unser Glaube

R
Завершён
101
3
автор
Фэндом:
Размер:
170 страниц, 90 107 слов, 20 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
101 Нравится 38 Отзывы 16 В сборник

Unser Glaube

Настройки
Константин Рокоссовский курил часто, сигареты он курил самые дешёвые, и если уж брался, то превращал это в нехитрый, но особый ритуал. Просил, чтобы его хоть пару минут не дёргали, отсаживался в сторону, щурил глаза, смотрел вдаль сквозь предметы и ресницы, безразлично думал о своём странном немце и медленно выдыхал вонючий сизый дым, через равные промежутки времени совершая рукой одинаковое повелевающее движение. Этим он и занимался в пыли и копоти Курской битвы поздним летом сорок третьего. Но не сегодня. В боях назрела небольшая передышка на пару дней. Немцев чуть отогнали к харьковским рубежам и теперь всем нужно было переформироваться и собраться с силами для нового сражения. Это можно было назвать отдыхом. Можно было пару часов провести как вздумается, хоть, конечно, дел невпроворот, но в том и дело, что их невпроворот всегда, а такой день уже может и не выдаться. Такой сухой и ветреный день, отчего-то уже по-осеннему зябкий, вернее, по-мартовски жаркий, в котором солнечное тепло вне тени пробивает привычный холод, а не наоборот. В ближайшей роще звенели глухим шелестом берёзы и осины. Лесок был небольшой, исхоженный, уже не раз насквозь простреленный, кое-где пожжённый, перекопанный и вспаханный сапогами сначала немцев, потом русских, но заросли всё ещё стояли местами непролазные, особенно возле канав и болотца в низине. Но Рокоссовский хотел пойти не в болото, а на высокий лесной холм, поросший берёзками, тысячелистником и молодой ободранной черникой. Перед этим Рокоссовский, выпутавшись из своих основных генеральских обязанностей, в течение десятка минут грозно оглядывался и реял между окопами, приставая то с одним, то с другим к попадающимся штабистам, а когда сомнений в том, что порядок и спокойствие целостны, не осталось, он покинул ненадолго свой пост. Конечно, он предупредил, что пойдёт немного пройдётся, а может поспит, а может поест, а может напишет письмо домой, а может и наведается в ближайшую деревню, хоть и не осталось ничего от ближайших деревень. Не так уж важно. Главное один. «Если понадоблюсь, я сразу буду». И звать не придётся. Но он немного волновался. Не столько тому, что в его отсутствие что-то пойдёт не так, и не столько тому, что раскроется слабо скрываемая тайна его направления. Всё это пустое, он ничего плохого не делает, пусть чуткой совести и кажется иначе. Остаётся только себя самого чуточку опасаться и раздумывать над своим поведением там, на лесном пригорке. Куда недолга дорога по раздавшимся в ширь тропинкам, через упавшие переломанные стволы, через полёгший бурьян и пару топких ручьёв. А в лесу хорошо. Не тихо, слышны рычания танков и далёкие выстрелы, но иногда можно уловить и щебет храброй птицы, и безмятежную очередь упорного кузнечика, и урчание оглохших жаб и жужжащих слепней, писк комаров. И дыхание. Своё собственное, шумное и сильное, как выхлопы холостого мотора. И шаги. Свои собственные, позвякивающие, гремящие, пружинистые и тяжёлые, сапоги мнут траву, затем чавкающий мох, затем сухой жгучий вереск, игольный покров, мягкий, словно песок... Хорошо, что не жарко. В небе селятся облака, а солнце скачет, сверкая по тонким посеребрённым листьям. Рокоссовский нашёл это место без труда. Задранная бурая коряга, воронка взрыва и россыпь бледно-красной брусники, которую белорусская душа не позволит не обойти, чтобы не потоптать, указали путь. За занавесом распушившихся рябинок открылась небольшая поляна, освещённая солнцем ярко, словно жёлтыми софитами. На том месте, где расстались в прошлый раз, как и договаривались, он ждал. Этот лётчик-истребитель, Александр Покрышкин. Он сидел на осевшем в землю старом стволе, в сдвинутой назад фуражке, в выцветшей застёгнутой под горлом гимнастёрке, на поясе перетянутой широким грубым ремнём, в сбитых пропылившихся сапогах... В руках он держал какие-то мятые листы, которые исчезли, словно он стал фокусником, как только он заметил вышедшего генерала. Покрышкин быстро и ловко, но не без знающей себе цену горделивой вальяжности