Часть 1
4 ноября 2014 г. в 15:30
За пару часов до Того Самого Дня (вернее, Того Самого Дня Номер Один) Говарду Старку приснился Абрахам Эрскин.
Пожилой еврей, пофыркивая, копался в баре Старка, и Говард понял, что это сон, только потому, что в его самолете отродясь не водилось баров. Если нужно было взять с собой спиртное, он заливал во фляжку бурбон или плотно заворачивал в парусину парочку бутылок. Он вообще, вопреки распространенному мнению, пил довольно редко и понемногу.
— Ну и что вас не устраивает, милейший? — спросил он у спины Абрахама Эрскина, обтянутой, как в день смерти, белым халатом, только без выходного отверстия у плеча. — Поскольку мы во сне, там может быть любая выпивка на ваш вкус, а вы чего-то ворчите...
— Ах, ну да, ну да, — отозвался Эрскин, ничуть не удивляясь. — То-то смотрю, у вас здесь один дрянной кукурузный виски. А это все мое воображение. Тогда французский коньяк, пожалуй.
Он выудил из бара высокую бутылку отличнейшего «Наполеона». Сел напротив Говарда на походную койку и разлил темно-золотой коньяк по стаканам.
— Надеюсь, вы не планируете варварски портить благородный напиток льдом, как это сейчас делают молодые повесы в Нью-Йорке?
— Ради бога, Эрскин! Вокруг столько льда, что меня начинает воротить только от одного этого слова. Давайте скорее свой коньяк, — он взял со столика стакан и с наслаждением пригубил. — Кстати, что вам нужно, доктор? Мне редко снятся сны, а уж тем более с вашим участием.
— Это потому, что вы измотаны, Старк, — покачал головой Эрскин.
Смерть ничуть его не изменила. Он был все так же сед, всклокочен, но при этом в безупречно чистой рубашке, жилете и брюках, кажется, еще пахнущих раскаленным утюгом. Правда рукава халата уже в чем-то запачкались.
За одни ухом у Эрскина был карандаш, за другим — папироса. И маленькая фляжка в часовом кармане, наверняка. В общем, выглядел доктор, как и всегда.
— Ну да, я вымотался, — повинился Говард. — Не будем скрывать, доктор, я в отчаянии, и мне становится легче, если чем-то себя занять...
— Составление карты шельфа, проверку расчетов в сто какой-то раз и перепайку передатчика трудно назвать «чем-то».
— Передатчик правда барахлил.
— Но остальное-то...
— Эрскин, вы что, персонифицируете мою совесть? Или как там учит школа вашего венского коллеги?
— Вот что, юноша, — доктор плеснул себе еще коньяка и на какое-то время с наслаждением прильнул к стакану, а потом поднял вверх указательный палец, не выпуская стакан из руки, — прекратите себя убивать. Одного самоубийцы с нашей команды вполне достаточно. Спите больше, ешьте фрукты, а то у вас уже появились первый признаки цинги. Носите очки, снежная слепота — вещь не из приятных. И... ну, я не знаю, влюбитесь в кого-нибудь более доступного наконец.
— Нет, вы не совесть! Вы персонифицированное занудство!
— А почему не глас разума?
— В наличие последнего меня еще никто не осмеливался подозревать!
— Ну ладно, вы безрассудны и гордитесь этим. Но давайте начистоту, Говард, вы отчаялись. Сложно поверить, но это так. Вы тащитесь от квадрата к квадрату по инерции, у вас ни на что нет сил. Вы раздражаетесь по пустякам, почти не спите... Что вы делали в Рождество?
— Рождество? Ох, черт, — застонал Говард, с размаху прижав ладонь ко лбу.
— То-то, — Эрскин покачал головой. — Ничего в этом хорошего нет. Выкарабкивайтесь.
— И все?
— А чего вы ждали? Ангелов с трубами? Света абсолютной истины?
— Ну хотя бы. Для приведения вы чересчур прозаичны.
— Я, может быть, существую только у вас в воображении. Вместе с кукурузным виски сомнительного качества. Сухой закон, по-моему, до сих пор сидит у вас в подсознании.
