ID работы: 1295971

Десять казней Бейонда Бёздея

Слэш
R
Завершён
70
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
30 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
70 Нравится 36 Отзывы 12 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Я захожу в комнату и сам, своей рукой, запираю замок изнутри. Почему сам? Потому что это особая комната, и жертва в ней погибнет тоже особенная. Последняя. И ее убийцей будет не Бейонд Бёздей. Им станет «Величайший Детектив Мира» L. Почему? Потому что ты давно закрепил колодки гильотины, и мне остается лишь самому дернуть рычаг, чтобы лезвие наконец отделило голову от тела. В комнатах моих жертв присутствовало по несколько кукол Вара Нингё, с помощью которых я запирал дверь изнутри, сам будучи снаружи. Теперь же я запираю дверь своей рукой: кукла будет лишь одна, а с одной такой трюк не провести. Да он и не нужен, ведь последней жертвой должен стать сам убийца. Так и только так я смогу добиться своей цели. Доказать, что ты не самый умный человек в мире. Я ненавижу тебя, L, ведь ты привел в исполнение десять казней египетских, жертвой которых стал я. «Я увидел страдание народа Моего в Египте и услышал вопль его от приставников его; Я знаю скорби его и иду избавить его от руки Египтян и вывести его из земли сей в землю хорошую и пространную, где течет молоко и мед…» Моисей спасал евреев от бедствий, от тяжелой участи рабов, но одновременно с этим обрекал на страдания народ египетский. Чтобы убедить фараона отпустить сынов израелевых, были посланы на египтян десять казней. Страшные бедствия, ни с чем не сравнимые. Но скажи мне, L, почему из-за упрямства фараона, мнившего себя божеством, страдали простые египтяне?.. И я чувствую себя одним из них. А моей карой стал ты. Ты не Моисей и, естественно, не Господь Бог — ты человек, который считает свой разум абсолютом и думает, что не способен на проигрыш. Так же думает и директор приюта, где мы с тобой выросли, Вамми-хауса. Он одержим идеей создать твои копии. Копии человека, не способного допустить ошибку. Он не прав: ты ошибешься, L, я знаю это. Тебе будет двадцать пять, когда ты допустишь роковую ошибку и тебя настигнет фатальный исход. Ты умрешь. Откуда я это знаю? Потому что у меня есть тайна. Мои глаза алого цвета, но я не альбинос. Эти странные глаза могут видеть имя человека и дату его смерти, когда видят его самого. Я знаю твое настоящее имя, но никогда и никому не скажу его. А зачем? Ведь у меня другая цель… Подхожу к противопожарной сигнализации и, отвинтив крышку, создаю поломку. Ни в коем случае ничто не должно помешать мне довести план до конца. Он не идеален — в нем есть изъян. Я боюсь, что эта женщина, Мисора Наоми, твой помощник, всё поймет и предотвратит последнюю смерть. Но это будет не твоя победа, а ее, ведь она разгадает загадку сама. Я знаю, что ты ей не помогаешь — это видно. Да и зачем? Ты знаешь имя убийцы, но не можешь его поймать. Потому что Бейонда Бёздея, мальчика с красными глазами, преданно следовавшего за тобой в приюте Вамми, больше нет. Он мертв. Ты убил его десятью казнями египетскими. А теперь настало время умереть и его телу. Ведь всё должно иметь логичный исход, так ты любишь говорить, а, L? «Так говорит Господь, Бог Израилев: отпусти народ Мой, чтоб он совершил Мне праздник в пустыне». Я понимаю Моисея, но не понимаю тебя, L. Зачем ты решил уничтожить того, кто верил в тебя, ценил тебя, уважал тебя и… да, любил. Бейонд Бёздей любил L — какая ирония судьбы! Но ты не способен ни на дружбу, ни на веру в кого бы то ни было, ни на любовь. Ты — застывшая в центре девятого круга Ада глыба льда, в которую вмерз Люцифер, терзающий в трех пастях своих предателей величества земного и небесного: Иуду, Марка Юния Брута и Кассия. И есть у него четвертая пасть, терзающая Бейонда Бёздея, но это такая малость по сравнению с той болью, которую я испытал в тот момент, когда погибла моя душа! Порвалась на лоскуты, на тончайшие нити, которые не собрать. И кровь моей души навечно останется на твоих руках, L. Не важно, убивал ты людей или нет физически. Нажимал на курок или нет. Вонзал нож в податливую плоть или нет. Твои руки всё равно по локоть в крови. В крови Лос-Анжелесского серийного убийцы. В крови человека, который любил тебя. В крови души Бейонда Бёздея. Мое имя переводится как «за гранью рождения», или, в вольной трактовке, «до рождения». Скажи мне, L, неужто мне еще до рождения было суждено умереть в пятнадцать лет? Я не вижу даты смерти лишь одного человека — свою собственную. Зеркало отказывается показать мне ее. До пятнадцати лет я считал это несправедливым, а в тот день понял, что это правильно. Потому что теперь, смотрясь в зеркало, я получаю лишь еще одно подтверждение того, что я мертв, ведь увидеть дату смерти мертвеца невозможно. Прикручиваю крышку назад и убираю отвертку обратно в ящичек с инструментами, оставленный здесь хозяином, предварительно протерев каждый инструмент, так же, как протер сломанный датчик. Вся квартира, кроме этой комнаты, уже обработана — в ней не осталось ни одного отпечатка. Зачем? Ты знаешь ответ, L, ведь ты умен. Но ты не умнее меня — ты никогда не сможешь доказать, кто совершил эти четыре убийства, хотя знаешь ответ. Но ведь для детектива важно не только знать имя убийцы, но и призвать его к ответу, а ты этого сделать не сможешь. И пусть ты поймешь, кто стал последней жертвой Лосс-Анжелесского убийцы, ты не сможешь этого доказать, а без доказательств твои выводы не признают, и дело это останется не раскрытым. На идеально белом послужном списке «величайшего детектива современности» появится алое пятно. Но знаешь, оно будет состоять не из трех никому неизвестных жертв. И даже не из твоего проигрыша, хотя всем будет казаться именно так. Оно будет начертано кровью Бейонда Бёздея, которого ты уничтожил. Ты убийца, L, еще более бездушный, чем я. Вот тебе и ответ. Ты детектив и преступник в одном лице, преступник, который никогда не понесет кару, а значит, ты не в силах наказать всех преступивших закон, всех замаравших руки в крови. Ты неудачник, L, знай это. И стал ты им в тот день, когда на меня обрушилась последняя казнь… Начинаю быстро протирать всю комнату и вспоминаю о том, как попал в приют. Мне было десять, вся моя семья — отец, мать и брат — погибли. Мать попала под поезд, а отец и брат… По официальной версии их убил грабитель. Зарезал. На самом же деле он был безумен, и деньги ему были не важны. Главным была фантазия. Она была именно такой: семьи с двумя мальчиками-погодками, лишившимися матери. Первыми он всегда убивал мужей: не сумевший защитить свое потомство самец не имеет права на жизнь, так же, как и слабая женщина, бросившая их. Затем шла очередь детей: сначала младший, как самый слабый из «невинных», оставленных им на закуску, а затем старший. Я не сочувствовал матери, когда узнал, что она погибла: она спускала на тормозах пьянство и бесчинства отца. Впрочем, не отца — отчима. Отца я не знал, и глядя, как мясницкий тесак вспарывал брюшину человека, которого меня заставляли называть отцом, я усмехался безумной ухмылкой — он мучил меня в течении десяти лет, так почему бы мне не насладиться видом его мучений? Я имел на это право. И только мой девятилетний брат не заслужил того, что с ним стало. Я смотрел на безумного мужчину, обагренного кровью моего отчима, и ждал. Ждал, когда же наконец он умрет, ведь над его головой в алом мареве пылала дата его смерти, дата, совпадавшая с днем гибели моей семьи. Но прежде чем полиция ворвалась в наш дом, он успел нанести последний удар моему брату. Ненавижу его за это. Пуля в лоб от спецназовца — малая плата за смерть невинного девятилетнего мальчика… Меня тогда отправили в психиатрическую лечебницу, а потом взяли в приют Вамми и дали прозвище «В». Смешно, оно совпало с моим именем… Ирония судьбы. Хотя моя судьба вообще одна сплошная издевка над словом «жизнь». Я попал в приют Вамми, и первым, кого я встретил, был ты. Ты сидел на ступенях колокольни и что-то строчил в тетради. Меня просто завели на территорию приюта, даже не представив другим воспитанникам: тогда политика дома Вамми отличалась от той, что правит в нем сейчас. Тогда все мы были лишь суррогатом для создания копий гениальнейшего L, но я об этом еще не знал. Мне просто сказали: «Теперь ты живешь здесь», — и оставили у ворот приюта, не более. Ведь раз уж я копия гения, то должен сам найти свою комнату, класс, столовую и друзей. Но о каких друзьях могла идти речь, когда мы только и делали, что учились, стремясь приблизиться к идеалу? А ты этого не замечал, не видел наших страданий. Потому что всё, что тебе было интересно, всё, чем ты жил, была учеба. А после — раскрытие преступлений. На окружающих же тебе было откровенно наплевать, ведь ты считал, что все должны любить учебу так же, как и ты. Я подошел к тебе и спросил: «Привет, что пишешь?» А ты, не глядя на меня, ответил: «Пытаюсь доказать теорему Ферма». Интересно, L, ты доказал ее? Я пытался. Но бросил в тот день, когда ты меня уничтожил. — И как успехи? — мне это было неинтересно. Я просто был безумно голоден и нещадно хотел пить, ведь из больницы меня выписали накануне днем, а потом был перелет в Англию и долгая дорога за город, и за сутки мои конвоиры не удосужились меня ни накормить, ни напоить, а потому я просто хотел узнать у тебя, где расположена столовая, но спросить в лоб не решался: мне всю жизнь твердили, что вежливость — ключ к сердцам людским… — Завершено на одиннадцать процентов, — безразлично ответил ты. Странно, но ты меня заинтересовал. Мы были очень похожи внешне, но так разнились в душе, а синяки под твоими глазами заставляли меня думать, что тебя что-то терзает по ночам, как и меня, оттого ты не можешь заснуть. Как наивен я был! Тебя ничто не могло терзать. Ведь тебя волновала лишь учеба, а мира вокруг просто не существовало. — Считается, что ее невозможно доказать. Даже награда назначена тому, кто сумеет это сделать, — усмехнулся я. — Я докажу, — абсолютно безэмоционально бросил ты, и я подумал, что ты очень странный. Однако это меня не оттолкнуло. Я захотел познакомиться с тобой поближе — понять тебя. Понять, почему тебе плевать на всё и ты не отрываясь смотришь в тетрадь, испещренную мелким, острым почерком. — А как тебя зовут? — вопрос, конечно, глупый, я ведь видел твое имя. Но мне было интересно, какую литеру тебе присвоили. Мне сказали, что в приюте всем дают клички, и первая литера этого псевдонима определяет уровень умственного развития. Мне дали литеру В, я был вторым, и мне казалось, что ты должен был быть А, но я ошибся. — L, — спокойно бросил ты и даже не поинтересовался моим именем. — А я… — начал было наивный ребенок по имени «Бейонд», но ты меня перебил. — Твое имя — Бейонд Бёздей, тебя перевели вчера вечером. Ты второй по уровню IQ, так что ты претендент номер два на роль моего преемника. Я о тебе всё знаю. Всё? Да неужели? Всего ты обо мне никогда не знал, L. Потому что я ни разу в жизни ни одному смертному не говорил о своих глазах. Я смотрел на тебя и думал, что ты