unser Glaube

R
Завершён
101
3
автор
Фэндом:
Размер:
170 страниц, 90 107 слов, 20 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
101 Нравится 38 Отзывы 16 В сборник

Костенька

Настройки
Фридрих Паулюс приоткрыл веки, а только потом проснулся. Страха он не почувствовал, лишь сразу тревожно метнулся к той тягостной мысли, что провалы в памяти, что мучили его в первые месяцы плена, а потом перестали, похоже, вернулись. Иначе как объяснить то, что он лежит в ворохе одеяла на просторной кровати под высоким и незнакомым лепным потолком? Но ему совсем, ни капельки не страшно и не горько. Ему хорошо, а вокруг стелется мягко окутывающее тепло позднего молочного утра, приятные запахи чистых квартир и ласковое спокойствие, раздаваемое неспешным тиканьем метронома из-за стены. И по всему телу разливается свинцовая усталость естественным образом отошедшего сна, голова слега обита мутью, но это от пересыпа, это пройдёт, стоит встать и умыться... Но стоило пошевелится, о себе напомнила вчерашняя боль, не причиняющая сильных неудобств, но явственная, которую не спишешь на ошибку чувств... В следующую секунду Паулюс подскочил на кровати и испугано заозирался. Спросонья не так просто было провести границы и понять, не приснился ли ему Большой театр, «Хованщина» и... И Рокоссовский?.. Костенька, соболиная шуба, черёмуха в сквозняке, глухой пол девятой ложи пятого яруса. Нет, это не может быть правдой... С каких пор мир настолько прекрасен и удивителен? И всё-таки, поёрзав на кровати и кое-как поднявшись с неё, Паулюс убедился, что вчера им, как Костенька это назвал, «воспользовались». Но ведь Костенька сказал... Что же он сказал? Сказал не ждать от него ни писем, ни встреч, ничего такого никогда не будет... Ах да, всё верно. Рокоссовский навсегда ушёл и больше никогда... Паулюс удрученно опустился обратно на кровать. Одежды своей он не видел, но зато нашёл у подушки большой и пушистый халат из махры, в который завернулся, дабы начать рефлексировать и светло страдать по Костеньке до конца своих дней, бесконечно проигрывая в голове прошлый вечер во всех деталях. Прекрасное, достойное художника занятие... Но сначала всё-таки нужно было определить, где он находится. Может быть, это гостиница или специальная квартира, куда его привезли ночевать, потому что ехать на обратно дачу было слишком поздно? Но, Господи! Как же его везли? Спящего? Раздетого? Не соображающего? Краснея и про себя ругаясь, Паулюс подошёл к сияющему окну и откинул тюль. Вид за окном едва не снёс его с ног и мигом выветрил из глаз остатки сна. За стёклами простиралась огромная и величественная, сверкающая серой сталью на солнце река. Невдалеке через неё перекинулся широкий мост, а во всех направлениях лежала живая и кипящая по утру столица. Вид открывался такой губительно-волшебный, что Паулюс заключил, что находится на высоком этаже. Ещё повыглядывав, открыв форточку, подышав и в результате замёрзнув, Паулюс отошёл от окна и пошёл вглубь стандартно убранной квартиры. Она выглядела необжитой и слегка безликой. Выйдя из комнаты, Паулюс засомневался, можно ли идти дальше в халате и босиком, но потом всё-таки решился. К перебору метронома в коридоре добавилось едва слышное мирное бормотание радио, громкость которого была убавлена на минимум наверняка для того, чтобы его, Паулюса, не разбудить. Паулюс столь тщательно оберегал себя от тяжести свершившейся потери и так старательно убеждал себя не страдать от того, что больше никогда не увидит Рокоссовского, что вполне мог себе в этом самовнушении верить. Поэтому увидеть за приоткрытой дверью одной из комнат Костю было настолько неожиданно, что