unser Glaube

R
Завершён
101
3
автор
Фэндом:
Размер:
170 страниц, 90 107 слов, 20 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
101 Нравится 38 Отзывы 16 В сборник

И ночью лунною

Настройки
Зима в ноябре сорок шестого года началась ранними сумерками и подгнившим скользким снегом, растёкшимся паутиной по московским мостовым. Столица утопала и кашляла, немного позабыв, как радоваться второй зиме без войны. Свет в уличных фонарях на окраинах то начинал набирать ослепительную силу, то увядающе блёк, то подмигивал, то испуганно и часто трепетал, как ресницы. Как ресницы, дёргающиеся от нервного тика и от волнения, как у него... Как у Фридриха Паулюса. Как у него в душе, по улицам метались призраками тени. Как у него в больном желудке, позёмка заворачивала подворотни пеленой и скулила. Николай Воронов любил Москву и такой, любил любой, любил сильнее родного Петербурга, но этой зимой любви для столицы совсем не осталось. Вся любовь без остатка, вся, даже с донышка сердца соскрёбанная, отнятая и у жены, и у выросшего сына, и у работы, и у родины, и у верности, вся была отдана Федюшке в окружение. Ведь Паулюс, давно заменивший все людские радости, теперь сам стал радостью. Такой, которую можно было и десять, и двадцать, и сорок лет ждать вместо каких-то четырёх... Нет, нельзя сказать, чтобы Паулюс начал проявлять взаимность... Хотя. Почему нет? Именно это он и делал, не переходя ни единой границы приличествующего. Невероятно, слишком хорошо и идеально, слишком долгожданно, чтобы быть правдой, но ведь это действительно... Фридрих действительно ждал, когда Воронов придёт к нему. Воронов знал от врача, что в обычные свои часы Паулюс только и делает, что сидит в халате у окна с книгой, не кажет носа в коридор и игнорирует всякие к себе обращения. Но каждый раз, когда Воронов навещал его, то заставал одетым, причёсанным и добрым, раздобывшим чай, застелившим постель до прихода и вежливым. Можно было конечно тоскливо предположить, что это лишь дань уважения высокому званию главного маршала артиллерии. Но нельзя было не предположить, что это связано с той красной сентябрьской ночью, когда Воронов, чувствуя себя безбрежно одиноко из-за проблем на работе и препятствий без числа, пришёл в палату Фридриха и не сдержался. Стал его трогать, хоть видно было, что фельдмаршал не спит. А Паулюс учудил: неуловимым движением поймал Воронова за руку, перехватил тонкими пальцами запястье, перевернулся, прижал ладонь гулким животом... Воронов почувствовал то, чего давно не чувствовал. Впрочем, никогда не чувствовал такого, разве что, в надеждах и предположениях видел сквозь туман, что можно, как самый быстрый спринтер, разогнать с нуля до сотни, так ожить, так взорваться, так заколотиться тяжёлым сердцем, так загореться этим пожарным огнём изнутри... А огонь только опалил горло и так задымил лёгкие, так застил мысли и закружил голову... Что да. Пусть на секунду, но немудрено было потерять контроль. И что же? Изнасиловать его, своим подлючим поведением напрашивающимся на это? В палату бы никто не вошёл, Фридрих бы не сопротивлялся, а даже если бы, то закрыть ему рот, сдавить покрепче... Эта мысль Воронову не принадлежала. Он сам ей ужаснулся, как только прочёл, и мигом прогнал. Эта мысль была залётная. Может быть Паулюс, как сорока на хвосте, привёл её из своих прошлых кошачьих жизней. Воронов никогда бы так не поступил. Но закравшаяся в голову отрава всё же спутала, направила хоть руку, упросив погладить Паулюса от шеи до спины как любимую верную лошадь, с нажимом и властью. После этого Воронов, ругая себя, ретировался. Но сделанного не воротишь. Сделав раз, захотелось ещё, да и на Паулюса это подействовало благотворно. Трудно было двусмысленно расценить его лукавую и милую полуулыбку, когда при следующей встрече он повёл лопатками, будто стряхивая остатки того прикосновения. И он стал ласковее скашивать взгляд, голос его стал мягче, он стал обходительнее и задумчивее. Воронов чувствовал на себе его крадущийся взгляд и с трудом справлялся с тем, чтобы не начать краснеть и делать глупости. Слишком