Я обманут моей унылой Переменчивой, злой судьбой». Я ответила: «Милый, милый — И я тоже. Умру с тобой!» Это песня последней встречи. Я взглянула на темный дом. Только в спальне горели свечи Равнодушно-желтым огнем. (с) Анна Ахматова
***
Я очнулся за сутки до отъезда. Гид подсунул под дверь виллы бумажку с информацией о вылете. Завтра в двенадцать я должен выехать из номера. А самолёт у меня в пять, значит, в три я должен быть в аэропорту. Я растерянно держал листик, и рука слегка тряслась. Что?! Как прошло три недели, и я не заметил?! Как?! Сева заглянул мне за плечо, прижавшись всем телом, и я почувствовал, что он застыл. Как камень. А потом тихо ушёл вглубь виллы. Чёрт. Черт! Мне физически больно. В горле ком, и я сглотнул с усилием несколько раз. Слева тянуло, и я с удивлением понял, что чувствую своё сердце. Вот оно: трепыхается беспомощно и неровно за рёбрами, как птица, бьющаяся в клетке. Я потёр грудь. Ощущение катастрофы, рушащегося вместе с тобой мира, не отпускало. Время подшутило надо мной, и это была жестокая шутка. Моя жизнь не была простой, и я не раз испытывал разнообразные негативные эмоции: страх, боль, разочарование, опустошенность... Но ни разу у меня не было ощущения, что я внутренне умер. Сейчас же я чувствовал себя неожиданно вспыхнувшим и сгоревшим в пепел, остатки которого ветер уныло гоняет по полу. Теперь я понимаю поэтессу, написавшую эти строки: Так беспомощно грудь холодела, Но шаги мои были легки. Я на правую руку надела Перчатку с левой руки. Показалось, что много ступеней, А я знала — их только три! Между кленов шепот осенний Попросил: «Со мною умри! Больные стихи Ахматовой... Выворачивающие, тяжёлые, душные. Такие, какими они бывают у человека, который потерял всё, даже самого себя... Я сел в кресло гостиной и ещё раз тупо посмотрел на листок. Наше лето закончилось преступно быстро. Непозволительно быстро. Я бы с ним судился, если бы знал, кому предъявлять иск о разбитых мечтах. Мы не говорили о будущем, потому что его у нас нет. Есть только это лето. И завтра оно закончится. Надо собраться. Надо... Отложив проклятый листок на столик, я встал, словно запрограммированный на некий алгоритм робот. Выставил время будильника на смарт-часах, постоял среди гостиной, открыл шкаф. Там лежал мой чёрный строгий чемодан, который сейчас смотрелся просто безликим продолговатым предметом. Чемодан Севы с мопсом притулился рядом. Я вгляделся в принт жадно, без брезгливого недоумения, с которым смотрел, увидев его впервые. На собаку был натянут яркий колпак на резинке, какой американцы надевают, празднуя день рождения. А внизу написано: "Если я подойду к костру и приму пищу из рук двуногого, ничего ведь не будет, правда?" Будет. Люди необратимо меняют всё вокруг. Как это стало с волком, в процессе селекционного отбора ставшего толстым, храпящим и пердящим мопсом. И только люди могут обожать это нелепое, беспомощное существо. И не потому что надо нести ответственность за того, кого приручили... Люди любят. Я тоже, покупая билет на самолёт, мнил себя одиноким волком. Но, согревшись у чужого костра, приняв яблоко из рук, превратился в кого-то нового, беспомощного и нелепого. Побросав вещи кое-как в чемодан, я пошёл искать Севу. Он нашёлся в спальне, у окна. Опять смотрел на море. Обернувшись на звук моих шагов, он спросил: ‒ Кто больше всего подходит? – мы так срослись, сплавились за это время, что я понял вопрос без уточнений. ‒ Ахматова. ‒ Прочтёшь? ‒ Мы не умеем прощаться,- Все бродим плечо к плечу. Уже начинает смеркаться, Ты задумчив, а я молчу. В церковь войдем, увидим Отпеванье, крестины, брак, Не взглянув друг на друга, выйдем… Отчего все у нас не так? Или сядем на снег примятый На кладбище, легко вздохнем, И ты палкой чертишь палаты, Где мы будем всегда вдвоем. ‒ Не надо! Не шути с этим! Даже если это рисунок на снегу! Не надо! Сева промчался мимо меня в ванную, и я осел на кровать. Я подозревал, что всё серьёзнее, чем кажется. Но не думал, что будет так больно. Отныне я не люблю Ахматову, как не любят хлыст, бьющий наотмашь. Любовь покоряет обманно, Напевом простым, неискусным. Еще так недавно-странно Ты не был седым и грустным. И когда она улыбалась В садах твоих, в доме, в поле Повсюду тебе казалось, Что вольный ты и на воле. Был светел ты, взятый ею И пивший ее отравы. Ведь звезды были крупнее, Ведь пахли иначе травы. К чёрту Ахматову с её болью! К чёрту! Я заколотился в дверь, расслышав за шумом воды всхлипывание. ‒ Сева, открой! Через пять минут дверь щёлкнула, и серьёзный Сева вышел, поразив меня до самой сути. Я впервые понял, что ему 28. Он словно повзрослел. ‒ Мир, прости. Я неправ, ‒ ошарашил он меня с порога. ‒ Да за что?! ‒ Я не имею право ничего требовать. Это неправильно. И я благодарен. Я испугался до омертвения. Мне показалось, что прямо сейчас меня выставят за дверь вместе с моим стильным и унылым чемоданом. ‒ Ты... меня гонишь? ‒ Нет. У нас есть ещё целый день. Подари мне его, пожалуйста. ‒ Чего ты хочешь? ‒ Тебя.***
Я никогда не занимался любовью со слезами на глазах. Я никогда не занимался любовью. Я никогда. Никогда.***
Мы успокоились лишь к утру, вымотав друг друга, выпив досуха, обожравшись друг другом до тошноты. Накрыв измотанного и осунувшегося Севу простынёй, я смотрел на него в ранних золотистых лучах восхода и старался запомнить до мельчайших деталей. Выжечь образ не только в сердце, но и в памяти. Что бы ты сказала на это, Анна? Память любезно подкинула мне порцию чужой созвучной боли. Из памяти твоей я выну этот день, Чтоб спрашивал твой взор беспомощно-туманный: Где видел я персидскую сирень, И ласточек, и домик деревянный? О, как ты часто будешь вспоминать Внезапную тоску неназванных желаний И в городах задумчивых искать Ту улицу, которой нет на плане! Я тихо встал, невесомо поцеловал кудряшки, оделся, подхватил собранный вчера чемодан и вышел. Вышел, оставляя за спиной то единственное лето, в котором я был счастлив.