ID работы: 9906979

К свету

Гет
R
Завершён
55
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
55 Нравится 4 Отзывы 15 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Зверь, который никак не успокоится. Монстр мечется по клетке, бьётся об острые прутья-палки. Живой яд в венах, отравляющий организм: выворачивает внутренности, мутит разум, размягчает кости, калечит ненавистного носителя, забирает всё важное — воспоминания и волю в первую очередь. Акутагава моргает, раз — и он стоит на незнакомой улице, окружённый изуродованными трупами, а под ногами хлюпают лужи, красные-красные; они должны быть бордовыми, хотя бы от грязи после прошедших дождей. Но нет, цвет яркий, насыщенный. Акутагава знает, что произошло, но плохо помнит, как; когда. Он чувствует, как что-то царапает рёбра; рычит, ещё не насытившееся, недовольное. Ненормальное и больное. Сумасшедшее чудовище, демон, с которым Акутагава делит тело столько, сколько себя помнит. Расёмон — его оружие; способность, спасшая ему — и не ему одному, и не единожды — жизнь. Бесформенный зверь, покорный-послушный; обитает в складках старого, никому не известно, сколько раз штопаного плаща. Акутагава принимал его как данность: дополнительную конечность, или шестой палец, с которым кто-то просто рождается, просто привыкает, перестает придавать ему значение — есть и есть, пускай, ничего не сделаешь. С Акутагавой точно так же; он одарён способностью с рождения, и привык пользоваться ей, как заблагорассудится. Но всё в (упущенный им) момент переменилось; встало с ног на голову; пошло по швам; покатилось по наклонной. Словно щёлкнул какой-то внутренний выключатель, или кто-то нажал на обратный отсчёт, в конце которого — полная потеря контроля над телом. Телом, которое Акутагава считал своим — и вдруг в нём оказались двое. Человек и чудовище, и разбери ещё, кто есть кто. Он не знал, когда конкретно это с ним началось; сознание способности могло развиваться долгое время. Впервые Акутагава почувствовал, что что-то неправильно, полгода назад. Он “отключился” во время перестрелки, когда враждебная организация попала прямо в ловушку нацеленных на них мафиози. По ощущениям — обморок; фокус поплыл; показалось, что тело накренилось назад и вправо. Он моргнул, раз — его хлопают по плечу. Два — он твёрдо стоит на ногах, а команда зачистки уже убирает “грязь”. “Грязи” много. Акутагава — нецеленаправленно, — не убивал так, чтобы оставить минимальное количество крови, но те трупы; это было не назвать жестокостью. Дикость, и извращённость. Их убили с ненавистью: не оставить ни намёка на то, что красное месиво, разлитое по полу, было живым, чувствующим, человеческим; но упиваясь процессом: получить неподдельное наслаждение, разбирая отдельное тело по паззлам, копаться в его составных частях, чтобы удовлетворить любопытство, изучить, или просто потехи ради. Выпотрошенные животы, разодранные лица; личности не удастся установить — подытожил прибывший на место парамедик. Потому что убийца — не человек; чудовище; бешеное, сошедшее с ума нечто. Акутагава рассматривал свои руки, видя вместо ногтей отросшие кривые когти, испачканные кровью, и застрявшие под ними нитки мяса. Убийца — однозначно он. Он ошибается? Это продолжалось. Акутагава списывал свои приступы беспамятства с сохранением деятельности для других на переутомление; побочный эффект от препаратов, прогрессирование болезни; в конечном итоге, когда ничего не подтвердилось — на направленное действие вражеской способности. Но Йосано-сэнсэй качала головой, говорила, что с ним — неизвестно. Ничего не лечится, потому что всё в порядке. А Акутагава не чувствовал, чтобы что-то было бы в порядке. Потому что ничего не в порядке; потому что он не чувствует в себе себя — не когда Гин говорит, что он опять забыл что-то, чего никогда не запоминал; не когда засыпает в два двадцать семь, а просыпается в три тридцать на следующие сутки, и никто не замечает его отсутствия — для остальных он был, как всегда, в порядке. Когда его лицо в запотевшем зеркале странно искривилось, и Акутагава понял, что оно чему-то улыбается, он всерьёз задумался, не сходит с ума ли. Он пробовал принимать таблетки; ни одни не помогли. После того, как он разорвал руку новобранцу “за компанию” с переговорщиками противной стороны, его отстранили от работы и направили на лечение. Которое заключалось всё в тех же таблетках, знакомых и противно-персиковых по цвету, и регулярных посещениях психолога — это, блять, поможет ему справиться с гневом. И пока психолог кивал, как болванчик, что теперь-то Акутагава будет в полном порядке, последний закидывался нейролептиком и смеялся — не-а, нихера. Сейчас он — снова, — стоит в кольце тел, человеческие очертания которых угадываются только по торчащим, кривым костям. Кое-как осознав произошедшее, он отступил в ближайший закоулок; и бросился бежать. По переулкам, спотыкаясь как побитая псина. Какая ностальгия; ему опять четырнадцать, он учится ненавидеть. Но на этот раз — себя. Свою слабость. Свою способность. Своё тело. То, с чем он должен делить своё тело. Себя. Себя. Мобильный вибрирует в нагрудном кармане; Акутагава по инерции пробегает ещё два десятка метров, прежде чем запнуться о выбоину в асфальте, остановиться, найти себя без воздуха в левом лёгком и, наконец, нащупать девайс. Когда он оказывается сжат его подрагивающими пальцами, автомат уже сбросил вызов, но номер — номер Акутагава узнаёт. Он бездумно вглядывается в черноту экрана, когда на дисплее загораются знакомые цифры; поднимает трубку после первого же гудка. — Забери меня, — он охрип. Говорит, задыхаясь, — Забери— я не знаю, где— где я, но пожалуйста— прошу— приезжай—… Хигучи—... Тишина, в которой он отчётливо расслышал проглоченный полувсхлип-полустон, длится два его лихорадочных выдоха, между которыми он не смог сделать ни вдоха. «Хорошо, — она отвечает придушенным полушёпотом. Так тихо. Так нежно. Пытается