трудно было поверить, что Паулюсу это действительно нужно... Но Воронов поверил. Поверил, понимая, что впускает надежду на свой страх и риск, что если оборвётся, то он тогда просто обрушится, как подорванная скала и ничего не останется, если он хоть раз почувствует, что Фридрих его презирает и ненавидит... Но всё-таки Воронов поверил. И в одну из тяжёлых ночей с ледяным ливнем и штормовым ветром, швыряющим железо по крышам, вновь пришёл в больницу. Без книг и без цветов, с пустыми руками и тяжёлым сердцем, в мокром плаще... Он так и не понял, в какой момент Паулюс проснулся. Но Паулюс лежал на животе... Лежал без рубашки, в палате было душно и пахло лекарством. Опасливо, но искренне веря в происходящее, сев рядом, Воронов гладил его меж лопаток. Просто гладил, как кошку, замирая над сердцем и чуть прихватывая влажную кожу подушечками пальцев. Конечно это было непросто. Он снова почувствовал в своей глубине низменный и неукротимый природный позыв и торопливо встал, поспешил вернуться под ледяной дождь. Но на пороге палаты, открыв дверь и впустив жёлтый жужжащий свет из коридора, он обернулся. Паулюс лежал, такой хрупкий и беззащитный, повернув голову и поднеся к лицу дрожащую руку. Глаза его были будто стеклянные. Воронов перехватил его взгляд, ласково кивнул и без слов пообещал ему, что ещё вернётся.

***

Дни подкатывали к зиме. То ли первый, а то ли второй, за окном кружился снежок. Паулюса наконец выписывали. Он давно уже ничем не был болен, само его существование было каким-то аморфным и размытым, что в больнице просыпаться и ложиться, что в каком-то неведомом доме... Но всё-таки теперь было иначе. Рядом был маршал Воронов. Он огромной, но ловкой касаткой двигался вокруг, будто раздвигая стены. Никакой суматохи и так не наблюдалось. Вещей у Паулюса не было, а если и были, не он за ними следил, документы его были оформлены заранее, охрану и провожатых ему заменял маршал артиллерии, как целый бог за плечом. Они почти не разговаривали, но Паулюс всё время чувствовал его окружающую заботу. В том, как Воронов невесомо касался, как рассеянно оглядывался, если обгонял, и открывал перед ним дверь. Паулюс испытывал неловкость, и в первую очередь из-за этих редких ночных посещений, которым не было дано ни единого объяснения, кроме очевидного. Этого объяснения Паулюс боялся, но в то же время был уверен, что Воронов не причинит ему вреда, скорее небо упадёт на землю. Но всё-таки было неудобно пересекаться с ним взглядами и сталкиваться локтями. Хоть и чувствовалась рядом с ним довлеющая безопасность, всё равно Паулюс робел перед его размерами и силой. И снова неуютно было чувствовать себя беспомощным и бесправным. А Воронов спустил Паулюса по лестнице и усадил в машину, сел рядом и велел шофёру ехать. Паулюс откинулся на спинку, уставился в снежеющее окно и затих. Снова навалилась на него извечная невыразимая тоска. Раньше при Воронове она не привязывалась, а теперь вдруг легла по стеклу и затянула сердце крепкой ниткой... Автомобиль плавно ехал по улицам, не закрывая глаз, Паулюс задремал, а проснулся от прикосновения к своей руке. Сначала дёрнулся, но тут же подавил это в себе. Воронов глянул укоризненно и ласково. Повинуясь, Паулюс выбрался из машины, загребая свежий снег, пошёл, куда повели. Он не смотрел по сторонам, а потому лишь по своим ботинкам понял, что вошли в парадное, куда-то на теплые потёртые красные ковры и мраморные лестницы... А потом выяснилось, что это какой-то концертный зал. А потом выяснилось, что оркестр играет немецкую довоенную классику. Играет тягучие долгие вещи, неразрывные и мощные как океан. Паулюс видел всё это сквозь пелену горьких неясных слёз. Воронов придерживал его за локоть, вёл по коридорам и среди рядов, что-то размеренно говорил, но было не ясно, что. И через долгие минуты Паулюс вздохнул поглубже и решился открыть глаза. Он сидел рядом с Вороновым на одном из последних рядов небольшого зала. Театр был не Большой и людских спин впереди виделось не так уж много. Стул был не самым удобным, дуло в спину и болела голова. Паулюс