не первый в этом приюте. Ты вне его. Ты тот самый идеал, на который мы должны равняться. Но мне не хотелось быть похожим на тебя, мне хотелось с тобой подружиться. В тот момент я жаждал этого больше всего на свете, но не потому, что ты был тем самым идеалом, а потому, что ты был загадкой, которую я хотел разгадать, ты был человеком, скрывавшим свои чувства, и я отчаянно хотел их увидеть. Тогда это была не любовь — это был просто интерес и сочувствие к мальчику, который так же одинок, как и я. А еще странное желание обрести друга. Впервые в жизни я понял, что есть человек, в чем-то на меня похожий, ведь в твоей безэмоциональности я видел себя в школе и в общении с родителями, я был иным в душе, но всем показывал именно такую холодность, и тогда еще не понимал, что у тебя и в душе тот же лед. Я просто хотел, чтобы ты стал моим другом. Наивный… Вопль желудка прервал мои размышления, и я спросил: — Не подскажешь, где столовая? Меня не поили в дороге. — Это твои проблемы, ты должен найти ее сам, — холодно бросил ты, а у меня в душе оборвалась часть нити. Три ведьмы, что пишут книгу жизни и плетут нити бытия, делают первый надрез на жизни Бейонда Бёздея… Да свершится первая казнь! «Дам»… «И поднял Аарон жезл и ударил по воде речной пред глазами фараона и пред глазами рабов его, и вся вода в реке превратилась в кровь, и рыба в реке вымерла, и река воссмердела, и Египтяне не могли пить воды из реки; и была кровь по всей земле Египетской». Ты лишил меня воды, L, а в душе моей стало так же сухо, как и в горле. Я пожал плечами и побрел прочь, но не в поисках столовой — в поисках своей комнаты. Потому что мою голову заполонили мысли о тебе. «Как можно быть таким безразличным? Почему он так со мной поступил? Понимаю, что я ему никто, но можно было сочувствие проявить?» О да, тогда я еще понимал, что значит это глупое слово «сочувствие». Но ты заставил меня понять всю его бессмысленность и разучиться испытывать это глупое чувство. Я нашел свою комнату и до вечера не выходил из нее. Моим соседом стал А — самый умный воспитанник приюта, и от него я узнал о том, что детей заставляют копировать тебя во всем: в манере одеваться, говорить, ходить и сидеть — и за это тебя заочно ненавидит весь приют. А вот я, несмотря на твои утренние слова, тебя не ненавидел. Напротив, я решил, что ты тоже очень несчастен, иначе ты не отгородился бы ото всего мира… Тогда в приюте было очень мало учеников, все мы учились в одном классе. И даже ты учился с нами, но ты, скорее, повторял давно пройденное. В приюте царила странная, напряженная атмосфера: все воспитанники тебя ненавидели, но и слова сказать не смели — просто обходили стороной, а тебя это устраивало. Главное, никто не мешал тебе поглощать знания с еще большей скоростью, чем ты поглощал сладости в неимоверных количествах. Нас тогда тоже заставляли есть сладкое: видите ли, глюкоза насыщает мозг. И я к нему настолько привык, что до сих пор не могу жить без баночки джема и чашки чая, напоминающего патоку. Но, что интересно, находились дети, которые втихомолку делали тебе гадости. Свидетелем одной такой выходки я стал через неделю после своего прибытия в дом Вамми. Я всё это время присматривался к тебе, и интерес мой разгорался всё больше, а желание стать твоим другом было самой большой мечтой моей жизни, потому что твои идеи, о которых ты говорил на уроках, меня просто покорили, и я хотел хоть немного поговорить с тобой, обсудить твои мысли… Но это было просто глупо. В тот день тебе в сумку подбросили лягушку. Ты открыл портфель, и огромное зеленое земноводное прыгнуло прямо тебе на лицо. Никто не засмеялся, никто даже не улыбнулся, но я кожей чувствовал, как в их душах расцветали злорадные улыбки. Мне же было больно оттого, что никто и не пытался тебя понять, попросту заклеймив бесчувственной скотиной. Я верил, что у тебя были причины отгородиться от людей и уйти с головой в учебу, да я и сейчас в это верю, вот только понять я тебя уже не хочу. Перегорел, как лампа накаливания, отслужившая свой срок. Я подошел к тебе, безразлично державшему в руке лягушку, и спросил: — Ты как? Может, в медпункт проводить? Любого другого выпрыгнувшая из сумки лягушка напугала бы, но не тебя. Ты, не оборачиваясь, швырнул земноводное мне и холодно отрезал: — Выброси это, меня не нужно никуда провожать из-за такой глупости. И снова щелчок ножниц старой ведьмы, и снова нить жизни Бейонда Бёздея порвана. А две ее подруги злорадно усмехаются над моей болью. Да свершится казнь! «Цфардеа»… «И сказал Господь Моисею: скажи Аарону: простри руку твою с жезлом твоим на реки, на потоки и на озера и выведи жаб на землю Египетскую. Аарон простер руку свою на воды Египетские; и вышли жабы и покрыли землю Египетскую». Я тогда просто взял лягушку, вынес во двор и зашвырнул в кусты. И плевать мне было на то, что она, скорее всего, сломала лапу. Нет, удовольствия от этого я не получил, я ведь никогда не ненавидел животных, хотя и любви к ним не испытывал. Я никогда не причинял им боли намеренно, никогда ничего не поджигал, да и энурезом не страдал, потому назвать меня маньяком сложно — отсутствуют три критерия, хотя бы два из которых должны были бы быть, являйся я таковым. Но я ведь и смертями жертв не наслаждался, и ты это знаешь, L. Они были лишь пешками, которых пришлось убрать с доски, не более. Это была необходимая жертва, гамбит. Вот потому я и не считаю себя маньяком. Убийцей — да. Но не маньяком. Не знаю, что стало с тем земноводным, и мне на него плевать, как тебе было плевать на меня. Я вернулся в класс, а ты этого даже не заметил. Я не подошел к твоей парте — просто сел за свою, в центре класса, и уткнулся носом в учебник, а душа болела оттого, что ты снова вытер об меня ноги. Наступило лето, и в приюте, в котором удушье было нормой жизни, кислорода стало не хватать катастрофически. Тебя начали учить драться, и нас, соответственно, тоже. У А, ставшего моим хорошим товарищем, получалось из рук вон плохо: он был очень умен, но тело подкачало — он был слаб, как и его сердечная мышца. У него был врожденный порок сердца, и я не представлял, как он вообще выдерживает все эти пытки, называвшиеся тренировками. Мне было наплевать на то, что сделают со мной, и я постоянно помогал ему сбежать с этих «тренировок», а сам получал наказания, беря всю вину на себя, говоря, что это я уговорил его уйти. О да, тогда я еще знал, что значит «сочувствовать». Но ты показал мне, как я ошибался, полагая, что это хорошее чувство. В тот день, первого июля, я помог А скрыться от тренировки по бегу, сказав, что он ушел в лес неподалеку. Меня наказали: велели привести его и не возвращаться, пока не найду. Они не думали, что я могу сбежать, да я и не мог, всё же идти мне было некуда, а я всегда славился своим безразличием к происходившему в приюте. Меня не трогали ни постоянные придирки преподавателей, ни необходимость копировать тебя, моего кумира. «Не создай себе кумира», — какие правильные слова… А я, идиот, этого не понимал и считал, что ты, L, олицетворение абсолютного понимания слова «закон». Дело моей семьи разбиралось преподавателями без указания имен (хотя какая разница? Никто в приюте, кроме тебя, моего имени и не знал — лишь литеру В), и ты тогда сказал, что этот человек не заслуживал столь легкой участи. Ты сказал, что он заслужил пожизненное заключение, и я был с тобой полностью согласен, ведь жизнь в одиночке куда мучительнее, чем смерть. А еще ты сказал тогда, что казнить преступников выгодно экономически, что это дает удовлетворение семьям погибших, алчущих мести, но не наказывает так, как может наказать ожидание вечности в каменном мешке. И именно эти слова сделали из тебя моего кумира. Глупый, наивный Бейонд Бёздей! Тебе ведь плевать было на то, что те, кто понимает это, будут рады подобному наказанию для преступника. Ты просто хотел, чтобы наказание соответствовало преступлению, не более того. Но ты не пользовался принципом «жизнь за жизнь» — ты исходил из теории «боль за боль». Вот только на боль родных тебе было наплевать — ты думал о боли жертв. В этом наша философия и разнилась. Но мне это было не важно… Я отправился в лес, зная, что А попросту спрятался на колокольне, куда я заранее принес запасы еды и воды, и пробыл там до самого вечера. В этом лесу было заболоченное озеро, и оно являлось единственным источником воды для меня, а потому я решил не уходить оттуда и просто дождаться вечера. Солнце нещадно жгло кожу, а миллионы мошек кусали, как остервенелые цепные псы. Когда сил выносить этот Ад и дальше у меня не осталось, я, вместе с закатными лучами солнца, поспешил назад. Надеялся проскользнуть на колокольню и вернуться с А, ведь было как раз время отбоя, и сотрудники приюта раздавали детям подслащенный кефир. Странно, но они никогда не собирали нас в это время в столовой, а ходили по комнатам и раздавали его сами — я тогда не понимал, зачем это было нужно, да и сейчас считаю бредом, хотя осознаю, что преподаватели не хотели отвлекать нас от учебы… Но это должно было сыграть мне на руку, и я пробрался на территорию приюта. Однако неподалеку от колокольни я наткнулся на тебя. Ты снова что-то строчил в той самой черной тетради. — Опять теорема Ферма? — усмехнулся я, а ты, сидя на корточках прямо на земле, не оборачиваясь, бросил: — Ты привел А? — Еще нет, — пожал печами я. — Там одни мошки в этом лесу — на мне живого места уже нет. Зачем я всё это сказал? Тебе ведь было наплевать… — Возвращайся и приведи его, — отрезал ты. — Это твое наказание за нарушение правил. Щёлк-щёлк — еще один надрез на нити моей жизни. «Ха-ха», — смеется старая ведьма. Она, как Пылевая Ведьма Рэя Брэдбери, ждет моей смерти, с упоением взирая слепыми глазами на предсмертные конвульсии, в которых содрогается душа Бейонда Бёздея… Да свершится казнь! «Киним»… «…Аарон простер руку свою с жезлом своим и ударил в персть земную, и явились мошки на людях и на скоте. Вся персть земная сделалась мошками по всей земле Египетской. Старались также и волхвы чарами своими произвести мошек, но не могли. И были мошки на людях и на скоте. И сказали волхвы фараону: это перст Божий. Но сердце фараоново ожесточилось, и он не послушал их, как и говорил Господь». Я грустно усмехнулся и пошел назад. Я даже не подумал о том, чтобы сказать тебе, где на самом деле прятался А: у меня было лишь одно желание — вернуться к озеру, чтобы проклятая мошкара сожрала меня до костей и обглодала скелет. Почему? Потому что за этот год, а точнее, за эти девять месяцев, я привязался к тебе, продолжая грезить о несбыточном — хотел подружиться с L. Я вернулся к озеру и просидел там всю ночь, размышляя о том, почему никак не могу от тебя отвернуться, почему ищу оправдания каждому твоему поступку и почему даже сейчас, несмотря на дикую боль в душе, думаю о том, что наказание «провести ночь в лесу» для тебя равно вине «уговорил сбежать ученика приюта», хоть ты и знал, что, фактически, я его прикрывал и лишь учителям говорил, что подбил на это. Да все знали, и преподаватели тоже, но они считали, что раз я беру