Oh, dear
25 июля 2016 г., 23:27
— Перестань, ты пугаешь меня.
Том обрывается на полуслове, и в его глазах, полных ярости, проскальзывает недоумение. Его рот застывает полуоткрытым. Мне хорошо видно, как тяжело поднимается грудь, и я слышу шум дыхания, даже находясь в пяти шагах — так, словно Том дышит мне в ухо.
Он кривится, будто я говорю несусветную чушь:
— Как я могу пугать тебя, дарлинг? — звучит раздражённо и сухо.
— Посмотри в зеркало, — советую я, — ты другой, и у тебя взгляд сумасшедшего. Ты никогда не злился.
— Тебе полезно знать, что я умею.
Я понимаю: ничем это не закончится. Прежде чем гнев начнёт ссорить нас, я говорю:
— Остынь, — и ухожу, чтобы просто уйти.
«Дарлинг», обычно такое мягкое, нежное, звенит в голове как яростный рык, как «вжик» плети. Я не останавливаюсь, чтобы взять пальто, выхожу на улицу прямо так, и смотрится как-то жалко человек в одном свитере (это поздней-то осенью). В кафе за углом меня знают, я сижу у них с полчаса, взяв себе чашку чая в кредит, и впервые за много лет мне не хочется возвращаться.
Так бывает, когда человек делает что-то несвойственное. Если бы Фрай ушёл в садоводы, а Уотсон стала домохозяйкой, то все бы испытали недоумение, а может, и страх: как же так, ведь они — другие. Но если мы не можем чего-то представить, то не значит, что этого нет (не было и не будет).
Том играл, и всё его отрицательное выходило в игру, а мне доставались улыбки. И вспоминать лицо, такое искажённое, злое и направленное ко мне, а не к зрителям — в это не верится. Мне бы хотелось думать, как всё исправить, а думается лишь об этом новом лице. Мой Том вдруг не Том.
Или Том вдруг не мой?
Я получаю смс и слегка успокаиваюсь:
«Приходи».
Дома сумрачно, но после улицы тепло и уютно. Мы смотрим друг на друга какое-то время, но я вижу, что всё прошло. Том недовольно протягивает ко мне руку, и я обнимаю его так крепко, как только могу. В моих руках он расслабляется, натянутые мышцы, сведённые в гневе, поддаются моим касаниям и больше не сокращаются. Теперь я могу что-то сделать ради него.
— Если я зол, это повод дать мне пощёчину, но не уходить без одежды, — упрекает он с заботой, совсем не обидно, — надеюсь, ты не ходила так по улице, а зашла куда-нибудь.
Я поднимаю голову, чтобы посмотреть на него. Как он сильно держит меня!
— Ты остыл?
— Не ходила? — упрямится он, правда, отогревая моё лицо своими ладонями.
— Не ходила. Ты остыл?
— Да.
— И поговоришь со мной?
— Поговорю.
Несмотря на испуг, я ждала именно этого. Небольшая неловкость, которая была между нами, исчезла, когда Том отпустил себя, а я отпустила воспоминание о нём. Какое-то время он дышит мне в затылок, прикрыв глаза и почти касаясь губами, и под моей щекой успокаивается его сердце.
— Пойдём, — и я целую его (черты всё ещё немного сердитые, жёсткие, рот какой-то солёный), — я пожалею тебя.
Том всё-таки улыбается, и его глаза, наконец, заметно добреют.
— Oh, dear, — говорит он интимно, шёпотом, — как же ты мне нужна...
А я усаживаю его на диван поближе к подушкам, завариваю чай (с мятой и молоком) и слушаю до полуночи, пока он не рассказывает мне всё до конца, пока его глаза не начинают слипаться, а подбородок вновь не становится мягким, безо всяких углов. Я сижу рядом, трогаю то лицо, то плечи, то руки, прижимаюсь к нему, пью из его чашки, когда он предлагает, и от нас вместе пахнет этим домашним чаем.
Наутро будет совсем хорошо, а сейчас я сделаю всё, чтобы не было плохо.
Примечания:
Прошу прощения у ПЧ за нарушение идиллии. В свете недавних событий мне было сложно принять нового Тома, что и вылилось в подобную сцену.
Пускай Хиддлстону и в жизни кто-нибудь заварит мятный чай.