успокоить и его, и саму себя — ещё сильнее, возможно. В её голосе дрожат нотки не случившейся истерики, — никуда не уходи с места, где ты сейчас стоишь, хорошо, Рюноскэ? Мне…» Её голос перебивают помехи. Акутагава разбирает что-то похожее на “нужны”, “находишься”, “сразу”, “прости”, прежде чем звонок снова сбрасывается. Он удерживает телефон у уха, слушая гудки; когда они смолкли, он остался один на один с тишиной, разбавляемой разве что рондо дождевых капель. Кусает щёку; Акутагава зажмуривается от накатившего на него в этой грязной подворотне, пахнущей мусором, испражнениями и сыростью, одиночества, к которому примешивается боль от (очередного) осознания собственной никчёмности, с воспоминаниями вместе — блевотный коктейль. Он соврал; сразу понял, где находится — слишком сильное дежавю. Кости ломило от осознания, что он — не по своей воле, — воротился в личный ад. Акутагава почти набрал номер заново — но, вдыхая, подавился-таки той дрянью, что, преувеличивая, зовут воздухом в трущобах. Кашляет — его глотку будто бы раздирают; решает, что он отправит ей координаты, но добравшись до места, где можно нормально дышать. Он резко разворачивается и, зажимая рот в попытке подавить рвоту, выбирает направление наугад; не разбирает дороги, куда и каким путём; с пульсирующей потребностью убраться отсюда. Акутагава ненавидит своё прошлое: презирает себя того времени, когда умел только ползать по помойкам; не имея понятия, почему, он ощущал необходимость открывать глаза, и изо дня в день бежал — как сейчас совсем, — по этому кругу, как в дне сурка, терпя одни и те же жестокость, унижение и боль; возвращаться вот так — головой вперёд, в омут, — он оказался не готов. Где угодно, но не здесь — мантрой стучало в висках. Как добраться до дороги? — обычно он использовал Расёмон, чтобы забраться на первое попавшееся здание. Оттуда он осматривался, если было необходимо — поднимался на то, что повыше, и, сориентировавшись, скакал прямо по крышам к заданной локации. Только то было давно; ему кажется, что вовсе в другой жизни. Где он мог довериться своей способности; сейчас доверие для него — роскошь; недоступная; непозволительная. Оставалось надеется, что — если он оплошает, — Хигучи найдёт его, в этом лабиринте узких улочек и покосившихся площадок для мусора, местных “домов”, вопреки всему; ведь всегда находила. Ему помогли; но не психолог, не нейролептик, не наркотики — один правильно набранный номер. Один звонок — через полчаса она сидела с ним на коленях в ванной в его квартире, держа за трясущиеся, покрытые пятнами руки. И он говорил с ней — напуганный, жалкий и истерично ищущий поддержки; он говорил, глотая слоги, сбиваясь, запинаясь, и опасаясь — вслух, — что она вдруг возьмёт и исчезнет. Хигучи не первая, с кем он вёл открытый диалог, но единственная, кто, как кажется, его слышал. Он торопился, рассказывая: как просыпается спустя два, а иногда и три дня после того, как засыпает; как сначала не мог вспомнить нескольких часов, а потом часы превратились в недели; как — впервые в, мать её, жизни, — боится своей способности. То, что всегда принималось за данность и инструмент, оказалось паразитом, претендующим на его тело. А Хигучи слушала; с непроницаемым лицом, без намёка на жалость или презрение; продолжала держать его руки и ласкать ладони большими пальцами. Он не разревелся разве что у неё на плече — всё ещё пиздец противное зрелище. Но она выдержала; и, когда заговорила, тон у неё был — блять, — такой вдумчивый, словно она пыталась правильно подбирать каждое слово, чтобы не — что? Не сделать больно? Не задеть его гордость, от которой к тому моменту, считай, ничего не осталось? Какого хера, Хигучи, ты—… такая? — Я, я знала, семпай. …Ты что? — Я.. заметила, что вы ведете себя.. странно. Уже давно. Месяца, может, три. Четыре. Вы отстранились от.. ото всех, знаете? Я ничего не знаю. Я ничего не помню про последние месяцы. — Если бы я вдруг.. вдруг взяла и спросила, что происходит, то.. я не знала, захотите ли вы поделиться.. этим, поэтому решила не навязываться. Подождала, пока я буду недееспособен и на наркоте. Надёжный план, умница. — Мне жаль. Жаль? — Вам пришлось справляться со всем.. всем этим одному. Мне жаль, что никого не было рядом. Рядом были все, им просто похуй. И это— ощущается странно, что ты выглядишь, ведёшь себя так, словно тебе — нет. — Я понимаю, вам сейчас страшно. Страшно? Мягко сказано, страшно, ха. Хигучи, я в гребаном ужасе, и ме-едленно схожу с ума. — Вы зависимы от своей способности, и тут.. такое. Я не зависим, я использовал то, что мог использовать, для достижения своих целей. Ты делаешь то же самое, громыхая пистолетом. Кстати, никогда не понимал, что хорошего ты видишь в этой.. вещи. Столько шума. — Вам было так тяжело все эти месяцы, я— должна была быть рядом. Ты ничего не должна мне, Хигучи. Ни-че-го. Не будь у меня способности, я бы не смог спасти тебя тогда, ты понимаешь? А если бы не спас, сейчас ты не была бы здесь. Скажи, я ошибаюсь в тебе? Тебе было бы не наплевать на меня? Скажи, сейчас — тебе правда не наплевать? Ты— — Всё в… — Ничего не в порядке, — прошипел Акутагава. Хигучи вздрогнула, — не говори мне, что всё в порядке! Я. Не. В порядке! — она одёрнула руки, но он схватил её запястья, сильно сжав их. И убедился, что перед ним настоящая, живая Хигучи: она стиснула зубы. Осознав, что он (опять) наделал, он ослабил хватку. Чёрт! Нет, нет! Не уходи. Я не хотел делать тебе больно, блять, не уходи, пожалуйста, — Прости. Прости, я не— нет, просто— нет, не говори так, Хигучи. Хотя бы ты. Я.. я уже устал слушать это ото всех вокруг. Ладно? Она ободрённо кивнула: — Ладно. — и снова взяла в руки его пальцы. Хорошо. Хигучи была такая тёплая, что её хотелось касаться, — Сейчас.. ничего не в порядке. Это ложь. Но наверняка существует способ сделать её правдой. Он обязательно есть, понимаете? О… Вот она. Твоя вечная беспочвенная