поднялся и вскинул было руку, чтобы отдать честь, но до головы ладонь не донёс, опомнился. Вместо этого опустил пониже козырёк, нахмурился куда-то в строну и шелесту листвы буркнул «здравствуй». Он не боялся, он будто сетовал, что приходится скорее разыгрывать вежливое смущение, чем почтительно смущаться. А зачем разыгрывать, он и сам не знал, отсюда и эта грубоватая резкая отстранённость. - Здравствуй, Саша, - Рокоссовский медленно, стараясь не спугнуть, пошёл к нему по отчего-то потяжелевшему дёрну. Пошёл с невнятной улыбкой, которую едва сдерживал, и с руками, которые не знали, куда деться. И что же сказать. «Ему ведь не в тягость? Ему не в тягость повидаться со мной?» - Ну что у тебя? - Всё нормально, - бросил отрывисто и сорвался. Когда между ними осталось шага три усыпанной муравьями земли, метнулся в сторону, слишком быстро, как не умеющий летать орлёнок, но потом смерил скорость, по своей невероятной привычке положил руки на ремень у пряжки, по-купечески, по-мещански, чего в сибирской крови у него было очень много, повернулся спиной и пошёл меж искрящих солнечным золотом деревьев. Пошёл неторопливой прогулочной походкой, какой-то матросской, качающейся и расхлябанной. Пошёл таким образом, что хочешь-не хочешь, а пойдёшь следом, рассматривая его широкую изгибающуюся спину в складках ткани и всю его основательную фигуру. Он заговорил, и ровно с той громкостью и отчётливостью, какую можно разобрать только с расстояния двух шагов иноходи. - Спасибо вам, Константин Константинович, что поспособствовали с Исаевым. - Не за что, Сашенька. Мне труда не составило, - Рокоссовский боролся с желанием догнать его. Догнать-то просто, но этот метр расстояния преодолеть невозможно, покуда сам лётчик не позволит. А он не позволит. В прошлой встрече казалось, что позволит-таки, потому как скромно пожаловался и тем самым попросил уладить его конфликт с командиром его полка подполковником Исаевым, с которым у Покрышкина с самого назначения были контры, из-за чего лётчика исключили из партии. Потом разобрались, восстановили, но оставили подчиняться тому же человеку. Теперь у них была новая дошедшая до более высокого начальства тактическая распря, уладить которую Рокоссовскому и правда ничего не стоило, он ведь был генералом армии. - Ты только называй меня Костя, я же просил. - Ладно, - Покрышкин пожал плечами, терпеливо кашлянул, остановился и стал цеплять носком сапога с земли еловую ветку. Этот жест Рокоссовский распознал как маленькое благоволение, и потому деликатно обошёл его, зашёл спереди, закрыв его тенью по пояс. Встал перед ним, спиной против солнца, и терпеливо выждал секунды, перед тем как Покрышкин поднял лицо и глянул на него, то ли презрительно, то ли просто щурясь. - Костя... - сказал устало, словно кинул горстью песка, и снова маневренно, как касатка в воде, вильнул в сторону, покачиваясь, ускользая, пошёл вниз по склону. Только когда он отдалился, Рокоссовский неслышно выдохнул и пошёл снова следом, невольно раздумывая, будет ли это произнесение его имени единственным, что он заслужил за всё время. На что тут надеяться? Не такое уж долгое время. Всего несколько разбросанных по лету солнечных дней, несколько встреч и прогулок по перелеску там и тут. Пара с трудом и неловкостью заведённых разговоров об общем деле, об общей борьбе против фашистских стервятников. Разговоры эти для них обоих были трудными, потому как оба по русской привычке говорили один хуже другого, страшно неразборчиво, неправильно и скомкано. Со своими подчинёнными они оба ещё как-то умели объясняться, вполне могли гавкать и скупо и чётко приказывать, но тут, при друг друге, то ли робели, то ли стеснялись, то ли ни в коем случае не хотели показаться навязчивыми, не хотели бороться за главенство, и из-за этого в тихой лесной обстановке мямлили, едва открывая рот, на одном тоне мололи похожие слова, словно пшеничную кашу. Рокоссовский старательно шепелявил, Покрышкин на долгие секунды спотыкался, в поисках нужного слова, заменяя паузы каким-то глухим горловым клёкотом. Вроде и говорили по очереди, вели беседу, но каждый свою, ведь другого разобрать было почти невозможно, особо когда трава шелестела, похрустывали под сапогами