ID работы: 9725727

Я — Учиха Итачи

Гет
NC-17
В процессе
1775
mazarine_fox бета
Deme гамма
Размер:
планируется Макси, написано 410 страниц, 55 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1775 Нравится 936 Отзывы 872 В сборник Скачать

Спешл 1. Bruises

Настройки текста
Примечания:
Если бы Итачи спросили, кого стоит бояться больше всего в Акацуки, она бы без всяких колебаний ответила, что Какудзу. Опыт, жуткие техники, беспринципность и бесстрастность их казначея вводили ее в трепет даже спустя столько лет и несколько месяцев их плодотворного сотрудничества. Если бы ее спросили, кто являлся самым слабым звеном, она бы сказала, что Хидан. Он легко ввелся на слабо, реагировал на поддевки, не знал слова сдержанность, не говоря про умеренность, да и его мастерство как шиноби… оно оставляло желать лучшего, если лишить его грубых, простых, а потому и действенных техник Джашина. Спроси ее про самого непредсказуемого, она назвала бы Дея. Он мастерски пользовался собственными слабостями в виде взрывного характера и обращал их против своих противников, не щадя ни окружающих, ни себя. От него никогда нельзя было ожидать чего-то определенного… или благоразумного. Она бы колебалась между Кисаме и Лидером, попроси ее назвать… сильнейшего шиноби Акацуки. Кисаме немногим уступал Лидеру в количествах чакры и брал техничностью, безукоризненно выполняя техники и используя ровно то и тогда, когда это требовалось, в то время как Пейн имел риннеган и практически неограниченные объемы резерва, что превращало простейшие техники в убийственные: ему не нужны были тактика и мастерство, он брал голой мощью. Назвала бы мастером подлых приемов Тоби и, возможно, даже в чем-то грязных… но бытие нукенином давным-давно выбило это слово из ее лексикона. Все, что могло спасти жизнь и работало на других — должно использоваться. А то, что у Обито все еще работали мозги и он переворачивал приемы своих противников против них, извращенно издеваясь, достойно если не восхищения, то уважения как минимум. Скривилась бы и выплюнула, что все техники Зецу, как и он сам, являлись чистым паразитизмом — отвратительным и опасным, но крайне примитивным и потому же бесполезным. Если знать, на что и куда смотреть, разумеется, а она, слава всем богам, знала. Глубоко задумавшись и поколебавшись, назвала бы Конан истинной куноичи — утонченной и опасной, острой, как ее смертельное и завораживающее искусство оригами. И не стала бы пояснять мысль, потому что если к своим годам вы еще не знаете, как способна резать такая тонкая и хрупкая на вид бумага, то вам стоит лишь позавидовать… и посочувствовать, да. И озадаченно притихла бы, попроси ее охарактеризовать Сасори. Кукольник воплощал в себе слишком много, чтобы его можно было назвать чем-то одним. И все-таки, после долгих, длинных раздумий, она бы пожала плечами, ничего не говоря, так и не сумев определиться со своим отношением к нему как к шиноби — как к личности. И все-таки… В тот момент, когда после очередных поддевок Хидана насчет длины волос Дейдары и его «женственности» в их гостиной начинается глупый спор о мужественности и привлекательности членов Акацуки, а также самом-самом… Итачи, втянутая в это неизвестно как — она могла поспорить, что ей просто стало жаль Дейдару и потому она так легко поддалась на его умоляющие, говорящие взгляды, — не отрываясь от вырисовывания в блокноте мужского силуэта, совершенно невозмутимо произносит: — Сасори. В комнате воцаряется тишина — только и слышны шорохи карандаша о бумагу. Глаза Дейдары крайне смешно округляются и он, кажется, теряет дар речи, а Хидан, сложив руки на груди и пожевав губу, презрительно фыркает: — Смазливая кукла. Где там хоть что-то мужественное? Пожав плечами, Итачи бросает на него рассеянно-ироничный взгляд: — Тем не менее, самым привлекательным членом Акацуки является эта, как ты выразился, смазливая кукла. Она замолкает, вернувшись к своим почеркушкам, краем уха прислушиваясь к возмущенному сопению Хидана и не видя, но ощущая напряженную работу мозгов этой парочки и их переглядывания. Хидан и Дейдара часто собачились и спорили насчет любой мелочи, нередко доходя до драки, но неизменно объединялись против кого-то другого. Чаще всего против Итачи, когда она смела выдать что-то такое, как сейчас, что возмущало их обоих до самых глубин души и веселило ее из раза в раз. Начинает, конечно, как и всегда, Дейдара. Подсаживается рядом, заглядывает в лицо и спрашивает: — Нет, ладно, я не спорю, Данна… ну… красив, да. Это нельзя не признать, мы же не слепые. Но почему