уверенность во всём, что ты сама себе напридумывала, и во что только ты и веришь. А мне вот верить не во что, Хигучи. Я в тупике, ты слышишь? Так помоги мне. Может, у тебя получится помочь. Ты ведь в этом хороша, Хигучи. Ты всегда могла мне помочь— — Хигучи, если бы твоя.. рука решила, что она обязана откусить твою голову. Что бы ты сделала с этой рукой? — Отрезала. — наотмашь, не думая; но затем Ичиё улыбнулась уголками губ, совсем слабо. И аккуратно, отпустив его пальцы, положила руки ему на плечи, поглаживая их, — Но ваша способность сложнее, чем рука, семпай. Если.. если бы моё тело перестало подчиняться мне, что бы я сделала? Это ваш вопрос. Я бы попыталась подавить его волю. — Я пытался. И я никак не могу это подавить. Ничего не могло быть настолько просто, Хигучи. Она кивнула; взяла в ладони его лицо и, не встретив протеста, принялась водить большими пальцами по скулам. Так тоже было… хорошо. — Тогда… нужно научиться жить с этим. Контролировать. Послушайте, семпай — вы ведь пытались именно прекратить.. переключения? Вернуть всё на круги своя? Что, если есть другой выход? — Нет. — Акутагава попытался вывернуться из её рук и избежать пытливого, возбуждённого взгляда; так Хигучи смотрела всегда, в чём-то окончательно уверившись. У него не получилось, — Нет, не предлагай просто сдаться. Потому что… — Я не готов смириться с этим, Хигучи. — Нет, нет, семпай. Сдаться — это позволить Расёмону получить полноценный контроль над вами. Вашим телом. Я предлагаю поискать.. компромисс. Найти способ сосуществовать с ним. Это ведь возможно? Мы можем хотя бы попробовать. Вы так сильны, семпай— мы.. вы выдержали столько боли, ради чего? Нельзя сидеть сложа руки и использовать неэффективные практики, вы не можете— Могу. Но не хочу, Хигучи. Я привык считать свою жизнь разменной монетой. Мне не больно, не холодно, не нужно. Я — портовый пёс, помнишь? Но сейчас… страх, я чувствую, что мне, сука, страшно. Чёрт, что я не хочу, Хигучи, умереть! Не так! Точно не так— — … эта жизнь не принадлежит вашей способности, семпай. Расёмон — это всего-то ваш— … в своём собственном теле, блять, быть задвинутым куда-то во тьму монстром, который всю мою жизнь был моим же оружимем. Он просто оружие, Хигучи, инструмент, а я, я!.. Я человек... Не просто пёс, а—… Ты-то знаешь это, да? Да, ты— — … если ничего не выйдет, я.. мы найдем новый способ— … это знала. Знаешь, я боюсь остаться один сейчас, Хигучи. Всем вокруг плевать, я сейчас с ними, нет, им просто похуй. Но ты ведь всё понимаешь? Ты видишь разницу. Разницу между мной и им, и нужен тебе только я. Если это так, тебе не наплевать, тогда— — … если позволите, я—… — … помоги. Хигучи, помоги. Помоги научиться сосуществовать с этим.Я не хочу остаться один, останься со мной. Она опустила плечи, сделала вдох, второй. Её веки задрожали, но на лице появилась лёгкая, светлая улыбка. — Я помогу. — Хорошо. — Обещаю, я сделаю для вас всё, что в—… — Хорошо. Акутагава аккуратно прикоснулся к её рукам, застывшим на его скулах; сжал сомкнутые пальцы, отбирая от лица ладони; и, поднеся к своим сухим губам, поцеловал. Вопреки его опасениям, она не исчезла — только на щеках появились пунцовые пятна. Как красиво. — Спасибо. — по ощущениям, он секунду назад научился дышать. Она осталась с ним на ночь; между ними ничего не было. Хигучи просто присела на край кровати и пообещала, что никуда не уйдёт, пока у него не получится уснуть. А Акутагава сгрёб её в охапку, натянул на неё одеяло и прижал под бок. И она осталась. Спать с кем-то, делиться ограниченным пространством постели было в новинку неудобно, а чувствовать чужое тело — непривычно; но, разбуженный прокравшимся в зазор между занавесками из белого ситца солнечным зайцем, он ощутил позабытое — если ему вообще известное, — облегчение; на часах светилась сегодняшняя дата. Акутагава уже успел забыть, каково это — просыпаться утром того дня, когда ты ложишься. И Хигучи; по-прежнему под его боком; пригретая, а её волосы — в полном хаосе. Он загораживал её от суетливого солнца и впервые увидел, что, несмотря на его болезненную костлявость, Хигучи была меньше и будто бы хрупче, чем он. Под рабочей рубашкой, сползшей на одно плечо, и измятыми брюками было маленькое, мягкое и тёплое тело, женское. Акутагава не понимал, почему это вдруг оказалось откровением — он с самого первого дня знал её половую принадлежность, и для него всегда, в своих строгих офисных костюмах, она оставалась простой двадцатилетней девчушкой, как ни старалась пустить пыль в глаза подчинённым, да даже начальству. Но, разглядывая её ключицу в вырезе рубашки, такую неприметную, не выделяющуюся, но почему-то правильную, привлекающую его эстетически и вызывающую желание прикоснуться, провести по ней пальцем, проверить, острая она на самом деле или, всё-таки, такая же мягкая, как всё остальное… он был благодарен, что закрывает её от солнца собой. Так она останется с ним на подольше. И она осталась; наверное, навсегда. Акутагава ловко перепрыгивает продолговатую лужу и оказывается на чём-то, структурой смутно напоминающем улицу. “Дома” в два ряда, плотно прижатые друг к другу боками, и бетонные потрескавшиеся плиты между ними, имитирующие тротуар — только тротуар; зачем нужны дороги там, где никогда не бывает машин? Улица идёт вверх, и он бежит по плитам как лестнице, периодически проваливаясь в зазоры, где растут местные мох и лишайник. Одной рукой он набирает номер в поиске по контактам и открывает сообщения. Сколько-то непрочитанных, неважно, не сейчас — он останавливается на несколько секунд, сбрасывая смс-ку, куда ей ехать. Узнаёт этот район; но нет смысла в координатах, которые устареют через несколько минут, когда он доберётся до конца “улицы” и найдёт новое направление. Ему нужно, необходимо, обязательно, всё ещё — добраться до дороги. Туда, где его легко подобрать. Потерявшийся щенок, вот кем Акутагава себя сейчас чувствовал. Промокший