ветки, стрекотали предалёкие раскаты выстрелов и касались, раздавая электричество, рукава. Уж лучше молчать и просто идти. Покрышкин оттолкнул с пути тугую ветку орешника. Она, как плеть, должна была метнуться назад и ударить того, кто идёт позади. Рокоссовский это заметил и не стал готовить свою защиту. И не пришлось, потому что Покрышкин по-соколиному летяще обернулся, поворачиваясь на месте и задержал ветку, пропуская генерала мимо сквозь арку кустов. Но тут и был пойман. Рокоссовский сам прекрасно понимал, какое непозволительное преступление против чести совершает, но он и был преступник, пусть и осужденный без вины. Его притянуло, как тянет колодец наклониться ниже, и он осторожно, но непрерываемым движением обнял пилота и привлёк к себе, забирая его руку от ветки и его самого закрывая. Рокоссовский ведь был выше и больше. Они оба ни стройностью, ни изяществом не отличались, да и с чего бы, они ведь были настоящие русские звери, у них была их матово сверкающая сила и сантиметрами мощной мягкости под загорелой кожей. У Рокоссовского этого было больше, но не в этом заключилась бы победа, если бы свершилась. Через мгновение Покрышкин вырвался легко и необъяснимо. Его ни в коем случае не держали, даже боялись создать вид, что держат, а потому вновь самовольно ускользнуть ему было просто. Так же просто как взять, да и задаться естественным вопросом, что нужно от него этому знаменитому величавому генералу, конечно известному на всех фронтах и заслуженно любимому, да, но ведь это ещё не причина, чтобы безропотно сносить его подозрительные поползновения в свою строну. Если уж задаваться причинами и искать объяснения, а Рокоссовскому приходилось иногда по ночам этим заниматься, то себе он это легкомысленно объяснял тем, что это его княжеская польская кровь дурит. Ну а если серьёзнее, то объяснял ранними воспоминаниями и одиночеством, и летом, и тоской. Передышкой в боях, сытостью, здоровьем, а потому растлевающей скукой и вытекающим из этого невытравимым желанием за кем-нибудь симпатичным поволочиться. Можно, конечно, за какой-нибудь медсестрой. Можно, да только не хотелось связывать себя обязательствами честного человека, не хотелось, пусть платонически, изменять жене. Но что ещё важнее, это странное чувство причастности. И красота этого необыкновенного лётчика. Его особость. Как он опускает лицо, грузно, словно пустельга, отлетает от куста орешника, по пути вновь ревностно и ревниво вырывая свою шёлковую лапу из рук генерала, весь выпрямляется, но без отталкивающей резкости, и строптиво сверкает голубым лисьим глазом, высокомерно, едва слышно фыркает, отворачиваясь, и проходит сквозь ветви, снова куда-то вперёд... Нет, его так не добьёшься. Его никак не добьёшься. Слишком он гордый и слишком серьёзный. Не то что какой-нибудь немецкий пленный селезень, который чуть что сам тает и вешается на шею со своими отравляющими, сбивающими с толку, незаконными и всё-таки запретно-желанными нежностями. Саша не такой, он отберёт ладонь и положит её обратно на ремень, словно на подлокотник трона. Подастся вперёд, словно ветер ему в лицо дует, пойдёт как солнечный, сытый, с лоснящейся светлой шерстью волк, чуть сутулясь, что с его фигурой почти невозможно. Он станет дальше оставлять глубокие следы на влажнеющем мху и ломать ветки, и только и останется, что, погибая от какого-то звенящего глубоко внутри восхищения, замирая и моментами задыхаясь, красться за ним след в след, обожая его стройную спину и надеясь на ещё один случай, когда он соблаговолит и покладисто позволит приблизиться и прикоснуться к себе. Не позволит ведь... Но разве это болезненно для него? Возможно, что да, он ведь такой ответственный, такой важный, словно ни одна жизненная низменная глупость не способна его задеть. Он не только сейчас, он наверняка всегда таким был. Он и его сибирский характер. И привязаться к нему, если не сказать влюбиться, довольно просто. Поэтому Рокоссовский в начале середины лета и привязался, впервые рассмотрев его вблизи и надышавшись одним с его лёгкими воздухом. Потому что увидел и почувствовал. Что глаза у этого лётчика узкие, как речные холодные камни серые, с бездушной стеклянной голубизной, кошачьи, немного