он? Он ведь действительно… ну… Она поднимает бровь и любезно подсказывает: — Смазливая кукла? Дей щелкает пальцами и торжественно кивает прежде, чем осознать ее поддевку. И, поморщившись, бросает в нее подушку, которую она с легкостью ловит и запускает прямо в голову заматерившегося Хидана, старательно пытавшегося сойти за своего рядом с притащенным когда-то деревцем Зецу. Посмеиваясь, она бросает на надувшегося Дея веселый взгляд и все-таки отвечает: — У него прекрасная фигура. Широкий разворот плеч и груди, сильная спина, узкий пояс… — Он — кукла, — скептично напоминает Хидан, бросая неприязненный взгляд на деревце. — Сасори слишком большой гордец, чтобы менять себе внешность, — возражает Итачи, никак не показывая, что не предполагает — знает. — Ставлю, что это его настоящая внешность. Дейдара задумчиво кивает, а после морщится и нетерпеливо отмахивается: — Обсудим юные годы Данны потом. Что там дальше? — У него красивые руки, — задумывается на миг Итачи и прикрывает глаза, воскрешая в памяти образ кукольника. — Узкие, но крепкие запястья, длинные и ловкие пальцы… Хидан, тут же позабыв про все, жизнерадостно заржал: — Так ты поэтому и продалась! — и попытался изобразить одно из движений кукольника с похабной ухмылкой. Дей скривился и прикрыл глаза ладонью, всем видом показывая сожаление о том, что не может вырвать себе уши, а Итачи закатила глаза и кольнула в ответ: — С твоими граблями, конечно, не сравнится, — с легкостью изобразив один из излюбленных замахов жреца Джашина. В ярко-малиновых глазах мелькнуло самодовольство, и тот помахал рукой перед ее лицом: — У мужчины должны быть руки. Руки, видишь? — И что ты этими руками можешь сделать? — О, я могу то, что тебе и не снилось в самых… — Ками, прекратите! — не выдержал Дей, скривившись от отвращения. — Вы омерзительны! — Он первый… — Эй, это она первая… Подрывник зажал уши ладонями и замотал головой, показывая, что не слышит их под хохот Хидана, смешки Итачи и глядя на них исподлобья — мрачно и обвиняюще, отказываясь воспринимать все это. Итачи забывает об этом, также, как и о других разговорах в те спокойные, уютные вечера, когда они вели себя так, как и полагается их возрасту. Дразнясь, переговариваясь, скатываясь в пошлости, тут же кривясь и краснея от них. Итачи и Хидану было по пятнадцать, а Дею едва-едва тринадцать. Они были достаточно взрослыми, чтобы понимать что-то в этой жизни, будучи нукенинами, и слишком молоды, чтобы по-настоящему находить общий язык с другими Акацуки, а потому, так или иначе, держались друг друга. Всегда. И поэтому, когда посреди ночи в ее дверь стучат так знакомо-незнакомо, по-деевски нетерпеливо и непривычно тускло, она открывает ее с застывшим в груди дурным предчувствием. Что-то произошло, она знала это так же, как и то, что за дверью был Дей. Итачи смотрит на серое, резко повзрослевшее лицо с потухшими глазами, и все слова застревают в горле мерзким колючим комом. А в голове вдруг всплывает тот глупый спор и уютный вечер, где они шутили и перебрасывались подушкой, как ни в чем не бывало, бесстыдно обсуждая, сравнивая и разбирая своих коллег. Сердце предательски сжалось. Она облизывает пересохшие губы, непроизвольно кидает взгляд на его руку, которую Дей держит так неправильно, и замирает каменной статуей, когда тот одними губами выдыхает бесцветное: — Данна мертв. Сначала Итачи будто не слышит его. Потом хочет сказать что-то о том, что это дурная шутка и такого не может быть, деревянно улыбаясь, но… В ее животе что-то мерзко переворачивается и падает будто бы в бездну: Итачи видит потерянный взгляд Дея, кусает губы и выдыхает со свистом, потому что все еще помнит — со смертью Сасори все закручивается, со смертью Сасори детские игры заканчиваются, со смертью Сасори начинается… смертью. Сасори. Итачи прикрывает глаза, ощущая, как дрожат ее пальцы, тут же зажатые в ладонях, и в груди больное сердце барахлит. Сасори мертв. Сасори. Мертв. М е р т в. С а с о р и. Отчего-то в алых глазах начинает жечь. И с губ срывается рваный, поломанный вздох. Этого не может быть. Это же Сасори… Сасори, которого больше нет. Итачи чувствует, как тело охватывает мерзкая мелкая дрожь и всё внутри дрожит. Кажется, попытайся она сейчас что-то сказать, просто не смогла бы выдавить и слова — зубы стучали как от самого промозглого ветра. Она делает вид, что ничего не происходит, и аккуратно берет его подрагивающими пальцами за плечо, а после, оглянувшись на пустой коридор и сомневаясь — в Акацуки не принято показывать свою привязанность, не принято утешать, быть