***
И спустя много ночей ранней осени этот самый печальный фельдмаршал германской армии лежал на больничной койке. Лежал на животе, подложив руки под подбородок, смотрел в стену. В стерильной, до тошноты сверкающей палате он который день был всегда один. Он давно уже привык к своему привилегированному положению, эта госпитализация в московскую больницу была лишь ещё одной гранью. Кремлевские врачи констатировали, что у него физическое истощение, спровоцированное нервным кризисом, и предупредили, что если он будет продолжать страдать, то доведёт себя до истерии. Такого бы никто не допустил. С ним даже психологи стали работать. Настоящие, не энкавэдэшные. И один из них, как ни удивительно, помог, вернее, не столько он, сколько... Этот миролюбивый врач не вытягивал из Паулюса причин. Освещаясь благодарностью не спрашивал напрямую, почему Фридрих не спит. То есть вообще не спит, только иногда теряет сознание на несколько часов забытья и так восстанавливает силы. Врач расспрашивал его о доме там, в Германии, о семье, пытался увлечь угадыванием, что сейчас происходит на свете. Паулюс говорил обо всём, о чём должен был думать. О чём ждал от него добрый доктор... Доктор явно не ждал, хоть, возможно, и мог прозорливо догадываться, о глубине... А там был Рокоссовский. Костенька. Каждый сантиметр дыхания выстелен был его лукавым шелестом. Неудавшееся самоубийство отмело всё другое, чего было и так крайне мало. Только Костя остался и только еженощное «сейчас кто-то погибает на постели под тобой, а я отдал бы за тебя всю свою кровь по капле, милый». Это был новый виток угасания для фельдмаршала. Он на чужих глазах таял. Но на своих глазах сквозь пелену полудрёмы он, скорее, осознавал, чем видел, что кто-то огромный, действительно гигантский, рядом с которым даже Костенька показался бы маленьким, вновь стоит возле его постели, разговаривает с доктором, можно даже слова разобрать... - ...Я не знаю, - говорит врач устало, безнадежно. - Он не раскрывается. Что-то его просто убивает изнутри, впрочем, у него этого что-то, не сомневаюсь, наберётся с вагон и маленькую тележку... - Почему он так лежит? - ставший вновь неизвестным голос по-прежнему до невозможности распущен и строг, так кичатся своим воспитанием звёзды приёмов у фюрера. И его ускользающему, как фрегат в тонкой бухте, обладателю, наверняка тесно и не обидно в этой громадной палате. - Он ничего не видит, кроме стены. Я бы тоже подыхал, если бы круглые сутки лишь в неё смотрел. И тяжёлая койка, скрипнув, вдруг легко оторвалась двумя ножками от пола и развернулась, встав поперёк комнаты. Сощурившись, Паулюс посмотрел на восходящее осеннее солнце и не отвернулся... Тепло из космоса проходило через стекло и ловилось веками. Распятый среди нежного пшеничного света, он вдруг заснул глубоко и правильно, впервые за несколько недель... И тогда же красный комок отравленного снега, который столько времени был его сердцем, подтаял и начал болеть чуть меньше. Но всё равно. Было страшно. На следующий день и через два дня. Когда санитар попробовал вытолкать его в коридор, чтобы прошёлся и размялся. На первый взгляд ничего смертельного. Но в голове бардак. Разрозненность разбившегося улья. Едва выглянув за дверь, Паулюс тут же затравленно убедил себя, что среди бродящих по коридору людей, пусть это шанс на миллиард случаев, в этот самый час может оказаться Костенька. Нерационально конечно, но уж лучше тогда не выходить из комнаты. Не важно, будет он там или нет, всё равно от него не скрыться, ведь Рокоссовский внутри... Паулюс так и не вышел. Сделал несколько кругов по палате и сел на кровать, наклонившись над полом, буравя дверь боковым взглядом, ожидая, что дверь откроется и войдёт уже он. И дверь распахнулась. На пороге заплыл силуэт высокого человека в советской форме. У Паулюса потемнело в глазах. Милое имя готово уже было у него сорваться и сам он готов был свалиться кулем на пол вместе с «я так люблю тебя» и «только уходи, уходи, уходи». Но ровный высоковатый голос отрезвил. Не Костин, хоть из той же породы. Не Костин. Костя бы в этих размеренно плавающих интонациях не сравнился бы со слоном, громадным и спокойным в своей мощи, способным раздавить кого угодно, как деревенская девушка давит виноград. - Как ты себя чувствуешь, Фридрих? - русские мягкие и придыхающие звуки в немецкой речи всегда