Солнце, опора, пламя и тень.

R
Завершён
3
автор
Размер:
75 страниц, 29 137 слов, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3 Нравится 8 Отзывы 0 В сборник

«Я».

Настройки
Похороны были в пятницу. Я помню это не потому, что важен день недели, а просто потому, что помню — пятница, серое утро, запах мокрого асфальта, который почему-то всегда теперь возвращает меня туда, в тот двор, в ту очередь людей в тёмной одежде, в то ощущение, что тело идёт куда надо, а голова ещё не до конца согласилась с тем, что происходит. Мы с Джено пришли вдвоём. Чэнле не ответил ни на одно сообщение — ни накануне, ни в то утро, — и мы стояли у входа несколько минут, не говоря об этом вслух, просто стояли и смотрели на людей, которые входили, и в какой-то момент вошли сами. Я не буду описывать похороны. Не потому что не помню — помню слишком хорошо, — а потому что есть вещи, которые существуют только внутри, и выносить их на бумагу значит делать с ними что-то неправильное. Скажу только, что там был запах цветов, которые уже начинали вянуть, и что я стоял и смотрел на руки, на чужие руки вокруг, потому что смотреть на что-то другое было невозможно, и что в какой-то момент Джено взял меня за локоть — не крепко, просто взял и держал, — и я был ему за это благодарен так, как бывают благодарны за вещи, которые невозможно попросить. После мы шли по улице в полном молчании. Долго. Прошли несколько кварталов, потом ещё несколько, и никто не говорил — куда идём, зачем, хватит ли когда-нибудь. Просто шли, потому что стоять на месте было хуже. Наконец Джено сказал: — Есть хочешь? Я подумал. — Нет. Но можно зайти куда-нибудь. Мы зашли в первое попавшееся кафе — не наше, незнакомое, где никто не знал наших имён и никакой столик не был чьим-то любимым. Сели у окна, заказали чай, который потом не пили, и просто сидели. За окном шли люди, ехали машины, кто-то смеялся на улице — звонко, легко, как смеются люди, у которых сегодня хороший день, — и я смотрел на них и думал, что совсем недавно я тоже был таким человеком, у которого бывают хорошие дни, и что я даже не замечал этого, пока он был. — Как ты? — спросил Джено. — Не знаю, — сказал я честно. Он кивнул. — Я тоже. Мы помолчали. Потом он сказал — тихо, глядя в стол: — Я всё время думаю, что надо было спросить его. Тогда, раньше. Просто спросить — как ты, по-настоящему. — Я тоже думаю, — сказал я. — И что? — И ничего. Просто думаю. Джено поднял взгляд, посмотрел на меня — долго, с той серьёзностью, которая у него всегда означала, что он говорит что-то важное, что-то, что долго лежало внутри и которому он наконец дал выйти: — Мы могли заметить. Если бы хотели. Я не ответил. Потому что он был прав, и мы оба это знали, и говорить об этом вслух было как трогать что-то, что ещё не зажило и от прикосновения только больнее. Первые недели после похорон тянулись как-то странно — не медленно и не быстро, а как будто время потеряло свою обычную текстуру, стало каким-то ватным, неравномерным, так что иногда час казался днём, а иногда неделя проходила, и ты не мог вспомнить, что в ней было. Мы с Джено виделись — не часто, но регулярно, будто оба понимали, что отпустить это последнее тоже пока невозможно, что нужно ещё немного держаться за что-то общее, пока не станет понятно, как жить без этого. Он иногда заходил ко мне без предупреждения — просто звонил в дверь, и я открывал, и мы шли на кухню, и я ставил чайник, и мы сидели, и иногда говорили о чём-нибудь несущественном, а иногда просто молчали, и это молчание было не тяжёлым, а таким, в котором всё уже сказано, просто не словами. Однажды он пришёл и сел на свой обычный стул — тот, что у окна — и долго смотрел на улицу, прежде чем сказал: — Ты слышал что-нибудь от Чэнле? — Нет, — сказал я. — Я тоже. Пауза. — Думаешь, он вернётся? — спросил Джено. Я смотрел на чайник, на то, как пар начинает подниматься из носика. — Не знаю. Может, ему нужно время. — Может. Джено повернулся от окна ко мне, и в его лице было что-то, что я привык видеть в нём в трудные моменты, — та особая