Слишком странный для тебя

R
Завершён
109
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
143 страницы, 74 600 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
109 Нравится 63 Отзывы 20 В сборник

9

Настройки
В голове гудело громче самолётных турбин. Как только получилось открыть глаза, всё вокруг завертелось. Темнота, вспышками перекрывающая зрение, сменялась обрывками того, что было по прошлой, едва отошедшей жизни знакомо: скользкая синева апрельского неба, муть очищающейся родной земли и переплетения тонких деревьев, колышущееся рябое море где-то внизу… Покрышкин ударился о доски и только через несколько секунд понял, что это значит, что он спасён. Спасён, быть может, на минуточку, но это и значит, что спасён на всю жизнь, ведь у него теперь бесчисленное количество времени впереди. В этом времени будут холодные доски и пропахший черемшой воздух, боль от удара при падении, боль в шее от её перетянутости, которая больше не может его убить. А ещё в этой жизни будет свет дня, доносящийся словно бы через слой ваты и через растягивающийся гул в ушах, собачий лай, топот и скрип, ощущающийся кожей холодный ветер, осевшая на пальцах весенняя влага. Эта жизнь и будет раем. Покрышкин почувствовал, что чьи-то торопливые, срывающиеся руки придерживают его, а потом избавляют от верёвок и от самой главной из них, той, которая, остановившись на шее, не давала ему жить полной жизнью. Но и она исчезла. Вместе с ней исчезла последняя земная беда. Покрышкин вдохнул как можно глубже и вывернулся, чтобы увидеть, что происходит и что спасло его. Но увидеть ему не дали. Вокруг загалдели рваные немецкие окрики, непонятно как складывающиеся в язык. Что-то тяжёлое толкнуло его в плечо, должно быть, эсэсовский сапог, и придавило сверху, заставив снова ограничить всё земное истоптанными досками помоста. Вырываться сейчас не стоило, хоть, пожалуй, можно было бы. Но сопротивление лишь ускорило бы и упрочило возвращение смерти, а эта заминка её отсрочивала. Что там эти немцы не поделили? Может, в последний момент вспомнили, что один из казнимых — не партизан, а лётчик, которого ещё можно использовать? Или у какого-нибудь фашиста-чистоплюя резко проснулось что-то вроде совести и тяги к безрассудному благородству? Как бы там ни было, продлению собственной жизни можно было только радоваться. Но главным в этой радости было не позабыть о чести. Но Покрышкин всё же через силу позабыл о ней на следующие несколько минут, в течение которых не шевелясь лежал и позволял этим собакам решать его судьбу — безразлично, благочестиво и оцепенело. Он и так уже почти что умер, так что не будет большой потерей, если они доведут начатое до конца. А если не доведут, то так будет ещё лучше. Но разве лучше? Как отвратительно, мелочно и постыдно было бы ему, как ни крути, герою и честному солдату, сейчас бояться, переживать и пытаться хоть как-то помочь своему спасителю, который наверняка сейчас находится в защищающемся меньшинстве против лающего большинства. Но этот спаситель ведь тоже нацист. И его порыв спасти русского человека продиктован не благородством, а придурью или каким-нибудь долгим недобрым умыслом. Но что поделать с проклятым желанием жить? Что поделать с горлом, которое оголтело радо пропихивать в себя большие глотки смолянистого воздуха, и с сердцем, которое стучит в доски, бьётся так, словно хлопает ладонями и крыльями из благодарности и восхищения чудом продления жизни и каждым этим ударом просит спасти его ещё на одну минуту. А потом ещё на одну. Умирать ведь не хочется. Особенно когда смерть так близка и когда от неё защищает лишь воля постороннего человека, неизвестного врага, которого днём ранее убил бы при мельчайшей возможности — не зная, кто он и на что способен. Между тем Покрышкина подняли на ноги. Руки у него всё ещё были связаны за спиной, но голова теперь была свободна — он мог бы поднять лицо и с вызовом и упорством посмотреть на всех этих людей, но он, немного себя за это ненавидя, этого не делал. Он и хотел бы, но не давало поднять глаза позорное благоразумие и понимание того, что его взгляд может не понравится какой-нибудь сволочи и тогда станет напрасным спасение, которое и так уж затянулось, а потому упустить его теперь было бы глупо. Немцы продолжали галдеть и переругиваться, но теперь их стало меньше и говорить