близким… они нарушили уже так много этих негласных правил, — все-таки осторожно тянет его вниз и обнимает. И крупно вздрагивает, когда тот сдавленно всхлипывает ей в плечо и сотрясается в беззвучных рыданиях. Её щеки обжигает холодом, а в глазах отчего-то всё расплывается и становится мутным. Итачи непроизвольно делает шаг назад под его весом, и Дей безвольно идет следом, заходя в комнату. Дверь за ними закрывается с тихим стуком, и этот стук почему-то безумно напоминает крышку гроба, который скоро непременно захлопнется над ними. Дейдара цепляется за нее как ребенок, шепчет что-то непонятное, глотая слова и буквы, что-то о том, что он пытался, что он чувствовал что-то неладное, что хотел вернуться назад, но не мог оторваться от коноховцев, а Данна… Сасори, как обычно, решил все за всех. Иногда она его действительно ненавидела. Утром она приваливается к косяку и смотрит, как Дей деревянно смеется на грубые шутки Хидана и смирно стоит, пока тот неловко пытается поставить его сломанные кости на место и зафиксировать все это бинтами. Итачи прячет зевок, трет отчаянно пекущие глаза и с присущим ей скептицизмом хочет сказать: «не придуривайтесь, лучше позвать Сасори». Она осекается в то же мгновение, как открывает рот. Звать больше некого. Что-то внутри отдается гулкой, болезненной пустотой, и она прикусывает щеку до крови. Рассеянно трет грудину, где так глухо колет сердце, кивает на вялые приветствия ребят и, быстро налив себе кофе, уходит обратно. Она никогда не могла назвать их с Сасори друзьями и отстраненно думает, что не имеет права на сожаление и грусть. Они не переваривали друг друга. Ей не о чем жалеть. Горевать имеет право Дейдара. Дейдара, который мальчишкой попал под крыло Сасори и которого Сасори вырастил. У неё нет причин для сожалений. Она с шумом выдыхает воздух из груди, тут же отозвавшейся глухой болью, и неожиданно громко хлопает своей дверью. Так, что сама вздрагивает. Так, что кружка предательски вылетает из ослабших пальцев и с глухим звоном разлетается на осколки. Итачи закрывает глаза, облизывает абсолютно сухие губы и без всяких эмоций смотрит вниз — на темную лужу в мраморно-белых осколках. А в голове — такие же мраморно-белые, отравленные осколки у стены и стекающий по ней чай. Сасори смазал ядом дно чашки, которой она в него запустила. Хотел проучить — не доверять, не лезть к другим, не лезть к нему. Она хотела напоить кукольника его же собственным ядом — дать почувствовать на себе эту беспомощность и разорванное на части доверие. Из-за него она больше не пила чай. Просто не могла — травяные запахи стойко ассоциировались с болью, удушьем и рвотой. Чай стойко ассоциировался с припорошенными ледяной злостью вишнево-карими глазами, безразлично наблюдающими за тем, как она умирает от его яда. — Просто скажи, что сожалеешь, — говорил он скучающе, наблюдая за тем, как она вцепляется в столешницу, ощущая накатывающую слабость — накатывающую боль, которую так ненавидела всей своей душой. Она душила, разрывала внутренности на кусочки — Итачи хотелось скулить и умолять, но она закусывала щеку, ощущая на языке стойкий вкус отравленного железа. — Сожалею, что… — медленно выдыхает она спустя долгую, долгую минуту сквозь зубы, не видя его сквозь мутную пелену перед глазами и держась на ногах на одной только силе воли. С усилием произнося каждое слово, которое норовило запутаться на языке и выйти наружу болезненным стоном. — …ты мне нравился. Иди ты… к биджуу… придурок… Ей помог Орочимару. Сасори почти дал захлебнуться в собственной рвоте. У неё нет права горевать, думает она почти зло, и её пальцы не дрожат, когда она убирает осколки и выкидывает их в мусор. Так, как когда-то собирала осколки своей привязанности и выкидывала их туда же, где были сотни таких же — не оправдавших, разрушивших ее доверие и ранивших в грудь навылет. И все-таки… все-таки, выслушивая с невозмутимым лицом отчет Зецу о битве Акасуна Сасори с ученицей Тсунаде и старейшиной Чиё на очередном собрании, Итачи прикрывает глаза, облизывает сухие губы и с горечью думает, что все же сожалеет. Сасори не заслуживал равнодушных строк отчета шизофренического недорастения и читающегося между строк: «как жаль, что мы не добрались до его трупа первыми и не смогли сожрать его». Гореть бы ему в Аматэрасу вечно — Итачи всё ещё надеется, что сможет избавить мир от этой ошибки природы перед тем, как умрет сама. Никто такого не заслуживал. Итачи смотрит на застывшее лицо Дея, его сжатые до побеления пальцы и думает, что Сасори достоин нормальной церемонии прощания. Памяти, в