— Я зашла в твою комнату под предлогом уборки, а на самом деле потому, что там пахнет тобой.
— О, дарлинг…
Том тихо посмеивается, он слегка сконфужен и удивлён. А я хотела бы признаться и в том, что надеваю его рубашки на голое тело, когда оказываюсь в ненагретой кровати, пишу забытой им ручкой и не убираю на дальнюю полку мужской шампунь.
— Ты скучаешь по мне?
— Я по тебе тоскую.
За окном усиливается шквалистый ветер, кажется, волны сейчас проглотят весь пляж и подберутся к порогу дома, и маяк выцветет в плотном тумане. Мне так неуютно! Эта ночь как-то особенно нехороша.
Я поднимаюсь с постели и включаю торшер у кресла. Том слышит, а может, чувствует, и укоряет меня:
— Ты обещала, что ляжешь спать, когда мы закончим. У вас уже половина четвёртого.
— Посчитал?
— Я не перевожу часы.
Как легко ему даются такие вещи — наверное, актёрская раскрепощённость. Том на другой стороне океана не первый месяц, а всё ещё смотрит за мной.
Он улыбается, я это слышу по шипению в трубке, лениво помешивает свой кофе, звякая ложкой; где-то рядом проходят люди. Молчание тёплое; я представляю, что на Томе лёгкая майка, а его кудри вычёсывает ветерок, и этот мир кажется мне параллельным — в моей комнате холодно и темно. Кресло будто сырое, зябкое. Я открываю книгу на последней странице.
— «Рассвет. На цыпочках спустившись вниз, мистер и миссис Уилкес заглянули в свой дворик.
— Она замерзла до смерти этой ужасной, холодной ночью, я знаю!
— Нет, жена, посмотри! Она жива! На ее щеках розы! Нет, больше того — персики, хурма! Она вся светится молочно-розовой белизной! Милая Камилла, живая и здоровая, ночь сделала тебя прежней!..»
— Кто это?
— Брэдбери.
— Неужели… я и не помню такой новеллы. О чём она?
Я почти вижу, как его рот касается моего уха, шепчет, и Том стоит рядом — заглядывает через плечо. На самом деле, возле щеки у меня только накрахмаленный ворот рубахи и телефон.
Конечно, я бы ответила, будь у нас время. Я бы сказала: «о том, как не продрогнуть и как вылечиться (или всё-таки заболеть?)», сказала бы это серьёзным тоном, глядя в окно. Но я сегодня и так болтлива, да и у Тома слышатся голоса. Его отрывают.
Я чувствую, как маяк собирается рухнуть в туман.
— О, сейчас, одну секунду, пожалуйста! — говорит Том не мне, а потом извиняется: — Мне пора. Слышишь?
— Конечно, иди.
Том допивает кофе, наверное, поднимается из-за стола; из-под тента просачиваются лучи, и Том жмурится (опять же, наверное). Мне даже не верится, что я не рядом, а он сам далеко не здесь.
— Ты дочитаешь мне потом? Я позвоню сегодня ближе к обеду.
— Моему или твоему?
— Твоему, дарлинг. Мой только что кончился.
Тянуть больше никак нельзя, и я прощаюсь. Откладываю телефон, смотрю на него, раз за разом прокручивая разговор в своей голове. Дом пугающе тих и опасен, а до рассвета ещё много глав, если читать сначала.
На мне голубая рубашка с засученными рукавами, и сегодня она моя.
* * *
— «Фиалке ранней бросил я упрек:
Лукавая крадет свой запах сладкий
Из уст твоих, и каждый лепесток
Свой бархат у тебя берет украдкой.
У лилий — белизна твоей руки,
Твой темный локон — в почках майорана,
У белой розы — цвет твоей щеки…»
— Это признание?
— Это Шекспир, дарлинг.
«…Каких цветов в саду весеннем нет!
И все крадут твой запах или цвет».
Голос так чист и нежен, что мне хочется слушать его, только закрыв глаза. Сейчас полдень, а солнца по-прежнему нет, оно слоняется где-то за тучами и не выходит. Возле моря все камни промокшие, а Том греет мне ухо, чтобы я заснула прямо сейчас.
— Как шумно, — вдруг замечает он.
Я лениво оглядываю горизонт, полный набегающих волн.
— Ты знаешь, такое творится не первый день.
— Размыло дорогу?
— Не сильно.
Я завела себе такие же часы и обхватила ими запястье. Какая-то чудовищная сентиментальность, свойственная ему, но не мне — а так, оказывается, приятно. Сидя в библиотеке, я теперь не гляжу бездумно в окно, а смотрю на пульсацию стрелок. Главное, не проговориться об этом.
— Если ты прилетишь в Лондон, я прилечу к тебе.
Том лежит сейчас в номере, сонный и немного прохладный — ему совсем не хочется думать о моём настроении. Прошёл всего месяц, и дело, наверное, в ноябре.
— Я прилечу в Лондон. Но это не будет завтра, ты понимаешь?
— Послезавтра?
Том слегка улыбается, я слышу глухой смешок и сама начинаю растягивать губы. Но прежде всё-таки говорю:
— Шторм продержится ещё неделю — так объявили сегодня.
— Я постараюсь прилететь до того, как начнётся новый.
А многим позже я включаю кино и усаживаюсь на диван, приглушаю свет в этой комнате, беру с собой шоколад и какао. У Джоанны всё так подходит под моё настроение! У неё полутона, и ветер, и кручи над чьим-то домом.
А ещё, конечно же, Том.
* * *
Тень поднимается вверх и шарит рукой по стене — выискивает выключатель, а находит меня.
— Damn! — тихо ругается Том, вздрагивает, а я уже нахожу в темноте его плечи и губы. — Я думал, ты спишь…
А потом он рассказывает мне в ухо своим бархатным шёпотом, с поцелуями, так, что мне кажется — мы не встретились только сейчас, потому что и вовсе не расставались:
— Представляешь, он подслушал нас и сказал: «Чёрт возьми, да вы стоите друг друга!», и дал мне отгул, — я не могла наглядеться, и улыбалась, наверное, как умалишённая, пока Том продолжал говорить, — а ещё сказал, что встречал многих поэтов, но очень мало тех, про кого складывают стихи.
— Он назвал нас милыми или же идиотами?
— Милыми идиотами, sweetheart. Милыми идиотами.
* * *
На маяке скользко, зато теперь есть новый фонарь. Мы оба любим смотреть отсюда на море, хотя, если честно, маяк — это слишком громко для маленькой башенки. В чужой куртке намного теплее, чем только в своей. И дома меня ждёт рубашка, которую я не надену.
Сегодня я, наконец-то, засну нагой.