казались неуместными и разваренными, но только не сейчас. Паулюс сам не понял, отчего ответил по-русски, а потом и вовсе слабо улыбнулся от глупости ситуации и радости того, что ловко ввернул имя этого маршала, который, как вспоминается, вместе с Костей допрашивал его под Сталинградом в первый раз. - Благодарю вас, нормально, господин Ворнов. Этот господин Ворнов стал приходить по несколько раз в неделю. Перед уходом он предупреждал о дате своего следующего визита и никогда не подводил. Что было в нём? По сути ничего, но Паулюс к его посещению, пусть нехотя и лениво, но собирал себя в единое целое, сползал из-под одеяла в брюки, вяло застегивал рубашку и садился ждать. Может, дело было в том, что они в некоторой степени в одном звании, может, в том, что Воронов был занесён из той же степи, что и Костенька. А может в том, что присутствие Воронова непостижимым, но действенным образом придавало Паулюсу сил и тяги к жизни. Воронов приходил с книгами и шахматами, усаживался напротив Паулюса и рассказывал о том, что происходит за стенами госпиталя. Слушать его можно было часами, поставленным голосом он говорил как хороший преподаватель, неторопливо и ненавязчиво расставляя акценты именно на том, на что хотел бы, чтоб пустоголовые ученики обратили внимание... Когда Воронов впервые произнёс фамилию Рокоссовского, Паулюс дёрнулся, как от удара током. Но Воронов, хоть и заметил, ни на долю секунды не задержался на Костином имени и продолжил. Он рассказывал о каком-то забавном случае из штаба, Паулюс продолжил слушать вполуха, старательно пытаясь осознать, что Костя не абсолют. По крайней мере для Воронова. Маршал Рокоссовский лишь человек, добрый друг и товарищ из длинного списка, по соседству с Ворошиловым и Тимошенко он не звезда и не волчий огонь... Сначала эта мысль казалась оскорбительной. Но вскоре стало легче. Но это одно. А было другое, что набирало вес. Вопрос, какого чёрта маршал Воронов таскается в гости как на работу. И можно было долго делать озадаченное лицо, сыпать высокомерными намёками и рассуждать, неявно упрекая, но не захотелось. Паулюс спросил напрямую, когда в очередной раз дождался его, всё утро не отходя от двери. «Зачем вы сюда ходите?» «Если ты позволишь мне считать тебя своим другом, вопрос отпадёт». На немецком эта фраза прозвучала донельзя коряво. Да и вообще, какая уж тут дружба? Друзья любят говорить, что пошли бы вместе в разведку и оставили бы свой телефон для звонков в любое время дня и ночи но это не то... В Воронове счастья и спокойствия дружбы не было ни на грош. Было что-то другое, величественное и неизменное, то самое, что заставило Паулюса заметить, что в присутствии Воронова у него пульс не скачет, а течёт ровно и сердце совсем не бьётся. Ожидаемая разгадка к вопросу об истинных причинах визитов Воронова пришла закономерно, с лёгким опозданием. Паулюс после с ворчливой самоиронией посетовал про себя, что мог бы не быть таким наивным, всё и так понятно. Никому не нужна дружба с ним. Вернее, ему самому не нужна. Друзья остались позади на Нюрнбергском процессе, а здесь и сейчас требуется другое. Другое, проклятое, Костино. Но вместе с тем не отменяющее ласковой уверенности, что милый маршал Воронов никогда не причинит ему зла... Маршал Воронов, ставший теперь отчётливым, даже резковатый в точности своих черт. Он не был красивым, разве что, что-то монументально дворянское угадывалось в его меланхоличном крупном лице. Он был прост, как отшлифованные гранитные плиты. Так же силён, крепок и гладок. Кожа у него была белой и нежной, он всегда приходил чисто выбритым и идеально одетым, порой с синей лентой в петлице и парочкой орденов. Приходил без изъянов, пах одеколоном, может быть, чуточку сильнее, чем следовало бы, но это было простительно, ведь от него совсем не пахло дымом... Глаза у него были голубые. Никак не Костины, а со стальной сенной проседью, с неуловимой бежевой мутью у зрачка, поднятой, как песок со дна ручья. Скорее, глаза были серыми. Светло-серыми с каменной синевой по краю. Очень быстро его глаза, его черты лица и формы ушли на дно души, стали узнаваться, приобрели очаровательную нежность. ...