конце концов. Могилы со своим именем, от которого все еще вздрагивают, а вовсе не безымянной ямы в ее деревне. И почти наяву слышит полный насмешки и презрения голос: «Церемонии прощания, похороны, памятники, траур… это все для живых. Мертвым все равно». Сасори любил произносить что-то такое… глубокомысленное и отвратительное в своей правдивости. Итачи безумно его за это ненавидела — их мир и без его слов был грязным, жестоким и кровавым. Слышать об этом лишний раз не хотелось — об этой грязи ей известно, как никому другому, эта грязь преследовала ее с первого дня в этом мире. Она никогда не могла назвать их друзьями — тут не было друзей, но кукольник всегда был тем, кто был ей чуточку ближе остальных членов Акацуки. Может быть, потому что они оба были близки с Деем и следили за этим неугомонным мальчишкой… а может быть, потому что они оба были связаны с Орочимару — единственные в Акацуки, кто близко сошелся с этим безумцем. Повязаны так, что никак не забыть. Помечены змеиным клеймом глубоко внутри — Сасори учился у Орочимару, Орочимару учил Итачи. Учиха не знает, что вернее — что сближало их так, как никого другого в Акацуки. И, отводя глаза от Дея, что сверлил Зецу немигающим, злым, сощуренным взглядом — явно ведь оторвется, зря Зецу это затеял, Дей не умел прощать умрёт, но прихватит его с собой, — думает, что, наверное, и не хочет знать. Ей хватает осознания, что Сасори в ее жизни было слишком мало, чтобы назвать их близкими, но слишком много, чтобы его смерть вызывала у нее… тоску. Итачи зябко ежится, незаметно трет руки и после собрания медленно идёт на кухню, морщась и потирая ноющие суставы на запястьях. Она привычно тянется за банкой, в которой держит кофейные зёрна, и вдруг замирает, натыкаясь взглядом на целый ряд бумажных коробочек, подписанных резким, угловатым почерком. Сердце в груди болезненно сжимается, и Итачи шумно вздыхает, опуская пальцы, так и не коснувшись своей банки. Она с сомнением крутит в руках одну из чужих — уже ничьих — коробочек, пробегает глазами по надписям, но выбирает не по ним — по запаху, который когда-то давно почти не выветривался из этой комнаты. Чай был отвратительным — отвратительнее ее кофе, и Итачи морщится, но почему-то каждый раз останавливает взгляд на нём и выбирает вместо привычного кофе. С потерей Сасори жизнь и планы организации не меняются — место Сасори занимает придурок Тоби, чему никто не был рад. Всех устраивало, что он работал с Зецу, что, как и Зецу, его почти никогда не было видно. Тоби приносил хаос в организацию и предрекал одним только появлением скорый конец. Итачи думает, что, кажется, у Обито наконец-то срывает последний стоп-кран. Поиски биджуу становятся более активными и оборачиваются все большими успехами… и скорыми потерями — Итачи помнит, Итачи знает, ждет их, не смыкая глаз по ночам. А в воздухе зависает запах близящихся летних гроз. Что-то внутри нее сжимается, будто пружина, и она физически чувствует, как смыкаются на их — её — шеях пальцы Шинигами. Не то что бы она не… Итачи заходится в кашле, пытается успокоить его и тут же кашляет снова, ощущая, как сжимаются легкие, как в них собираются сгустки крови, что царапают горло и рвутся на волю безобразными темными брызгами. Она находит это отвратительным, омерзительным, совершенно неправильным и все, чему её учил Сасори — выпрямись, расправь грудную клетку, не сжимайся, — вылетает из головы. Учиха сжимается в маленький болезненный комок, сама себе мешает успокоить кашель и заходится в нём всё больше, снова царапая горло короткими ногтями и не в силах даже набрать воздуха в грудь. Кисаме находит ее потерявшей сознание в ванной их номера, делает вид, что ничего не было, но следит за каждым движением, почти не мигая и ожидая от нее… чего-то, что объяснило бы все? Итачи не знает, чего он ждет, но не горит желанием что-либо объяснять, когда тот и так знал больше, чем ему полагалось. Итачи предпочла бы, чтобы никто об этом не знал. Вот только он никогда ни о чем не спрашивал — всё решал за них двоих, и Итачи все еще его за это ненавидит. Кажется, только по привычке. Она рассеянно трет грудь, упирается щекой в кулак и вяло ковыряет палочками в рисе, ощущая одновременно и голод, и тошноту. В теле росла слабость, но пока что ее можно было перетерпеть, вот только как долго… Учиха прикрывает глаза и почти с сожалением вспоминает, что пищевые пилюли закончились, а своими Кисаме не поделится — не из жадности, а того же премерзкого беспокойства, когда его совесть не позволяет смотреть, как она загоняет себя в