— Эрскин, старый вы мерзавец, — Говард поднялся с койки и прошелся взад вперед по отсеку. Покатый потолок был такой низкий, что нагибаться приходилось даже ему. — Раз вы не можете ничем меня порадовать, кроме своих чертовых фруктов, так скажите мне вот что... Почему вы дали себя убить, а? Да еще в такой момент, когда все было поставлено на карту? И вот не надо про старое больное сердце и про то, что от пули не убежишь... В меня дважды стреляли, один раз это была женщина, а это уже верная погибель, я выходил из пике в нескольких ярдах от земли, разбивался на гоночном автомобиле. Я достаточно знаю про смерть. Всегда есть пара секунд, чтобы...
— Это у вас есть, — вздохнул Эрскин. — Пока есть. Вас Фортуна поцеловала. И от пули не убежишь, зарубите это себе на носу. Но умер я, что ни говорите, своевременно.
— Да надо же.
— Точно вам говорю. Правительство не выпустило бы меня из лап со своими суперсолдатами, и в итоге насоздавало бы Гилморов Ходжей вместо Стивенов Роджерсов. Потому что, мой молодой друг, Ходжей в мире много, а Роджерс был такой один.
— Я знаю.
— Я, может быть, был самонадеян. Я сказал ему быть хорошим человеком, а не хорошим солдатом. Вот и погиб он как хороший, любящий человек. А Гилмор Ходж что бы сделал?
— Господи, Эрскин! Я не обязан знать по именам ваших приятелей!
— Гилмор Ходж, — Эрскин потряс бутылку с остатками коньяка и присосался прямо к горлышку, — выпрыгнул бы с парашютом еще над Австрией и гори все синим пламенем. И знаете, его даже не судили бы. Выкрутился как-нибудь, нашел заступников. Сказали бы: сберег себя для будущего, — ученый горько, пьяно рассмеялся. — В общем, я рад, что сыворотку у вас так и не повторили.
— У нас? — насторожился Старк. — И вообще, вы прощения у меня, что ли, просите? Так не у меня нужно... Вам там ближе...
— А вы считаете, талантливые ученые все сбежали в Штаты? Не-ет, некоторых прикормили или запугали, — пробормотал Эрскин, не обращая внимание на злое «вам там ближе». — В общем, слушайте, я принес вам благую весть...
— Хреновая из меня мадонна.
— И не перебивайте. Проснетесь, съешьте консервированных персиков и прослушайте военную частоту. Узнаете кое-что интересное. Про восставшего из мертвых, смертию смерть поправ... Дальше летите в Лондон и не давайте, ни в коем случае не давайте молодому идиоту отправиться к праотцам. Мне тут компания не нужна. Рассказываете все. Как есть. Потом берете его за шкирку, тащите на самолет, запасаете еще персиков...
— Эрскин! — взвыл Говард, хватая себя за волосы. Усы и трехдневная щетина топорщились во все стороны и едва не искрили. — Что вы мне втираете? Я окончательно перестал вас понимать! Просто скажите, Роджерс там, у вас?
— Не-а, — довольно улыбнулся Эрскин. — Но вы никому не говорите. Тем более, что вам это рассказало мое привидение. А то вас упекут сами знаете куда. Барнсу, правда, можете...
— А... стоп, стойте! — начал было Говард, совершенно потерянный, но Эрскин уже истаял, как чеширский кот, оставив после себя хитренькую улыбку еврейского шарманщика и стойкий запах алкоголя, который не желал выветриваться еще пару часов после того, как Говард проснулся.
***
Говард прибыл в Лондон через полторы недели после Того Самого Дня (Номер Один). Судя по сводкам с фронтов, красная армия наступала под Будапештом, но в Лондоне было тихо. За исключением госпиталя, конечно. В госпитале орали, ругались, молились, слушали радио, чтобы заглушить всю эту какофонию, со стуком везли каталки по деревянным полам, а еще перетаскивали стремянки и снимали с высоких окон бумажную рождественскую мишуру.
Говард безнадежно пропустил Рождество, но все-таки подарил хорошенькой медсестричке с перового этажа банку консервированных персиков, которые зачем-то приволок с собой.
Та расцвела, но судя по тому, как она расцвела повторно, когда Говард проходил обратно вместе с Барнсом, окучивали эту делянку не впервые...