не понимал, что здесь делает и отчего Воронов поворачивается к нему, заботливо ловит его взгляд и всё спрашивает что-то бестолковое. Паулюс готов был сказать, что хочет уйти, но началась музыка. Фридрих сразу увидел её, хоть она была не из тех, что берут за душу сразу. Она была слишком характерной и глубокой, она принадлежала своему композитору, а перед слушателем не раскрывалась. Она была практически скучной. И всё так же дуло в спину и стул был не очень удобен, но Паулюс почувствовал, что под всхлипы скрипки на глаза вновь выбираются слёзы. Уже другие, плавно переходящие из бесприютного холода в восхищение величием момента. Он коротко глянул на Воронова. Тот сидел по соседству с непроницаемым видом и довольной полуулыбкой. Уловив взгляд Паулюса, он тут же с готовностью подался к нему, улыбнулся нежнее, кивнул. Паулюс замучено отвернулся и закусил губы. Непонятная, но переполненная смыслом родная музыка, которую он, может быть, слышал раньше, да забыл, выворачивала его наизнанку. Заставляла и плакать, и хотеть засмеяться без возможности открыть рот, и просто стечь по стулу от одиночества, которое вцеплялось в сердце. Красота плыла вокруг, звала и ослепляла, толкала, подхватывала волной порыва и судьбы и несла, несла и вот. Пригнала вплотную. Едва поняв, что сделал, Паулюс протянул руку в сторону и робко поймал чужую ладонь, большую и тёплую, оказавшуюся самой родной в этот час. На несколько долгих секунд Воронов замер, но как только Паулюс испугался зряшности своего поступка, сжал пальцы в ответ, перехватил руку Паулюса удобнее и полностью погрузил в нежный и гладящий плен своих ладоней. То ли Паулюс хотел защиты, то ли одобрения, то ли притворства любви и нежности, то ли просто игры, то ли разделить звуки музыки... Понять их проще, когда твою руку держат. Держат в движении, буквально лаская, перехватывая и проходясь кончиками ногтей по всем линиям и изгибам, переплетая пальцы и вновь расплетая их с тихим шелестом кожи. Паулюс был благодарен до какого-то неизвестного предела. Он уверен был, что не любит Воронова, но казалось, что благодарность эта будет нежнее и большее самой крепкой любви. По щекам скатывались слёзы и под очередной плачущий рывок горькой скрипки Паулюс рванулся и перетянул ладонь Воронова к себе. Сам обнял её руками и прижал, как котёнка, к своему животу, и сам стал гладить, вырисовывая на тыльной стороне узоры и буквы. И длилось это долго. До самого конца. После которого Воронов подал Паулюсу платок, а потом, так же осторожно придерживая, вывел обратно на улицу к машине. И усадил, и там уж, в холодной темноте вечера, ничего другого Паулюсу не осталось, как сдавленно всхлипывая сжаться у него под боком и быстро уснуть. И проснуться у далёкой подмосковной позабытой дачи. И снова выйти на мороз, на снегопад, и сходу так закоченеть, что сразу же найти позади его тёплую руку и вцепиться в неё, чтобы больше не отпускать. Но отпустить пришлось. На крыльце, снимая пальто, переодеваясь и умывая солёное лицо, отхлёбывая чай из чашки и заедая гречневой кашей... Они были рядом. Паулюс не сводил с него глаз и, как только руки освобождались, брал его за руку. Понимая, наверное, что это только на сегодня. Это только действие музыки. Это всё игра, но всё же, всё же. Не отпустить его этим вечером. Так, держа за руку, Паулюс и поплёлся к своей кровати. Он отчего-то так сильно устал, что всякие опасливые мысли просто не добрались до его разума. Он плюхнулся на кровать и прижал ладонь Воронова к своей груди. Снова быстро уснул и совсем не коснулось его то, как маршалу артиллерии пришлось извернуться, чтобы, не потревожив Паулюса и не отняв своей руки, перебраться через него и лечь позади, нежно обнимая и защищая от всех невзгод. А на следующее утро не было даже неловко. Под серым светом от незашторенного окна Воронов с превеликой осторожностью высвободил руку из объятий давно не спящего, но умело притворяющегося Паулюса. Он откатился, как задержавшийся прилив, встал с кровати и ушёл. Было неудобно от ощущения ночи, проведённой в одежде, но Паулюс чувствовал себя