могилу еще глубже. Итачи давным-давно не ест, ещё с тех пор, когда всё только началось — когда её единственными спутниками были только глухая боль в груди и холод, — испытывая стойкое отвращение к еде и почти постоянную тошноту. В силах проглотить только что-то после сеансов ирьёниндзюцу, во время которых Сасори — как же она ненавидела то, что он знал, ненавидела, как зависима от него, ненавидела его, — полезно-бесполезно убирал кровь, слизь и биджуу-знает-что-еще из ее легких и дарил облегчение на несколько невероятно долгих часов-дней-недель. В зависимости от того, какой херней она маялась: убивалась ли на тренировках-миссиях или проводила время за набросками-чтением-записями. Боли всегда возвращались потом, незаметно, исподволь, отвоевывая бывшие территории и беспощадно вгрызаясь в её лёгкие, как стая голодных псов в кинутый им кусок мяса. Итачи вертит кусок помидора на палочке, с рассеянностью ученого наблюдая, как сок стекает прямо в рис… и на целое мгновение задумывается, что видел Сасори в ее легких и почему его голос так тяжелел каждый раз. Итачи давит засевший в груди кашель под внимательным взглядом и делает вид, что все в порядке. Только вот в порядке… уже давным-давно не было ничего в порядке. Теперь кровь и боль никуда не уходят. Теперь нет Сасори. И её скоро тоже не будет. Она надеется, что в желудке Шинигами они не пересекутся. — Лекарства больше не помогают? — спрашивает, наконец, напарник, не глядя на нее. Итачи все так же вяло ковыряет палочками белый рис с кусочками овощей и рыбы и дёргает плечом, ничего не говоря. Лекарства не были вечными. Лекарства не являлись панацеей. Они убирали ощущение боли, но боль не уходила, а оставалась глубоко внутри и возвращалась потом сторицей. Итачи отказывается принимать таблетки без острой необходимости. Убивать и без того умирающий организм? Ей с избытком хватало кашля-боли-крови-холода, и добавлять сюда рвоту от таблеток и истощения не хотелось. К тому же, теперь ее запасы были ограничены. Кисаме, конечно же, всё это знал, но не мог не спросить. Беспокоился о своей дурной, упрямой напарнице, медленно и мучительно подыхающей от странной-непонятной болячки. Жестокий, грязный, разрушительный мир… знал бы он, что убивает ее. Иногда Учиха с тоской думала, что Кисаме слишком хорош для Акацуки и, тем более, для такой черной неблагодарности, как она. Потом, конечно, случалась какая-нибудь заварушка, где Кисаме слегка вело от азарта, запаха крови и урчания Самехады, и все эти мысли пропадали, будто их и не было. Кисаме не просто так являлся одним из мечников Тумана — тот ещё шибанутый псих, как и все киринины. Только притворяться здравомыслящим умел получше остальных. За это она его, собственно, и ценила. Золото, а не напарник. Они выходят из придорожной таверны. Итачи рассеянно трет ноющие суставы, смотрит в серое небо и думает, что следующая она. Было ли Сасори больно умирать? Было ли ему страшно умирать? Конечно, нет. Куклы ничего не чувствуют. Она смотрит на темнеющие облака и думает, что будь Сасори тут, он бы, наверное, выдал ей что-то едкое, остроумное, в его духе, как делал это всегда. Кукольник всегда злился на нее, или смеялся над ней — третьего не дано, как бы ей… Итачи осекается, обрывая свою мысль. И усмехается. Как-то совершенно несмешно, болезненно и уничижительно. Будто разом вскрыла грудную клетку, ломая рёбра и стискивая сердце. Она не может вспомнить, чтобы Сасори хоть раз испытывал рядом с ней что-то другое… и, на самом деле, не уверена, что хочет — в груди все слишком мерзко ворочалось, чтобы трогать это лишний раз. Итачи думает, что не имеет права на сожаление. Они не были так близки, как Сасори и Дей. Они вообще не были близки. Итачи его ненавидела. За то, как он смотрел на неё — будто сквозь, как на пустое место, — как решал за неё, как плевался ядовито и ломал походя. Так легко. Не замечая ни угрожающего оскала, ни алых глаз, ни шипов и… в самом-то деле, что ему, кукле, она могла сделать? Учиха стискивает зубы, чувствуя, как сводит от боли легкие, в которых отвратительно плещется кровь — она чувствовала её, задыхалась от этих тёмных сгустков, что выходили наружу царапающим кашлем и окрашивали бледные губы багряным. Как же она всё это… Итачи ненавидела Сасори за то, что её чинил. Лепил из неё что-то ядовитыми фразами, равнодушно-колючими глазами, а потом окидывал задумчиво-рассеянным взглядом творца, чтобы хмыкнуть, снова сломать и изменить её форму на что-то другое. Более подходящее, по его мнению. Более здоровое, ха. Как послушной глине в руках Дея. Она