***
От него не избавиться — Хейн понимает сразу. Едва сгущаются сумерки, за плечом вырастает неровная искалеченная тень, скрытая клочьями багряной тьмы. Тьма неотступно течёт следом, липнет к ботинкам, дыбится очертаниями сухих переломанных рук. Мелькает растрёпанным вихрем в толпе, трепещет в углах вагонов посреди чужих городов. – Кораллы росли из моих костей… Знакомые лица щерятся его стёсанным оскалом, тёплые руки цепляются почерневшими тлелыми пальцами. — Каждое утро я считал червей у себя под кожей… Его голос штормовым рокотом стенает в площадном гуле, ядовитым льдом сочится сквозь хмельное забытье и клейкий дурман лауданума. — Виттлинги пожирали мои веки и я не мог не смотреть… Он бродит рядом в больничных коридорах, оставляя за собой потоки мутной застоявшейся воды, костяной дробью стучится в высотные окна гостиниц, безликим антрацитовым мороком клубится в ельнике Фельдберга. — Эресунн звал меня голосами эйнхериев, но я не мог уйти… Церковный крест истекает чёрной слизью под его разбитыми губами, больное надломленное эхо на хорах вторит молитву (***
На седьмой день он возвращается, и в нём нет ни следа бессильных слёз, только холодный огонь, такой же мёртвый, как он сам. Он появляется сразу на кровати, сжимает ногами бёдра Хейна, безжалостно впивается в плечи, оставляя кровавые полосы. — Ты вспомнишь меня. И теперь это не просьба. Берхард встречает полыхающий сталью взгляд насмешливым оскалом, обеими руками вцепляется в тонкую шею и выплёвывает ядовитое: — Нет. Теперь это безумие из парализующего кошмара превращается в непрерывную схватку. Хейн перехватывает ледяные руки, собственнически скользящие по спине, сбрасывает отощавшее тело и сам наваливается сверху, сжимая запястья до сухого хруста. Мертвяк низко рычит, плюётся тухлой кровью и впивается обломанными ногтями так глубоко, что оставляет на коже рытвины. Он снова говорит — тяжело и веско, вгоняя слова иглами под ногти. Это — тоже схватка. — В детстве мне нравилось передразнивать твой чудно́й выговор, ты всегда так долго держался, прежде чем выйти из себя. Своего первого коня, медлительного гнедого фьорда, я назвал Romer, ты ворчал всю неделю. Мы вдвоём сбегали по вечерам из Кронборга на охоту. Ты единственный сражался со мной во всю силу на тренировках. Острые, почти лишённые плоти колени колотятся в солнечное сплетение, вышибая воздух. Берхард бьёт наотмашь и чувствует, как дробится под рукой хрупкая челюсть. — Дикая яблоня росла у самого обрыва, мы на спор взбирались на вершину. Ты любил разглядывать гобелен с Фрейей над моей кроватью, всегда смеялся, что мы похожи. На наш шестнадцатый Сумарблот ты вплёл Эйваз и Турисаз в мой браслет, я носил их до самого конца. Скрошенные гнилые зубы с животным бешенством вгрызаются в шею. Хейн сгребает волосы на затылке в кулак, склизкие пряди вырываются вместе с клочьями кожи. — После походов ты не мог спать и я пел тебе по ночам. Вёснами мы плыли вместе, я взбирался на драконий нос, мечтал однажды пересечь все моря на свете, а ты не верил, но всё равно слушал меня. Наш дом в Виттенберге стоял у моста через Эльбу, каждый рассвет мы встречали на берегу среди черёмухи и тростника. Кровь из проломленного лба заливает глаза, рваные борозды на спине воспаляются и гноят. Утром Берхард наспех промывает и перевязывает раны — только чтобы следующей ночью сцепиться снова. Растрощенные рёбра распинают изнутри. — Я был так счастлив с тобой.***