Никак это была не любовь, но в тот памятный поздний вечер Паулюс ждал его, хоть Воронов прийти не обещал. За окном колотил в фонари проклятый дождь и Паулюс ждал, мысленно зовя и лёжа на кровати, укрывшись с головой, тоскуя. Будто бы ночь была новогодней, дверь тихонько приоткрылась. Паулюс замер, он действительно спал. Пусть и слышал знакомые шаги, что приблизились к кровати. Знакомый запах дешёвого одеколона склонился над ним, как ветви дуба. С какой-то непостижимой осторожностью Воронов опустился на край кровати и аккуратно стянул с Паулюса одеяло, опустив до пояса. Паулюсу многого стоило не дернуться и не выдать себя. Особенно тогда, когда он сквозь ресницы увидел руку маршала, которая потянулась к нему и внешней стороной пальцев невесомо провела по горлу. Паулюс понадеялся, что можно списать на рефлекс то, что он сглотнул. Просыпаться было нельзя. Воронов смутится и убежит и не станет делать то невероятное, что делает... А что он делает? Дышит с лёгким присвистом и слышно, как шумит, будто в водопроводе, его пылающая кровь. И он склоняется, мягкими пальцами отрывает чужую ладонь от простыни и подносит к своему лицу тонкое запястье, касается сухими губами перекрестья вен, нащупывая бьющий всё быстрее пульс, чуть сдавливая... Так бережно, как Воронов, с Паулюсом, как ему теперь казалось, не обращался никто. Не было страшно, что его унизят. Нет, подобное даже в голову не могло прийти. Просто в голове всегда был Костя, а где Костенька, там унижения, всегда так было. Вот и теперь было приятно и грустно оттого, что наверное из-за того же вездесущего невытравимого Кости не получится по достоинству оценить такое к себе отношение. Ведь не Костя, не Костя... «Так и пусть не Костя!» - Паулюс рявкнул это про себя со злорадным кощунством. Испугался своих мыслей. Ресницы дрогнули, глаз не открыл, но попался. Воронов замер, заметив это движение, подобрался, готовый в любую секунду беззвучно исчезнуть. Злясь на себя, Паулюс, изо всех сил остановился, горестно распавшись в душе, потому что испортил такой по-настоящему нежный и чистый момент... Но ведь не сам... Чёртов Костенька всё испортил... Но Паулюс почувствовал вдруг, что его пальцы сжали в ладони сильнее, будто приободряя. Господи, как же стыдно. Как стыдно обманывать этого золотого человека и пользоваться им... Но раз стыдно, то нужно это исправить, а сделать это проще простого. Паулюс решил, что сделает, но и сам не понял, как у него так получилось, что он каким-то мурлыкающим звуком по кошачьи извернулся и перекатился на живот, прижав ладонь Воронова к матрасу под собой. Суматошно повинуясь этому движению Воронов привстал, роняя тень. Паулюс мигом перетрусил и сцепил зубы, поняв, что сделал лишнее, и мгновенно поверив в худшее, в то, что Воронов низко наклонился над подушкой, едва касаясь носом волос и дыша немного сбито... Но он ничего не делал. Аккуратно выпутал свою руку из-под Паулюса и не прикоснулся больше. Паника отступила, Паулюс совсем расслабился и даже победно улыбнулся в подушку. Но в тот же момент Воронов, словно не сдержавшись, вдруг провел тёплой ладонью по его спине от шеи и до пояса, на миг будто случайно, почти до хруста надавив между лопаток так, что Паулюс осознал, что большей силы не встречал ни в Германии, ни в России. И даже Костя по сравнению с Вороновым... Вообще, кто это? Почти просто человек, добрый друг и товарищ из длинного списка, не звезда и не волчий огонь... Только высшая сила способна на великодушие, на исцеление, но как только Фридрих осознал эту истину и подумал, что мог бы, наверное, в ответ полюбить, он понял, что вновь остался один.Дорогой длинною
11 июля 2015 г., 15:00
Этим сонным тревожным вечером конца долгого лета, вслед за вскарабкавшимся по заметённым ступеням шипящим ветром, маршал Воронов поднялся на крыльцо врачебного корпуса. Воронов редко болел, вернее, редко хандрил, а уж если болел, то до громоздкой больницы. На лёгкое недомогание он всегда мог махнуть тяжёлой рукой. Однако сегодня было иначе. Утром он привычно вошёл в домик фельдмаршала Паулюса и, оробев, замер на пороге. Паулюс сидел на веранде, как казалось на первый взгляд, сидел тихо, но почти физически ощутимы были расползающиеся от него во все стороны нити скверной душевной боли. Словно бы чёрные пятна отчаяния ползли по стенам. Словно бы лужи безбрежной тоски распространялись от его ног по полу... Это не могло, пусть невольно, не напомнить о детстве. О тех тишине, тьме и холоде, растворяющихся в вое метели, голодных огнях фонарей и в больном жаре, разящем из горла.