отдохнувшим и чистым внутри. Через полчаса Воронов пригласил его завтракать, а сам невесть куда исчез. Паулюс был рад и не рад одиночеству. Одиночеству, поскольку охрану и персонал он в расчёт никак не брал. Он тосковал весь день. Вновь наступившая зима, четвёртая со времён Сталинграда, не могла не вталкивать его в меланхолию. И он, как и много раз до этого, читал, раскладывал пасьянсы, слушал радио, бродил вокруг дома, обсыпая снег с ветвей и пил чай. Ближе к вечеру даже взялся за дело, за военные воспоминания, над которыми затяжным образом работал. Усталости совсем не ощущалось, но Паулюс в тот день лёг спать пораньше. Разрозненность и бессмысленность собственного существования путали его мысли. Он не спал, а слушал. Слушал, как далеко-далеко за лесом и сотней железнодорожных переездов хрипит мотор и как сгорающий снег шипит на решётке карбюратора. Этот автомобиль ехал через ночь. Шурша шинами, въехал во двор. Подтаявший наст заскрипел под мощными сапогами, человек вошёл в дом и стал ходить, неслышно хлопать дверьми, позвякивать орденами, скрипеть ящиком комода, журчать водой... Паулюс знал и верил, чем это кончится. Тем, что дверь приоткроется, Воронов войдёт, потопчётся в растерянности, увидев что Паулюс под одеялом в пижаме и заваливаться на кровать в одежде нельзя. Что же он, разденется или уйдёт?.. Он снял китель. Снял сапоги и брюки. И лёг, потянул на себя одеяло, но так, чтобы ни единый сантиметр не отнять у Паулюса. Он лежал тихо. Паулюс засыпал, дрожа от желания прижаться к нему, а ещё лучше забрать его руку, поднести к своей груди и ею согреться до жара и слёз. Так и было. С тех пор они спали вместе. В те ночи, когда Воронова не было в доме, Паулюс грустил, но пытался спасаться гордостью. Когда Воронов бессловесно укладывался рядом, Паулюс гордостью страдал, но спал крепко и правильно. Так их совместная жизнь встала на колею, будто заранее выезженную. Воронов часто уезжал, но не надолго и всегда говорил, когда вернётся или звонил. Паулюс не требовал с него никакой отчётности, но чувствовал, что ему спокойно и приятно от этого введения в курс дела. Будто бы он не просто бесправный пленник, а равный... И всё же вечно вежливый и преподавательский высоковатый голос Воронова иногда напоминал о Костином. Напоминал тембром и произношением некоторых слов, напоминал хотя бы тем, что два этих голоса много раз до этого звучали одновременно. Через Воронова урывками возвращался Костя, которого Паулюс, как бы ни хотел, не мог забыть. Но голос Воронова всё-таки не заставлял вздрагивать от пронзительного обожания и преклонения, от чувства самопотери. Забота Воронова не заставляла опускать глаза и сцеплять до боли зубы. Он не пугал, не заставлял, не властвовал. Он угощал свободой и попустительствовал, то и дело устраивал поездки в Москву, в библиотеки и магазины, водил в театр и на концерты. И на представлениях всегда сидел рядом с благочинным видом. Сам своих рук не давал, но стоило Паулюсу хоть чуть-чуть намекнуть на желаемость прикосновения, их руки оказывались рядом. И спали они вместе. Без всякого логического продолжения этих опасных действий, Воронов гладил перед сном Паулюса по спине и впалым рёбрам, коротко целовал в волосы и никогда не показывал, что ведёт к большему. Эта деликатность была ещё более действенным оружием, чем настойчивость, потому что Паулюс видел, что он него не требуют подчинения, но ждут решения. А ещё они ходили гулять. Одевались потеплее, Паулюс ворчливо позволял завязывать на своей шее шарф и заматывать себя в слои одежды. Это было не лишним, потому что Воронов на таких прогулках любил взять, да и включить в себе медвежьего ребёнка и начать кидаться снежками или валять Паулюса в сугробе. Иногда в таких случаях он бывал неосознанно грубоват, но если делал больно, то извинялся потом до вечера. А ещё они сидели вместе по вечерам с чаем и картами. Воронов знал сотни простых и дурацких солдатских игр, а Паулюс знал несколько офицерских и сложных. Во всех них, даже в тех, в которые играл впервые, Воронов неизменно и с безразличным лицом выигрывал. А