Джеймс Барнс, слабый, синюшный и шатающийся, улыбнулся девушке с самым нежным, обещающим видом, и Говард про себя поразился его жизнелюбию. Этот и на смертном одре будет держать костлявую за запястье и что-то мягко нашептывать. А если ему захочется повыть от страха и боли, то сделает он это точно не в присутствии дам.
В том, что Барнс, так же, как и он сам, прекрасно знаком и со страхом, и с болью, а может быть, знает их куда ближе, Говард не сомневался.
— Что ты там говорил про риск? — В фойе Барнс уперся ладонью в облупившуюся стену и, чтобы никто не подумал, что это слабость после ранения, полез в нагрудный карман за сигаретами.
— А я не говорил про риск.
Одежда на Барнсе болталась, губы были пересохшие и настолько искусанные, словно он питался за время госпитализации только ими. Повязки сняли, но шрам на виске, уходящий под волосы, еще не затянулся полностью, а от ниток остались красные вмятинки.
Хреново он выглядел. Даже не хреново, а... как это... krashe v grob kladut, Говард слышал от союзников это русское выражение и почему-то его запомнил.
Барнса хотелось пожалеть — откуда взялись только в Говарде эти мамочкины инстинкты? — пообещать, что все будет хорошо, заставить остаться в больнице. И чтобы шапку надевал и не забывал кушать супчик.
Но Говард не нанимался быть строгой матушкой Джеймса Барнса. Барнс заслуживал, чтобы с ним были честными. И Говард сказал ему честно:
— Не говорил, но риск большой. Нас могут засечь с субмарины и сбить. Могут обстрелять с берега. Авиация этот район уже не патрулирует, но если в квадрат занесет случайный мессершмидт... Ну, ты понимаешь. Кроме того, ты, конечно, официально находишься в отпуске по ранению, но война идет, а отпуск не бесконечен. Когда тебе станет лучше, я обязан буду сдать тебя эскулапам. И если они скажут, что ты можешь отправиться обратно на фронт...
Джеймса Барнса передернуло. Но он улыбнулся:
— Ревущих не расформировали?
— Попытки были. Но попробуй откажись от самого эффективного подразделения для борьбы с Гидрой в Западной Европе. Кстати, по вашему образцу собрали еще два отряда: в Белоруссии и Южной Чехии...
— Дело капитана Америки живет и побеждает, — улыбка у Барнса была какая-то волчья, возможно, из-за тяжелого взгляда запавших глаз. — Если я должен был испугаться, поясни, в каком именно месте.
— Мы можем погибнуть.
— Вот уж нет. Ты обязан выжить, кто же еще будет проводить шикарные шоу с девочками и поднимать машины в воздух. Нет, серьезно, Старк. Ты нужен стране.
— Шею покажи, — вздохнул Говард.
— Я мою руки, шею и чищу уши, — шутливо сказал Барнс, отступая на шаг. — Мой учитель лупил нас линейкой по заду, если уши были грязными, это отлично помогало запомнить правила гигиены.
— Ага, — Говард поймал его за воротник армейского свитера (под руку попались и больно врезались в ладонь жетоны), оттянул ткань на себя.
Синий шрам от удавки отчетливо выделялся на бледной коже.
— Идиот... — пробормотал Говард, отпуская воротник.
Барнс неловко отпрыгнул, запахивая вырез свитера, как девица. Уперся лопатками в стену и задышал тяжело:
— Соврать, что упал и ударился не удастся? Ладно. Таблеток было не достать, а ванну давали принимать по двадцать минут на брата, — он накручивал и подстегивал сам себя, злился все сильнее. Даже румянец заиграл на щеках и желваки заходили. — Больше всего стыдно перед девочками, которые тащили меня из санузла в новогоднюю ночь. Вот уж был подарочек, ничего не скажешь. Но сейчас все в порядке. А тебе, — он опомнился, — вообще должно быть плевать.
— Да я это про себя, — потряс головой Говард. — Я — идиот. Некогда было поговорить! Ждал, пока оклемаешься. Дела, дела...
Он сухо рассмеялся и похлопал себя по бокам. Где-то во внутреннем кармане пиджака должен был лежать портсигар с табаком для особых случаев. Сейчас для него было самое время.