искренне хотела вцепиться ему в горло — он лез туда, куда она его никогда не хотела впускать, и не хотел оттуда уходить. Сасори было слишком много в её жизни. Слишком мало, чтобы по-настоящему сожалеть о его смерти. Слишком много, чтобы не вспоминать его, не крутить в голове их диалоги и не перебирать бережно воспоминания. Сердце болезненно сжимается и саднит, когда она вспоминает яростный зной пустыни и живые вишнево-карие глаза с искрами смеха. В отличие от Дея она знала, каким был Сасори. Знала каждый его жест, слышала последние слова и держала в памяти глубокий оттенок вишнево-карих глаз, в которых незаметно одна эмоция менялась на другую — как ледяная злость на дне в тот вечер обернулась потрясением и задумчивостью. Кажется, это был их последний разговор — в следующий раз она увидела его уже куклой. И в том глупом-позабытым споре о самом-самом ни капли не лгала. Только какая теперь разница? Сасори мертв. Разницы не было и тогда. Сасори не жив. Сасори — кукла. А они ничего не чувствуют. Она помнит, как улыбалась прежде, чем споткнулась об немигающий, пронизывающий взгляд кукольника, в которых вместо привычной холодной пустоты словно что-то блестело. И непроизвольно застыла, каким-то шестым чувством понимая: Сасори всё слышал. Итачи действительно иногда ненавидит то, что он всегда обо всём знает — даже от Обито легче что-то скрыть, чем от острых вишнево-карих глаз. Становится мучительно горячо, и она безумно надеется, что не покраснела и не изменилась в лице, будто ребёнок, уличенный в чём-то… чём-то. Всего лишь в том, что назвала его самым привлекательным. И горячим… Кажется. Она же не говорила это вслух, да? А потом Итачи вспоминает то, куда свернули шутки Хидана и хочет одновременно по-детски захныкать и зарычать с досады. И мысленно клянется как-нибудь ему отомстить. Ками, он точно это не… Сасори невозмутимо опускает глаза на свои чертежи, и она с внезапным облегчением выдыхает. Проходит к чайнику, готовит кофе, нервно крутит в руках кружку и… безобразно вздрагивает, едва не роняя ее, когда позади всё-таки раздается глубокий голос с таящейся внутри лисьей насмешкой: — Значит, самый привлекательный и мужественный член Акацуки? Вот же черт, одними губами шепчет Итачи, разрываясь между досадой, злостью и неуловимым восхищением этим невозможным мужчиной. Право слово, его даже ни капли не смущало, что это он подслушал их разговоры, а вовсе не наоборот. Итачи медленно оборачивается, встречаясь с его глазами. Красивыми, спокойными, безмятежными… Неживыми. Как у красивой куклы с нежной улыбкой на лице и холодной пустотой фарфора внутри. Никаких чувств. Только керамика. Только дерево. Внутри затапливает уже привычное разочарование. — Когда-то определённо да, — отвечает она с еле уловимой горечью и уходит, не видя, как вздрагивает кукольник. Итачи не любила смотреть в его кукольное лицо. Слишком идеальное — такое безмятежное и пустое, что хотелось ударить со всей силы и ловить жадно глазами каждую появившуюся трещинку на безупречном лице. И в его глаза тоже не смотрела — там ничего не отражалось, даже цвет вишни сменил свой оттенок на грязный и тусклый. Иногда она с ноющей болью в грудине думала: а что, если бы он не стал марионеткой? Если бы тогда, в пустыне, один из их споров заставил его задуматься и остановиться? Передумать? Дальше «если» её мысли не заходили. С горечью она признавала, что Сасори слишком упрям, чтобы останавливаться на полпути или признать несовершенство той идеи, к которой стремился столько лет. В чём-то она несомненно его понимала, в чём-то восхищалась… но не могла не сожалеть об этом всякий раз, когда смотрела на его неживое и вечно спокойное лицо. Дерево есть дерево. Кукла есть кукла. Ничего внутри. Пустота. Хидан был прав и, боги, как же она ненавидела все те редкие разы, когда он был прав. Благо это было той редкостью, что становилась скорее исключением из правил. Иного она бы не пережила — никто бы не пережил. Хотя, ей, конечно, и так осталось недолго. Итачи делает глубокий вдох — воздух пропах грозой, и игнорирует полоснувшую в груди боль. Переводит взгляд на Кисаме и, немного помолчав, просит: — Когда всё закончится… уничтожь, пожалуйста, моё тело. Сожги его. Напарник смотрит на неё слишком понимающе, горько. И болезненно улыбается, согласно кивая. Они оба знали, что ей осталось недолго. Кисаме думает, что она не хочет стать ужином для Зецу. Или хочет уйти, как полагается одной из Учиха — в яростном огне и пепле, чтобы возродиться после в пламени новой жизни. Итачи трет грудь, где так саднило