когда Паулюс сидел на веранде с книгой, он приходил и заворачивал его пледом. И начинал застилать постель до того, как Паулюс из неё вылезет. И походя вытирал лицо и руки его полотенцем, чем немного злил. Немного. До нового года. Каждый день снежной зимы они сближались на маленький шаг на этой слишком длинной дороге. Не то чтобы Паулюсу сильно этого хотелось, но он видел закономерную необходимость настоящей физической близости с Вороновым, ведь без этого всё выглядело как-то фальшиво и надуманно. Но стоило об этом подумать и попробовать спланировать, приходил Костенька. Костенька улыбался строго и говорил «нет». Говорил «не пущу». Безучастно трепался о том, что никогда Фридрих его не забудет и никогда не захочет никого кроме него. Сам же обещал, помнишь? Не вместе, но навсегда. Может, до нового года. А под тридцать первое декабря свистела вьюга. В этот праздник дача опустела. Все работники уехали. Усилившийся ветер раскачивал стены и лес, не каждую сосну отдельно, а полностью, все деревья сразу, стряхивая снег с них, как клочья пены с гребней волн на беспредельной морской дали. Как бы там ни было, настроение было праздничным. Имелись и забросанные мишурой еловые ветки в трёхлитровой банке, и бормочущее милые чужие песни радио, и горький запах апельсинов, которые Паулюс не ел, а только вздыхая смотрел, как кислый сок стекает по пальцам Воронова, когда он счищал кожуру. А потом он пошёл мыть руки и вернулся с принесённым с мороза шампанским и с кусочками инея на воротнике и в волосах. И пока он открывал бутылку и разливал по двум бокалам, Паулюс не мог не прижаться ближе к его плечу, сгоняя с ткани уличный холод, которого быстро совсем не осталось. «С новым годом, Федюшка», и где-то очень далеко на безлюдной площади забили куранты. Радио осипло. «Можешь загадать желание, если хочешь...» Паулюс скептически фыркнул и немного отвернул лицо, чтобы не видно было, как он, прикусывая губы, устало шепчет про себя на русском «пусть всё пройдёт». Скорее не желание, а просто просьба, сложное задание себе самому. Пусть останется в прошлом, которое до сих пор неразрывно длится и лишь под конец этого года освещается нежностью и теплом... Пусть бы только Костенька отпустил, не напоминал о себе всяким птичьим вскриком и каждой тенью... Паулюс нерешительно повернулся к Воронову. Тот совершал какие-то манипуляции, кидал обрывок пепла в бокал, болтал его и залпом пил. Паулюс не мог не усмехнуться. Воронов в его глазах светился как ангел с цепью у шеи. Воронов был светел и взглядом, и лицом, честен и благороден. Хотелось быть причастным к нему, такому хорошему и безгрешному. Вспомнить, каково это, и больше не отпускать. Радио тихонько разразилось гимном победителей. Паулюс чуть тронул губами край тонкого бокала и поспешно отставил его на подоконник за спинкой дивана. Так и надо, вкус праздника вроде как почувствовал, а умирать наутро не придется, алкоголь для него был губителен.. В давно оставленном в глубоком гессенском доме Паулюса неизменным атрибутом зимних праздников были свечи. Вспомнив об этом, он поднялся и вышел в коридор. Но там и остановился, потому что куда идти дальше и где искать, понятия не имел. Немного расстроенный, он вернулся в комнату, а там Воронов уже потрошил присланную ему из министерства обороны посылку. Это был массивный дубовый футляр в форме снаряда. Наивно подивившись своей испорченности, Паулюс честно сказал, что худшего подарка не найти. Внутри оказалась такой же формы здоровенная настольная зажигалка из блестящей стали. Обозвав вопиющей вульгарной безвкусицей, Паулюс отнял её у Воронова и поставил на стол, покрутил колёсико, отрегулировав газ, и зажёг маленький огонёк, после чего снова посмотрел на Воронова и увидел в его белёсых глазах скачущий лепесток пламени. Довольно трудно было на это решиться, было страшно, что будет глупо и неловко, но Паулюс, пусть рука его дрожала, коснулся ладонью щеки Воронова, аккуратно ведя вниз. Будто предчувствовал, что радио на секунду робко затихнет и заиграет милый русский вальс. Паулюс слышал его раньше, даже знал заковыристое