вину на себя, то должен заплатить сполна — чтобы неповадно было. А тоже наказывали, но не так сурово, а то вся сказочка разлетелась бы, как карточный домик от порыва ветра. Я сначала думал, что они жалеют его из-за больного сердца, но через несколько лет понял, что всё было не так, и на него им было так же плевать, как и на всех остальных… Я сидел на берегу до восхода, а затем побрел обратно, потому что подумал, что А мог и не вернуться в приют, а провести всю ночь на колокольне — он ведь всегда был человеком слова, а мы договорились, что он не вернется, пока я его оттуда не заберу. Я пробрался на территорию приюта, поднялся на колокольню и нашел там А, прислонившегося спиной к колоколу. Он был изможден: воды давно не осталось, а спать на продуваемой всеми ветрами площадке — не самая большая поддержка и так больному организму. Тогда я впервые в жизни почувствовал укол совести: я забыл о нем, думая о тебе, а ведь он ко мне относился в тысячу раз лучше… Даже не вернулся той ночью в приют, а, напротив, поднялся на смотровую площадку, чтобы еще издали увидеть меня, когда я вернусь за ним… А был во всем лучше тебя, L, хоть и считалось, что ты умнее. Душа у него была чище, а это куда важнее, но тогда я этого не понимал, идиот… Я разбудил его, а он лишь улыбнулся и на мои извинения сказал: — Всё нормально, я понимаю. Он всегда меня понимал и прощал. Даже не знаю, за что я ненавижу наших преподавателей больше — за судьбы всех остальных воспитанников вместе взятых или за его судьбу… Мы вернулись в приют, и А наказали — он должен был решить кучу задач, мне же строжайше запрещено было ему помогать. Но когда я слушался кого-то, кроме тебя, L? Ответ ты знаешь. Для меня существовал лишь один авторитет, так похожий на меня самого, хоть мне и говорили всегда, что это я был на него похож… Я решил, что не должен больше общаться с тобой, и держался две недели. А потом случилось то, что снова привело меня к тебе и заставило слепых ведьм рассмеяться вновь. Тем вечером я вышел на улицу и увидел странную картину: ты стоял, прогнувшись назад, и своей дурацкой черной тетрадью пытался ударить себя по спине. Я удивился: столько активных движений я видел с твоей стороны лишь на тренировках по рукопашному бою, и то все твои удары были скупы, а здесь ты хаотично махал рукой, явно пытаясь стряхнуть что-то со спины. Проклятое сочувствие! Оно вновь привело меня к тебе. И я спросил, что происходит. Но ты не ответил, лишь еще судорожнее начав махать руками. На спине твоей сидел овод, впившийся жалом в худую спину, затянутую серой водолазкой. Я тут же схватил эту тварь за крылья, оторвал от тебя, швырнул на землю и растоптал. — Тебе надо в медпункт, — осторожно сказал я, помня о том, что ты ответил мне на эти слова в прошлый раз. — Отвести? Если бы меня укусили, я бы пошел… — Тогда лучше бы укусили тебя, — пожал плечами ты и побрел прочь, открывая тетрадь и на ходу что-то в нее записывая. Ни «спасибо», ни «я в порядке», ни «не волнуйся»… Я был твоей игрушкой, марионеткой, не более, тебе всегда было на меня плевать, да, L? И снова хохот Пылевых Ведьм Вечности, и снова щелчок их ножниц, и в голове звучат строки из «Макбета», слова одной из трех ведьм, предрекших славу и гибель «Короля Шотландского» Макбета: «Заставлю воздух я для вас Запеть, а вы пуститесь в пляс, Чтоб за неласковый прием Нас не корил король потом». Да свершится казнь! «Аров»… «И сказал Господь Моисею: завтра встань рано и явись пред лице фараона. Вот, он пойдет к воде, и ты скажи ему: так говорит Господь: отпусти народ Мой, чтобы он совершил Мне служение, а если не отпустишь народа Моего, то вот, Я пошлю на тебя и на рабов твоих, и на народ твой, и в домы твои песьих мух, и наполнятся домы Египтян песьими мухами и самая земля, на которой они живут; и отделю в тот день землю Гесем, на которой пребывает народ Мой, и там не будет песьих мух, дабы ты знал, что Я Господь среди земли; Я сделаю разделение между народом Моим и между народом твоим. Завтра будет сие знамение. Так и сделал Господь: налетело множество песьих мух в дом фараонов, и в домы рабов его, и на всю землю Египетскую: погибала земля от песьих мух». Я усмехнулся, почти так, как усмехаюсь сейчас, протирая комнату от отпечатков пальцев всех, кто когда-то бывал в ней, оставляя стерильную чистоту и абсолютное одиночество жертвы в ее последнем пристанище. А затем пошел назад, в свою комнату. К А, который заболел после той ночи на колокольне, давно закрывшейся на ремонт и фактически заброшенной, не посещаемой никем из персонала и учеников. Он всегда был очень болезненным, и его тонкая душевная организация не могла выносить жесточайших порядков этого приюта. Это ведь и не приют был, а какое-то подобие Освенцима в моральном плане… И пусть нас не морили голодом, за людей нас тоже не считали. Мы были лишь расходным материалом для создания копий гениального детектива L, не более. К тому времени ты уже вовсю распутывал преступления, и после удачного завершения тобой какого-либо дела материалы передавали нам, для того, чтобы посмотреть, насколько мы продвинулись. Мы с А справлялись лучше всех, но всё равно не дотягивали до твоего уровня: нам требовалось больше времени. К тому же, А был очень странным парнем: он хотел понять как жертву, так и убийцу. Прочувствовать, что у тех было на сердце. Он всегда стремился понять людей, и единственным, кого он понимать не хотел, был ты. Почему? Потому что его заставляли тебя копировать, и он, не способный на ненависть, впадал в отчаяние оттого, что не в силах был ничего изменить. И однажды, холодным зимним вечером, он нашел себе отдушину — котенка-альбиноса, кое-как дотащившегося до приюта. Зверек был избит, раны гноились, алые глаза были подернуты мутной пеленой. А притащил котенка на колокольню и начал выхаживать, попросив меня о помощи. Я этому четвероногому не сочувствовал — мне было как-то наплевать на него, но, видя улыбку А, я понимал, что не могу отказаться и не помочь в лечении шерстяного белого комочка. Мы вытащили его с того света, и первую ночь в приюте он пережил, а это значило, что, продолжи мы о нем заботится, он бы выжил. Но нам не повезло. Точнее, не повезло этому блохастому недоразумению с красными глазами, полными веры в лучшее. Ты зашел на колокольню, так как искал тихий уголок для размышлений, и увидел, как мы возимся с запрещенным в приюте существом — с животным. — Уберите, — бросил ты. — Он умрет, — нахмурился я. — Уберите, — повторил ты. — Иначе вас накажут. Содержание животных против правил. О да, L, правила для тебя всегда были важнее всего… — L, пожалуйста! — крикнул А и схватился за сердце. В глазах его стояли слезы. — Я скажу о нем учителям, — с этими словами ты развернулся и ушел, а из глаз моего друга брызнули слезы. Тебе ведь плевать на всех и вся, да, L? И на котенка, и на А, и на меня… Щелчок! А в голове поет песню Пылевая Ведьма: «— О заклятая игла, полети как стрекоза и зашей-ка эти рты, чтоб ни звука не издали! О заклятая игла, полети как стрекоза и зашей-ка эти уши, чтоб ни звука не слыхали! О заклятая игла, полети как стрекоза и зашей-ка им глаза, чтобы видеть не могли. Вот заклятая игла, завершила, стрекоза, свое дело с глазом, с ухом, с губой, с зубом, шов закончила сшивать, внутрь зашила темноту, пыли холм насыпала, сном глубоким нагрузила, ты теперь вяжи узлы, накачай молчанье в кровь, как песок в речную глубь. Так. Так. Так». И смех. Безумный смех ее подруг… Да свершится казнь! «Девер»… «И сказал Господь Моисею: пойди к фараону и скажи ему: так говорит Господь, Бог Евреев: отпусти народ Мой, чтобы он совершил Мне служение; ибо если ты не захочешь отпустить и еще будешь удерживать его, то вот, рука Господня будет на скоте твоем, который в поле, на конях, на ослах, на верблюдах, на волах и овцах: будет моровая язва весьма тяжкая; и разделит Господь между скотом Израильским и скотом Египетским, и из всего скота сынов Израилевых не умрет ничего…» — Они не позволят оставить его, — прошептал А. — Даже если L попросит. Он умрет там от холода… — И ран, — закончил за него я. Котенка мне жалко не было: он напомнил мне меня самого, а себя я жалеть не привык. Я вообще считал, что живые существа должны умереть тогда, когда им положено — не раньше и не позже. Потому я и жертв потом выбирал так, чтобы даты смерти над их головами совпадали с тем числом, когда я лишал их жизни. Я был лишь орудием в руках Провидения, не больше. И если бы я их не убил, они бы умерли по другой причине, это я знаю точно. — Бейонд… Что нам делать? — прошептал А и отчаянно вцепился в мою руку, а в глазах его плескалось отчаяние. — Он не должен умереть так! От голода, от холода, от ран… Бейонд! А знал мое имя, а я знал его, точнее, он сам мне его сказал, как и я сам открылся ему. Мы ведь были самыми настоящими друзьями, и ради него я готов был на многое… — Тогда он умрет иначе, — ответил я, приняв самое трудное решение в своей жизни на тот момент, но не показав и части того, что творилось в душе. А побледнел, но лишь кивнул. — Прости, — прошептал он одними губами, а я усмехнулся и ответил: — Всё нормально. Он не должен страдать. Я взял котенка на руки и вынес за ворота приюта. Посадил его на заснеженную дорогу и посмотрел в гноящиеся, подернутые пеленой алые глаза. «И ты когда-нибудь посмотришь на мир таким же взглядом, Бейонд», — подумал я. А котенок-альбинос, слабый от рождения, смотрел на меня непонимающим взглядом, полным любви и благодарности, но страха в нем не было. И в тот момент я понял, что хочу умереть так же — бесстрашно глядя в глаза своей смерти. Почему-то я верю, что у смерти тоже красные глаза. Как и у меня. Я достал перочинный нож и молча нанес всего один, смертельный удар. Ему не должно было быть очень больно… До самого конца это странное, нелепое существо смотрело в мои алые глаза, глаза Шинигами, коим я являлся для него. Странно, но почему-то я верю в их существование и думаю, что у них такие же глаза, как у меня, кроваво-красные и знающие о смерти всё… Кровь этого котенка была первой кровью на моих руках, и единственной, в которой я раскаиваюсь, хоть я и спас его от гибели на морозе. Ведь он и правда был абсолютно ни в чем не виноват, в отличие от грешников, коих я отправил на тот свет много лет спустя. После той ночи А снова заболел — на этот раз всё было куда хуже. У него был нервный срыв, и я еле вытащил его из петли в прямом смысле этих слов: тогда он впервые попытался покончить с собой. Не столько из-за котенка, сколько из-за меня: он думал, что мне было плохо из-за того, что я убил это странное животное. Он ошибался: котенка мне жаль не было, всё же ему досталась куда лучшая смерть, чем то, на что его собирались обречь. Я терзался оттого, что ты, L, мой кумир, не пожалел беззащитное животное, не посочувствовал своему однокласснику — просто велел обречь котенка на смерть. Но тогда я снова оправдывал тебя тем, что ты надеялся на милость преподавателей и не хотел, чтобы они сами случайно нашли животное, за что наказали бы нас. А затем случилось странное, непонятное событие, которое