сердце, и думает, что слишком устала для участия в Четвертой Мировой Войне Шиноби. И видеться с Сасори — с этим упрямым, невозможным, абсолютно невыносимым мужчиной, который наверняка не замедлит выплеснуть весь свой накопившийся яд, — ей не хочется. Итачи готовится к своей смерти — так, как не готовилась ни к чему в этой жизни. Придирчиво перебирает тайники Учиха, рассматривает помещения, ходит из зала в зал, морщится от пыли, что оседает внутри и мешается с кровью, щекоча изнутри ребра. Вечером она, конечно, с абсолютным равнодушием говорит Пейну, что поиски Девятихвостого не увенчались успехом — и продолжает его со всем усердием искать. В тайниках Учиха, где тот наверняка ловит Саске, делающего то же, что и она — ищущего и ожидающего встречи с последним членом семьи. Кисаме молчал, по обыкновению не напевая даже притихшей Самехаде, хмуро смотрел в серое небо и, кажется, мысленно безудержно болел за то, чтобы Орочимару занял тело ее брата. Итачи усмехается, но не говорит о том, что змеиный саннин не тронет Саске — она постаралась, чтобы он помнил о том, что это станет его последней ошибкой. Ей нравился тот зал с высоким стулом-троном, где сидел Итачи. Было в этом что-то такое… ироничное и горькое — самое то для ее смерти. Столько планов, столько идей — и закончила ровно так, как ее брат-близнец из другой параллельной. Очень так… глубокомысленно. Показательно. Итачи как раз сидела на этом самом троне, задумчиво подперев подбородок, вытянув ноги и устало положив вторую руку на колени, стараясь не шевелить даже пальцами. Она гнила изнутри. Ныли кости и суставы, в лёгких плескалась кровь и слабо билось под ребрами сердце — едва-едва, отдавая каждый задержавшийся удар и поверхностный вдох глухой, пульсирующей болью в грудине. Учиха давно научилась игнорировать ее, не замечать этих маленьких неудобств, но никогда не упускала возможность выдохнуть и просто посидеть. Минуты покоя стали такой редкостью. На материализовавшегося рядом Обито Итачи никак не отреагировала — ни кивнула в приветствии, ни вздрогнула от неожиданности, продолжая сверлить вход рассеянным взглядом и раздумывая, что близость к смерти многое меняет в отношении человека к окружающим. Ей, правда, тут нравилось — отличное место для смерти. — Ты не ищешь Девятихвостого, — вкрадчиво сказал он, не двигаясь с места. Она неопределенно хмыкнула и, бросив на него косой взгляд, честно ответила: — Я готовлюсь умирать. Всполохи его безумия внезапно вздрагивают, словно застигнутые врасплох, и опадают, выпуская из своих тисков Обито. Итачи уже давно не видела «просто» Обито — все чаще он запутывался в паутине лжи, все чаще терялся в личностях и масках. Она не говорила об этом вслух — расстроится ведь, и ничего не делала. Иногда только скучала по тому старому Обито, с которым познакомилась. Он замер, недоверчиво наклонив голову и озадаченно разглядывая ее. Так, словно что-то пытался увидеть или разгадать и в то же время будто о чем-то уже догадывался, только подтверждая сейчас свои догадки. Итачи отлично притворялась, что у нее все хорошо — в это, кажется, верили в Акацуки все, кроме Сасори и Кисаме. — Итачи… — Как думаешь, умирать больно? Учиха нахохлился, походя на недовольную птицу — и она слабо усмехается, думая, что в этом однозначно было что-то чисто учиховское, такое родственное. Он отрывисто мотнул головой, скрещивая руки на груди и чуть наклоняясь вперёд. Раздраженно, нетерпеливо, недоверчиво. Кажется, все еще не верил. Умирать больно, думает она в ответ, вспоминая, как попала сюда, но не говорит этого — пусть думает, что смерть наступает быстро. Ему, кажется, еще коноховцам помогать против своего возрожденного предка. Или Кагуи?.. Она уже не помнила, слишком поглощенная последние годы своими последними годами. А еще — болью и кровью. Ей хотелось жить. Правда, временами у неё были в этом сомнения. Как сейчас. Как последние несколько недель. Или уже месяц… — Это из-за… Сасори? — осторожно уточняет Обито, и она неосознанно выпрямляет спину, переводя на него острый взгляд. Что-то скребется так тоскливо под рёбрами, но она привычно игнорирует это, кривится и делает вид, что не слышала вопрос Учихи. Так привычнее, так… спокойнее. Будто не было никогда ядовитых перепалок, где она разрывалась от желания его чем-нибудь заткнуть, будто не замечала, как в пустых глазах что-то блестит, будто не слышала, как менялся его равнодушный голос… будто бы Итачи никогда не просыпалась в чужой комнате и не чувствовала его холодную руку на своей груди, слыша, как безразличный голос тяжелеет и