----
14 ноября 2021 г., 22:40
Примечания:
Собственно, Lascala - Patagonia, которая ассоциируется у меня с Чуей в целом, как и большинство песен Lascala
Чуя всегда появлялся вовремя. Всегда на закате, когда тени становились такими длинными, что стирали с земли понятие света. Вот и сейчас — тонкая фигура стоит на обочине, практически подпирая бедром черного двухколёсного монстра с немереным количеством лошадей в мощном двигателе. У Дазая в глазах двоится от дежавю, накладывая прошлое с этим дурацким малиновым — «фуксия, бестолочь!» — мотоциклом и угловатым подростком на настоящее, где черная пантера новой игрушки и растрепанные ветром рыжие волосы, в кои-то веки без шляпы Верлена. Чуя одет не в классический костюм — укороченная косуха и узкие джинсы, будто ему снова восемнадцать, только усталость в кажущихся карими от заката глазах совсем не детский максимализм, да в уголках глаз уже сеточка морщин, хотя ему всего двадцать два. Накахара затянулся поглубже и выдохнул вверх облачко, запрокинув голову.
— Прости, забыл визу на край света, — усмехнулся Осаму вместо приветствия, и алые губы изогнулись усталой улыбкой в ответ.
— Тогда захвати с собой время и немного удачи, черный кот. Если я в твоей компании доберусь хотя бы до границы города, обещаю поставить свечку Богу, — хрипловатый низкий голос пробежал мурашками вдоль позвоночника, заставляя прикрыть глаза.
Время лечит. Это любимая присказка Чуи, который ухитрялся с ее помощью выдерживать все. Предательство любимых, рассыпанные надежды, разбитые им же чужие чувства. Говорят, время лечит — и потому каждый их побег от реальности Накахара наказывал захватить с собой универсального лекарства пару часов как минимум. Хотя Осаму знал, что вернутся они только на рассвете.
Черный монстр взревел, крепко сжатый коленями, и вибрация передалась по позвоночнику до кончиков волос, заставляя сильнее обхватить талию рыжего. Руки в черных перчатках уверенно сжали руль, позволяя метеору из стали сорваться с места, становясь продолжением заключенного в железо рукотворного чудовища. Дыхание перехватило почти сразу, пусть даже Осаму прекрасно знал, что Чуя ни в коем случае не даст ему упасть, даже не имея возможности пользоваться гравитацией от хватки обвившихся вокруг его талии рук. Чуя дышал ровно, спокойно, словно стоял на земле, к нему его черный хищник будто ластился доверчивым рычанием мотора, и Осаму прижался щекой к обтянутому черной кожей косухи плечу, чувствуя каждой клеточкой напряженное в привычной позе тело. От Накахары буквально веяло силой и угрозой, куда более явственной с возрастом, текучей и при этом милосердной в своей смертоносности. Дазай так не умел: в самой Мафии он оставался беспощадным мучителем, искушенным в длительных пытках, а в Агентстве его метафорические черные крылья уж слишком запятнались белыми кляксами, чтобы он мог позволить себе милосердие убивать мгновенно, не причиняя лишних страданий и продляя жизнь, отравляя шансом на спасение. Чуя был лишен такой жестокости: или он убивал без промедления, будто молния, или же обезвреживал так, чтобы это не становилось мучительной пыткой.
Под колесами послушного монстра стелились километры асфальта, они давно покинули границы Йокогамы под рычание в сердце их черной пантеры. Дазай впал в странное оцепенение. Пальцы зарылись под кожаную куртку, согреваясь касанием чужого тепла, впитывая в замёрзшие руки, и там, под ладонью, ровно и мощно билось чужое сердце, заражая желанием жить. Осаму прекрасно знал, что сейчас его собственный неровный, тахикардичный пульс выравнивается, подстраиваясь под чужой, и от этого на горле расслаблялась невидимая удавка из сожалений и слез, которые он никогда не мог бы выплакать. Накахара редко спрашивал, что происходило, только вскидывал порой рыжие, медные, темные брови, смотрел тяжело, но безразлично, и просто махал рукой. В этом плане он был в разы драгоценней. Любой другой пытался бы пробраться в мысли, препарировать рассудок, вскрыть черепную коробку. Рыжий же на имена тараканов Дьявольского Гения плевал с высоты своего роста, и в тот момент он был в разы выше любого гиганта. Как бы ни скрипели извилины, Чуя прекрасно знал, что разговорами не излечить такие раны на психике. Тут даже время не поможет. А вот цепкий ледяной ветер, выцарапывающий когтями на коже чёрточки заклинаний, вполне. Сейчас по лицу Дазая трепало мягкими рыжими локонами, и он закрывал глаза, рискуя свалиться, согретый чужим теплом.
