив Дэвида наедине с мыслями; одного, больного, беспомощного, с его такой масштабной, такой серьёзной, такой личной трагедией.

***

— Послеоперационный делирий, Дэйв. Психоз. Обычно проходит побыстрее, чем у тебя, — тот самый доктор всё-таки удостоил его своим присутствием. Не был, конечно, этому рад: Дэвид без спроса поведал ему о тени, о бремени творца, об антихристе; о надругательстве над собой, после которого одежда чудесным образом оказалась целой, а раны зажили за ночь; о разбитом носе, дефектах кожи и зрения, которые, в отличие от лысины на всю голову, прошли, будто само время приняло реверсивный бег... Доктор выражал лицом смятение, смущение, усталость и неприязнь одновременно. Дэйв заметно нервничал. — Послеоперационный?.. Он не помнил, чтобы его оперировали. Конечно, этот хрен ему врёт: у него же и шрама на груди нет, и вообще... — Тебя прооперировали месяцев восемь назад, клапан установили. Ты... не помнишь, да? Удивительно. Ты же не боялся лечь под нож; по крайней мере, такое впечатление сложилось о тебе в кардиохирургии. Ну, знаешь, ребята твердили, что до обморока ты был стойким парнем. Или ты всё-таки боялся? Боялся, конечно. Просто делал вид: мать ведь учила его, что ниспосланные испытания проходить придётся в любом случае, был ли при таком раскладе смысл реветь перед персоналом?.. Чёрт, а он его почти убедил. Дэйв кивнул. — Но у меня же это... Порок сердца, — верить не хотелось. Порок — это неизлечимая напасть, разве нет? — Был. Теперь нет. А ты им что, дорожишь? — доктор усмехнулся. — Тебе на память о нём, вон, сантиметров двадцать рубца оставили. Он потянулся к сорочке Дэвида и приподнял её. Точно там, куда он указал пальцем, появилась тонкая белая полоса, даже, кажется, незаметная, если не вглядываться. Может, Дэйв её просто не видел? Может. Да и не смотрел, если честно. Может, его и оперировали, но сердце же говорило не просто так? Порок же в этом, нет?.. — Словом, ты с ним расстался раз и навсегда, — он ободряюще похлопал Дэвида по плечу. — Эй, не вижу радости. Доктор улыбнулся. Дэйву его улыбка показалась издевательской. — Нет. Его нельзя вырезать... Если он есть, он навсегда. Он внутри, — Дэйв сжал его ладонь у себя на плече и перешёл на шёпот, — внутри, я знаю!.. Уверить его не получилось. Кажется, врач разглядел в нём помешанного: что-то прокричал, созвал санитаров, и Дэвида снова укололи. Знакомая гадость — обездвиживает, вышибает мозги, как контузия... Впрочем, пережить можно: она ведь просто как укус комара, как окоченение, паралич. Можно: не так уж и страшно, что внутри — металл иглы, что окажется там ещё не раз, что будут принудительно лечить от того, что не вылечишь. Можно: пережить можно всё, если не убило собственное порочное, лукавое сердце.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.