перевернуло мой мир. На дворе стояла весна, и холодные талые воды превращали двор приюта в болото, грязь чавкала под ногами, а неспособное согреть мартовское солнце слепило яркими, но холодными лучами. Я стоял у ворот приюта и смотрел, как по пустынной дороге скачут голуби. Я только закончил решение очередной головоломки и думал о том, что у меня ни разу в жизни не было настоящего дня рождения — с гостями, подарками, праздничным столом… Да и в этот день, такой же серый и унылый, как все предыдущие, ничего подобного не могло появиться. Однако это был лучший день моего рождения, как потом оказалось… Точнее, я наивно так думал. К воротам приюта подкатила машина, и ты вышел, а она поехала дальше. Старые кроссовки, сутулые плечи, взъерошенные черные волосы и безразличное выражение лица — ничто в тебе не изменилось после расследования дела о серийном убийце… Тогда я подумал, что сочувствие, видимо, и правда бесполезная штука: посочувствуй ты жертвам, раскрыть преступление у тебя не получилось бы, ты бы просто сорвался. Как А. Но ты сопереживать не умел, а потому спокойно раскрыл дело и так же спокойно вернулся в приют. И вдруг в твою спину врезался камень. Ты обернулся и безразлично посмотрел на кусты с другой стороны дороги. Там стояли пятеро парней чуть старше нас — лет по тринадцать-четырнадцать, с хищными взглядами и наглыми усмешками. — Что, ребята, проучим одного из уродов этой помойки? — крикнул главарь этой «банды». Мальчишки рассмеялись и двинулись к тебе. Я тут же перелез через забор: не смог оставить тебя одного в такой ситуации. — Лучше уходи, — безразлично бросил ты. — И не надейся, — усмехнулся я. — Я хочу, чтобы ты рассказал мне доказательство теоремы Ферма, а ты ведь его еще не нашел! Ты пожал плечами, и когда на нас налетела эта свора, мы дрались плечом к плечу. Никогда еще я не был так близок к тебе, не физически — душой. Мы наносили удары синхронно, а мои глаза скользили по именам и датам смертей нападавших: все они были обречены на раннюю смерь — больше двадцати восьми лет не прожил бы ни один… Но мне на них было наплевать, как, собственно, и на всех остальных, кроме тебя и А — моего единственного друга. Последний удар, и главарь упал носом в лужу. Пинком перевернув его, я пояснил: — Он не должен захлебнуться. Ты кивнул и вдруг сказал то, чего я никак не ожидал от тебя услышать: — Идем, я покажу тебе доказательство. Готово на тридцать два процента. Ни «спасибо», ни «я в порядке», ни «как ты?» — всего лишь предложение показать незавершенное доказательство. Но для меня это значило даже больше, чем все эти избитые фразочки. Ты подпустил меня на шаг ближе, хотя попросту пытался расплатиться, и я был тогда счастлив. Наивный, глупый двенадцатилетний пацан… Мы пошли обратно в приют, и я впервые увидел твою комнату. Ты жил один, у левой стены стояла заправленная серым покрывалом односпальная кровать, такая же, как у всех воспитанников, напротив двери, у окна, находился письменный стол, на котором возвышались горы бумаг и компьютер, а справа располагались платяной шкаф и книжные полки, битком забитые какими-то документами, вместо обычной для других комнат второй кровати. Ну конечно, у тебя не могло быть соседа. Гению ведь нужны тишина и одиночество, чтобы разгадывать загадки преступного мира… Ты прошел к шкафу, извлек из него одну из сотен черных тетрадей и вручил мне. Я кивнул и спросил, могу ли прочитать доказательства у тебя, а ты лишь пожал плечами, сел за стол и, включив компьютер, углубился в изучение очередной головоломки. Прочитав тетрадь дважды, я тихонько положил ее на стол, написав на последней странице карандашом: «L, я хочу быть твоим другом. Одиночество не всегда полезно, не находишь?» Глупый, наивный Бейонд Бёздей! Он всё еще продолжал мечтать о дружбе с идеалом… Но ведь идеал — один такой, и блики на небосводе ему ни к чему… Однако, несмотря на это, беззвучно выскользнув из твоей комнаты, я с замиранием сердца ждал ответа и, как ни странно, дождался. На следующий день ты впервые подошел ко мне и положил на мою парту ту самую тетрадь. В нее были добавлены несколько формул и всего одно слово на последней странице. «Идет». Знаешь, я тогда готов был от радости до потолка прыгать, но лишь сдержано улыбнулся: никогда не любил показывать свои настоящие эмоции. Да и некому было, по сути… Разве что брату, но я так привык прятаться ото всего мира, что и ему открывался нечасто. Тебе же я решил попробовать довериться. Даже А не видел всех моих эмоций, а от тебя я тогда решил ничего не скрывать, и дело было не в моих предпочтениях — это был холодный расчет. Я знал, что ты никому не веришь, и надеялся, что если покажу тебе свою душу, всю, до самых потаенных закоулков, ты пустишь меня в свою, осознав, что я не причиню тебе боли. Я тогда думал, что ты боишься людей, боишься, что они растопчут тебя… Наивный. Вечером я пришел к тебе — вернуть тетрадь. Ты что-то печатал на компьютере, и я, бесшумно сев на твою кровать, зарылся носом в книгу, а когда ты оторвался от монитора, время было — час ночи. В приюте Вамми никогда не следили за тем, во сколько воспитанники ложатся спать — нам разрешали читать до утра, причем не только в комнате, но и в библиотеке, чтобы не мешать соседям, и это было мне на руку: меня не выгнали из твоей комнаты. Ты оторвался от компьютера, а я положил тетрадь на стол. — И что думаешь? — спросил ты, не глядя на меня. — Интересно, — пожал плечами я. — Но в последней формуле мне кое-что показалось странным. — Что именно? — нахмурился ты, и мы углубились в математические дебри. Очнулись мы лишь под утро, когда рассвет алыми сполохами озарил твою комнату. — Красиво… — пробормотал я, глядя на кроваво-алое небо. — Я люблю этот цвет. — Такой же, как все остальные, — безразлично пожал плечами ты, который только что доказал мне свою правоту относительно той самой формулы и вывел еще несколько, подведя процент доказательств к отметке тридцать три, и я почему-то думал, что помог тебе в этом. Идиот. — Нет, — покачал головой я. — Он правдив. Белый — цвет и радости, и траура. Черный — и покоя, и печали. И только красный — цвет-вспышка, цвет боли. — Цвет крови, — добавил ты. — Как твои глаза. — В моих глазах не кровь, — усмехнулся я той самой, почти сумасшедшей ухмылкой, подаренной мной котенку. — В моих глазах смерть. — Одно и то же, в твоем случае, — бросил ты и снова зарылся в компьютер. Я понял, что больше ты разговаривать со мной не намерен, и бесшумно выскользнул из комнаты. Так продолжалось полгода. Ты стал моим другом, и я каждый вечер пробирался в твою комнату. Сначала просто читал, сидя на твоей кровати и искоса поглядывая на то, как ты грызешь кубики сахара, что-то печатая в компьютере и перекидываясь со мной парой фраз в полночь, после чего я уходил. А затем ты понял, что мне можно хоть немного, но доверять, и в монитор больше не утыкался. Я наконец-то получил возможность услышать мысли своего кумира по интересовавшим меня вопросам, и одного лишь спросить не сумел: а нужно ли сочувствовать?.. Знаешь, я ведь редко болел, но зимой своего двенадцатилетия, прямо перед Рождеством, сильно простудился. Я искал А: он не выдержал давления и сбежал. Нашел я его в лесу, пытавшегося утопиться в ледяной воде, и приволок обратно в приют. Его отправили в больницу, а я остался валяться в нашей с ним комнате, наедине с температурой под сорок. Я бредил, а обмороженная кожа на руках дико болела. В тот вечер я впервые не пришел к тебе за эти десять месяцев и, находясь в бреду, отчаянно надеялся, что ты меня навестишь. В воспаленном разуме всплывали картины прошлого: изувеченное тело брата, твое лицо, безразлично смотрящее в тетрадь, когда я подыхал от жажды, алые глаза умирающего котенка, даже на смертном одре бесстрашно смотревшего в глаза Шинигами… Самые страшные воспоминания терзали мою душу, а я искал спасения лишь в одном имени. Нет, в одной литере. — L… L… L… Я повторял эту букву как мантру, но никто этого не слышал. Учителя давали мне лекарства и уходили, чтобы вернуться с новой порцией через несколько часов, но им было наплевать, кого я звал в горячке. А вот ты так и не пришел. Не услышал мой зов. Наверное, потому, что тебе, как и учителям, тоже было наплевать… Когда я пришел в себя, первым делом, шатаясь, направился к тебе. Ты сидел за компьютером и как всегда что-то печатал. — Прости, я болел, — хрипло выдавил я. Горло саднило, но это были такие пустяки по сравнению с тем, что я испытал через секунду… — Знаю, — кивнул ты. — Учителя говорили. Щёлк! — А я думал, ты не знал… — одними губами произнес я. Каким наивным глупцом я был! Ты показал мне, что и на мои болезни тебе плевать. Щёлк-щёлк! Вакханалия ведьм ровно такая, как на гравюре Ганса Бальдунга Гина! Их безумный хохот долетает даже до моих ушей, и я уже не могу не смеяться вместе с ними, а потому улыбаюсь безумной улыбкой, ровно такой, как и сейчас, заканчивая обработку комнаты от отпечатков пальцев. Да свершится казнь! «Шхин»… «И сказал Господь Моисею и Аарону: возьмите по полной горсти пепла из печи, и пусть бросит его Моисей к небу в глазах фараона; и поднимется пыль по всей земле Египетской, и будет на людях и на скоте воспаление с нарывами, во всей земле Египетской. Они взяли пепла из печи и предстали пред лице фараона. Моисей бросил его к небу, и сделалось воспаление с нарывами на людях и на скоте. И не могли волхвы устоять пред Моисеем по причине воспаления, потому что воспаление было на волхвах и на всех Египтянах». Ты не обернулся и лишь кивнул на свою кровать. А я, всё еще смеясь в душе вместе с теми, кто только что сделал очередной надрез на нити моей жизни, пожал плечами, безумно ухмыльнулся и побрел к себе. Ты так ни разу и не навестил меня за всё это время, но когда я пришел в класс, полностью поправившись, первым подошел ко мне и положил на парту ту самую черную тетрадь. — Думаю, тебе будет интересно, — бросил ты. — Пока ты болел, я вывел несколько формул. Думал, ты захочешь увидеть. Ты же просил доказать теорему быстрее. Ты вернулся на свое место, а безумец Бейонд Бёздей вновь нашел тебе оправдание и решил, что ты не приходил ко мне, поскольку был очень занят, но интересовался моим здоровьем у учителей, а значит, волновался за меня. — Спасибо, — пробормотал я, но ты этого уже не услышал. Я изучил формулы, а вечером, как обычно, пришел к тебе, и всё началось с начала: каждый день я учился, не покладая рук, но не ради того, чтобы стать твоей копией, а чтобы понимать ход твоих мыслей; каждый вечер приходил в твою комнату и до хрипоты говорил о том, что было мне интересно. В то же время я, как и ты, полностью закрылся от других людей. Исключение составлял А, который так и остался моим другом. Единственным другом, как я теперь понимаю… Для тебя же я был лишь необходимой игрушкой, марионеткой, не более. Я был тебе удобен: ты проверял на мне свои теории, я помогал тебе в исследованиях, выполняя черновую работу (по своей инициативе, кстати), я дрался вместе с тобой с теми самыми парнями, которые стали всё чаще наведываться к воротам приюта. Я был удобен