Паулюс по-заячьи бесшумно отскочил назад, съехал спиной по стене и прикусил запястье. Не помогло. Едва не падая, Паулюс заглянул в дверной приём снова. Действительно. Оставив за спиной светлые окна, Рокоссовский сидел за массивным рабочим столом, откинувшись на стуле и что-то читал, вертя в пальцах карандаш. Одет он был в рубашку и выглядел... Неужели немного сонным? Да как же такое может быть? На его столе пело нежным голосом радио, поэтому от него укрылось то, что у Паулюса под ногой скрипнула одна из досочек паркета. Бесприютно обнимая себя руками и пытаясь воспринять реальность, Паулюс пошёл куда-то вглубь коридора. Там он наткнулся на просторную пустоватую кухню и замер на несколько минут, то пытаясь считать от ста до одного, то повторяя на память директивы командования ОКВ, одним словом, пытаясь успокоить нервную дрожь, которая снова начинала трясти его, стоило ему опасливо свериться с тем фактом, что он. И Рокоссовский. В одной квартире. После того, что было вчера. Значит, Костя обманул, когда сказал, что больше ничего не будет? Ох, всегда бы так обманывали. Тревожно покружив по кухне, Паулюс вскоре впал в особый род отчаяния. Того, которое апеллирует тем, что надо что-то делать. Но что делать? Идти желать Рокоссовскому доброго утра? Но что потом? Паулюс не имел ни малейшего понятия. Это было для него слишком много и трудно. Сейчас он больше всего хотел бы оказаться на своей милой даче, так, чтобы всё, что произошло вчера в театре, осталось бы в драгоценном прошлом, а сегодняшний день был прост и понятен... Паулюсу на глаза попался эмалированный пузатый чайник и он решил его поставить. Чтобы сделать хоть что-то. Чаю? Может быть. Вряд ли здесь найдётся травяной с эстрагоном, майораном и мелиссой, но пусть... Руки дрожали страшно. Паулюс не без труда поднял пустой чайник и, запинаясь, подошёл с ним к раковине. Затем, заполнив водой, донёс чайник до газовой плиты и замер теперь перед ней. В принципе Паулюс умел ею пользоваться, вот только уже много лет не пользовался. На даче кухарка из принципа не допускала его на кухню, а в заключении он тем более не готовил. Поставив чайник на плиту, Паулюс, после множества бестолковых манипуляций непослушных рук, отыскал в одном из ящиков кухонного стола спички и снова впал в анабиоз минут на пять. Время незаметно перестало быть ценнейшим богатством, а стало просто данностью. Руки по-прежнему дрожали, крупнее, чем раньше. Выудить из коробка спичку удалось попытки с пятой. Сразу после стало понятно, что чиркать серой о красный фосфор можно бесконечно, вряд ли что-то выйдет. Но раза с десятого получилось. Спичка шумно вспыхнула и сразу потухла, горелый запах поплыл по кухне с кольцом голубоватого дыма. Но затем дело пошло на лад. Вторую спичку Паулюс зажёг как следует и почти поднёс её к конфорке, но запоздало вспомнил, что нужно повернуть ручку, а пока он её вертел, огонь на спичке жадно подобрался к самым пальцам. Зашипев, Паулюс отбросил спичку в сторону и поднёс обожжённые пальцы ко рту. Сразу после, ещё нервничая от боли, он резко развернулся и сердце его так сильно стукнулось невпопад, что едва не проломило рёбра, подпрыгнуло и зацепилось за какие-то острые крюки, подвешенные к горлу. В глазах на мгновение потемнело, на то же время не осталось на земле воздуха. Всё потому, что позади, на расстоянии всяко меньшем, чем шаг, бесшумно стоял с испытующе строгим видом Рокоссовский. Паулюс непроизвольно отшатнулся от него, но сзади был стол, поэтому осталось только опустить лицо и умирающе закрыть глаза рукой, пытаясь продохнуть. Прямо посмотреть на Костю Паулюс не мог себе позволить. Хотел бы