жестокие, раскосые как у потомков степных монголов, засевших в Новосибирске. И лицо у него тоже слегка восточное, широкое и сглаженное ветром, и за профиль такой, военный, строгий и одинокий, можно было бы и правда в тридцать седьмом продать родину, если бы родина стоила одного прикипевшего сердца. И всей этой в каждом движении невольно выставляемой на показ силы. И того, что у него невысокий рост и телосложение как у небольшого, но мощного танка. И у него тигриные спокойные повадки, в которых заключена сибирская таёжная опасность. Это в его воровском, каком-то лагерном наклоне головы, в сведённых прямых бровях. И когда он смотрит, он смотрит то ли по-разбойничьи, то ли по-крестьянски. И то, и то губительно. Ведь глаза у него, словно солнцу, вечно презрительно сопротивляются, всегда немного прищурены. И выражение лица у него смутно знакомое, как у бандитов, что околачивались у московских питерских вокзалов. Азиатский он, сибирский, дальневосточный, среднерусский, мягкий и каменный, Сашенька. А уж до чего упрямый... До чего своевольный, храбрый и принципиальный. Рокоссовский не так долго его знал, но догадывался. Что такому слово поперёк не скажешь. Впрочем он, Рокоссовский, может попробовать сказать, ведь с генералом Покрышкин свой сибирский гонор проявлять не станет. Не из боязни или опаски, а из одного уважения. Но всё равно переходить границу нельзя. Ведь у него такой жиганский храбрый вид, что и не подступишься. Но уж красивый он, до чего красивый, особенно сейчас, в солнечном лесу, часто оборачивающийся и перетянутый чёрным широким ремнём... А уж какое ровное и гладкое у него лицо, беспородно-восточное, но, словно разлитое белое золото, застывшее в высеченную ветром маску, выражающую безразличную волчью мудрость. Вся кожа у него мягко посыпана загаром, который природную, несколько даже девичью мраморную белизну полностью заглушить не в силах. Да, в нём определённо есть тонны того, чего ни в ком другом, ни в одном немце не найти. В нём есть свобода, и поэтому Рокоссовский нерегулярно урывками видится с ним, награждая себя каждой встречей и ей же мучаясь. «Не дай бог влюбиться... Это было бы слишком...» «Но он беленький. Сашенька мой». И на развороте солнце снова добирается до его искрящих серых глаз и он щурится, кривится, словно большой кот, показывая свои волчьи резцы. Как охотник... И, может быть, внешность у него больно чекистская. Именно больно. Именно суровая, как боевая раскраска у ядовитых насекомых, несущая предупреждение о злости, безжалостности и яде. Да, что-то от жестоких санитаров леса есть в нём. Что самое удивительное, именно это и привлекло. Эта кожаная куртка, в которой он выглядел в тот летний день как круглый щенок, когда они впервые увиделись. Эти огромные кожаные перчатки, превращающие тонкие руки в крабьи лапы, когда они впервые увиделись. Эта фуражка под этим эсэсовским поворотом головы и проницательным взглядом, когда они впервые увиделись... Когда они впервые увиделись, день был холодным. Лето вообразило себя заранее погибшим и полетело крупным дождём чуть ли не со снегом. Тогда Рокоссовский и столкнулся с ним чисто случайно, на осмотре позиций и заезде в этой связи на импровизированный аэродром. Рокоссовский легко и повелевающе познакомился с ним, с уже тогда знаменитым и насупленным лётчиком, уже тогда залюбовавшись его тяжёлой вольностью и победой, что лежала твёрдым обещанием в его глазах. Он был красивый. Он был необыкновенный. Не было ничего труднее, чем остаться с ним наедине, тем более что Рокоссовский сам не понимал, зачем ему это надо и надо ли. Но всё устроилось. Встреча в лесу, прогулка вдоль канав, неясный разговор, тогда неловко скатившийся к тому, что у него, у Саши, красивая наивная улыбка. К тому, что он в свои опытные двадцать восемь уже отец для большинства своих девятнадцатилетних ведомых лётчиков. И сам он больше преподаватель, чем вольная птица. Излишне серьёзный настрой держит его у земли, велит не самому летать, а больше наставлять других, велит не сбивать немцев, а дать их сбить своим ученикам, с которыми он очень строг, но за каждого без исключения его сибирская душа болит в равной степени. Но до его взаимоотношений с другими лётчиками Рокоссовскому