под дождём, грязный, замёрзший и ничегошеньки не знающий о том, где его хозяйка; Хигучи. Возможно, всё-таки стоит нацепить на себя ошейник и передать поводок ей — смешная мысль, — это поможет избежать повторения сегодняшних событий. Как это глупо, господи, чёрт возьми — всё это начал не я; он продолжал повторять, что чувство к ней навязано блядским монстром, умиравшим всякий раз, когда Акутагава отдавался в её раскрытые руки. Прижимается подбородком к горячей груди, лбом — к ключице, той самой, к которой он не нашёл сил прикоснуться тем утром. Акутагава задумывался много, много раз: почему рядом с ней одной он просыпается без чувства опустошённости от прожитых за него дней? Почему касание её маленькой руки разгоняет его минутное беспамятство; и, хотя он по-прежнему продолжает не помнить, как люди, сложенные в чёрные мусорные мешки, попали в них, но начинает сознавать, за что; в чём его задание заключалось. Почему, в конце концов, ему легче двигаться, дышать, просто существовать с ней? Он понял это через несколько недель после того, как она переехала к нему на квартиру, привезя с собой свои одежду, зубную щётку, пушистый плед и пьянящий цветочный аромат, объявший собой его дом и его же лёгкие за жалкие, смешные сутки. Он смотрел на неё, слоняющуюся у плиты на этих коротких, красивых — а главное голых, — ногах, и услышал его. Утробное урчание у себя в груди; так урчит домашняя кошка, когда её чешут за ухом. Успех? Хигучи сказала, способ есть; нужно найти компромисс к сосуществованию; но не учла, что сама им и является — компромиссом. Чем-то, что зверь поостерёгся бы случайно сломать, что-то общее, одинаково драгоценное. Только Акутагава не спешит сообщать ей об этом. (Говоря откровенно, доносить до неё правду он вовсе не планирует.) Почему именно Ичиё? Не сестра, не наставник, а она; посторонняя, чужая; такая далёкая от него, парадоксально, что в верности ему же. Почему стала гарантом его спокойного существования? — он понимает, почему; как бы Акутагава ни пытался переложить всю вину за их связь на ненавистную способность, сам-то он знал, что брешет, блядь. И, пока он отрицал и лицемерил — прежде всего перед самим собой, — зверь протянул когти к самому сокровенному; поглубже вонзил их и оприходовал от его жизни ещё немного; от самого, сволочь, лакомого куска. А Акутагава возненавидел его стократ сильнее: он мог пойти на некоторые уступки; чёрт, ладно, да пусть пользуется его тушкой хоть по пять раз на неделе! Но не делиться с ним этой женщиной; кем угодно, но не ей—… Почему именно Ичиё? — всё просто. Потому что она всегда была единственной, кому как угодно, но не наплевать. А Акутагава никогда не знал подобного отношения; когда кнута нет, один пряник, причём сладкий-сладкий, посыпанный сверху сахарной пудрой. Он боялся её руки, платка, которым она стирала с его щёк кровавые пятна, пытливого, неприкрытого волнения во взгляде: потому что привязаться к Хигучи было бы так же прекрасно, как невыносимо больно будет оказаться ею брошенным. Акутагава никогда не показывал — но боялся боли; привязать себя к кому-то, остаться одному, повторить — он проиграл этот сценарий дважды и знал, что наступит на те же грабли в третий раз — развалится; рухнет, не выдержав встряски. И Акутагава ждал, ждал чего угодно — подвох, предательство, да даже заслуженную, ответную грубость; насмешку в конце концов! А дождался дня выписки; заметил, что Хигучи припадает на ногу, правую. Получила пулю, — её ответ, — ничего серьёзного, семпай. Обухом огрело невысказанное понимание, когда, а главное — где она её получила. Акутагава ухитрился пропасть в ней незамеченным. Утонуть в вечной заботе, которую Хигучи, не думая дважды, проявляла по собственной инициативе; упиваться вопросами — её любимыми, наверное, — о его самочувствии, которое оставалось отвратительным до этих самых вопросов, всегда; жить случайными касаниями кожа к коже, когда Хигучи подхватывала под руку его полубессознательное тело, доведённое до истощения очередной — в общем-то, она права, что бессмысленной, — битвой. Он отворачивался; и за закрытыми веками в наслаждении смаковал её полуулыбки, вкус её лимонных леденцов от кашля, её беспокойство и нежность, нежность, нежность. Не обыкновенную — особенную; он знал точно, ту самую, про которую слушал сказки мальчишкой, и мужчиной читал в самых серьёзных из книг. Сакральную, счастливую; доступную далеко не каждому “хорошему” человеку — доставшуюся ему. Акутагава не мог понять причину её появления, но считал своей, заслуженной. За каждый прожитый в унижении и страдании — солнечный для других, — день; за каждый кровоподтек, синяк на разбитых рёбрах; за каждое оскорбление, выплюнутое в лицо — он заслужил её. Выстрадал. (Какое клише — маленькому мальчику, у которого ничего не было, больше всего на свете хотелось быть любимым кем-то, кому никогда не будет безразлично; никогда не станет противно от того, в какое ужасное, уродливое чудовище он превращается по ночам.) Это наивно? — нет. Наивно было желать оказаться единственным, к кому обращено это чувство, но не отвечать на него в открытую; бояться; бежать от ответственности; а потом, поняв, что уже поздно — слишком, — скрещивая пальцы молиться Богу без веры в него, что она ничего не узнает. Не поймет, что является его лекарем, укрощающим ненормальный недуг. Ведь всё пойдёт прахом; (иллюзия?) их отношения разлетятся осколками стеклянного сервиза. Хигучи подумает, он использовал её; что между ними всё ещё стоят стены; что вся его нежность — не его вовсе. Страшнее, что она просто примет это. Как данность. Наверняка не подаст виду, что её задело, или обидело, или уничтожило. Она останется с ним, но всё, что она делает для него сейчас, вдруг окажется для другого. И Акутагава лучше умрёт, чем продолжит жить так: в своём теле, в своём сознании, с ней, но лелеющей его способность — чтобы только та не причиняла боли и неудобств носителю, — считающей, что