Фридрих, или, для маршала, Федюшка, забившись, как кролик, глубоко в кресло и едва дыша, смотрел перед собой, задумчиво приоткрыв рот и будто ловя бабочек на кончик языка. Весь расстроенный и поникший, словно обсыпанный известью, он выглядел откровенно жалко, инсультно, сильнее, чем обычно, горько и неприкаянно, словно выкинули его в открытый космос и заперли дверь позади. Это Воронову не понравилось. Смутившись, он ушёл и отправился бродить в одиночестве по берегу Чёрного моря, рассеянно думая о том, что могло вновь так ударить по пленнику. До самого вечера шумел прибой. Ближе к ночи Воронов решил отдохнуть как следует и отправился за снотворным. И вот, тени скользили по полу как призраки.
- ...Пусто, - на весь полупечальный, припорошённый электричеством врачебный кабинет ахнула санитарка, открыв ящик. - Как так, вчера же прислали только! - её белый халат походил на крахмальное пламя, её руки теряли воздух.
«...Да, я хочу спать», - последовательно пронёсся в голове у Воронова тусклый и разбитый голос Федюшки. Так значит не смятение, не позднее горе и не тоска? Предчувствие беды? Кружение тёмных мыслей, безумие при дверях, всегда так... Нет, нет, только бы не так, не так, как снова мама в январе, не говоря ни слова, Воронов пошёл, не чувствуя ног, полетел как товарный поезд, замерзая, кружась метелью или старым тополиным пухом, словно отцветающей черёмухой, и лишь через минуты осознал, что правильно идёт, торопясь и ломая на пути ветки, почти бегом, прыжками, как у лося, рвётся в чащу через аллеи, к уединенный домику у побережья, спрятанному плетнём нежных сосенок и акаций.
А Паулюс сидел в кресле за придвинутым столом. Сидел, полулежал, положив голову на сложенные перед собой тонкие руки. Четыре пустые пачки лежали у пальцев, одна упавшая на пол. Таблеток не было, они были внутри, они уже почти повторили губительный замысел.
- ...Ох мать твою, - едва ли хватило сил крикнуть громко, от бессилия получилось продрожать на выдохе. Воронов подскочил к Паулюсу и тряхнул его, отрывая от столешницы. Тот поднял голову, но посмотрел не на Воронова, а куда-то изнутри вперёд, посмотрел мутными и бессмысленными глазами...
А часом ранее этот самый Фридрих Паулюс, подперев руками усталую голову, утяжелённую осевшими на волосы каплями дождя, сидел перед столом, и прямо на белую скатерть в росчерках ровных складок были высыпаны мелкие круглые таблетки из нескольких смятых пачек. Дрожащие нечувствительные пальцы скользили по краю. Паулюс в тот час ни о чем не думал. Вернее, метался, в поисках того, о чём можно было бы подумать напоследок, с чем проститься теперь, но в голове был только извечный проклятый Костенька. Понимание того, что Рокоссовский счастлив и любим, не приносило умиротворения, а наоборот, переворачивало всё в голове вверх дном, будто не было у дома пола и всё крутилось, словно в центрифуге. Не обо что было зацепиться.
