Часть 1
18 июля 2014 г. в 17:27
Я говорю:
- У всех у нас одна смерть.
Синие униформы. Черные униформы. Двуликий поток, рассеченный посередине негласной зоной отчуждения, наводняет русла министерских коридоров. Скоро им предстоит обмелеть, а потом и вовсе иссохнуть на девять часов ежедневной рутины, но сейчас реки полны: справа – бодрая стерильная яркость токсичного красителя, слева – нефтяная пленка с налипшими на нее омутистыми тенями. Мы – две капли чиновнического половодья – ступаем вровень, чуть выбиваясь каждый из однотонных нам течений. Синяя униформа. Черная униформа. Лишь галстуки одинаковые – алые. Идеологически выдержанный цвет – цвет крови. Идеологически выдержанный узел – петля, которую можно сжимать все туже и туже, сколько заблагорассудится, до бесконечности – бесконечности удушья.
Кажется, сегодня я как раз перестарался. Надо бы ослабить эту виселичную хватку. Не сейчас – позже. Куда мне спешить?
Он говорит:
- Одна смерть, вот как? Значит, кое в чем люди до сих пор равны? Кое-какое право у них все-таки отнять невозможно? И пусть мы не умираем, когда стрижем ногти, а Партия и не заметит, если уничтожить десяток-другой ее верных или не слишком клеток, - тебе-то, скажем, от этого, от смертности твоего тела менее досадно не становится. Как и всякой живой твари. Ты такой же, как и все. Такой же, как и мы.
Его слова были бы смелыми, не пропитывай их до последнего эха желчь: для смелости в них просто недостанет места.
Я говорю:
- Нет, я о другом. Каждый из нас умрет – умрет, идя однажды впереди конвоира, умрет от ожидания, а пуля в затылок довершит агонию. Вы меня понимаете, товарищ?..
Он машинально притрагивается к номеру-идентификатору, укрепленному, как предписывает устав, на груди, - ладонь захватана частыми рукопожатиями, пальцы зачерствели от канцелярской работы, от чернильных карандашей и затупленного обреза служебной записной книжки. Не рука – гроздь изможденных костей в газетном конверте, некрофилический букет, рожки коралла в мягкой обертке. Не рука – воплощенное старомыслие, неприкрытое преступление. Ему следует носить перчатки. Повинуясь моей вопросительной паузе, он притрагивается к номеру-идентификатору - я не знаю его буквенного имени, но числовое мне теперь известно.
Он говорит:
- Меня расстреляют?
Желчь, шипя, до шепота разъедает его голос – прежде звонкий, литой, хранящий чеканку служебных приказаний и криков отрепетированной ненависти в металле гласных звуков. Идеологически выдержанный голос. Только руки подвели.
Я останавливаюсь перед экономно узким зеркалом – на пол-отражения, не более. Мимо двумя прядями, разъятыми тонким пробором осторожной дистанции, катится проточный, проточенный коридорными рукавами и лестничными ответвлениями разлив, двери распахиваются полыньями, створки подаются с треском застарелого льда.
Инерция привычки заставляет меня не распустить, а сильнее стянуть галстук, так что кажется, будто кровь пульсирует уже не в шейных артериях, а в его волокнистой мякоти. Я смахиваю с плеча крупинку белесой пыли. Недавний собеседник, стоя передо мной, едва втиснувшись в плотно облегающую раму, жест в жест повторяет то же. На нем синий форменный комбинезон. На мне – черный.
Я говорю:
- Всех нас расстреляют. Рано или поздно. У нас нет выбора. Мы и саму смерть давно расстреляли.