предательски срывается от тревоги и злости… — Какого биджуу происходит, Учиха? — слишком тяжело, слишком беспокойно. — Обычная простуда, незачем так кричать, — морщится она, стряхивая его руку под немигающим взглядом кукольных глаз, в которых чудится что-то похожее на бешенство и страх. — От обычной простуды люди не давятся собственной кровью, — говорит он холодно, разворачиваясь. От обычной простуды не умирают, звучит за его словами. Не заходятся в удушающих приступах кашля. Не теряют от них сознание. Не слушая ее возражений, он каждый день проверял ее тело — сканировал его ирьёниндзюцу от самого сердца до костей, вычищал ее легкие, заставлял выпивать свои травяные отвары и молчал, не говоря ничего. Его движения были целиком и полностью равнодушными, холодными, автоматическими — как у куклы, которой он и был. Она спала в его комнате, на его кровати, с его рукой на спине, утыкаясь лицом в холодное дерево и забываясь в тревожных снах — не задыхаясь, потому что Сасори контролировал ее дыхание и не давал захлебываться в кашле и крови, — ведь куклам сон не нужен. Итачи хранила в самом далеком уголке своего шкафа две деревянные фигурки — она все еще сомневается, кого вырезала сама, и растрепанную птицу, так походящую на ворону, которую резал он. Прятала там же блокноты, в которых графитовыми росчерками жили узкие, но крепкие запястья, широкие плечи с цепляющей взгляд линией ключиц и лукавое лицо с ироничным взглядом и лисьей усмешкой на губах. Учиха не вспоминает, как в последний визит на базу прокралась в чужую — уже ничью — комнату, как пустым взглядом обводила привычный порядок, как едва-едва касалась чертежей на столе, как села на его кровать и уткнулась лицом в подушку, чувствуя запах собственного шампуня, как ходила с ней в обнимку по его комнате, как осторожно зашла в святую святых — его мастерскую. Как оглядывала вырезанные части марионеток, как прикасалась к инструментам, как осматривала каждый шкаф с марионетками с болезненной улыбкой — она помнила некоторые из них, и как наткнулась на то, что от нее скрывали в самых темных уголках своей души. Как от охватившей ее ярости и боли рвала его чертежи, выкидывала из полок части марионеток, ломала-ломала-ломала… как смеялась от охватившей ее боли, как смотрела потерянно на разрушенную мастерскую и как вдруг сорвалась в рыдания. Между ними, правда, ничего не было. Они не были близки. Один-единственный раз, когда ей что-то показалось, когда она поверила, что он что-то чувствует, когда подумала, что возможно… Итачи, сорвавшись, затянула его в гендзюцу — то самое проклятое Мангеке, что так портило всем Учихам жизнь. В ее иллюзии он не был куклой. В ее иллюзии он был собой, человеком, и чувствовал все. В ее иллюзии Итачи подалась вперед и, вцепившись в его ворот, отчаянно его целовала. В ее иллюзии Сасори отвечал ей с тем же жаром, сжимал в объятиях крепко-крепко и прижимал к себе так, словно хотел вдавить в свою грудь навсегда. А в реальности — этой грязной и жестокой реальности — вырвавшийся из иллюзии Сасори смотрел на нее безразличными, холодными глазами и тихим, звенящим от напряжения и ярости голосом чеканил: — Не. Смей. Больше. Так. Делать. — Я… — Ни-ког-да, — с нажимом выдохнул кукольник и встряхнул ее за плечи. — Ты меня слышала, Итачи? Слышала? Она согласно прикрыла глаза, чувствуя, как по горячим щекам текли холодные слезы. На долю секунды ей почудилось, словно что-то нежно коснулось ее мокрых щек, но прежде, чем Итачи распахнула глаза, послышался хлопок двери. Они оба делали вид, что ничего не было. Будто бы она его не целовала. Будто бы он не разбил ей сердце. Я больна, — произносит Итачи ровным голосом. — Это не лечится. Она ненавидит Сасори за то, что он ее…

В его шкафу стояла ее марионетка.

Идеальная, холодная и безупречная, сделанная со всей любовью мастера к своему творению.

…все-таки любил.

Итачи закрывает глаза, чтобы не смотреть в алый глаз в прорези маски. Сжимает едва-едва пальцы на бедре. — Расскажи Саске о том, что случилось с Учихами, — просит она, все также не глядя на ошеломленного Обито. — Пусть знает правду. И не смей вытаскивать меня с того света. Она не хотела участвовать в войне. Не хотела видеться с Сасори, не хотела смотреть в его глаза и слышать его… Итачи ведь никогда его не ненавидела. Она его любила. Так, как любят только Учихи. До безумия. Она слабо улыбается и смотрит в арочный проход, ожидая своего младшего брата. Знала, что Обито ее не послушает, а Кисаме не успеет.

И они встретятся.

Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.