тебе, а ты был мне нужен, вот в чем была разница. Но я этого не замечал. Глупый слепец Бейонд Бёздей… Мне исполнилось тринадцать, и ближе тебя у меня никого не было, а в феврале, перед моим четырнадцатилетием, случилось то, что поставило крест на моей душе. Я понял, что люблю человека, скрывавшегося под литерой «L». В тот день на нас с тобой снова напали те парни — они всегда приходили в такое время, когда никого из учителей во дворе быть просто не могло, а мы никому не рассказывали о нападениях. Это была только наша война, и жаловаться взрослым мы не собирались: гордость не позволяла. Мы никогда не рассказали бы об этом, если бы не тот день… Они вновь напали, и мы, как всегда, довольно быстро с ними справились. Не знаю, зачем они приходили всё это время, ведь они всегда проигрывали. Но, вероятно, чисто из мальчишеского упрямства они всё же постоянно возвращались, и мы с тобой против не были. Ну, я так точно, потому что это была не просто разминка — для меня это была отличная возможность выплеснуть всю злость, что накапливалась в душе. Парней постепенно начинало приходить всё больше, некоторые их них стали приносить ножи, но нас это не волновало: мы отлично дрались и не думали, что нас могут победить. Собственно, нас и не победили, напротив, мы раскидали этих недоумков в момент, вот только один из них, тот, кого ты ударил ногой в челюсть, упал на землю, ударившись виском о камень. Кровь, багряная, теплая, пугающе-живая, струилась из раны, и в тот день я впервые испугался, что кто-то может умереть. Во-первых, дата не совпадала, а во-вторых, я не хотел, чтобы ты стал убийцей. Я кинулся к тому парню и начал оказывать первую помощь, а ты… ты застыл. И дело было вовсе не в том, что тебе было на этого парня наплевать, нет, напротив. Ты просто испугался, L. Впервые в жизни испугался. Я думал, ты боялся за того парня, но ты ведь боялся стать преступником, коих так презирал, да, L? Я ведь прав? Я осторожно поднял парня и понес к приюту, а ты пустым взглядом смотрел на алый от крови февральский снег. — Не стой там, помоги! — крикнул я, и ты, вздрогнув, распахнул ворота. Я отнес раненного в медпункт, и нас долго и упорно расспрашивали о том, что произошло. Ты молчал и выглядел так, словно тебя там и вовсе не было, вполне возможно, ты вообще ни слова не слышал, а я говорил за двоих: сказал, что напали они на нас впервые, что я не представляю, зачем им это было нужно, и что удар тому парню нанес я. Почему? Не потому, что хотел тебя выгородить. Просто знал, что, скажи я правду, на тебя бы обрушился шквал вопросов, а потом тебя бы потащили к психологу. Но ведь тебе это было не нужно, тебе необходимо было лишь одно — сесть за компьютер и углубиться в дебри очередного дела или же продолжить доказывать эту долбаную теорему… Скажи, L, я ведь был прав? Тебя отпустили, и ты ушел. Наверняка, к своим изысканиям. А меня продолжили терзать вопросами. Я отвечал спокойно и флегматично, словно это и не со мной приключилось. Всю свою жизнь зная точные даты смерти всех вокруг, я стал относиться к жизни философски: мы все когда-нибудь умрем, так чего из-за этого переживать? Потому мне близка была философия самураев в части: «Не бойся смерти — прими ее с честью». А еще в то время я понимал и их теории о служении хозяину, ведь ты, L, был моим абсолютом. Не хозяином, а именно абсолютной величиной, которая не могла допустить ошибки. Я верил в тебя… Глупец. — Ты ведь мог убить его! Тебе что, всё равно? — наконец спросил один из преподавателей. — Да, — абсолютно честно ответил я. Если бы тот удар нанес я, мне было бы всё равно. Почему? Потому что, совпади дата смерти, я бы стал лишь орудием в руках Шинигами, не совпади — он выжил бы, так чего беспокоиться? Я всегда относился к смерти спокойно. Даже смерть своего брата хоть и считал несправедливой, но принимал, ведь иначе и быть не могло. Как жаль, что я не видел даты своей смерти… Меня отпустили, но сказали, что каждый понедельник я должен буду ходить к психологу. Ерунда, этим мозгоправам не понять меня и, конечно же, не изменить — так я думал. Что ж, я был прав. Психолог ничего исправить в моем разуме не смог, он даже понять меня не сумел. Ведь именно на нем я начал оттачивать актерское мастерство, изображая «нормального» человека, человека, которому небезразличны другие люди. Впоследствии мне это сильно помогло: я сумел адаптироваться в реальном мире, за стенами приюта, и не вызвал подозрений. Да и кто будет подозревать абсолютно обыкновенного паренька, который единственную свою странность — цвет глаз — прячет за черными линзами, а единственное проявление безумства — ненастоящий, вымученный смех — не показывает никому? Я ведь разучился смеяться, L. Но тогда, в тот день, выйдя от учителей, я рассмеялся — искренне, по-настоящему, от души. Ведь я сумел оградить свой абсолют от нападок преподавателей и психологов, я доказал, что могу быть полезным, что на меня можно положиться… Идиот. Я отправился к тебе и, как обычно, вошел в комнату без стука. Ты сидел за столом, как всегда забравшись на стул с ногами, и что-то строчил в тетради. Я думал, это теорема. Но, заглянув тебе через плечо, увидел строки: «Жизнь человеческая так хрупка, что защищать ее — наш долг. Спасать жизни — вот в чем призвание детектива. Не только карать преступников, но и спасать будущие жертвы. Без одного из этих пунктов нет детектива». И я подумал, что случившееся сильно задело тебя. — L, с ним всё будет в порядке, он выживет, тебе же медсестра сказала, — пробормотал я, пытаясь тебя успокоить, но ты лишь судорожно повел плечами, словно стараясь скинуть с них наваждение. — Успокойся… — мои руки легли тебе на плечи, и я отрешенно подумал, что ты еще более худой, чем кажешься. — Он не умрет. Ты не убийца, L. Ты вздрогнул, встал и посмотрел мне в глаза. Впервые за всё время нашего знакомства. Алый погружался в черный, растворяясь в нем, а черный захватывал алый, стирая его следы с лица Земли. — Я не убийца? — голос дрожал, в ожидании подтверждения. — Нет. И никогда им не станешь, ведь ты понимаешь, как важна человеческая жизнь. Хотелось добавить: «В отличие от меня», — но я промолчал. Такие откровения тебе были уже ни к чему. А вот мои слова тебя успокоили — нервное напряжение ушло, и тебя затрясло. У обычного человека началась бы истерика, но только не у тебя. Я сел на кровать и потянул тебя к себе. Странно, но ты сел рядом, а я обнял тебя со спины и закрыл глаза. Ты молчал и пустым взглядом смотрел в шкаф напротив, в лакированной дверце которого отражались две худые мальчишечьи фигуры, сидевшие на кровати, согнув ноги в коленях и притянув их к груди. Мальчик с закрытыми алыми глазами и расслабленным, спокойным выражением лица обнимал второго, так похожего на него самого, дрожащего, как осиновый лист, и испугано смотрящего прямо перед собой. От тебя пахло дыней и сливками, и я подумал, что это самый чудесный аромат в мире. А еще я думал о том, что ты наконец показал мне свои эмоции, и это делало меня по-настоящему счастливым. Вдыхая этот приторный аромат, слушая твое сердцебиение, сливавшееся с моим, я понимал, что без тебя уже не смогу. Не выживу. А еще я осознал, что люблю тебя, и это безумное слово пронзало мои виски, как само это сумасшедшее чувство разрывало мое никому ненужное сердце. «Люблю». Весь мир для меня сузился до одного этого слова. Я, наверное, полный кретин. Но я тогда надеялся, что ты ответишь мне взаимностью. Наконец ты успокоился, нервная дрожь улеглась, а взгляд вновь стал осмысленным и цепким. Ты отстранился и посмотрел мне прямо в глаза. Снова. — Спасибо. Всего одно слово, всего одна крошечная эмоция на твоем лице, в виде с огромным усилием приподнятых уголков губ, но счастливее меня в тот момент никого не было. — Всегда пожалуйста, — кивнул я и открыто улыбнулся. Вот только тебе моя улыбка не понравилась. Я улыбнулся при тебе впервые с того дня, как заболел. Этот спазм под названием «новая и единственная теперь улыбка В» А уже видел, а вот ты — нет. И она тебе не понравилась. Ведь это была усмешка сумасшедшего… Ты нахмурился и спросил: — Почему ты так улыбаешься? — Потому что я рад, — предельно честно, как, впрочем, и всегда, когда вопрос задавал ты, ответил я. Ты удивленно посмотрел на меня и начал вглядываться в глубину моих глаз. Что ты хотел там найти? Безумие? Его там не было. Оно было лишь в моей улыбке. Потому что на тот момент я трезвость мысли не потерял — я прекрасно понимал, что происходит, и сумасшедшим не был. Как, впрочем, и сейчас… Только сейчас мой разум поглотила гамма отвратительных черных мыслей и боли, а тогда мой разум был кристально ясен. Ты словно что-то понял и спросил: — Когда ты начал так улыбаться? И вновь я ответил правду — назвал точную дату, когда смех ведьм изменил мою собственную улыбку. Ты нахмурился еще больше и, кивнув, сел обратно за свой стол, а я пошел на колокольню. Хотелось побыть одному и подумать о том, какой же вывод ты сделал, поняв, кто так изменил мою улыбку… Но я так ни к чему и не пришел, а спустившись вечером со смотровой площадки, как обычно, направился к тебе. Дневное происшествие мы не обсуждали, как и мою улыбку, а потому я решил, что всё в порядке, и беспокоиться не о чем. Зря… Лето подкралось неожиданно: время для меня летело семимильными шагами, а я мечтал остановить его. Боялся, что тебя в любой миг могут увезти из приюта, да и учителя не раз говорили об этом между собой. Нам было по четырнадцать, и я думал, что не все сказки хорошо заканчиваются и не все герои становятся счастливыми, даже если на протяжении всего сюжета они только и делали, что страдали. Впрочем, я не только страдал: у меня был А, и у меня был ты, как мне казалось. Вот только от А я несколько отдалился после того дня, когда ты открылся мне, и это единственное, за что я себя никогда не прощу. Хотя я ведь не мог ничего изменить, так было суждено… В тот день на улице был настоящий потоп — ливень смывал с земли все грехи глупых учителей и безумных воспитанников Вамми-хауса, а молнии озаряли темные небеса ярчайшими вспышками праведного гнева. «Да разверзнутся хляби небесные!» Я зашел к тебе, но в комнате было пусто, и я отправился на колокольню: ты любил решать очередную головоломку, сидя на смотровой площадке и слушая вой ветра и удары капель о землю далеко внизу. Мне этого не понять: я больше люблю треск огня. Во всем мы противоположны, L, но я тогда судорожно искал сходства и, как ни странно, находил. Ведь ветер я тоже любил… Пробившись сквозь плотную стену дождя, я поднялся на колокольню. Ты и впрямь оказался там, и я сел рядом, наблюдая за тем, как ты мелким острым почерком выводишь очередную формулу. — Что решаешь? — спросил я, не вглядываясь в символы на бумаге. — Хочу найти формулу, описывающую лист Мёбиуса, получающийся путем складывания плоского листа бумаги, которая при этом минимизирует упругую энергию изгиба. Считают маловероятным, что такая формула существует, но я хочу проверить это. — Любопытно… — протянул я, вглядываясь в аккуратные, чуть заостренные цифры, написанные черными чернилами