для Рюноскэ она ничего не значит. Чтобы всё вернулось на круги своя? — без взаимности, без теплоты тел, сплетающихся вместе на нестиранных простынях, без безопасности и голой правды, поделиться которой — вдруг, — перестало быть для него невозможностью? Акутагава никогда не допустит этого. Он скорее найдёт способ вытравить из себя свою способность, это чертово чудовище, чтобы остаться с ней. Наконец-то любить её. Размытая ливнем грязь и глубокие лужи сменились ровным, блестящим от воды асфальтом. Старая, но не незнакомая ему трасса; он где-то близко к контролируемой части порта. Повернув голову вправо, Акутагава упёрся взглядом в городскую панораму. Макушки офисных высоток в чёрно-серо-синих облаках, здания поменьше — просто тёмные фигуры со светлыми прямоугольниками в хаотичном расположении. Размытые под вуалью дождя сигнальные огни на крышах казались белыми узорами на небе. Как созвездия, но не настолько чарующие из-за искусственного своего строения. Акутагава поёжился, прогоняя наваждение того, как он так же смотрел — снизу вверх, — на этот город, когда был бездомным мальчишкой. Он вытащил выключенный телефон из нагрудного кармана. Капли воды бесщадно бьют его по плечам; плащ висит на нём тяжёлой тряпкой; волосы облепили лицо, но Акутагава не обращает на них внимания: чертыхаясь, набирает номер. Он наклонился над дисплеем, чтобы злополучный дождь не заливал экран; это не очень облегчило ему задачу, ведь вода также капала с самого Рюноскэ; ему холодно, и Акутагава поймал себя за тем, что передёргивает плечами, пытаясь согреться. Когда сообщение с координатами отправилось, он проскролил переписку вверх. Вот, отсюда: “Мори меня вызвал. Пожалуйста, подожди в кабинете, я вернусь максимум через час” 21:11 Точно. Он вернулся в кабинет, её в нём не оказалось. Он решил подождать, потом… что потом? — он ничего не помнит. “Я спускаюсь” 21:52 Первый пропущенный — 22:07. “Где ты?” 22:08 “Рюноскэ пожалуйста позвони меня” 22:08 “Пожалуйста” 22:09 Второй пропущенный — 22:09. Третий пропущенный — 22:10. “Рюноскэ” 22:11 Четвертый пропущенный — 22:12. Суматошная женщина, — Акутагава со странным облегчением и приподнимающимися уголками губ пролистывает пропущенные звонки и короткие смс-ки; она спрашивает его местонахождение, просит перезвонить, извиняется — эти он стирает сразу же, — то умоляет, то требует, то практически приказывает ему взять трубку. Хотя Хигучи знает: это бесполезно. Он тоже знает, знает и чувствует, как его тело теплеет несмотря на неугомонную стихию. Она волнуется; а вслух выплакано гораздо больше, чем она отправила ему в бессмысленных сообщениях, которые он читает сейчас, сжимая девайс сильнее, чем того требуется. Её небезразличие — оно могло бы быть раздражителем, или уже чем-то приевшимся и само собой разумеющимся для другого человека; но не для Акутагавы. Для него оно почти что что-то волшебное. Он никогда не знал подобного; сейчас ему, жадному мальчишке, мало. “Перезвони” 22:17 “Пожалуйста перезвони” 22:17 Пятый пропущенный — 22:19. “Я заберу тебя” 22:24 “Только откуда” 22:24 “Пожалуйста перезвони” 22:25 Шестой пропущенный — 22:26. “Я боюсь что тебе сейчас больно” 22:30 “Сопротивляйся” 22:31 Ещё больше пропущенных; они идут ровным рядком, почти поминутно. “Ты ничего не сделал” 22:38 Это неправда, Хигучи,— бормотание. Акутагава медленно побрёл вперёд, в сторону города. Проезжавшая мимо машина обрызгала его со спины, и он утёр стекающую с подбородка грязь. Слишком счастливый, или уставший, или всё вместе, чтобы разозлиться, — Я что-то точно сделал. “Ты ни в чём не виноват” 22:39 ... Всё равно рад, что ты так считаешь. “Прости” 22:41 Удалить. Удалить, удалить, удалить. “Где ты Рюноскэ?” 22:55 “Пожалуйста” 22:55 “Пожалуйста” 22:56 Сообщение удалено. Сообщение удалено. “Когда ты возьмёшь эту чёртову трубку?” 22:59 Пятнадцатый пропущенный — 22:59. Отвеченный звонок — 23:03. Его сообщение в 23:29. Её сообщение, пришедшее после. “Я скоро” 23:30 Часы показывали 23:34. Я подожду. Фонарные столбы разбросаны редко, а их свет стал совсем тусклым под дождём; Акутагава идёт в практически полной темноте, держась отбойника — уже привыкшее зрение кое-как, но направление различает; также спасает свет фар проезжающих мимо машин; направляющихся в ту же сторону, что и он. Они освещали трассу так же быстро, как скрывались впереди, словно насмехаясь над ним; они-то доберутся до цели быстрее. Акутагава держал руки в вымокших карманах, в правой сжимал телефон. Тот молчал, а Акутагаве хотелось отвлечься. Обратить внимание на что угодно — только не пытаться понять, вспомнить, какие тела тогда валялись в ногах изувеченными. Взрослые, верно? Мужчины, или женщины там тоже присутствовали? При них находилось оружие? Они были враждебно к нему настроены, или просто попались под руку? — раньше он никогда не придавал значения ни количеству, ни состоянию своих “мишеней”; Акутагава никогда не понимал ту же Кёку, которую такие вещи волновали искренне, и она переживала по каждому убитому как о своём сослуживце. Сейчас, однако, он отчётливо видит разницу. Разницу между “ты убиваешь” и “ты убиваешь, но не можешь контролировать происходящее”. Акутагава знал, за что другие умирают; устройство мира несправедливо, но просто — выживает сильнейший; и из раза в раз он одерживал победу на своеобразном ринге со смертью. “Ради миссии”, или “чтобы получить признание“, что часто оказывалось одним и тем же, он отрывал головы; видел в череде убийств желанный смысл своей жизни, подаренный ему наставником; но что-то изменилось. Прошлое померкло, в настоящем оно — отблеск в высоком окне в кабинете босса; в волне, набегающей на берег и приносящей с собой удушливый бриз; и на пуговице плаща, чертовски неудобной по форме. Когда власть прошлого над ним начала слабеть? — задолго до того, как события и даты, действия и лица смешались в его воспалённом мозгу. В тот день, когда он впервые столкнулся