Они ехали не меньше пары часов, когда рычащий зверь начал замедляться, останавливаясь чуть ли не посреди поля. Мотор глухо фыркнул и затих, прозвенели вытаскиваемые ключи, и под ладонями медленно обмякло чужое тело, разбудив Осаму обманчивой покорностью и заставляя отпустить напарника. Они оказались вдалеке от Йокогамы, в темноте огромного поля, упиравшегося краем в море с белым, как зрачки Арахабаки, песком. Накахара уже разувался, скидывая высокие армейские сапоги и закатывая штаны до колена. Дазай поежился, обхватив себя за локти, всем видом показывая, что даже относительно теплая поздняя осень Японии — не повод лезть в действительно холодный океан. Но когда это останавливало Чую? Ответом шатену послужила надменная, с вызовом улыбка, и Осаму со вздохом принялся снимать ботинки, поддаваясь этому вызову, словно ему снова пятнадцать, а не двадцать два. Словно между ними не было тех ран, которые они по глупости и подростковой жестокости ухитрились друг другу наставить на сердцах. Пока они у них еще были.
Чуя стоял по щиколотку в воде, чувствуя, как кожи касаются мягкие пальцы прибоя, и курил, запрокинув голову в небо, словно общался с ним. Алая точка сигареты — сама как звёздочка, каким-то внезапным чудом упавшая в объятия этого материального мира, такого совершенно хрупкого и несовершенного. Пальцы ног сами зарывались в белый песок, и звёзды над головой яркие, сияющие, такие, каких не увидишь в городе или окраинах. Йокогама осталась далеко позади, словно ее никогда и не существовало. Их окутывала ночь со всех сторон, и Чуя ощущал, как за спиной у границы жидкой тьмы топчется бывший Дьявольский Гений, не решаясь сделать шаг в черноту, замирая в полушаге. Ещё бы. Сейчас небо и океан смешались воедино, будто неосторожный ребенок слил вместе две акварельные краски, и нельзя было различить, где линия горизонта разрывает небо и воду. Будто бы Накахара стоял и беззаботно попирал ногами само небо. Впрочем, разве Арахабаки должен задумываться над тем, что под его ногами, когда в его власти гравитация и черные дыры? Рыжий выдохнул в небо облачко серебристого дыма, смешивая свое дыхание с ночью, словно отдавая ей своеобразную плату за свое пребывание, прикрывая невозможные синие глаза, в которых плескались искры звёзд и темнота, и услышал позади более громкий всплеск, нарушающий бормочущую колыбельную жидкой ночи, которая ластилась к белоснежному песку, словно ласковая любовница, накатывая своими касаниями и снова отступая, соблазняя неумело, но неотступно.
Пальцы у Дазая ледяные, в контраст почти обжигающе горячей шеей Чуи. А волны океана неожиданно теплые, ласковые и зовущие, будто тьма с радостью приветствовала своего потерянного ребенка в лице Осаму, обнимая худые лодыжки и разбиваясь о выступающие косточки на них. Губы Накахары отдают табачным дымом и немного — мятой, будто парень успел где-то раздобыть ментол и сжевать пару листов. А ещё немного чаем. И звездами, железом и свежескошенной травой. Целовать их было ровно так же, как когда-то, в другой жизни, приснившейся детективу наверняка в наркотическом угаре, где у них был шанс на пару мгновений счастья, и на мгновение даже можно обмануться, что впереди у них целая вечность, и они одни в этом огромном мире. А самому миру плевать на двух потерянных в темноте подростков, которые могут в кои-то веки быть собой и не обращать внимания на то, что где-то за пределами их темного мира может быть такое понятие как рассвет. Время лечит, разрывая на куски не хуже бронебойного снаряда. Рядом с Чуей отрицалась не только гравитация. Рядом с Чуей внутренние демоны переставали грызть рёбра и ломать грудную клетку, скаля окровавленные клыки. Чую было так естественно целовать, что даже вечная паранойя прекращала царапать изнутри черепную коробку. Когда Чуя отвечал на поцелуи, непривычно длинные, нежные и медленные, под кожей растекалась плазма и полыхали сверхновые. И океан совсем не холодный. И в искрящейся синеве глаз — спокойствие, переливающееся волнами невидимого, но теплого света.