на белой клетчатой бумаге. — Но давай займемся этим вечером, а то уже время ужина. Я тебя позвать пришел. Ты кивнул и встал. Когда мы возвращались, пошел град, а я подумал, что это небо плачет по моему другу, ведь тот вечер был последним вечером жизни А… Мы поужинали, и я решил поговорить с ним. Мне показалось, что он вел себя как обычно — ничто не предвещало беды, и я подумал, что страшные цифры над его головой говорят о сердечном приступе или о какой-то иной естественной смерти. Я сказал, что он плохо выглядит, и отвел его в медпункт. Зачем я это сделал? Почему не остался с ним сам? Ответ прост: я думал, что медики смогут помочь ему куда лучше, чем я, ведь оборудование у них было на высшем уровне. Я ушел к тебе, сказав А на прощание, что он должен верить: когда-нибудь и он увидит свет во мраке. А он странно улыбнулся и ответил, что для него свет не белый. Он для него всегда красный. Я кивнул и ушел. Понял, что он хотел мне сказать, но ответить не мог. Ведь мой мир был сужен до двух черных точек, затягивающих и безэмоциональных. Для А миром были мои глаза, глаза единственного человека, который его понимал, для меня же миром были твои глаза, глаза человека, которого я считал своим идеалом. Почему я не остался тогда со своим другом? Почему решил, что если уйду, то не буду мешать и, возможно, у медиков появится шанс его спасти? Идиот… Ведь я не знал о том, что именно в тот день А притащил вымокшего под дождем щенка, а учителя выбросили его на улицу, сказав, что животным в приюте не место. Скажи, L, ведь если бы ты попросил его оставить, ничего бы не изменилось, да? Я знаю, что не изменилось бы, но почему-то думаю, что обязан был хотя бы попросить тебя поговорить с преподавателями. Ирония судьбы — очередная — именно когда А со слезами на глазах смотрел, как хромой щенок уходит в дождь, я смотрел в твою тетрадь. Он всегда жил чувствами, а я — логикой. Именно поэтому он умер, а я стал тем, кем стал… Я ведь не маньяк, L. Я убийца, совершивший три преступления. Это даже не серия — это просто три трупа на моих руках, не задевающие мою совесть. На моей совести всего один труп. Труп моего единственного друга… Когда я ночью пришел в медпункт, узнать, как А, мне сказали, что он ушел к себе. Я кинулся в комнату, но его там не оказалось. Тогда я поднял на уши весь приют, бегая по его любимым местам, и, наконец, кинулся на колокольню. Он ведь терпеть ее не мог после смерти того котенка… Дождь давно закончился, и на небе сияли огромные белые звезды. Ты хотел увидеть их свет перед тем, как мгла поглотит тебя, да, А?.. Я поднялся наверх и на смотровой площадке нашел его тело. Еще теплое, но уже неживое, а из разрезанных запястий, заливая площадку алым цветом, струилась моя самая любимая, но ненавистная в тот момент жидкость. Скажи, А, ты ведь выбрал этот способ, потому что хотел, чтобы свет звезд отразился в твоем любимом алом цвете, да?.. Ты хотел увидеть свет, о котором я говорил тебе, но он должен был быть именно этого оттенка… На часах было лишь пятнадцать минут первого, и я упал на колени рядом с телом лучшего друга, думая о том, что если бы я допустил вероятность того, что он умрет в самом начале дня, то мог бы его спасти. Но я не подумал об этом. И он умер. Хотя такова была его судьба. Именно эта дата стояла у него на пути, как финальная точка, а значит, я ничего не мог изменить, ни уговорив L попросить оставить щенка в приюте, ни оставшись этой ночью с ним — у него попросту случился бы сердечный приступ, и медики не смогли бы его спасти. Жаль только, что ты умер от своей собственной руки, став грешником, А, потому что светлее тебя я никого в своей жизни не встречал… Я спустился с колокольни, неся на руках безжизненное тело лучшего друга, а внизу стояли преподаватели. Одна женщина в ужасе закрыла лицо руками, другая достала платок и разрыдалась. Учитель физики схватился за сердце, и я на секунду подумал, что, возможно, они пожалели тебя. — Почему вы не оставили щенка в приюте? — холодно спросил я, глядя в глаза тому самому «инфарктнику». — Это было невозможно, В, — ответил он. — Отнеси его в медкабинет… Столько хлопот… Столько бумаг оформлять… Он снова схватился за сердце, а теперь еще и за голову, а та женщина, что «рыдала», пробормотала: — Такой хороший мальчик был! Мы такие надежды на него возлагали! Как он мог? Такое пятно на репутации приюта… И вот тут-то я наконец понял, что всем и всегда было на него плевать, как и на других учеников, и никогда они его не жалели, даже наказывая мягче, чем меня, а если и жалели, то только из принципа «чтобы ребенок с больным сердцем не умер: это поставит кляксу на белоснежном послужном списке заведения». Я ненавидел их за это, но молчал, как молчали и ученики, с ужасом смотревшие на спокойную, умиротворенную улыбку на губах мертвеца. Он улыбался в последний миг. Почему? Потому что видел алый свет, который не уходил и обещал навеки остаться с ним?.. Я отнес тело А в медпункт и накрыл белой простыней, на которой тут же проступили смазанные багровые пятна. Я не сентиментален и за руку его не держал, в лоб не целовал и «прости» не говорил. Лишь подумал, почему смерть забирает достойнейших из нас, оставляя землю на попрание серым, безликим толпам… Выйдя в коридор, я увидел, что все ученики приюта столпились у дверей лазарета. Все, кроме одного. Ты так и не пришел, L. А ведь ты был мне так нужен… Я отправился на твои поиски, не слушая вопросов приставучих воспитанников дома Вамми. Я никогда не ладил с ними: они казались мне пустышками, в отличие от тебя, и бесчувственными куклами, в отличие от А. А раз не было того, за что цеплялся бы взгляд, я проходил мимо. В твою комнату я привычно вошел без стука. Ты, как обычно, работал, что-то записывая в тетрадь. — Слышал? — холодно спросил я. Это было первое слово, которое я произнес после того, как задал вопрос учителю физики. — Да, — ответил ты и кивнул на кровать. Я сел, подтянув колени к груди, и спросил: — Почему они так поступили? Ты можешь понять их, L? Я не могу. — Правила есть правила, — холодно ответил ты. — Держать собак в приюте строжайше запрещено. — Можно было отвезти щенка в приют для животных! — сказал я несколько громче, чем позволял себе когда-либо. Ты нахмурился и посмотрел на меня. — Всех не спасешь, В. Это невозможно. Ты ведь не о щенке тогда говорил, L. О моем друге… — И не нужно сочувствовать? — слова дались с огромным трудом, не хотелось верить, что тебе настолько плевать на А. Ведь, если тебе плевать на него, ты так же отнесешься и ко мне, когда время придет… — Сочувствие делает тебя слабым, — глядя мне прямо в глаза, ответил ты. — Понимание помогает разобраться в ситуации. Сочувствие же лишь мешает. Ты не поймешь убийцу, сочувствуя жертве. Щёлк! Щёлк, щёлк… Щёлк, щёлк, щёлк! Не один, а сотня надрезов нанесены на нить, еле видную в свете луны. И снова слова Шекспира звучат в висках. Слова Макбета о ведьмах, служительницах Гекаты, рвущих мою жизнь в клочья: «Чума, наполни воздух, их унесший! Ад, стань уделом тех, кто верит им!» Да свершится казнь! «Барад»… «И сказал Господь Моисею: простри руку твою к небу, и падет град на всю землю Египетскую, на людей, на скот и на всю траву полевую в земле Египетской. И простер Моисей жезл свой к небу, и Господь произвел гром и град, и огонь разливался по земле; и послал Господь град на землю Египетскую; и был град и огонь между градом, град весьма сильный, какого не было во всей земле Египетской со времени населения ее. И побил град по всей земле Египетской все, что было в поле, от человека до скота, и всю траву полевую побил град, и все деревья в поле поломал; только в земле Гесем, где жили сыны Израилевы, не было града». Я отвернулся от тебя и вдруг понял, что по щекам катятся слезы. Я плакал. Не об А: я знал, что он умрет сегодня. И не о себе. К чему жалеть самого себя? Это глупо. О тебе. Потому что твоя душа ледяная. И в ней пылает огонь лишь к поимке преступников — остальное тебя не волнует. И вдруг моего плеча коснулась теплая ладонь. Твоя ладонь. — Не стоит, В, — спокойно сказал ты. — Ты не мог ничего изменить. Впервые в жизни ты не так понял ситуацию. «Может, ты не такой уж и гений?» — закралась мне тогда в голову мысль. Правильная мысль. Я пожал плечами, вытер слезы и ушел. Потому что не мог слышать твой голос — такой пустой и холодный. Ведь идиот Бейонд Бездей любил ледяного детектива L… С того дня я не улыбался и не смеялся. Почему-то мне не хотелось ни того, ни другого. Зато мне хотелось понять, зачем я тебе нужен, почему ты до сих пор не запретил мне приходить в твою комнату, ведь те парни на дороге больше не появлялись и драться нам было не с кем. Наступил август, и мы с тобой сидели возле колокольни, решая задания учителей, одинаковые по сложности, кстати. Ясное дело, ты всё решил быстрее меня и погрузился в собственные расчеты. Я же нашел решение спустя десять минут и с тяжелым вздохом подумал, что до тебя мне всё еще далеко. — Посмотри вот это, — вдруг сказал ты и протянул мне дело маньяка, убивавшего жертв и вскрывавшего брюшную полость, больше никак тела не обезображивая. Я усмехнулся. Он клал в живот жертв цветок — колокольчик, на языке цветов говоривший: «Думаю о тебе». Он не дарил тому, кому предназначались цветы, эти убийства. Он не пытался обратить на себя его внимание. Он просто убивал с мыслью о том человеке, но не потому, что ненавидел его. Просто убийство было единственным выходом. — Оправдывать поступки подобного рода мыслью о другом человеке — верх лицемерия, — флегматично заявил ты. — Это болезнь, не более. А тот человек ни при чем. Я бы рассмеялся, если бы мог. Но мне, как и два месяца до этого, не хотелось смеяться. А потому я сказал: — На нас влияют окружающие. Потому в болезни, вернее, в ее прогрессе, они тоже виноваты. — Это психическое, — отмахнулся ты. — И что? — фыркнул я. — На психику влияют эмоции, а на них, в свою очередь, влияет окружение. — Но это не значит, что тот, кто оскорбил убийцу, виноват в гибели другого человека, на которого тот спроецировался, — пожал плечами ты. — Кто знает, — хмыкнул я и подумал, что всё в мире взаимосвязано, и если бы я убил человека, то у этого была бы очень веская причина, и без внешнего воздействия этого бы не произошло. Как я был прав! Я понимаю это особенно четко именно сейчас, прибивая к стене куклу Вара Нингё, которые в трех убийствах помогали мне запирать комнату, находясь снаружи. Но теперь этого не нужно, потому что палач не выйдет из Комнаты Смерти. Ведь он сам станет последней жертвой. Интересно, вспомнил ли ты тот наш разговор, когда понял, кто убийца в этих трех случаях? Вряд ли. Ты ведь тогда ему значения не придал и пошел в столовую, а я последовал за тобой, как бычок на веревочке. И вот тогда-то над тобой вновь подшутили, подложив в тарелку кузнечика с переломанными лапками. Точнее, это была саранча. Где они ее нашли, так и осталось непонятным, а ты флегматично вытащил насекомое из каши и, бросив на пол, раздавил. Воспитатели сего действа не видели, а я, сидевший как раз рядом с тобой и местом упокоения