этого, но понимал, что сам до такого состояния себя довёл, что действительно недалеко до инфаркта... Но через минуту Паулюс всё-таки пересилил себя и исподлобья посмотрел вперёд. Костя всё так же стоял рядом, в своей нежно-голубой фланелевой рубашке и брюках от формы. Глаза его были рубашки светлее и смотрели то ли с лукавой издёвкой, то ли с настоящим презрением, едва прикрытым вежливостью шутки. При таком хорошем освещении Костя был только лучше, чем вчера... Он мог бы смотреть хоть с ненавистью, хоть с отвращением, Паулюс безмерно любил бы его любого. А такого уж тем более. Такого, когда можно на свету так близко рассмотреть его лицо и разобрать морщинки и несколько маленьких отметин от старых шрамов, давно слившихся с едва смуглой кожей. Паулюс в очередной раз с погибающей нежностью и про себя, совсем не слышно, ласково сказал ему, что он ни капли не красив. Что как все эти русские военные, он слегка уродлив в своём расписанном, правильном и грубом существовании, но это нисколько не умаляет того, что перед Костей не устоит ни одно способное видеть честь и доблесть сердце... Рокоссовский вдруг приблизился, отчего Паулюс невольно, словно хлопающие птицами крылья, забился назад, но отступать было некуда. Но это было лишь забавно. Костя просто протянул руку и, деловито нахмурившись, строгим показательным жестом отвернул одну из ручек на плите. Сразу после, будто в назидание, Паулюс уловил скоблящий запах газа. А Рокоссовский резко опустился на корточки, отчего Паулюс снова дёрнулся и запаниковал, но снова зря. Костя поднял с пола коробок, который Паулюс, оказывается, выронил и рассыпал, и одну спичку. Проверенным умелым жестом Рокоссовский зажёг газ и поставил на него тут же трубно загудевший чайник. - Что, чайку захотел, фельдмаршал? - голос у Кости был немного злым. Или Паулюсу просто мерещилась в каждом его жесте обращённая агрессия? Вполне возможно, ведь Рокоссовский был огромным и мощным, словно бездушный танк. Паулюс был почти одного роста с ним, но явно уступал ему во всём остальном. Отсюда и страх, который, чуть что, сводил шею и поднимал по предплечьям кусачие мурашки. Это происходило ещё и от того, что Рокоссовский совершенно не старался говорить понятно, а польский акцент будто специально увеличивал и обкладывал им, как барсучьим мехом. - Да, - невнятно протянул Паулюс и не выдержал, опустил взгляд к полу. Ему всегда жизненно необходимо было чётко понимать, что происходит и, если не иметь контроля, то хотя бы видеть ситуацию полностью, при этом зная, что будет впереди, и, опираясь на это, рассчитывая свои действия. Такой он был человек, штабной до основания. Сейчас же он был начисто этого лишён. Оплетающими горло, словно лианами в калимантанских джунглях, горячими болью и счастьем он чувствовал, что любит этого человека, но скверная разрозненность, бесконтрольность и ощущение угрозы притупляли это чувство, на первое место выталкивая позыв отстраниться и срочно остаться одному, самому себе хозяином. Но это был невозможно, а Костя был слишком близко, к его законам тянуло древним магнитом и от него отталкивало тягой к самосохранению. Но за долю секунды одна из болезней резко перетянула на себя чашу весов и бездумно бросила с обрыва. Паулюс не успел осознать, что делает, но порывисто двинулся вперёд, не обнимая Рокоссовского, но только беззащитно и умоляюще к нему прижимаясь. И это, конечно же, было верным решением. Тут же стало лучше. Намного лучше от этой защищающейся тёплой близости рубашки, продетой запахами сигаретного дыма, одеколона и чернил. Совсем не военными запахами. И это было прекрасно... Этот запах дыма сейчас не был