— О чем тут говорить? — Барнс укусил себя за щеки изнутри. — Все и так ясно. Ты мне скажи вот что...
Он так и стоял, прислонившись лопатками к стене, возможно, просто чтобы не упасть от слабости. Говард вытащил длинную сигарету и устроился рядом. Сигарета дымила и горчила, как самая отвратительная из самокруток.
— Ну?
Баки кашлянул.
— Надежда... есть? — спросил он коротко.
И Говард развернулся к нему.
— Еще с полмесяца назад я сказал бы, что никакой.
— Что изменилось? — весь подобрался Барнс.
— Ничего не изменилось, — криво усмехнулся Говард. — Просто... предчувствие такое.
Нет, он не сумел бы обмануть Барнса. Тот смотрел в его лицо цепко, холодно, и глаза были стеклянные, как пуговицы с дамского пальто. Стеклянные, тускло-голубые и обведенные фиолетовыми кругами глаза.
— Ладно, Джеймс. Дело в тебе. В первую очередь в тебе и в твоем индексе выносливости. Он сверхчеловеческий. Русские говорят, нашли тебя обмороженным, умирающим... А гляди-ка, ты ходишь сам, ешь, говоришь...
— Нужду справляю...
— Петлю затянуть смог самостоятельно.
— Да уж, никто не помогал. И о чем это говорит? — в голосе Барнса была такая тоска и такое желание верить, что Говард чуть не задохнулся ими, как парами хлора.
— Тебе кололи аналог сыворотки старого хрена Эрскина, — сказал он со всей возможной уверенностью, хотя уверенности не было. — Если она помогла тебе выкарабкаться там, в Альпах, значит, может и...
— Не продолжай, — Барнс отшвырнул сигарету, рывком отлепился от стены и потер шею, как будто невидимая удавка душила его до сих пор. — Когда мы летим?
— Сегодня. Все давно готово, — сказал Говард, раскашлявшись от омерзительного курева.
— Оке-ей, — весело бросил Барнс. И крикнул на весь холл, обращаясь к симпатичной медсестре в наколке и с банкой персиков:
— Милли, эй, Милли! Когда я вернусь, я пришлю тебе лучших фиалок!
— Лучше консервированного тунца! — со смехом отозвалась девушка, и Говард подумал, что тут шансы у него все-таки были.
Но вообще у них с Барнсом пока ноль-ноль.
***
В Тот Самый День (окончательный Тот Самый День) они с Барнсом оба серьезно обморозились. Лед начал таять и обваливаться, так что Говард провалился по самые колени в ледяную лужу. Но, чертыхаясь, продолжил работу, потому что время поджимало, собачий корм, а также их с Барнсом и немногочисленными рабочими галеты и консервированные фрукты подходили к концу, а подвижек в поисках не было никаких.
Ну а сам Барнс за каким-то чертом скинул варежки и рубил глыбы без них. Руки он не просто обморозил, но и стер до кровавых ран. Не чувствуя боли, еще какое-то время орудовал инструментом, а потом заметил кровь и вернулся в самолет. Лицо у него было черное, щеки запали.
Бинтуя его вздувшиеся, как подушки, мозоли, Говард сказал:
— Сегодня последний день. Идем к краю ледника, работаем, пока хватит сил, и возвращаемся в Тронхейм.
— Нет, — сухо бросил Барнс, будто осколком льда запустил.
— У нас больше нет ресурсов.
— Значит, оставишь меня тут. Без ресурсов.
— Зубами лед грызть будешь?
— Если нужно, то и зубами.
Барнс осклабился: зубы были неровные, но крепкие, острые.
Говард закончил с перевязкой, сходил выплеснуть за борт розовую и теплую еще воду, в которой отмачивал обмороженные руки, отмывал кровь. Вернулся и упал на мешки неподалеку от Барнса.
— Гоняемся за фантомами... — простонал он, вытягивая ноги, тоже перебинтованные и упрятанные в меховые унты, отличные алеутские унты из рыжего оленьего меха. Барнс, как выяснилось, попавший в сорок втором на детский мультик студии Диснея, из-за них замучил Говарда кличкой «Бэмби».
Дразнился он, правда, давным-давно, в какой-то другой жизни. Еще до того, как они так смертельно устали.