огромного кузнечика, подумал, что теперь тебе достанется: к чистоте в столовой относились с огромным трепетом. Потому, когда повариха увидела раздавленную саранчу, я поспешил сказать, что ее раздавил именно я. Слепой, наивный Бейонд Бёздей! Тебе ведь это было ни к чему. А я всего лишь хотел тебе помочь. Защитить от криков поварихи. Она обрушилась с гневными воплями на меня, но ты вдруг сказал: — Он солгал, саранчу раздавил я. Я не понял тогда, почему ты это делаешь, и решил, что ты, как и я, просто не хочешь, чтобы на друга кричали, и пытаешься меня защитить. Идиот… — L, не защищай меня, — фыркнул я. — Я ее раздавил, мне и отвечать. А ты нахмурился, встал и сказал: — Лгуны в друзьях мне не нужны. Щёлк! «Не нужны»… Щёлк! «Не нужны». Щёлк! «Не нужны»!!! А ведьмы рассмеялись, и их смех показался мне настоящим, в отличие от смеха людей. Глядя на то, как сгорали более девятисот жителей Бамбергского епископства, обвиненных в колдовстве и иезуитстве, они смеялись так же, как сейчас, наблюдая за тем, как на нити жизни Бейонда Бёдздея появляется очередной надрез. Их смех — не фальшивка, хоть он и страшен… Да свершится казнь! «Арбе»… «И простер Моисей жезл свой на землю Египетскую, и Господь навел на сию землю восточный ветер, продолжавшийся весь тот день и всю ночь. Настало утро, и восточный ветер нанес саранчу. И напала саранча на всю землю Египетскую и легла по всей стране Египетской в великом множестве: прежде не бывало такой саранчи, и после сего не будет такой; она покрыла лице всей земли, так что земли не было видно, и поела всю траву земную и все плоды древесные, уцелевшие от града, и не осталось никакой зелени ни на деревах, ни на траве полевой во всей земле Египетской». На тебя почти не кричали — просто прочли лекцию о вреде подобных поступков и отпустили, а я до вечера просидел в столовой, не в силах пошевелиться, и пошел к себе. К тебе мне идти смыла не было, ведь ты от моей дружбы отказался. После самоубийства А я жил, как и ты, один, и потому комната, так и не ставшая родной, встретила меня тишиной. Я лег спать, но так и не сумел закрыть глаза: перед ними сразу возникал твой образ, а в ушах звучали эти жестокие слова. Я ведь всего лишь хотел помочь, L… Жаль, что я не видел твоего лица, когда ты говорил это. Возможно, если бы ты не стоял ко мне спиной, я бы увидел безразличие в твоих глазах и понял, что тебе наплевать, рядом я или нет. Но в полночь дверь отворилась, и я с удивлением увидел, как в комнату вошел ты. Я притворился что сплю, но ты прошептал: «Я знаю, что ты не спишь», — и мне пришлось отрыть глаза. Ты вздохнул и сказал: — Не лги больше. Я не хочу, чтобы ты лгал. Я решил, что ты не хочешь терять нашу дружбу, и возликовал, а потому ответил: — Не буду. Вранье, L. Я солгал тебе, хоть и думал, что говорю правду. Ты ушел, а я подумал, что не буду лгать, но всё обернулось иначе, потому что жизнь — это не игра, и ты это тоже наверняка понял. В день моего пятнадцатилетия я загадал желание впервые в жизни. Я хотел, чтобы ты почувствовал то же, что и я. Глупый, наивный Бейонд Бёздей! Не понимавший тогда, что это невозможно даже чисто теоретически. Я решил прогуляться до озера и сбежал, а вернулся лишь вечером и сразу пошел к тебе. Ты сидел за компьютером, как обычно что-то изучая, и я тихо сел на твою кровать. — Где ты был? — флегматично спросил ты, и я честно ответил: — Ходил к озеру. — Это запрещено. Да плевать мне было на правила! А вот тебе — нет. — Хотел отметить день рождения, — пожал плечами я. — Это запрещено, поскольку может быть опасно. Правила не зря предписывают не покидать территорию. — Я был осторожен, — хмыкнул я. — Это не важно. Ведь ты нарушил правила. — Тебе что, только они и важны? — зло процедил я. Да, мне было обидно. У меня день рождения, а ты пилишь меня из-за какой-то ерунды, даже не поздравив! Ты обернулся и впервые увидел в моих глазах злость. Вернее, злость, направленную на тебя. Ты пересел на кровать и спросил: — Почему ты злишься? — А я думал, великий детектив L знает всё! — буквально выплюнул я, сжимая кулаки. Ярость захлестывала. Впервые в жизни мне захотелось причинить человеку боль. Ударить его. А ты спокойно смотрел мне прямо в глаза и молчал. Это была пытка, L… Наконец я не выдержал той боли, что терзала остатки души, встал и пошел к выходу, но меня перехватили. Ты с силой сжал мое левое запястье и дернул назад. Я покачнулся и чуть не упал, а ты внезапно обнял меня и приник губами к моим губам. Зачем? Зачем ты это сделал, зачем?! Это и не поцелуй был вовсе — прикосновение. Мы оба застыли и не шевелились. Я вбирал в себя тепло твоих губ, забыв о том, как дышать. А ты просто стоял, сжимая мое запястье так, что наутро я обнаружил на нем синяки. Наконец я осознал, что произошло, и отстранился, задав терзавший меня вопрос: — Почему? — С днем рожденья, — пожал плечами ты. — Почему, L?! — Потому что так надо, — вздохнул ты. — Кому надо?! — Нам обоим. «Нам обоим». О да. Я подумал, что мои чувства не безответны, неверно истолковав твои слова. Но ведь ты говорил о другом. Нам и впрямь обоим это было нужно, но по разным причинам. Мне — потому что я тебя любил, а тебе — потому что ты не хотел потерять товарища, готового ради тебя на всё. Ты решил отблагодарить меня. Решил, что это не такая уж большая плата за то, что я предан тебе. Решил, что я заслужил поощрение. Скажи, L, хорошей собаке ведь положена сахарная косточка за примерное поведение от ее любимого хозяина, не так ли? Но тогда я этого не понял, и мне окончательно сорвало крышу, а вместо слов «нам обоим» в моей голове звенело «я тоже тебя люблю». Бред сумасшедшего. Я лишь из-за этой мысли могу назвать себя безумцем — больше не из-за чего, хоть я и убил троих. Я впился в твои губы жадным поцелуем, а руки заскользили по худой спине с выпиравшими ребрами. Ты сначала не отвечал, а затем твои губы всё же дрогнули, и ты соизволил меня поцеловать. Зачем? Лучше бы ты этого не делал… Той ночью я не покинул твою комнату, той ночью я узнал, что такое счастье. Той ночью я получил подарок на день рождения, о котором можно только мечтать, той ночью ты стал моим. Нам было по пятнадцать, ты был величайшим детективом современности, а я — нищим воспитанником детского дома с неопределенным будущим, но мне на всё это было наплевать. Главное было чувствовать твое дыхание на свой щеке, слышать биение твоего сердца, такое странное — размеренное, ровное, в то время как моя собственная сердечная мышца грозила разорвать грудную клетку на части. Главное было касаться губами бледной кожи, чувствовать, что ты мой. Вот только моим ты не был. Я не знаю, почему ты пошел на это, но, думаю, ты учитывал подобную вероятность, когда поцеловал меня, а значит, допускал такую возможность. Почему? Потому что хотел сказать «спасибо»? Возможно, ведь ты умеешь быть благодарным и ненавидишь быть должником. А еще для тебя это было неважно. Ведь ты никогда не придавал значения подобным вещам. Когда в книгах встречались сцены с поцелуями, и девчонки их взахлеб обсуждали, ты пожимал плечами и говорил: «Это лишь обмен слюнной жидкостью, не более». Когда же герои занимались любовью, ты говорил: «Физический контакт, обусловленный естественными потребностями организма. Это просто обыденное действие, не имеющее никакого смысла, если не рождается потомство». Да, L, у тебя всё всегда было просчитано и разложено по полочкам, вот только в ту ночь в комнате свет не горел, и я не видел твоих глаз. Увидел бы — вспомнил бы те твои слова и понял, что эта ночь не имеет для тебя значения. Ведь двое мужчин потомство принести не могут априори. Я был безумно нежен, потому что желание причинить тебе боль испарилось, когда ты поцеловал меня, но почему-то я всё равно винил себя за то, что тебе было больно. Вот только тебе на это было глубоко плевать, и понял я это, когда следующим утром проснулся на твоей кровати и обнаружил тебя, полностью одетого и сидящего за компьютером. — Давно встал? — спросил я. — Я не ложился, — пожал плечами ты. — Как только ты заснул, я сел за компьютер. Должен был выполнить эту работу ночью. Не успел. Жаль. Жаль, да? Я тогда усмехнулся, как и сейчас, вбивая гвоздь в Вара Нингё. Для тебя ведь та ночь ничего не значила, L… Но тогда я этого не понял, вернее, не захотел принять. Я оделся и ушел, ни слова не говоря, и лишь отстраненно подумал: «Хорошо, что я не сказал тех слов». Да, L. Хорошо, что я не сказал их тебе. Потому что иначе всё было бы еще хуже: я бы начал презирать себя за слабость. Но я промолчал, не наговорил лишнего, целуя спокойно и безразлично отвечавшие мне губы, а потому мог оставить в живых хоть немного уважения к самому себе. С тех пор я часто оставался у тебя и однажды спросил: — L, почему ты не пускаешь меня в свою душу? Зачем я задал этот вопрос? Ведь ответ был очевиден! Стоило лишь сопоставить два и два! Но любовь слепа. Она завязывает глаза, словно Фемиде, и заносит над тобой меч. И лишь от того, кого ты любишь, зависит, опустится ли он на тебя. — Потому что это не нужно… Никому. Меч опущен. Мои ладони застыли на твоих плечах и вздрогнули. Темнота окутала с головы до ног, и я не мог пошевелиться, а в голове зазвучал адский хохот. Щёлк! Три ведьмы в плащах с капюшонами встают в ряд, поднимают правые руки и указывают на оставшуюся нить. «Последняя», — слышится страшное слово, и ведьмы замирают, как на полотне Джона Фюсли, а затем заходятся в безумном хохоте. Верно! Смейтесь, служительницы Гекаты! Веселитесь! Даруйте Бейонду Бёздею свой смех! Да свершится казнь! «Хошех»… «И сказал Господь Моисею: простри руку твою к небу, и будет тьма на земле Египетской, осязаемая тьма. Моисей простер руку свою к небу, и была густая тьма по всей земле Египетской три дня; не видели друг друга, и никто не вставал с места своего три дня; у всех же сынов Израилевых был свет в жилищах их». Я смотрел в твои пустые, безразличные черные глаза, скрытые темнотой ночи, и мои губы растянула безумная ухмылка. Я не проронил ни звука. Просто встал, оделся и ушел. Ушел в ночь. Ушел на озеро. Я знал: ты не пойдешь за мной, ведь тебе это ни к чему, но на всякий случай решил покинуть территорию приюта. Ты ведь никогда не нарушишь правила, они смысл твоей жизни. Твоей никчемной жизни! Потому что жизнь без чувств вызывает лишь сожаления! Я просидел на берегу до утра, вернулся в приют и всеми силами старался не пересекаться с тобой. А зачем? Ведь ты причиняешь мне боль каждым словом, каждым взглядом! Так зачем мне с тобой общаться? И я не общался, не найдя ответа на этот вопрос. А через неделю ты второй раз за всё время нашего знакомства пришел ко мне в комнату. Ни слова не говоря, ты подошел к моей кровати и накрыл мои губы поцелуем. Не сразу, но я всё же ответил. Подумал, что ты хочешь всё вернуть. Глупый, наивный Бейонд Бёздей! Я целовал тебя как никогда прежде: отдавая всего себя, всю свою душу, и потому мне в сотню раз больнее было оттого, что твои холодные, четкие, сдержанные, безэмоциональные движения не изменились ни на йоту. Но я любил за нас двоих, и думал, что если ты хоть немного меня