не было дела... Покрышкин, не смущаясь, потому как никогда не смущался, ведь никогда не хвастался, а говорил только правду тяжёлым голосом, приглушённо делился тем, что ему в небе нужно лишь полсекунды чтобы среагировать. Это у него не реакция, а комета. И все эти его сбивчивые рассказы о его лично разработанной запутанной и невероятной методике ведения воздушного боя... Рокоссовскому и это было не очень интересно, но он купился. От монотонности повествования не оставалось сомнений, что Покрышкин не просто обыкновенный пилот, а самый настоящий... Ну. Как сказать... Великий. Стоящий. Ценнейший кадр и герой. Один из тех, на ком эта война будет однажды выиграна. Один из тех, кто составляет нашу силу, нашу преданность, любовь и веру. Именно такое безошибочное впечатление складывалось от общения с ним и от его напыщенной серьёзности и уставшего, крайне строгого знания своего дела, которому он без раздумий посвятил свою жизнь и к чему всю эту жизнь шёл через бесконечные преграды. Рокоссовскому на тот день для собственной гордости и успокоения нужна была не какая-нибудь молодая пташечка, а именно что самая лучшая, самая неприступная и самая тяжёлая. Самая талантливая, незабываемая и сильная из всех, кому покорялись небеса. И дело не в неприязни к лёгким путям, да и не то чтобы Рокоссовский питал слабость к лётчикам или вообще к солдатам, вовсе нет и боже упаси, но в Покрышкине было то, обо что можно было зацепиться, да там и остаться. Навсегда возле него, как возле шипованного куста диких пепельных поз, да только не было ни возле него, ни в его сердце места. Всё было занято его драгоценными птенчиками-лётчиками, о которых он, кашляя сигаретным дымом, скупо плакал, когда их сбивали, и которым от него доставалось в день лишь по одному отрывисто брошенному слову разочарования или одобрения, но, что важнее, дни и дни с ним. А тут, у Рокоссовского, только июнь и июль. Можно понадеяться, что удастся встретиться после войны. Да только его тогда тем более ничем не купишь... А сейчас его ещё можно подкупить универсальной расплатой. Своей защитой и помощью в улаживании проблем с его руководством. И снова самонадеянно решив, что сделал достаточно, и что ещё одно маленькое позволение приблизиться дано, Рокоссовский приблизился. Вернее, не сам, а непроизвольно. Потому как Покрышкин вдруг, не вынимая из карманов рук, подпустил к себе близко и резко обернулся. Молниеносности ему было не занимать. Рокоссовский к таким размеренным и точным движениям не привык, а потому довёл до конца свой широкий шаг, на конце которого столкнулся с лётчиком нос к носу. А он, из принципа не желая смотреть снизу вверх, только склонил лицо и смотрел ему на ворот, моргая и бегая зрачками, будто спрашивая: «ну что? Что же сделаешь?» Что тут можно сделать? Только то, что каждый хотел бы. Обнять его. Да только как обнимешь, когда он по-ежиному распушился, расставил локти и надулся, как голубь. Он ведь большой. Но Рокоссовский всё-таки больше. И обнять может и такого. Может даже прижать к себе, показывая, что хоть чисто физически, как ни крути, сильнее, и почувствовать у шеи его мигом сорвавшиеся, словно чужое, не его дыхание, засвистевшее и запевшее в ответ на ласковое «Сашенька». Но он уже вырвался. Одного его своевольного рывка плечом хватит, чтобы выпутаться из всех пут. И Рокоссовский снова отпустил. И снова пошёл за ним, про себя раздражённо ругаясь и путаясь в этой сомнительной игре, но теперь уже идя быстрее и нетерпеливее, нервничая, теряя самообладание, а потому увеличивая скорость и рискуя догнать и натолкнутся на него, если бы Покрышкин не выбирал путь поизвилистей и не сворачивал так непредсказуемо. «Сашка, стой!» - от брошенного в акацию окрика взметнулась полыхающим кубарем коростель и улетела. - Нет, я не стану! Вы на меня в этом, Константин Константинович, никак не рассчитывайте, пожалуйста... - звонким, едва заметно паникующим голосом он говорил уверенно, но уже оказался загнанным в западню. Он оказался заведён своим путём к самому краю, к которому, не может быть, что подошёл неосознанно. Он теперь держался рукой за изгибистый ствол молодой берёзки, вскарабкавшейся на крутой берег над широким и быстрым ручьём, скорее даже