сосредоточенность, за которой скрывалась не холодность, а наоборот, очень много всего, что он не умел выпустить наружу. — Ты злишься на него? — спросил он. Я подумал. — Нет. Я понимаю его. — Я тоже понимаю. Но всё равно. — Всё равно что? Он отвёл взгляд. — Всё равно хотелось бы, чтобы он был здесь. Мы выпили чай молча. Потом Джено ушёл, и я остался один на кухне, и смотрел на два пустых стакана, и думал о том, что нас теперь двое там, где было четверо, и что это математически верно, но как-то не складывается в нечто, с чем можно жить. Мы закончили университет через две недели после похорон — точнее, формально закончили, получили документы, прошли через всё, что полагается. День выпуска был солнечным, как будто погода не читала сценарий, и люди вокруг были в том особом приподнятом настроении, которое бывает у людей, когда за плечами что-то большое и впереди что-то неопределённое, но кажущееся хорошим. Кто-то кричал, кто-то плакал от радости, кто-то уже говорил про праздник вечером. Джено стоял рядом со мной, и мы смотрели на всё это с одинаковым выражением — не осуждающим, просто немного отстранённым, как смотрят на чужой праздник, который происходит в другом измерении. — Надо сфотографироваться, — сказал кто-то из однокурсников, подойдя к нам. — Давайте с нами, у фонтана. — Может, потом, — сказал Джено вежливо. — Ну давайте, это же выпуск, — не унимался однокурсник, с той настойчивостью людей, которые искренне хотят хорошего и не понимают, что их хорошее сейчас не нужно. — Потом, — сказал я, и что-то в моём голосе, видимо, было достаточно определённым, потому что он кивнул и отошёл. Мы постояли ещё немного, потом Джено сказал: — Пойдём отсюда? — Пойдём. Мы ушли раньше всех, через боковой выход, мимо нашей старой лавочки у входа, на которой в другой жизни мы все четверо сидели перед парами и пили кофе из бумажных стаканов. Я не стал смотреть на неё — просто прошёл мимо, быстро, не поворачивая головы. Джено тоже прошёл, не останавливаясь, и я не знал, смотрел ли он или тоже старался не смотреть. Потом были месяцы, которые я помню плохо — не потому что в них ничего не было, а потому что они были слишком похожи друг на друга. Работа, которую я нашёл, квартира, которую снял отдельно, маршруты, которые стали привычными. Джено мы виделись реже — сначала раз в неделю, потом раз в две недели, потом просто когда получалось, а получалось всё реже. Разговоры становились короче, не потому что нам было нечего сказать, а потому что говорить о том, о чём хотелось, было больно, а говорить о другом казалось каким-то предательством самих себя. Однажды мы встретились в кафе — в нашем, том самом, с корицей, — и я не сразу понял, зачем предложил именно его, а когда понял, было уже поздно. Мы сидели за столиком, и я всё время смотрел на соседний столик — не специально, просто взгляд уходил туда сам, — и в какой-то момент Джено сказал: — Не надо было сюда приходить. — Да, — согласился я. — В следующий раз куда-нибудь в другое место. — В следующий раз. Но следующего раза не было — или был, но уже где-то в другом кафе, незнакомом, где ничего не напоминало, и именно поэтому там было легче, но и пустее как-то, как будто мы встречались уже не совсем мы, а какие-то другие люди, которые похожи на нас, но без той части, которая была общей. Потом был вечер — через два года или около того, — когда я листал ленту в телефоне перед сном и наткнулся на фотографию. Я почти пролистал мимо, но что-то остановило — знакомый профиль, знакомый разворот плеч. Джено стоял в какой-то большой аудитории, в строгом костюме, чуть улыбаясь, и под фотографией была подпись: «Профессор Ли Джено, Калифорнийский университет». Я остановился. Перечитал. Открыл страницу. Фотографий было много — конференции, коридоры незнакомых зданий, улицы, которые явно были не здесь, лица рядом, которых я не знал. Он улыбался на этих фотографиях — по-настоящему, не дежурно, той улыбкой, которую я помнил и которая всегда появлялась, когда ему было действительно хорошо. Я листал и думал, что рад за него, — и