любишь, остальное не важно. Но ты не любил. А остальное и впрямь было не важно. Утром я проснулся и обнаружил, что тебя нет. Я кинулся в твою комнату, предчувствуя беду, и нашел тебя, собирающим чемоданы. — Что?.. — на большее меня не хватило. Ножницы занесены. — Я уезжаю. Иссушенная рука выводит последние строки на пожелтевшем пергаменте. — Надолго? Веретено кружится, доплетая нить. Скрип пера обрывается. — Навсегда. Щёлк… — Я не вернусь. Щёлк! — Мы больше не увидимся. Щёлк!!! — Давно ты знал? — в глазах вспыхивает закат. В ушах раздается колокольный звон. — С десяти лет, — твой безразличный голос сводит меня с ума. — Я знал, что уеду в шестнадцать. У меня есть деньги, а после суда я считаюсь эмансипированным. Суд? Ты ведь не говорил мне о нем. Равно как и о том, что уедешь. Почему? Потому что знал, что тогда я не стану сближаться с тобой, не стану искать твоей дружбы, а я был нужен тебе? Вернее, тебе нужен был надежный товарищ… «Не стоит верить людям. Не стоит сочувствовать им». Именно тогда я понял эти слова. Именно тогда осознал, что если бы не захотел обрести твою дружбу и не поверил тебе, если бы не посочувствовал одинокому парню, которого никто не понимал, и не захотел его понять, чтобы ему не было одиноко, моя душа была бы жива. А так… Покойся с миром Бейоднд Бёздей. — Прощай, L. — Прощай, В. Можешь не провожать. Да свершится казнь! «Макат Бехорот»… «И сказал Моисей: так говорит Господь: в полночь Я пройду посреди Египта, и умрет всякий первенец в земле Египетской от первенца фараона, который сидит на престоле своем, до первенца рабыни, которая при жерновах, и все первородное из скота; и будет вопль великий по всей земле Египетской, какого не бывало и какого не будет более; у всех же сынов Израилевых ни на человека, ни на скот не пошевелит пес языком своим, дабы вы знали, какое различие делает Господь между Египтянами и между Израильтянами». Вечная память душе Бейонда Бёздея. Вечное забвение ему самому. Смерть его обагрила руки величайшего детектива мира. И не смыть ему, чтущему законы и не смеющему убить бренное тело, это свидетельство того, что он уничтожил душу. Губы мои растянула улыбка, и я рассмеялся, забывая о том, как смеялся прежде. Рассмеялся хором с тремя ведьмами, служительницами Гекаты, вечными стражницами Книги, Веретена и Ножниц. А когда смех этот оборвался, исчезли ведьмы. И забыл Бейонд Бёздей, что такое смех, ведь за всё надо платить, даже за возможность хоть раз рассмеяться самым настоящем в мире смехом. «И встал фараон ночью сам и все рабы его и весь Египет; и сделался великий вопль в земле Египетской, ибо не было дома, где не было бы мертвеца». Мертвец подошел к своему убийце, схватил его за шею. Безразлично, спокойно, бесчувственно. Заглянул в спокойные черные глаза. — Ты не гений. Потому что ты не умел чувствовать. Никогда. А правила не дают права судить тех, кто нарушает их из-за чувств. Последний поцелуй равен первому. Просто прикосновение. Но он ему противоположен. Вместо безумной любви — пустота, а вместо нежности — боль. Я отстранился и усмехнулся. L, тебе идет алый цвет. Цвет крови, стекавшей по подбородку из прокусанной мною губы. Мое лицо озарила безумная усмешка, которая тебя так раздражала, и я ушел, бросив в дверях: — Я никогда не буду копией человека, не способного чувствовать. Ты не гений. Он умер зря. Я поднялся на колокольню, зная, что ты не пойдешь за мной. Поднялся на смотровую площадку и посмотрел на небо. Рассвет только-только окрасил горизонт багрянцем, и в нем я увидел алые глаза. Такие же, как у меня. Глаза, принадлежащие шинигами, забравшему мою душу. Но почему-то у этого шинигами была улыбка моего друга. Моего единственного друга, который погиб ни за что. За попытку воссоздать пустышку. А. Он улыбался тепло, по-доброму, словно говоря: «Добро пожаловать, Бейонд. Здесь тебе не причинят боли». Но мертвая душа не способна испытывать ни одного чувства, кроме боли. А вот боль она испытывает постоянно, где бы ни находилась. Ты ведь знаешь это, А. Потому что твою душу убил я, когда оставил той ночью одного. Но, А, я не хочу видеть улыбку того, кого убил — такую добрую, нежную, прощающую. Это ни к чему. Потому что убийца не должен быть прощен. Он должен осознать свою вину. Он должен понять, что совершил. Но главное, подобного не должно повториться. Убийство тела — ничто по сравнению с уничтожением души. И Бейонд Бёздей это отлично понимает. Потому что физическая боль — абсолютный ноль по сравнению с болью душевной. Но ты улыбался мне, и, чтобы прогнать наваждение, я попытался рассмеяться. — Ха-ха-ха. Вот только я забыл, как это делается. — Хи-хи-хи. И никогда не вспомню. — Хе-хе-хе. Да и зачем мне смеяться? Ведь теперь у меня есть цель. Цель доказать всему миру, что величайший детектив мира L — пустышка, и что всё происходящее в доме Вамми абсолютно бессмысленно. Наваждение исчезло, а я еще долго сидел на смотровой площадке, свесив ноги в пропасть. Ты уехал тем же вечером, а я вернулся к себе в комнату лишь в полночь, так и не покинув территорию приюта. Ведь мне необходимо было начать зарабатывать доверие воспитателей: я должен был получить свободу как можно быстрее… И я ее получил, а потому сейчас, обливая самого себя мерзко пахнущей жидкостью, я могу наконец зажечь спичку и показать всем, что L — лишь литера, скрывающая неудачника, а не псевдоним величайшего гения всех времен и народов. История не должна повториться. Дети не должны страдать. Убийца не должен быть кумиром. «Не создай себе кумира!» А я вот создал, за что и поплатился. Ты ведь даже уехать, не причинив мне боль, не сумел — вернувшись в комнату, я обнаружил черную тетрадь с доказательством теоремы Ферма. Не знаю, решил ли ты эту задачу: я не смотрел. Сам же я пытаться ее доказать перестал. А потому для меня она не разгадана. Тетрадь и сейчас со мной. Пропахшая бензином, она у меня в руке. Одно движение кисти, и спичка зажигает непрочитанные страницы. Алое пламя окутывает меня с головы до ног, но мне не больно. Физическая боль не сравнится с тем, что я испытывал каждый день в течении всех этих лет… Я отрешенно смотрю в огонь, но вижу лишь черные глаза, в которых почему-то грусть и испуг. Как тогда, когда ты чуть не убил человека. Скажи, L, ты не хочешь, чтобы я умирал, или не хочешь становиться убийцей? Но ты уже убийца! Так почему же боль в твоем взгляде настолько ощутима, что рождает боль и в моих глазах? Может, всё это не было ложью? Может, ты всё же не был пустышкой? Может, ты всё же чувствовал? Может, ты просто хотел, чтобы новичок проявил себя в первую нашу встречу? Ха. Может, ты просто не хотел показывать слабость одноклассникам, поиздевавшимся над тобой, когда велел мне выбросить лягушку? Хи. Может, ты просто волновался, что А один в лесу ночью, когда отправил меня за ним? Хе. Может, говоря: «Лучше бы укусили тебя», — ты имел ввиду, что если бы овод ужалил меня, то мне оказали бы помощь, и именно потому это было бы «лучше»? Ха-ха. Может, ты и правда надеялся, что котенка отвезут ветеринарам, учитывая, кто подаст прошение преподавателям, и боялся, что нас накажут, если учителя найдут его сами? Хи-хи. Может, ты просто не хотел помешать больному, придя не вовремя, и потому получал информацию от учителей? Хе-хе. Может, словами: «Ты не поймешь убийцу, сочувствуя жертве», — ты пытался показать мне, что нужно не жалеть жертву, а искать преступника, чтобы больше подобного не повторилось, а посочувствовать можно уже потом, когда опасность никому не будет угрожать, и ты не имел ввиду, что я не должен сочувствовать А? Ха-ха-ха. Может, словами: «Лживые друзья мне не нужны», — ты просто хотел защитить меня от нападок поварихи и сказать, что ложь ни к чему хорошему не приводит? Хи-хи-хи. Может, ты не хотел пускать меня в душу потому, что знал, что уедешь, и боялся боли? Хе-хе-хе. Может, ты и правда любил меня, а потому не говорил, что уедешь, чтобы не омрачать наш последний день, а не попрощавшись решил уйти, потому что не хотел запомнить боль в моих глазах — надеялся запомнить счастье? Ахахахахахаха!!! Бред, бред, бред, но почему в твоих глазах грусть, L, почему? Почему в них боль?! Дверь распахивается, и входит та самая женщина, Мисора Наоми. Ты скоро умрешь, глупая. Ты умрешь примерно через год. Оставь меня. Дай мне закончить свой путь. Я не хочу больше вспоминать. Ведь Бейонд Бёздей давно мертв. Позволь его телу отойти вслед за душой… Но огонь гаснет от пены огнетушителя, а темнота накрывает с головой. Но это не тьма смерти. Это тьма моей вечной тюрьмы. Тюрьмы глаз величайшего детектива современности… Полтора года темноты. Полтора года лечения от ожогов, калифорнийская тюрьма, полное отсутствие мыслей. Время замерло, не давая часам вновь начать бег. А затем резкая боль в груди. Сердечный приступ. И я почему-то знаю, что он не случаен. Это не мое сердце не выдержало — его заставили замереть. Спасибо тебе, кто бы ты ни был: шинигами, колдун или просто убийца. Спасибо, ведь ты наконец отправишь никому ненужное тело вслед за душой… А темнота вдруг вновь обретает очертания, и холодные черные глаза снова полны боли. Но в них есть что-то еще. Сочувствие. Понимание. Любовь. Галлюцинация? Предсмертный бред? Всё может быть… — Я решил ее для тебя, Бейонд, — такой знакомый голос… такой родной… — Потому что я тебя люблю. Слезы — это слишком большая роскошь для того, кто даже смеяться не умеет. Но почему-то горячая капля скатывается из алых глаз. Я не отвечу тебе, L. Не потому, что хочу отомстить — этого я никогда не хотел. Всё гораздо прозаичнее. Я не псих, чтобы говорить с галлюцинацией. Но почему же тогда я умираю счастливым? Темнота накрывает с головой, ты исчезаешь, а последним, что промелькнуло в моих мыслях перед тем, как я растворился в этой мгле, было всего одно слово. Твое настоящее имя.

***

— Рюзаки, а ты доказывал теорему Ферма? — Да, Ягами. — И как? — Доказал. — Много времени ушло? — Вся жизнь. — Главное, доказал. Покажешь результат? — Я его отдал. — Кому? — Человеку, чье имя ты знаешь. — О чем ты? Не пожимай плечами, ответь… Как знаешь. А на память воспроизведешь доказательство? — Нет. Оно отдано, и вновь я его записывать не стану. — Ладно, как хочешь. Ты в порядке? Ты утром был бледный, держался за сердце… — Я в порядке, иди. — Как знаешь. Пока. «Бейонд, двадцать первого января у меня всегда болит сердце. Впервые оно заболело еще до того, как я узнал о твоей смерти. Имя, которое ты взял себе, сейчас со мной. Рюзаки. И я знаю, что это дело — последнее. Потому что я назвался именем мертвеца, и это плохая примета. А называться именем того, кого убил, еще хуже. Не важно. За всё надо платить. За твою смерть я заплачу своей. Это равнозначно. Потому что мы не такие разные, как ты думал. Только ты умел показывать это. В отличие от меня. А я умею платить по счетам. Подожди, Бейонд. Осталось недолго. Я знаю это. Ведь ты заслужил, чтобы я наконец сказал тебе правду. Просто подожди, и ты ее услышишь, Бейонд Бёздей, человек, принявший смерть вместе с алыми глазами еще до рождения».
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.