В конце концов, они оба измотаны до предела, израненные, осипшие, перемазанные смешавшейся кровью. Мёртвый закусывает губы, отворачивается и снова сорвано воет, закрывая рот истлевшей ладонью. Берхард устало щурится, замедленно дышит и туже затягивает бинты на руках. Когда мертвец заговаривает снова, он поднимается, щерится, готовя свои ответные иглы: Я не знаю, кто ты Моё имя — Берхард Хейн Я не помню тебя И молчит, потому что это больше не правда. В краткие моменты вырванной с боем отрывистой дрёмы он всё чаще видит живого принца — тонкого юношу с мягкими льняными вихрами, поразительно яркими глазами и текучим голосом. Принц галопом мчится по скованному изморозью побережью, и его впалые щёки раскраснелись в азарте, а плащ с меховой опушкой реет за спиной. Принц легко взбирается в «воронье гнездо», едва касаясь канатов, восторженно вглядывается в море внизу, и его смех звенит, как апрельский ручей. Принц вытягивается во весь рост, едва различимый среди трав в своём чёрном камзоле, шепчет отрывки «Аморес», и в его глазах отражаются холодные северные звёзды. Принц касается его шеи сухими, обветренными нордом губами, прижимается всем телом, и там, во снах, эти прикосновения будят не липкую тошноту, а жаркий трепет. И Хейн молчит. Молчит. Молчит. А в одну ночь впервые сам прижимается плечом, сам сплетает их пальцы, и слушает теперь, застыв, почти не дыша, чутко ловя срывающийся шёпот. — Когда Эльсинор поглотила тьма, ты один остался рядом со мною преданным щитом, твоя рука одна держала меня над бездной… Ярость утихает, и на её месте внутри селится что–то горькое, безысходно тоскливое, чего Хейн никогда не чувствовал прежде. Боль, рождённая среди соли и скал за тысячелетие до него. — Я знал, что для меня в этой схватке нет надежды… В последнюю ночь мы связали наши души кровью, на копье и семи камнях я поклялся не уходить без тебя… Чужое горе затапливает, выворачивает, разъедает изнутри, и Берхард держится за сгнившую ладонь, как за якорь. — Меня не приняли ни преисподняя, ни небеса, только море, где погребли… Я ждал, ждал, ждал тебя… Дни уже коротки, а окна по ночам скрывает иней. Берхард ловит каждый взгляд мертвенно мутных глаз и больше ни на мгновение не отпускает иссохшие пальцы. Берхард помнит его. Помнит арочный мост в Виттенберге, шёлковый гобелен с золотыми нитями, старую яблоню у обрыва. Помнит запах дыма и хвои от чужих волос, изумрудные чернила на тонких пальцах и мягкое «vågn op, mit hjerte» у самого уха по утрам. Помнит, как принц в буйном хмельном веселье кружился в халлинге на пиру и как вполголоса напевал для него в покоях, обнимая резной гриф хардингфеле. Как отчаянно прижимался лбом к его плечу над чёрным отцовским гробом. Как умирал у него на руках посреди тронного зала, цепляясь за ворот слабеющими пальцами и до самого конца роняя вместе с кровавой пеной изо рта исступлённое еlsker dig, elsker dig, elsker dig. Берхард бережно подносит к губам изъязвлённые ладони, с мучительной нежностью оглаживает искажённые смертью черты и крохкие серые рёбра — réquiem аеtérnam dona ei. Распутывает застывшие кровавыми кольями пряди и кончиками пальцев утирает вязкий гной с век — еt lux perpétua lúceat ei. Кутает ломанные прибоем плечи и укрывает чистым бинтом всё ещё сочащуюся липкой сукровицей отравленную рану на запястье — requiéscat in pace. Amen, mit glæde. Он смотрит теперь с трепетным узнаванием, и мертвяк (его принц) знает, чувствует — молчит и замирает, только бьётся в глубине глаз ядовитое больное море. Море — иступлённая горькая мольба, отчётливая, как собственное дыхание. Море — исцеляющее тепло и ласковое приглашение домой. Море — ярящаяся смертельная бездна, из которой он никогда не выберется назад. Берхард различает в расширенных выцветших зрачках собственное мёртвое будущее и застывает теперь всего на мгновение, прежде чем упасть. — Jeg elsker dig, Hamlet.