грязным, не был рабочим, полевым, бродячим и тяжким бездомный псом. Он был словно холёной домашней кошкой, которую курят в чистой комнате над хрустальной пепельницей и не пачкаются пеплом, а лишь обогащаются его дорогим благородством. Помнится, раньше, в их первые встречи во время войны, от Кости пахло этой самой Второй мировой, Великой Отечественной. И этот боевой запах казался тогда, хоть и грубым, солёным и нечистым, но лучшим. Теперь же Паулюс со счастьем осознал, что много лучше пахнут чистота и мир. Пахнут глаженой фланелью и лишь чуть-чуть, чьей-то чужой, налетевшей «Красной Москвой». И, что самое главное, этот уютный запах вовсе не бьётся в нос с порога, когда в комнату входит воин и генерал в пыльных сапогах в кровью погибших на подошвах. Лучший запах едва уловим. Его можно ощутить только тогда, когда прижмёшься и почувствуешь сквозь рубашку благоговейное величественное биение всё преодолевшего и оставившего позади все битвы на Волге сердца. Увлёкшись этим открытием, Паулюс забыл удивиться, когда сильные руки обняли его за пояс ответ, сгребая и прижимая ближе, едва не отрывая от пола. От напавшей добротной скованности Паулюс шумно выдохнул, а без произнесённого шёпотом Костиного имени сделать это было невозможно. Паулюс невольно ощутил всю эту неизмеримую мощность и силу, обязанную принадлежать доброте и скромности, иначе это было бы слишком несправедливо. В особенности при учёте очарования и глухой лесной нежности, которая лежала в Косте, и её можно было взять, стоило только высвободить и поднять руки и робко обнять его, касаясь пальцами его коротких волос. - Костенька, дорогой мой, хороший, зачем ты меня так пугаешь?.. Это пистолет у тебя в кармане? - Да, пистолет, - Рокоссовский вдруг неожиданно резко его от себя отстранил. Паулюс, словно его вытряхнули из тёплой постели на холод, снова почувствовал себя затравленным и невесомым и вжался обратно в стол. А Рокоссовский действительно достал из кармана брюк небольшой чёрный пистолет и с мягким стуком положил его на столешницу возле. Паулюс опасливо подумал, не пытаются ли его этим жестом запугать, но он и без этого едва дышал. - Зачем тебе, - тихо произнёс он, понимая, что воздух ни туда, ни обратно в него не входит. Потому что Костино лицо близко. Прямо напротив. И Костя не улыбается, глаза его серьёзны и холодны. Глаза его, безбедно голубые, чистые... С такой невозможной близости можно сравнить с выбеленной пенной водой Средиземного моря, когда она светла у песочного берега Турции. - Тебе лучше не знать, - Рокоссовский на мгновение прищурился, а потом отодвинулся. Паулюс подумал было вдохнуть свободнее, но не вышло. - Ты же любишь меня, да? Рад быть здесь сейчас, перебежчик? Ну так давай, пока чайник не закипел... Встань на колени, - и он отступил ещё на шаг и положил неподъёмную руку, словно львиную лапу, Паулюсу на плечо. Не поняв, что делает, просто автоматически послушавшись, Паулюс безвольно съехал вниз, продолжая смотреть Рокоссовскому в лицо. Пол оказался удручающе твёрдым и попавшая под колени ткань смягчила лишь первые секунды. А Рокоссовский, без эмоций и холодно смотря сверху вниз, звякнув тяжёлой бляшкой, расстегнул на себе ремень и переместил руку Паулюсу на голову. Под этим давящим контролем сразу стало понятнее и легче, и Паулюс, по-прежнему ещё не вполне осознав, стал делать то, что требовалось. Как это делать правильно, он совершенно не знал, ведь никогда с таким не сталкивался, разве что, по молодости и то, из разговоров, которых высокомерно избегал. Он и тогда гордился своей целомудренностью и чистотой, никогда не изменял жене, а с ней не делал ничего, что