название «На сопках Манчжурии». Его крутили во время войны в связи с торжественными минутами, отмечавшими победы Красной Армии над японцами. И вот, включили теперь. И Воронов произнёс «посмотри мой подарок», а Паулюс и забыл совсем о завёрнутом в цветную бумагу квадрате. Не трудно было догадаться, что это набор акварельных красок. Паулюс хотел сказать тоже самое, но гордость отчего-то не позволила. Выбранный для Воронова в дорогом московском магазине шерстяной синий шарф, на два тона темнее его глаз, остался завёрнутым и лежащим под ветками. Всё равно это не тот подарок, который нужен. Который Паулюс решил, что сделает, хоть назвать это подарком трудно... Полумрак нарядной и тёплой комнаты всё равно, как бы хорошо и чисто ни было, заставлял Паулюса вспоминать насквозь промерзший сталинградский подвал. Вспоминалось это как дурной старый сон: полковник СС, застрелившийся наутро, гулко цокая топором, раскалывал замерзший до каменного состояния шоколад и сам Паулюс, еще не фельдмаршал, не чувствуя ни щёк, ни пальцев, выскабливал лицо безопасной бритвой и умывался ледяной водой... Нет, это осталось в прошлом. Прошло. Пусть пройдёт ещё сильнее... Воронов наверняка загадал взаимность. Грустно улыбнувшись этой мысли, Паулюс уставился в пол, нашёл рядом с собой в складках покрывала на диване руку Воронова и привычным жестом стиснул его пальцы. Как и тогда на первом зимнем концерте, музыка дала вуаль, бросила тень, закрыла от всевидящих глаз собственного страха. Паулюс поднялся и попятился спиной к двери в тёмный коридор. Едва скрывая растерянность, Воронов пошёл за ним следом, обеими руками обнимая его ладонь. Получалось смотреть в глаза. Только в них. Они у Воронова были метельно-синие, прикрытые пеленой мути, добрые и умилённые. Он то тихо улыбался, то вдруг приоткрывал рот и будто прихватывал зубами дыхание. Его волнение было очаровательным и искренним, несмотря на его размеры и мощь. Паулюс мог бы любоваться этим вечно. Потому и мог бы, что для этого отведена была лишь одна ночь. На коротком пути во вселенную кошмаров и бурь, в мир фельдмаршала Паулюса Воронов сделал всё правильно, не произнёс ни звука даже когда они остановились перед дверью в спальню. Оба, казалось, понимали, что пусть они и были там вдвоём не раз, теперь шаг через порог будет значить больше. Воронов ласково кивнул и шагнул, не дожидаясь, что Паулюс вновь потянет за собой. Пропуская мимо, Паулюс наклонил лицо как от ветра, убеждая себя, что теперь никак нельзя отступить. Но, что важнее, отступать не нужно. Ведь всё хорошо? Его не принудят ни к чему и не унизят, его будут беречь и ценить, как никого никогда. Но любит ли он сам? Ох нет, нисколько. Не любит. Сердце настойчиво говорит «не в этот раз». Но есть вещи сильнее. Есть простое желание полюбить, благодарное и обожающее желание, которое сердечную любовь с лихвой заменит и пересилит. Это просто, стоит захотеть... А уж чего-чего, а желания хватало. Паулюс не знал лучшего человека, чем Воронов. Его, разве что, и можно было сравнить, что с органной музыкой. Величественной и мощной, прекрасной не в деталях, а в факте своего величия и мощи. Он был звездой и бился за широкими рёбрами глухо и искренне. Паулюс слышал и очень не хотел потерять его. А потому и решил, что полюбит. Решил и сделал. Его огромной невзаимной любви хватило бы и на большее. ...Воронов придержал тугую дверь и осторожно закрыл, повернув ручку, а не хлопнув. Комната Паулюсу была тысячу раз знакома, он провёл в ней много предыдущих берёзовых и разбитых жизней, но сейчас и она была в новинку. Паулюс растерянно замер, как впервые оглядываясь и пытаясь распутать дрожащими пальцами туго затянутый узел галстука. Воронов неслышно подошёл сзади и тихо обнял, не притягивая к себе, а позволяя Паулюсу самому прижаться, что тот и сделал, резким движением откинув голову на плечо маршала. Но через мгновение оторвался и по-кошачьи отошёл, на ходу раздеваясь и деловито глядя по стенам. А потом, всё так же боясь поднять взгляд, опасливо юркнул в кровать и поскорее прижался к Воронову, понимая, что это