речушкой, выбравшейся на этом месте из зарослей. Позади за рекой простиралась открытая старица, вся обросшая камышом и тростником. Может, там шикарный вид на рассвет, может, хаживали в мирное время рыбаки, может, кто-то и сейчас мог увидеть, но Рокоссовский продолжал убеждать себя, что не делает ничего плохого. Ничего страшного. - Я же тебе ничего такого не предлагаю, Сашенька. Уходи, если хочешь, и больше не проси меня ни о чём, но лучше останься. Я ведь только хочу посмотреть на тебя. Такой ты хороший и славный, - слегка запыхавшись, Рокоссовский произносил эти слова, а сам совсем себя не слушал. В голове крутились клубки сомнений, злости и желаний, а сам он тем временем аккуратно подбирался к лётчику, причём таким образом, чтобы несказанно удачно загородить ему путь к отступлению, ведь позади позвякивала вода ручья, а если метнуться в сторону, то есть опасность сорваться с осыпающегося суглинком края. А Покрышкин стоял, не двигаясь, снова сложив на поясе руки и упорно смотря в сторону. Рокоссовский с укором неизбежной нежности в очередной раз заметил, что лежащие на ремне пальцы у лётчика выглядят невероятно. Потому как по всё той природной привычке средний и безымянный пальцы лежат рядом, почти касаясь, а другие пальцы слегка разведены в стороны. И на пальцах этих никогда не было никаких колец. Всё, и это тоже, было таким необъяснимо привлекательным... Лучше было только его неподвижное безмолвие, в котором он, изогнув позвоночник и покусывая губы, судя по всему, позволял к себе подойти. И подойдя достаточно близко, чтобы уже не поместилось между ними вытянувшейся болотной выпи, Рокоссовский плавно, лишь бы не спугнуть, поднял руку, завёл её лётчику за голову и, притягивая к себе, погладил по стриженному затылку под фуражкой. Покрышкин, протерпев это несколько секунд, нервно цокнул и дёрнулся, выворачиваясь из-под из руки, но по верно рассчитанному, наверняка им обоим известному плану, из-за движений из-под подошв его сапог стал расползаться некрепко держащийся у края берега дёрн, и чтобы попросту не упасть, Покрышкину пришлось отступить вбок, немного развернуться и в результате оказаться прижатым спиной к берёзке. А пламя неизвестного, но, наверное, тевтонского происхождения и так уже опаляло изнутри кожу, и что-то смутное, сходящее с ума от столь опасной близости, завыло тревогой. Той самой, предвещающей бомбёжку и беду, что прокатилась и над мигом потемневшим лесом от лагеря. Этот резкий звук только добавил суматохи, Покрышкин, чьё молодое яростное сердце реагировало на воздушную сирену более чутко, совершил ещё несколько неправильных бесконтрольных движений, чем оказался окончательно схвачен. Рокоссовский цепко обнял его, удерживая на месте и прижимаясь к нему, сдерживая дыхание, почти касаясь губами его бархатного виска. С трудом сдерживаясь, Рокоссовский позволил своим едва дрожащим рукам обнять его вокруг пояса и притянуть к себе ещё ближе. Словно скользкий ужик, он завыворачивался, но на этот раз Рокоссовский решил не обманываться фальшивым, как ему казалось, упорством и не отпустил, без благоговения и без осторожности смял, как сильную птицу. Среди возни сверкнули с негодованием серо-речные глаза. Рокоссовский смотрел на него близко сверху вниз и понимал, что если бы лётчик сейчас нахмурился, то погубил бы, наверняка уничтожил бы пренебрежительным презрением, которого, пусть на самом деле в нём не было, но которое Рокоссовский почувствовал бы разлитым в сгустившимся воздухе из-за понимания того, что происходит. Что происходит среди громче зашелестевшей листвы в налетевшем невесть откуда мощном и сухом предгрозовом ветре. Но Покрышкин не нахмурился, только отрешённо покачал головой, стаскивая фуражку, закрыл глаза и кивнул, касаясь холодным лбом подбородка генерала и прекращая сопротивление. Которое, будь продолжено, ещё не известно, увенчалось бы успехом. Но что известно определённо, так это, что отказываться, конечно же, были причины, но все они запросто перекрывались одной и огромной и причиной сдаться. И причиной этой были всползающие вверх руки того, кого ещё раз назвал Костей и безутешной просьбой остановиться.
101 Нравится 38 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (2)