могло бы покоробить их общее на двоих чувство собственного достоинства и навязанного благородства. Но о том, чтобы отказаться, Паулюс даже не подумал. Закрыв глаза, он чувствовал на своих волосах подталкивающую и направляющую руку и пытался сказать себе, что это всё — тоже его любовь. И если любишь имя Рокоссовского, то по-честному будет любить и всё остальное, и всё то, что красиво, и всё то, о чём лучше не знать... Хуже всего в тот момент было горькое осознание того, что Костя его не любит. Совершенно, нисколько. Настолько не понимает его и не интересуется им, что вот, до сих пор считает предателем. А привёз сюда лишь для того, чтобы по-другому воспользоваться... Таким образом наивного жестокого Костеньку было недолго и разлюбить, но Паулюс этого не хотел. Паулюс искренне хотел до самого конца носить его образ в своём сердце как святыню, честную, неприкосновенную и незапятнанную. Сейчас этот масштабный план потихоньку рушился и Паулюс больше жалел его, чем себя. Но, с другой стороны, вот, Костины пальцы сжались на нескольких прядках и потянули вперёд, но затем отпустили, поглаживая с равнодушной лаской, и за это одно прикосновение и за глаза его ясные, за его великую душу разве нельзя простить и разрешить ему всё? Разве нельзя всё окрасить в благодарность и нежность, в ещё одно проявление... Паулюс так и не понял, сумел ли он сделать что-то толковое. Скорее всего нет, но Рокоссовский отстранил его и поднял на ноги. На безумно затёкших ногах Паулюс едва стоял, низко опустив лицо, тря ладонью засаднившие губы и редко дыша. Вскоре ему пришлось взять в руки поданную чашку. Вода в чайнике, очевидно, вскипеть не успела, в красно-бурой воде плавали крупные чаинки, а по запаху Паулюс определил байховый, чабрецовый, не успевший завариться и обжигающе горячий, ужасный. Одно хорошо, что не сладкий. Сахар в чае Паулюс органически не переносил. Но как следует почаевничать ему времени не дали. Фарфоровый край, стукнув о нижний ряд зубов, нетерпеливо притолкнули к его лицу. Сделав слишком большой глоток, Паулюс снова обжёгся и опалил горло, кроме того, от прикосновения к тонким прогревшимся стенкам горели пальцы. От всего этого на глаза выступили слёзы. Хорошо, что Костенька не увидел. Хорошо, что Костенька торопился... Безо всякого удовлетворения Паулюс отметил, что должно быть, не всё загубил и испортил, раз Рокоссовский срывающимися движениями, расплескав половину на пол, забрал у него чашку, и сгребя его в охапку, едва ли не понёс из кухни и по коридору, в ту комнату, где его встретило последнее счастливое утро. С безразличным сожалением Паулюс подумал, что упустил эту маленькую возможность хоть чаю попить. Есть уж наверное никогда не придётся, а живот тоскливо напоминал о своей пустоте с позавчерашнего дня. Но всё-таки, раз любил столько лет, то теперь обязан не роптать, а принимать всё это с благодарностью. Да, именно так. И теперь уже с надеждой на избавление ожидать того момента, когда Костя исполнит свою театральную угрозу и навсегда исчезнет, чтоб ни писем, ни встреч... Может быть через год? Через месяц? Через неделю максимум, снова получится по нему скучать. Снова сердце будет ревниво болеть по весне от желания снова его увидеть, снова в феврале будет невыносимо жарче у печки от мыслей о нём. Но не сейчас. Сейчас Паулюс, уже перестав себя в этом упрекать, мучился происходящим и не находил в нём ничего хорошего. Разве что, хорошим было предположение, что Костенька настолько благороден и внимателен, настолько заботится о вручённых ему фельдмаршальских душе и судьбе, что великодушно решил освободить его от любви и привязанности, заставив