не совсем то, что нужно сейчас, но желая именно этого. Воронов посетовал на его холодные руки и плотнее укрыл одеялом. Паулюс запоздало возмутился и выпутался. Но тут же был сминающе пойман, Воронов быстро прижал к его себе одной рукой и поцеловал. Немного неловко, странно и солоно. С перепутанным сопящим дыханием и ощущением прикосновения тёплой и нежной резины. Ничего подобного между ними не было раньше, и Паулюс до дрожи перепугался и не ответил, но тут же был отпущен. Даже, скорее, без применения силы отторгнут, что лишь притолкнуло его обратно. Сердце заколотилось, страх сменился отчаянием, он поднялся на колени, опёрся на плечи Воронова и прижался щекой к его скуле, снова дрожа и коротко вздыхая. Воронов трогательно и немного неловко уткнулся сухими и мягкими губами в шею Паулюса. А Паулюс замер, успев трусливо подумать, что если что-то пойдёт не так, он всегда сможет сбежать. Хотя нет, не сможет. Некуда бежать, позади только безбрежная тоска о Костеньке, а в неё... Ну нет. Если нет любви, придётся терпеть и притворяться. Но сделать это просто, когда эти знакомые сильные руки действительно до боли ранимы. Обнимают и поднимают, прижимают к себе и крутят, словно метелью. Паулюс чувствовал себя хрупкой игрушкой. Сам видел, как просто его сломать, но без страха, вернее пряча его за порывистостью, поддавался каждому направляющему движению. Которые привели к тому, что Паулюс, опустив лицо и сцепив ногти на чужой коже, сидел на Воронове сверху и поверить не мог, что двигается сам, через боль и противоестественность, через откатывающегося в ад Костю и через это жуткое выворачивающее наизнанку чувство... А рука Воронова ловила его за шею и заставляла поднять лицо, заставляла посмотреть в глядящие с нежной опаской и диковатым мятежным огнём голубые глаза и убедить, хоть это тысячу раз враньё, что всё хорошо... Нет, так не должно быть. Но «всё хорошо» сорвалось у Паулюса сиплыми русскими звуками и легло на простынь с вымученной улыбкой и дрожащим всхлипом. Боль была удивительной, потому что соткана была из осторожности и нежности. «У нас всё хорошо» - Паулюс почти выкрикнул шёпотом, заработав этим себе позволение уронить лицо и зажмурить глаза. Воронов стал двигаться увереннее и быстрее, отчего Паулюс вздохнул и понял, что дышать больше не сможет. К счастью, Воронов понимал всё не хуже, чем он. Всё закончилось быстро. Ведя себя идеально, Воронов отпустил его, не забыв напоследок поцеловать, спокойно и вдумчиво, отвернулся к стене и уснул. Паулюс был благодарен и, попинав и потолкав локтями его спину, поднялся с постели и пошёл бродить по дому в срочном поиске провизии и опасениях, как же завтра ему будет до невозможности плохо и больно. Ограничился он только хлебом и горстью макарон, ничего другого не захотелось. После Паулюс вернулся и устроился под тяжёлой рукой Воронова. Сон пришёл сразу же, такой же тяжёлый и беспробудный, как зимняя ночь. А на седое январское нельзя было встать. Разгоряченные мышцы, простившие все ночью, после сна дали о себе знать и убиваться, да так, что у Паулюса слезы навернулись на глаза, когда он только шевельнулся, поняв, что Воронов проснулся. Паулюс вцепился зубами в подушку, мечтая, чтобы Воронов не понял, что он уже не спит, и зажмурился. Такого не было даже после Большого театра, наверное ещё и потому, что благодарная любовь сильнее нерациональной. Такого вообще никогда не было. И почему-то то, что Воронов, судя по всему, чувствовал себя превосходно, только раздражало. До того момента, когда маршал, наклонившись над Паулюсом, не поцеловал его легонько в волосы, осторожно, чтобы не потревожить, и не вышел, беззвучно прикрыв за собой дверь. Паулюс поднял голову, оглядел кровать и перекатился со своей половины матраса на чужую, уткнулся носом в остывающую подушку и так замер, прислушиваясь к чужому теплу и простому человеческому запаху. Болело всё равно одинаково, двигался он или нет, поэтому он подполз под одеяло, подтянул к себе свою подушку и так проспал ещё много часов, постепенно превращаясь в кошку.
101 Нравится 38 Отзывы 16 В сборник