был рад, это была правда. Но рядом с этой радостью жило ещё что-то — не обида, не зависть, а просто боль от того, что он мог написать. Одно сообщение, одно, просто чтобы я знал — не узнал случайно, ночью, из ленты, как узнают о чужих людях. Я закрыл телефон. Сидел в темноте своей квартиры и слушал тишину. Это была особенная тишина — не та, которая бывает поздно ночью, когда город затихает, а та, которая внутри, когда понимаешь, что что-то закончилось окончательно. Не с треском, не с болью — просто вот так, тихо, страница за страницей в чужой ленте, фотография за фотографией с чужих улиц. Я думал, позвонить ли. Написать хотя бы. Но не позвонил и не написал, потому что понял — то, что нужно было сказать, нужно было говорить раньше, когда ещё было куда говорить, когда мы ещё сидели за одним столом и молчание между нами было общим, а не отдельным для каждого. Теперь же это молчание принадлежало только мне. Я понял тогда — или, точнее, признал то, что понимал давно, просто не давал этому слова, — что моё чувство к Джено исчезло не когда мы перестали видеться. Оно исчезло раньше. В тот день на кухне Чэнле, когда Джено перевернул телефон экраном ко мне и я увидел заголовок. В тот момент или чуть после — я не могу назвать точную секунду, — что-то внутри меня тихо закрылось, как закрывается дверь, когда нет сквозняка. Не хлопнуло — просто закрылось. Дело было не в том, что я разлюбил его. Дело было в том, что то, что я чувствовал к нему, было неотделимо от всего остального — от Джисона и его смеха, от Чэнле и его шума, от той квартиры, от тех вечеров, от ощущения, что мы — это «мы», что у нас есть что-то общее, что нельзя разделить на части. Когда это общее исчезло — оказалось, что и то, что я называл чувством к Джено, было частью этого общего. Не ложью, не иллюзией — просто чем-то, что существовало только в том контексте, и отдельно от него не умело. Я думал об этом долго — не в тот вечер, а потом, много раз возвращаясь к этой мысли, как возвращаются к чему-то, что не болит остро, но и не проходит совсем. И в итоге пришёл к тому, что это не трагедия — просто правда. Что люди иногда любят не человека отдельно, а человека в сочетании с жизнью, которая их окружает, и когда жизнь меняется, меняется и любовь, и это не значит, что она была ненастоящей. Это значит только то, что она была живой. А живые вещи меняются — это их природа. Иногда теперь я вижу в ленте его фотографии — редко, случайно, когда кто-то из общих знакомых ставит отметку или делится чем-то. Он всегда выглядит хорошо, всегда немного серьёзно, всегда с той особой вдумчивостью во взгляде, которую я знал и которая, оказывается, никуда не делась — просто теперь она принадлежит другому месту, другим людям, другой жизни, в которой меня нет. И я смотрю на эти фотографии так, как смотрят на старые снимки из чужого альбома — с интересом, с чем-то тёплым, но без боли, без ожидания, без той острой тоски, которая была когда-то. Он стал частью прошлого. Не в плохом смысле — просто в том единственном смысле, который есть у этого слова: что-то, что было, и было настоящим, и теперь живёт только там, в том времени, в тех комнатах, в тех разговорах, которые уже не повторятся. Тот я, который мог любить его именно так — с той молчаливой, осторожной нежностью, которую я никогда не произносил вслух, — тот я тоже остался там. В прошлом. Рядом с Джисоном и его смехом, рядом с Чэнле и его шумом, рядом с теми четырьмя людьми, которые однажды были чем-то целым и которые — я это знаю теперь точно — никогда уже не соберутся снова. И всё же я иногда думаю о том вечере в кафе с корицей, об их голосах, о том, как Джисон барабанил пальцами по столу в такт музыке, о том, как Чэнле смеялся, — и в этих воспоминаниях нет боли. Есть что-то другое, что труднее назвать, — что-то тёплое и тяжёлое одновременно, как камень, нагретый на солнце. Ты держишь его в ладони, и он тёплый, и это хорошо, но он всё равно камень, и ты всё равно знаешь, что солнце, которое его грело, давно зашло.
3 Нравится 8 Отзывы 0 В сборник