На расстеленном в траве плаще — неудобно, колет декоративными вставками и совершенно не спасает от холодной земли за пусть и плотной, но ощутимо не самой пригодной для лежания на земле ткани. Чуя ничего не говорит, только целует жарче, лёжа бок о бок, и пальцы шатена давно уже расстегнули косуху, стаскивая с худых плеч мешающую ткань. От растекшегося тьмой неба веяло прохладой и влагой. Эта тьма зарывалась в волосы ветром и тонкими длинными пальцами, пропахшими табаком недешевых сигарет. Где-то на границе горизонта притаился рассвет, но сейчас, в самое темное время они могли позволить себе неторопливую, мягкую нежность, от которой внутри все сжимается сингулярностью. В рыжих волосах потерялись пожары и закат, которые так завораживающе оплетают пальцы Дазая тяжелыми локонами. На белоснежных плечах — трогательные веснушки, которые так удобно и легко соединять в созвездия короткими поцелуями, пока эта непокорная Вселенная доверчиво ластится к рукам, в кои-то веки лишившись привычной колючей холодной оболочки, об которую Осаму постоянно царапался и ранил сам себя, с готовностью мазохиста снова и снова стремясь к синеве неба и льдов чужой души. Если глаза — это зеркало души, то у Накахары слишком много невинности потерялось среди синего пламени далеких звезд. И щекотные ресницы, которые забавно дергаются и цепляют сухие, обкусанные губы, когда шатен пытается целовать тонкие, прохладные веки в порыве странной нежности. Под пальцами обнаженная кожа, и не понять, то ли от нее веет холодом, то ли жар топит кончики, заставляя вздрагивать сильнее от близости, но желать ее с такой силой, что любые мысли выбивает из головы, заставляя рассыпаться звездной пылью в попытках покрыть все тело лежащего под ним юноши.
На расстеленном плаще так неудобно, что наверняка позднее Чуя будет ворчать и бросать искрящие электричеством взгляды на Дазая. Растертая спина — не лучший партнер вспыльчивого парня. Но сейчас это кажется правильным, и собственные колени, которые неприятно саднило от жесткой ткани, и чужие ногти, впивающиеся в плечи и лопатки, составляя росчерки, похожие на странный экзорцизм. Дазай лениво скользил языком по шее, разморенный, и влажную спину жгло холодным бризом, пока дыхание, сбитое, рваное и частое, приходило в норму. С Чуей по-другому не получалось — с порывистым, резким и текучим, как вода, наполнявшим ночную тишину своим громким голосом. На ключицах и плечах цветут новые галактики, оставленные губами Осаму. Синева глаз — усталая, потемневшая, словно предзакатное небо. По искусанным губам блуждает мягкая улыбка, и шатен водит кончиками пальцев по этой улыбке, будто собирая ее, не отводя взгляда. Минуту и пару вечностей назад эти губы шептали неразборчиво что-то, как та тьма, что ласкалась к берегу, и в поцелуе дарили смысл жить и возможность дышать. Дазай почти трепетно отвёл влажную рыжую прядь с лица юноши и прижал гибкое тело к земле своим собственным, будто укрывая, длинными конечностями оплетая куда более худое, маленькое и обманчиво хрупкое. Мысли растворились ещё в середине их сакрального ритуала, когда в голову пришло сравнение со сплетающимися змеями, и жар чужого тела принимал его собственное, холодное, с нервно дрожащими пальцами и полным сумбуром внутри. Накахара принимал его каждый раз, с хаосом и беспорядком, и Осаму платил сполна свой долг перед рыжим, отдавая все, до самого дна своей темной, как ночь, души, вплетая пальцы в огненные пряди и собирая каждый звук, сорвавшийся с губ. В Чуе было горячо, и на крепких бедрах обязательно останутся яркие следы от пальцев Осаму — настолько ему не хотелось оставлять себя без горячечного тепла своего напарника. Но на смену страсти всегда приходила нежность, и даже когда казалось, что ни один из них и понятия не имеет, что это такое, раз за разом они одаривали этим чувством завершенности и единения своего партнёра, выражая в касаниях, словах и взглядах. Они могли ещё долго лежать, обнаженные, но подходящие друг другу, будто две части единого целого, скользя ладонями