— Это не фантом, — сказал Барнс упрямо. — Скажем так, теперь у меня предчувствие.
— Фата-моргана. Миф. Мираж.
— Я не прошу оставаться тут навечно, — Барнс повернулся к нему всем корпусом. — Просто давай поработаем, пока сможем.
— А я что предлагал?
Они рассмеялись тихо и отчего-то весело. Потом разлили по кружкам чай, добавив немного коньяка — Говард со странным чувством закупил еще в Штатах несколько бутылок «Наполеона». Надели свои парки, затянули шнурки на капюшонах. И выбрели под яркое гренландское солнце.
Крыло самолета, глубоко ушедшего в лед, они обнаружили через шесть часов.
Говард никогда не видел, чтобы работали с такой истовостью. Барнс превращал лед в снежное крошево, бешено врубаясь в его белоснежное нутро. А потом начал делать это бережно, почти любовно.
Говард и двое их помощников-норвежцев принимали осколки, но раскапывал яму он сам. Отказался от инструментов, выкидывал пригоршни снега руками в толстых варежках. Потом снял и их.
Нужно было бы напомнить ему про обморожение, но Говард не стал. Потому что когда Барнс добрался до чего-то, напоминающего крепления кресла пилота, в голове не осталось никаких мыслей.
Говард стоял над ямой на коленях, поднимающийся ветер с континента забирался под парку и комбинезон, но на ветер было плевать. Внизу Джеймс Барнс по прозвищу «Баки» счищал снежную корку с белого, неживого лица капитана Америки, щупал пульс, заливал в неподатливый рот несчастный коньяк из несчастной фляжки Говарда, плакал, может быть, или это снежные блестки таяли на щеках.
А вот капитанский щит нашел все-таки Говард. И станцевал с ним боевой танец индейцев-сиу прямо на льду, восклицая:
— Я знал, что ты не пропадешь, малыш! Эй, ребята, ну это же вибраниум. Вы понимаете, ви-бра-ни-ум!
Норвежцы не понимали, разумеется, но кивали с достоинством, не мешая богатому чудаку безумствовать в свое удовольствие.
Эрскин приснился Говарду второй раз во время перелета во Францию.
В этот раз в баре он не копался, освоив штуку с воображаемой выпивкой. Стакан уже был у него в руке, а сдобная физиономия с глазами-черносливом — довольной донельзя.
— Вы же понимаете, Старк, — сказал он, прихлебывая и смакуя напиток, — что привидений не бывает, а я всего лишь персонифицирую вашу надежду, ну и там, несгибаемую волю. Красивые слова придумайте сами, пожалуйста.
— Точно, — откликнулся Говард, вытягиваясь настолько, насколько позволяло неудобное кресло. — Но про Роджерса вы не соврали.
— Не имею такой привычки.
— Что теперь будет?
— О господи, да откуда же я знаю? Я не пророк и не апостол, меня вообще не существует. Но мир точно изменится. Особенно если вы не станете искать Тессеракт.
— Ну уж нет. Хватит с меня поисков на краю света. У меня другие планы, — Говард завел руки за голову и потянулся еще слаще. — Доведу до ума свою студию. Сниму фильм. Присмотрю за Барнсом, пока война не закончится... Кстати, как там звали вашего приятеля? Гилмор...
— Ходж. Вот, пожалуй, в кино ему самое место.
— Посмотрим. Вы невысокого мнения о кинематографе?
— И вашем таланте режиссера.
— Значит, точно нужно этим заняться. Кстати, присмотрите там местечко погорячее. Когда наш с вами свежемороженый друг очнется, первое, что он сделает, это наконец-то вырубит настоящего Гитлера.
— За победу, — усмехнулся Эрскин, одним махом осушив стакан.
И, тая по своему обыкновению, в алкогольных парах, сказал:
— У вас во сне отличная выпивка. Жаль, что навестить вас больше не выйдет. Я вроде как закончил все свои земные дела. А вы все-таки влюбитесь. И вспоминайте иногда, что я сказал.
— Угу, — ответил Говард, приподнимаясь и салютуя ему бутылкой.
Разумеется, из всех слов Абрахама Эрскина он запомнил только то место, где было про консервированные персики.