Сознание затоплял космический вакуум. Где-то на задворках, как далёкая звезда потерянных галактик, сияла светлая и нерушимая мысль, что всё. Всё, Фридрих, Вильгельм, Эрнст, немецкий военачальник, командующий шестой армией, подошло, наконец, к финалу, к низвергающемуся водопадом занавесу... Эти снежные таблетки, словно сахар жеребятам, давали пациентам раз в два-три дня, следя, чтобы тревожные черногривые кони проснулись после приёма. Лошадиная доза — всё, что предназначалось на нужды этого небольшого лечебного санатория — горка горькой гальки, выловленной из сонной воды, обязана была отправить Паулюса в чистилище, или куда там, минут через двадцать.
И никакой больше боли, никакого позора и страха. Даже лучших друзей: тоски и печали, что давно стали философией и образом полужизни. Ни книг, ни шахмат, ни травяного чая, ни дурацких приторных слив и груш на завтрак, от них только живот крутит и болит голова... Как он раньше до этого не дошел? Фюрер ведь фактически отдал ему приказ, назначил фельдмаршалом, которым богом завещано в плен не сдаваться.
Словно всполох огня, по измученному сердцу прошлась мгновенная горячая благодарность по отношению к Гитлеру... Он всё делал и приказывал правильно, так или иначе. Не нужно было от него отступаться, ни единым шагом, ни единой долькой, хоть и вёл он в глубокий ад, но туда и лежит длинная дорога, вымощенная благими намерениями, честная и прямая... А может ли последний из предателей вновь метнуться к преданности? Хоть на последнем своём шаге? Может. Паулюс приосанился, выпрямился на стуле, расправил плечи, будто вспомнил, что его не только за красивые глаза фюрер назначил фельдмаршалом германской армии. Как там сказал какой-то русский князь? «Мертвые сраму не имут»? Впрочем, всё это было лишь наивной бравадой. Паулюс отдавал себе в этом отчёт, но так было проще.
А теперь голова была тяжелой, словно на нее надели чугунный котёл. Отрешённо засыпая, Паулюс почувствовал вдруг, что кто-то встряхнул его, да так, что зубы клацнули. Он не мог уже разозлиться, только полусонно расстроился, что его растревожили... А кто-то огромный, тихо ругаясь по-русски, поднял его как пушинку и дотащил до ванной комнаты, а там со всей силы бросил животом на бортик. Паулюс тихо вякнул и опал вниз, ударившись виском об эмаль. Чьи-то драконовские руки, не обращая на это внимания, приподняли его за шею, едва не оторвали голову, кто-то нездешний надавил на его спину коленом, не размеривая силу, не думая о том, что Паулюсу может, обязано быть больно. Результат не заставил себя ждать.
Он ожил от боли и упёрся руками в дно ванны. Его порывами рвало лекарством и жёлтой кровью, а кто-то... Нет, уже не кто-то, а маршал, кажется, Воронов, мечась перед ним и над ним, то сажал его, заставлял пить из ковшика, набираемого из-под бурлящего крана, то поднимал, словно куклу, и перегибал через бортик, вновь окатывал ледяной водой, всё время тряс, не позволяя ни на секунду закрыть глаза или отключиться, чего сделать хотелось с каждой секундой всё меньше.
А сколько таких секунд прошло? Паулюс не считал, но через тысячу почувствовал, что его не держат, и сполз на пол, уворачиваясь от очередного тыкающегося в зубы металла, отполз, забился в угол. Он ничего не соображал, только думал о том, что в следующий раз его вывернет наизнанку ободранным желудком и саднящим горлом. Он осипло прохрипел своё «хватит, хватит, не могу больше, пожалуйста», отгораживаясь руками от пустоты, закрывая себя и падая. Чувства вскоре вернулись к нему обострёнными и злыми, как бешеные псы. Ледяная вода лилась с волос на спину и за воротник, живот превратился в одно синее горящее болью зарево, его всего трясло, дрожь дробила кости. Но спать не хотелось. Не захочется, наверное, никогда.