разлюбить себя. А разлюбить его действительно было просто, потому что всё, что он причинял, было только болью и тяжестью. Которые Паулюс, как только мог, пытался принимать благодарно, но получалось с трудом. Казалось, что вчера в опере было легче, хоть должно было быть наоборот, ведь сейчас вокруг лежали тепло, мягкая постель и возможность не сдерживаться, кричать, стонать и ругаться, чего Паулюс, впрочем, не делал, прикусывая губы и сжимая кулаки до врезающихся в ладони ногтей. Должно быть помня о том, что у Паулюса когти как у Пантеры, Рокоссовский всё время держал его к себе спиной и хорошо, что сам не причинял никакой другой боли, а изредка наоборот, целовал и гладил, заставляя Паулюса моментами забывать про всё и ненадолго ошибаться во мнении, что ему происходящее нравится. Но ему и правда стало нравится. Когда Паулюс перестал уже понимать, сколько времени прошло, и среди скрипа и тяжёлого сварного дыхания перестал слышать метроном за стеной, он перестал себя жалеть. Это было ещё одно Костино неискреннее колдовство, но Паулюс в какую-то минуту действительно перестал себя чувствовать как-либо, а превратился лишь в то, что нужно было Косте, и только для него долгое время жил, подстраиваясь под его движения и желания, будто бы узнав всё о них, будто бы действительно став его частью, растворившись в нём без остатка и без собственного разума, как когда-то хотел. Как когда-то хотел, чтоб нельзя было провести меж ними границы, чтоб двоилась в снегу бесконечная январская ночь по обе стороны фронта, по обе стороны Волги под чистым небом, где нет числа звёздам, каждая из которых светла, как день. Так и было. И непростым, но закономерным было принятие того факта, что друг Костенька, самый любимый и нужный, и есть тот самый, кто всё терзает и не оставляет его в покое, хоть Паулюс уже не раз просил его сорванным голосом. Но, может быть, Костя не слышит? Может быть, Косте нет дела? Может, он далеко, он зол и обижен, вот и вымещает своё желание кому-то навредить и отомстить здесь? И его желание разрушить так ощутимо и так существенно, что он хочет его показать тактильно, словно на выпуклой картинке... Что он и сделал, заставив Паулюса выгнуться, и, оторвав от кровати одну его руку, широко накрыв его ладонь своей жаркой лапой, опутав его пальцы своими, положил получившееся нежное и дышащее порами переплетение ему на живот, на глубокую впадину между тазовых костей, чтобы чувствовать вместе с ним. Чтобы чувствовал он, сквозь слои трепетной плоти, мягких вен и густой крови, глубинное, тяжёлое и мощное движение в себе, как движение поезда, бьющее дрожью по рельсам и отдающееся гулом по понтонным мостам. И Паулюс чувствовал и, давя ладонью сильнее, почти соприкасаясь со своим наказанием, мог только шептать его имя, потому что даже боль на этом этапе отступила, дав место только дикой опустошённости, которая наступала после каждой секунды отката назад. И как и раньше, Паулюс не понимал в тот момент, как можно жить без этого. Без того, чтобы Костенька, такой жестокий и такой чужой, заменил собой родину, разум и сердце, просто отняв их, оставив пустоту и дав взамен себя. Не навсегда, на секунды. В конце концов, когда всё закончилось, Паулюс просто хотел остаться один. Он понимал, что как только останется, вскоре снова начнёт тосковать по Косте. Это не изжить, отныне поселившаяся внутри пустота всегда будет напоминанием... Но сейчас хотелось только одиночества. Едва дыша и немного дрожа, Паулюс лежал в цепком плену его рук, пока вокруг было темно и ходила по потолку майская ночь. Пару раз Паулюс пытался выбраться, но Рокоссовский просыпался. Следовал корректный