по остывающим после единения телам, обводя пальцами синяки — у Осаму всегда на бедрах и боках оставались следы от колен Накахары — и обмениваться молчаливыми взглядами и поцелуями, словно больше ничего им и не нужно было. И в такие моменты Осаму окончательно отпускало, в объятиях того, кто так нагло украл его из привычного мира, чтобы в очередной раз тонкими пальцами собирать по кусочкам истерзанное сердце, врачевать душу и дарить всего себя. Дазай не мог не красть безмолвную нежность Чуи, и порой не раз за отмерянное им время срывался, вновь и вновь зажигая невидимые костры и сгорая снова в объятиях своего личного пламени с синим звездным светом в глазах, чтобы снова воскреснуть фениксом. Все невысказанное оставалось между ними, боясь стать названным и утратить значимость в словах. Все это осталось в движениях тел, стихийном танце сплетённых, в громких вздохах, зарытых в волосы пальцах и беспорядочно восклицающем хриплом голосе, в котором растворялось, будто в прибое, зовущее и просящее «Осаму». И шатен чувствовал себя прибоем, раз за разом льнущим к белоснежному песку под собой, пока его самого не накрывало, будто бы волной, сводя судорогой ноги и руки под мурлыкающий звук прокуренного голоса, принадлежащего его собственному берегу, принимающему и прижимающему к груди свое беспокойное море, позволяющему наконец выдохнуть и насладиться покоем и негой, оставшейся в каждой клеточке тела. Грех было не поспать после час или полтора, так и не покидая объятий ни на мгновение, ни на миллиметр не отстранившись от желанного божества, которому Дазай готов был поклоняться до собственной смерти.
Рассвет холодно обжег щеки ледяными солнечными лучами. Осаму щурился, но все равно не отводил взгляд, вжавшись щекой в плечо Чуи, пока тот курил, прислонившись к своему мотоциклу. На крепкой спине — розовые следы-царапины от декора на плаще, мурашки от холодных пальцев Дазая, рисующих по лопаткам и пояснице невидимые узоры и иероглифы в попытках оставить хоть какое-то напоминание о нежности. Все еще расстегнутые штаны рыжеволосого, едва держащиеся на бедрах, и собственная расстегнутая рубашка, накинутая на плечи. В кои-то веки Чуя без своих перчаток и даже не боится: Дазай рядом, касается нагой кожи, обнуляя невольно даже саму вероятность воспользоваться способностями. И оттого рыжий мог позволить себе вольность стащить черную кожу с пальцев, переплетая их с длинными пальцами Осаму, ловя чужое тепло. Совсем скоро они сорвутся с места, возвращаясь в Йокогаму с рассветными лучами, и на память о проведенной ночи на краю тьмы, почти у самого края мира, останутся долго заживающие царапины на спине у Осаму. И спокойствие. Тихое, разлитое в воздухе, будто распутался в груди клубок противоречий, усталости и разочарования в себе.
Накахара всегда появлялся вовремя, чтобы словить у самой границы самообладания, когда Дазай готов был опустить руки и сдаться своим демонам. Не учил жить, не давал советов. Просто хватал и утаскивал за собой в ночь, словно там можно было найти ответы на все вопросы. А потом возвращал домой, освеженного, выполосканного в соленом ветре, с травинками или снежинками в волосах и шалым от чистого воздуха взглядом, пьяным от одиночества, разделенного на двоих. Из головы выметало все мысли, плохие ли, хорошие. Всего одна ночь — и отпускала петля на шее, затянутая так туго, что перехватывает дыхание. Чуя улыбался однобоко, склонив голову набок, и смотрел на пошатывающегося на месте шатена, пьяного до стекольной трезвости от легкости внутри, наполнявшей, будто шарик гелием, колкой и светлой надеждой. В синих-синих глазах рыжел холодный рассвет, окрашивая радужку в немыслимые оттенки, и где-то на глубине взгляда тонуло знание, что еще какое-то время напарник будет в порядке.
А когда рассудок вновь даст слабину, его у самого дома встретит рычащий черный зверь со своим молчаливым всадником с однобокой улыбкой и предложением отправиться без визы на край света, усталостью в карих от заката глазах и сеточкой морщин в самых уголках.