А этот необъятный Воронов приблизился как восточный самум, набросил на него сорванное с крючка махровое полотенце и бесшумно вышел, будто туча покинула грозный небосвод. Сразу стало пусто. Затравленно смотря ему вслед, Паулюс прижал к подбородку край полотенца и изо всех сил сцепил зубы, чтобы не стучали. По щекам катились невольные слезы и глубоко вдохнуть не получалось. Обманчивым, но явным было ощущение, что этот Воронов ему несколько рёбер погнул. До чего же силища... До чего же огромный, мощный, слоновий, даже мамонтовый человек, только какой-то размытый... Никак не выхватить из мути его лица и цвета глаз и волос... Да и зачем? Он ведь просто таскается каждый день зачем-то, навещает, но какой в этом толк?
Этот советский маршал что-то негромко говорил через стену и приоткрытую дверь в комнате, по телефону, кажется, вызывал врачей. Его лекторский и спокойный, несколько мелодичный и до тоски интеллигентный и мнительный голос нёсся размеренно и верно, но разобрать слова было отчего-то трудно. А вскоре его выстеленные осенью шаги снова зазвучали на пороге. Паулюс вскинул голову, глянул на него невозможно снизу вверх и снова сжался, закрыв ладонью лицо. Этот огромный человек при желании навёл бы жути на кого угодно, но Паулюса испытывал не столько страх, сколько стыд за себя. Правый глаз снова и снова ожигало огнём, он будто вырывался из века как тенистый мячик из сеток ракетки. Ракетки для тенниса в Костенькиной руке, снова Костенька. Снова бьёт, тени скользят за ним, а за ними возвращается метельной поступью сталинградская дрожь дизентерии, депрессии... Воронов присел перед ним, поймал край полотенца и потянул на себя.
- Встань, пожалуйста, ты простынешь мокрый на полу, - мирно и слишком спокойно, ей-богу менторски, несмотря на разбрызганные по стенам капли ситуации. Голос советского маршала артиллерии на идеальном немецком. - Сейчас врачи приедут. Пойдём переоденемся.
Паулюс помотал головой и съехал ниже, так что собственные колени закрыли ему обзор. Воронов вздохнул, отступил немного и вдруг ловким движением, каким заворачивают лошадям вверх копыта, чтобы осмотреть качество подков, потянул его за ногу и вытащил из угла. Паулюс опешил, растерялся и от этого забыл, что без почтительной опаски на маршала смотреть не может. Глянул возмущённо и суетно. Всё равно не успел. Воронов отбросил полотенце в сторону, словно свёрнутый ковёр, подхватил Паулюса на руки и встал.
- И не вырывайся, - практически вежливо спустилось с потолка. Прижатый к его плечу, Паулюс не видел его лица. Видел плавно проплывший мимо дверной косяк, чувствовал сильные руки и мягкость, но его по-прежнему словно бы отделял от этого человека слой посторонней воды. Но, как Паулюс уже решил ожидать, на кровать его не положили, а поставили на пол, и когда он стал заваливаться, подхватили, подвели к спинке кровати. Всё также по-профессорски ласково сказали, - за нее хватайся, если будешь падать. И снимай с себя всё мокрое.
- Не надо мне ничего, - прошептал Паулюс по-русски, надеясь, что его не услышат. Не услышит новая дурнота, кружащая голову и закрывающая глаза.
- Заболеешь...
- Мне всё равно.
- Раз всё равно, раздевайся.
Не открывая глаз, Паулюс по обречённой привычке подчинился и потянул через голову рубашку, оторвав на ходу пару хлипких пуговиц. Сзади его тут же накрыло откуда-то взявшееся, немного влажное полотенце.
- И брюки.
- Ну нет! Они сухие, - собственное охрипшее возмущение выглядело смешным и нелепым. Неужели это от гордости что-то осталось? Да нет, просто отчего-то банального человеческого... И наверное от того же человеческого и страшно тривиального в тот же миг рванулось в пальцы покалывающее тепло. Восстановился темп бега крови. На мгновение стало жарко, появилось чувство, будто вернулись силы... Паулюс не успел обрадоваться, как вдруг сердце гулко ударило, будто в колокол. Удар отдался в голову, в глазах потемнело. Даже Воронов, даже степной ветер не успели бы его подхватить.