отказ выпустить, без единого слова, возвращение на место. Но потом, ближе к трём ночи, Паулюс всё-таки вывернулся и пошёл, опираясь о стены и качая головой, бесцельно и горестно бродить по пустой чёрной квартире. Этот полубессознательный отчаянный путь завёл его в ту просторную, теперь тёмную, но призрачно освещённую ночными окнами и сиянием реки в фонарях комнату, что, должно быть, служила кабинетом. Тут лежали на столе оставленные утром бумаги. Лежал карандаш, который Костя держал в руке, и молчало радио, которое раньше тихо играло. И ворох газет, подстаканник от чая, никому не принадлежащий хлам... И лежал здесь же один маленький нездешний предмет. Довольно странно. Он лежал в желтоватом смутном пятне, будто от лунного света, таинственным образом проникшего сквозь рамы. Это была круглая и небольшая пластмассовая красная пуговица. Не совсем простая, а скорее из тех, что считаются пригодными для неброских выходных нарядов. В две тонкие дырочки пуговицы была продета ещё более тонкая, буквально невесомая поблёскивающая цепочка. Скорее даже золотая нить, какую на шейке может носить только избалованный ребёнок, да и то порвёт и потеряет... То ли чутьё, то ли сорочья повадка, то ли просто совпадение, но Паулюс ревниво почувствовал, что хочет прикарманить эту маленькую вещь себе. Может на память об этой квартире, а может на память о вчерашнем вечере. А может просто о Костеньке. Потому что эта пуговица на цепочке наверняка не просто так. Она принадлежит Косте лично, его душе и сердцу. Именно потому, что стоит мало и выглядит чем-то приземлённым, она и имеет самую большую ценность. Потому как принадлежит той Костиной прекрасной, памятной и геройской жизни, к которой Паулюс никогда не будет причастен. Это горько. Паулюс подцепил со стола цепочку и пуговицу, поболтал на пальцах, а затем сжал в ладони. Решил, что хоть что-то, да оставит себе, и пусть попробует Рокоссовский с него что-либо спросить... Свою кражу Паулюс спрятал и, ещё пару часов полунатив, вернулся в кровать, почти не чувствуя особой радости от того, что забивается в гнездо столь необходимых тёплых рук. Костя сквозь сон обнял его и сгрёб под себя. Паулюс так и не уснул в непонятной тоске и тревоге ожидания. Ему думалось, что при другом таком же случае он не уснул бы от того, что Костя рядом. От того, что непозволительно разменивать золотые секунды с Костей на такую глупость как сон... Но сейчас просто не спалось и всё. Хоть он устал безумно. Устал и понимал, что чтобы отдохнуть, ему не хватит отпущенных переменчивой злою судьбою лет. Под утро Паулюс сделал вид, будто спит, чтобы Рокоссовский мог спокойно подняться, походить туда-сюда и уйти. Паулюс хотел, чтобы он ушёл, не хотел с ним прощаться, тем более что был уверен, что сам Костя прощаться уж точно не станет. Потом, правда, Паулюс к своему огромному удивлению почувствовал плывущий от дверей божественный съестной запах. И не просто съестной, а запах жареного мяса. Обезумевший от пустоты желудок в кратчайшие сроки устроил переворот и взял власть в свои руки, против воли Паулюса подняло с кровати, кое-как одело и понесло на кухню, куда он с робким видом неуверенно сунулся и увидел, что действительно. Без особых идей, просто неровно порезав и густо насолив, Рокоссовский пожарил несколько кусков, наверное, не очень свежей, но явно самой отборной и дорогой телятины. Один из кусков Костя благосклонно оставил на шипящей сковородке. Заметив Паулюса, Рокоссовский вскользь на него глянул. Возможно немного загадочно, снисходительно, покровительственно и с интересом, но как на чужого. Так смотрят лишь на симпатичных посторонних, встреченных