с оборотнем; и впервые поставил чью-то жизнь выше всего остального: миссии, признания, собственного страха. Заметил, знает ли об этом хоть кто-нибудь? Что он позволил себе слабину; что побоялся потерять человека, которому небезразличен; что, прошивая своей способностью тигра, думал о том, чтобы ненароком не поранить ею девушку, сжавшуюся у стены комочком. Она оказалась в опасности потому, что бездумно бросилась защищать его — глупый порыв, — никому не было бы дела до её смерти ценой выполненной миссии. Но, когда тигриные лапы вытянулись в её сторону, Акутагава не замешкался ни на секунду. А после, понимая, что миссия провалена, совсем забыл пожалеть о своём — совсем глупом, — порыве. В тот вечер, когда зверь заурчал впервые, он не смог спросить у Хигучи прямо: когда и как у неё начались её чувства. Были ли они сравнимы с бабочками или болезнью; болезненные или облегчающие; осознанные или движимые детской благодарностью. Потому что Акутагаву никто не учил говорить о любви; он повторяет то, что вычитал в книгах, а про себя стыдится своей неосведомлённости. Когда она увидела в нём что-то кроме колючей ненависти ко всем, включая самого себя? Как смирилась с его неприкрытой неприязнью; он откидывал её руки, разговаривая с ней — перебивал, отскакивал от неё, как от прокажённой, оставлял без простой поддержки; был жесток, мог— мог влепить пощёчину; даже при посторонних, вполне. Блять. Почему простила? Он не спросил; струсил. Кому сказать (никогда не ей) — что он боялся рискнуть; боялся, что риск не оправдает себя; очередного оборота колеса? Боль закостенела в каждой клеточке тела, он ожидал её ото всех вокруг, всегда; ни на минуту не сбрасывал с себя броню Расёмона, латая лентами из чистого чёрного цвета свои не заросшие раны; надеясь, новых больше не будет. Ирония — и он ударил в спину. Верно, его предала его неотъемлемая часть; но не Хигучи. Хигучи снимала с него рубашку, нежно касаясь плеч, покрытых родинками. Проводила тёплыми пальцами по груди, считая рёбра, и судорожно сглатывала, когда её указательный палец перемещался с кости на кость; его тело, тонкое, холодное и больное, было ей привлекательно. Целовалась скованно, неловко краснела каждый раз, когда они стукались зубами, и извинялась; для того только, чтобы Акутагава смог попробовать её “прости” и “пожалуйста” на вкус. Вязко и сладко. Он расцеловывал раскрасневшиеся щёки, думая, что — с самого начала, — только такая краснота должна была расцветать на них. Немного угловатые черты её форм контрастировали с природной податливостью и мягкостью кожи. Красная, растрёпанная и невозможно настоящая, Ичиё была прекрасна, а его дыхание спёрло от смеси стыда и благоговения. И Акутагава уверен, что чёртова способность со своей чёртовой формирующейся волей не имела к этому отношения; он ждал, желал её некоторое время, не хотел давить — но не сильнее, чем делиться; никогда, не со своим чудовищем, блядской болезнью. Его, как оказалось, обоюдное желание обрело форму в их переплетённых пальцах, когда Акутагава прижимал её, трясущуюся, такую маленькую, к своей подушке. Он содрогался у неё на груди, ощущая себя в безопасности; безоговорочной; абсолютной; незнакомой, немного пугающей, но долгожданной до слёз. И его уже не волновали причины: почему Хигучи осталась здесь; почему так тепло улыбается, когда он вытирает скопившиеся слёзы в уголках её глаз, а после — прижимает его к себе, своей мягкости, и кажется такой спокойной несмотря на то, что её сердце колошматит о рёбра так, что ей, должно быть, больно; почему засыпает у него на груди, когда его дыхание скрипит старой музыкальной шкатулкой и не способствует сну; просто пусть всё так и останется. Он не думал, играя с прядью пшеничных волос, вслушиваясь в её дыхание. Он осознавал; Акутагава не сможет спасти себя сам; он знает; он не нужен ей так, как она — ему; знает наверняка. Но Акутагава умеет учиться. Он научится любить её в ответ; как подобает; правильно. И его любовь не может быть болезнью или бабочками, откладывающими личинки во внутренностях. Он обязательно должен подобрать правильные слова-сравнения, сколько бы книг ни пришлось прочесть; а ещё сделать всё в его силах, чтобы она осталась. И не по прихоти одностороннего чувства. Ведь его одного на них двоих уже никогда не будет достаточно. По глазам бьёт белый свет — фары едущей ему навстречу машины, — и Акутагава размашистыми шагами идёт к нему навстречу. Хигучи выскочила из иномарки, неуклюже зацепившись за дверь штаниной. Акутагава делает шаг к ней, но запоздало понимает: он насквозь промок, пахнет трущобной гнилью, грязью и сырой одеждой; отвратительно. Сомнения отражаются у него на лице, но Ичиё их не видит; выбегает под дождь на негнущихся ногах и прыгает к нему в вопреки сомнениям, широко расставленные руки. И Акутагава забывает о своём состоянии; он обнимает её, одной рукой вцепившись в правое плечо, вторую оставив немного ниже поясницы; он вдавливает в себя её теплое тело; зарывается носом в светлую сбитую и растрёпанную копну волос, вдыхает запах яичного шампуня. Её руки лихорадочно быстро бегают у него на спине, ища, за что им уцепиться; Хигучи проводит по лопатками вверх-вниз, пытаясь пустить тепло, но только расплёскивает в складках собравшуюся воду; сразу же отстраняется, обхватывает лицо, гладит виски. Её пальцы мокрые, но по-прежнему приятно горячие. Акутагава жмётся щекой к её левой ладони; он дома. — Рюноскэ, ты—… такой холодный!.. Ему хочется успокоить её: взять в окоченевшие руки любимое лицо и целовать щёки, пока она не попросит прекратить; в то же время хочется ничего не говорить — позволить ей выплеснуть всё, что накопилось, в виде сбитого бормотания, срывающегося на крик, который обязательно перейдёт полушёпотом к клятвам, и непродолжительных, но полных нежности касаний; ещё — навалиться на неё всем телом, закрыв от дождя, и стоять с ней так какое-то время. Пока он разрывается, она