в диком лесу. Или на пленных, которым легкомысленно простили их преступления. Рокоссовский держал в пальцах сигарету, но почти не подносил её ко рту. Паулюс запоздало заметил, что изменилось. Теперь за окном погода была пасмурной. Попытки что-либо сказать не привели к успеху. Паулюс не был уверен, может ли вести себя как оскорблённая сторона, но явно чувствовал боль и обиду, не совсем понятную, но такую большую, что она, словно московские тучи, перекрывала и Костины глаза, и его склонившуюся фигуру за столом, и его руки, и всю его суть, которую никто никогда не любил так, как фельдмаршал Паулюс. А Костя степенно молчал, и Паулюс не собирался заговаривать с ним первым, хоть и понимал, что минута их окончательного расставания близится, и потом об этом растраченном времени придётся долго и тягостно жалеть много осеней и зим. После безмолвных и бестолковых поисков Паулюс раздобыл себе всё как полагается: тарелку, нож и вилку. Рокоссовский к этому моменту доел, торопливо встал из-за стола и ушёл, ничего не сказав. Паулюс простоял минуту в прострации, после чего положил посуду на место и взял почти остывший пересушенный кусок мяса рукой. Есть хотелось, поэтому ничего, что было пересолено и пережарено. Настолько ничего, настолько безразлично и пусто, что Паулюс бездумно запил водой из-под крана и не подумал, что никогда прежде так не делал. Едва не погибая от равнодушия, он пошёл посмотреть, ушёл ли Рокоссовский. По дороге по коридору Паулюсу вдруг вспомнились последние вчерашние слова: «спи, как я спала», да? Что-то похожее на прежнюю надрывную нежность шевельнулось в сердце, но сразу полегло под навалившейся сильнее безучастностью. Костя нашёлся в том кабинете, в котором Паулюс прошлым утром его увидел. Как Паулюс и мог предположить, Рокоссовский, нахмурившись, наверняка уже не по первому разу ворошил бумаги на столе и перекладывал вещи. Костя был уже одет, чтобы уйти. Даже фуражка на его голове уже смотрела в дорогу длинную, на которой не будет ни писем, ни встреч. - Потерял что-то? - хотелось, чтобы получилось злорадно, но вышло завистливо и слишком звонко. Паулюс похитил лишь малую часть того, чего у Рокоссовского реки и горы, леса и поля. Паулюс очень хотел, чтобы этим «чем-то» была красная пуговица на цепочке, которую он рачительно припрятал в шкафу среди книг. В своём вопросе и расстроенном голосе Паулюс нисколько не скрывал, а скорее наоборот, сообщал, что именно он украл. Вот пусть. Пусть попробует повыяснять, попробует вернуть... Рокоссовский смерил его долгим пронзительным и испытующим взглядом. - Нет, - он резко вышел из-за стола и пошёл к выходу. Проходя мимо Паулюса, на секунду остановился, обдавая презрительным холодом из ледяных голубых глаз. - За тобой приедут через пару часов. - Конечно, - беззвучно ответил Паулюс. Нашёл даже силы посмотреть в ответ, храбро, по-солдатски. И хотел бы, да, очень хотел бы в последний раз почувствовать что-то вроде любви. Ведь вся эта огромная нежность, составляющая его душу, наверняка вернётся и навалится невыносимым грузом, как только Костенька уйдёт... Но не сейчас. Сейчас Рокоссовского не хочется обнять. Совсем не нужно терять перед ним свою душу, целовать его руки и думать о нём напролёт осенние месяцы. Ведь и правда, любить его можно только издали... Наверное, стоит сказать ему спасибо? Он сделал всё, чтобы фельдмаршал не грустил из-за того, что «ничего не будет, ни писем, ни встреч». Не грустил из-за этого хоть одно утро из тысяч последующих. Рокоссовский как-то осуждающе хмыкнул, улыбнулся краем губ, сорвался с места и ушёл. За ним гулко хлопнула дверь.
101 Нравится 38 Отзывы 16 В сборник