оглядывает его ещё раз; шелестит руками под плащом, отдирая тот от кожи; трогает там, где нужно, чтобы разогнать кровь. Пытается помочь; он одними костяшками, чтобы ненароком не испачкать, убирает волосы с её лица. Поглаживает по кругу. — Спасибо. Она ошалело уворачивается, мотает головой. — Боже, Рюноскэ, боже… — обхватывает его ладонь своими; совсем как тогда; та больничная койка; она получила пулю, а он — сделал первый правильный шаг в её сторону, — Нет, сейчас — нет, не здесь… Идём, идём домой, Рюноскэ. Поехали, — потянула его, — ну же. И он подался вперёд, в её заботливые руки. Акутагава занял заднее сидение; стянул с себя мокрый плащ, смял и бросил под ноги. Его рубашка и брюки были не суше. Он откинулся на спинку кресла, чувствуя, как в подушку впитывается влага. Щёлкнул ремень безопасности, и Ичиё надавила на газ. Говорить с ней? — не хочется; говорить ей — сотрясать воздух: ведь последние часы, для него подёрнутые дымкой, для неё — осознанный, долгий пересчёт песчинок в стеклянном сосуде; Акутагава не даст ей повторить его ещё раз. Её тело говорит вместо неё: ноздри широко раскрываются, когда она вдыхает воздуха больше необходимого для дыхания; дрогнув, пальцы смахивают со лба прилипшую прядь влажных волос, та — опять падает, уже на нос, но Хигучи забывает о её существовании, сосредоточенная на дороге, и вспомнит только на следующем светофоре; ногти постукивают по рулю, сбиваясь с ритма, и начинают новый, не улавливая разницы. Акутагава успокаивается, убаюканный её шумным дыханием. Её волнение и отголоски страха, сотрясающие плечи; ему не нравится быть причиной, по которой они одолевают её, но нервная Хигучи напоминает ему “обыденность”; сколько раз, ещё до буйства Расёмона, работа заставляла их находиться вместе вот так, в тишине, каждый — при своих секретах и тревогах? Он почти поверил, что ничего не было, и они возвращаются домой, покончив с очередным заурядным заданием. Ключевым словом стало “почти”. Они въехали в город. Хигучи бросает на него обеспокоенные взгляды в зеркало заднего вида; спрашивает, стараясь придать голосу как можно больше будничности: — У тебя что-нибудь болит? С ответом он не торопится. Акутагава попытался прислушаться к своим внутренним ощущением; его тело истощено и умоляет об отдыхе; ему холодно, он даже дрожит, несмотря на включенный в салоне обогреватель; кости ломит; неприятно стягивает кожу на правом плече; ничего не сказано вслух. Не потому, что он так и не научился говорить о своей слабости — просто Хигучи хорошее обезболивающее, и с ней всё, в общем-то, терпимо. — Нет, ничего. — Хорошо. — Хорошо. Хигучи снова сосредоточилась на дороге, хотя было очевидно — ответ её не устроил; уже вернувшись к расслабленному состоянию, Акутагава, прижмурившись, ловит блики жёлтых фонарей, белых фар, разноцветных неоновых вывесок на линии её носа. Когда дворники смахивают с переднего стекла влагу, её полноценное отражение отпечатывается у него на веках. Ночью и в дождь, Йокогама живёт; улицы, вывески, объявления, мельтешащие макушки зонтов — соединились в плёнку, быстро сменяющую свои кадры, и проносились за тёмными тонированными окнами. Хигучи включила радио, разбавив тишину приятной песней. Иностранная, что-то про яйцо и кофе. Когда они останавливаются на светофоре, он отрывает голову от промокшей подушки; утыкается лбом во впереди стоящее кресло, и протягивает руку, кладя её ей на ногу; Хигучи в полоборота поворачивает к нему голову, накрывает его ладонь своей; начинает нежно гладить его по пальцам. — Почти приехали. — Хорошо. — Хорошо. Зажёгся зелёный; Хигучи приласкала его ещё раз и вернула обе руки рулю. Акутагава подержал ладонь у неё на бедре ещё немного, но откинулся обратно на кресло, когда заныла затёкшая шея. Они переступают порог своей квартиры; часы показывают полчаса как за полночь. Дом встретил их прохладой — по разгильдяйству, — оставленных открытыми окон и, прямо по коридору, темнотой кухни, из которой полностью выветрился вкусный запах утренних блинчиков с корицей. Акутагава снял с Хигучи пиджак; его плащ сырел, скомканный, в машине. Хигучи смотрит на него в упор секунду, две… А затем, зажимая рот руками, закрывает глаза и начинает быстро бормотать; глотает слоги; у неё скопилось слишком много мыслей, и даже одну она боится потерять. — Прости меня. Рюноскэ рычит, предупреждая. — Прости, когда я вернулась в кабинет, тебя там не было. Я побежала вниз, узнала у охраны, что ты покинул здание примерно полчаса назад. Думаю, мы м—мхм!.. Акутагава прыжком преодолевает расстояние между ними; Нет; сжимает её подбородок, поднимает, упираясь взглядом в карие — круглые, распахнутые, влажные от скопившихся слёз, не выплеснутых, — глаза; Нет; Хигучи приоткрывает рот, Рюноскэ целует; просто прижимается губами к губам. Она всхлипывает, вздрагивая в первый раз; он оттягивает её за волосы, наклоняя назад, целует глубже; заставляет замолчать, посасывая припухшие, все в мелких ранах губы; она обхватывает его за шею, а Акутагава утирает с уголка её глаза влагу второй рукой. Нет, не нужно плакать. — Рюноскэ, пожалуйста… — Замолчи, Хигучи. Замолчи, — он целует её в висок, разворачивая к себе спиной. Обнимает, одной рукой вдавливая в себя за талию, вторую пропустив под локтем, прижав между отрывисто, на выдохе вздымающихся грудей. Тонкая розовая рубашка быстро намокает, но им нет никакого дела. Её волосы влажные и липнут к подбородку, щекочут щёки, скулы. Она обхватывает его за руку, вцепившись в его запястье и переплетя пальцы. — Ты холодный. — Знаю. Ты тоже. Они стоят, слушая дыхание друг друга. — Не нужно говорить об этом, Хигучи. Хорошо? — Хорошо, — она прильнула поцелуем к их пальцам, сцепленным замком, — просто знай, я счастлива сейчас. Что ты вернулся. Акутагава чмокнул её в висок: — Хигучи, я дома. — она рассмеялась. — Рюноскэ, с возвращением. И, — она сняла с себя его руку, ловко вывернувшись из объятий. Рубашка прилипла к коже, чётко обведя застёжки бюстгальтера, — иди в ванную, немедленно. Ты насквозь промок. Я принесу полотенца. Акутагава раскрыл рот, чтобы спросить, действительно ли она считает разумным решение оставить его ещё раз наедине с собой сегодня, но Хигучи ловко приложила палец к его губам, — Иди в ванную, я быстро. Ничего не случится. Аккуратно прикусив подушечку её пальца, Акутагава удалился, — Пять минут, максимум. Он включил душ и набор воды в ванну, заранее запуская в комнату тепло. Скидывает с себя брюки и рубашку, не утруждаясь вывернуть последнюю, прямо в стиралку; следом в неё улетают носки и бельё. Акутагава никогда не думал, что научится чувствовать себя в безопасности без одежды; сейчас он избавляется от ткани на себе с таким облегчением, будто она не давала ему дышать. Акутагава выглядывает в коридор: в их спальне горит свет; слышно, как Хигучи открывает и закрывает ящики комода. Помыкавшись с секунду, Акутагава, не окликая её, вошёл в небольшую ванную комнату; встал под душ. Ему пришлось приложить усилие, чтобы не рухнуть на кремовый кафель — его мышцы мгновенно стали ватными. Зеркало запотело; Акутагава проводит по нему рукой. И видит в мутном отражении красную струйку, сбегающую вниз по его торсу. Тонкой ниткой кровь утекает в слив. Он проводит пальцами по ключице; порез; аккуратный, неприметный, но глубокий; желая узнать, насколько, он оттягивает край кожи и шипит, когда пальцы погружаются в плоть на половину первой фаланги. Акутагава отшатывается от зеркала, понимая, что рану он сам себе и нанёс. Стекло снова запотело. Расёмон решил прикончить его? — Акутагава сел на край ванны. Вода в ней была слишком горячая, и он отключил кипяток. Что ж, это желание вполне взаимно. Он не предполагал — знал: зверь рано или поздно придёт к этой мысли. Монстру надоест ненадолго “меняться” с ним; он посчитает, проще избавиться от сознания носителя. Но смерть — не совершенный способ. Акутагава узнал уже в первый месяц, что зверю нет дела до физического состояния своего “сосуда”, и он поднимет его даже со сломанными ногами или пробитым позвоночником; но вот регенерировать не научен. Сколько можно пользовать гниющий мешок мяса? — Нет, тварь, ты не дождёшься. Расёмон наглеет, а Акутагава не отпустит на самотёк ситуацию. В груди раздался рык, как если бы способность слышала его мысли, но быстро смолк. Дверь со скрипом отъехала в сторону. Хигучи принесла полотенца — также перекись, пластыри и марлевый бинт. Конечно — он усмехнулся; увидела её ещё тогда, ощупывая и разглядывая его под плащом на дороге. Видимо, сообразив, почему он всё веселится, Хигучи стушевалась; её щёки залил робкий румянец. Очаровательна. Как в волнении, так и находясь на взводе; всегда. Акутагава блаженно прикрыл веки, когда кусочек щедро смоченной холодной перекисью марли лёг на рану. Акутагава, проводя большим пальцем по её скуле, прислонил ладонь к щеке. Хигучи прижимается к ней во взаимном жесте. Вот она; его причина продолжать жить. Ведь всегда под боком была, близкая настолько, что ему было достаточно протянуть ей руку раз — и она не отпустила. Только стала спокойнее — совсем чуть-чуть, — и счастливее. Он повёл ладонь вниз, с шеи и по плечу; перешёл на спину; сжал её бедро. Хигучи приглушённо охнула; она почувствовала, как Акутагава начал расстёгивать пуговицы её рубашки. Румянец стал ярче. Акутагава вскинул брови: стесняется, будто он трогает так впервые, боже. Когда он дотронулся до её живота, она вздрогнула. Хигучи сердито свела брови — как сводила всегда, если её что-то сильно смущало, но хотелось выглядеть взрослее и увереннее. — Рюноскэ, прекрати, — жалобно, — Я закончила с повязкой, залезай в воду, только не намочи плечо. Он начал кружить пальцами по её бёдрам. — Если только ты раздеваешься, Хигучи, и лезешь следом. — Не отмажешься. Она терпеливо выдохнула, возвела глаза к потолку — потом легонько толкнула его в здоровое плечо, призывая действовать: — Да, ладно. Он опускается в воду, не сводя с неё, расстёгивающей ремень на брюках, глаз. Откинутый на пол, пряжка на нём неприятно звякнула, и Ичиё поморщилась; брючная ткань соскользнула с бёдер, обнажая нежные ноги. Уже расстёгнутая рубашка свободна болталась на нижней пуговице; Хигучи прикончила и её; она прогнулась в спине, стягивая рукава, и Акутагава почувствовал себя близким к эйфории. Она завела руки за спину, склонилась вперёд; и застёжка бюстгальтера беззвучно щёлкнула. Его губы пересохли, пах приятно заныл. Тут-то она опомнилась; взглянула в упор на Рюноскэ — румянец заливал и его щёки. — Ты так и будешь… пялиться? — промямлила она. Акутагава нахмурился, а Хигучи всё яростнее сводила свои бровки, точь-в-точь повторяя его выражение. Выиграла в эти “гляделки”, конечно же, Ичиё; и Акутагава — со слишком наигранным вздохом раздражение, — зло откинулся на бортик, больно ударившись затылком о стенку. Она имеет право приватности, он согласен, ладно. Акутагава упирается взглядом в потолок, пока душ шумит где-то минуту. Когда вода выключена, он слышит её шлёпающие шаги в свою сторону и подгибает ноги. — Ац-ц, горячо… — Хигучи болтает воду в ванне рукой. Прежде, чем устроиться между его ног, Хигучи аккуратно смачивает его второе плечо; проводит по шее, задевая большим пальцем подбородок. Рюноскэ расслабился; склонил голову в сторону, освободив место для дальнейших действий; которых не последовало. Послышался плеск; что-то тёплое на несколько секунд сжимает его колени, а Акутагава думает об отчётах в бухгалтерию, чтобы охладить голову. Хигучи удобно устраивается на его здоровом плече. Он обнимает её за талию, прижимается, прислоняясь носом к макушке. В сравнении с ним она выглядит всё ещё маленькой и хрупкой; Хигучи смеётся, когда он кусает её за ухо. И, если бы он посмотрел на свои ладони сейчас, то увидел их идеально чистыми. Словно ничего не было. (Словно всё в порядке.)
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.