они стали с меньшей агрессией. Должно быть, тот, кто был спасителем, отвоевал и увёл спасённого от непосредственной опасности и находился теперь среди своих сторонников, но и среди них вынужден был защищаться. Покрышкин переступал ногами туда, куда его дёргали, не отрывал взгляда от обуглившейся талым снегом земли и не поднимал голову. Ему на глаза всё время попадались немецкие сапоги, ещё недавно чистые, а теперь все покрытые налипшими комками свежей грязи. По этому мельтешению можно было разобрать, кто спас его, кто крепко держал и вёл и чей голос звучал чаще и громче всех — явно теряющий уверенность, срывающийся и уже уставший, на окончаниях реплик задыхающийся, но не собирающийся сдаваться голос. Немецкий голос спасителя никак не мог показаться красивым, когда произносил звуки их поганого собачьего языка захватчиков и губителей. Покрышкин не смог бы позволить себе подумать о его характеристике, которая наверняка была бы лестной, но этот голос звучал рядом, порой в самое ухо, и поэтому и минуты ещё не прошло, как Покрышкин стал узнавать и выделять его из остальных. И, странное дело, будто бы даже понимать. Не сами слова, но общий смысл того, что было этим слегка охрипшим от апреля голосом произнесено. Оскальзываясь на грязи, они дошли до машин, до тех самых, что стояли на пригорке и были в прошлой жизни видны с виселицы. Это были машины лётчиков. То, что Покрышкина решил спасти каким-то образом узнавший его и не лишённый благородства соперник, было более утешительным объяснением, чем какое-либо другое. Но других и не было. Покрышкина небрежно усадили с краю и захлопнули за ним дверь. Занемевшие, скованные за спиной руки позволили ему наклониться вперёд и всё так же не смотреть вокруг и тем самым не унижать своего достоинства радостными и, не дай бог, заискивающими взглядами. Его спаситель, видимо, обошёл машину с другого края, тоже забрался на заднее сиденье и потеснился, давая место кому-то ещё. Покрышкин оказался прижатым с одной стороны дверцей автомобиля и с другой — боком лётчика, который, что было просто немыслимо, слегка приобнял его одной рукой вокруг спины, очевидно чтобы придержать от тряски на ухабах. Эта близость и эта забота были, конечно же, тем, что необходимо было отвергнуть — унизительной подачкой от великодушного врага. Но начать ёрзать было бы глупо и неосмотрительно, да и не получилось бы. Покрышкин просто замер как сидел, даже глаза для надёжности закрыл и сцепил зубы. Но когда машина подскакивала на ямах и заносилась в лужах, его действительно уберегали от ударов. Ехали долго. Или нет. Холодное солнце стояло всё так же высоко. Несколько раз в машине начинались быстро обрывающиеся на скользящем ветру разговоры. Видимо, те, кто сидели впереди, хотели болтать об обычных своих делах, но сидящие сзади хотели только свариться насчёт находящегося в машине лишнего. Только раз Покрышкин повернул голову и то, случайно. Своего спасителя, чьё тепло и деликатность беззлобных рук уже научился, к своему стыду, ощущать сквозь одежду, он не увидел, но увидел того, кто сидел третьим. Это был тоже лётчик, определённо высокий званием, худой и стремительный. Он имел явно недовольный и высокомерно болезненный вид. Ему нельзя было отказать в красоте, во-первых, элементарной, которая всегда присуща молодым, согласным с природой и собственными потребностями организмам. Но, во-вторых, его внешность была очень редкой. Среди русских таких точно не встретишь, а если и встретишь, то после знакомства долго не избавишься от уверенности, что они пролезли из бывших дворян и, не смотря на суровые советские реалии, барских замашек не бросили. От взгляда на таких немцев, как этот, сразу становилось ясно, что они из очень благородных семей с длинными фамилиями. Таких и ненавидеть как фашистов как-то неудобно. Невольно закрадывается подозрение, что их головы так хорошо воспитаны и умны, что они всё понимают и являются, даром что богатые и знатные, заложниками обстоятельств и своей страны. И бог с ними. Они приехали в полевой лагерь, со всеми удобствами расположившийся в уцелевшей деревне. Покрышкин с дороги заметил нескольких женщин, одетых во всё белое, явно запуганных, но невредимых и бессловесно осчастливленных позволением остаться в своих домах и обслуживать немцев. Ненависти ни к оппортунистам, ни к манипуляторам не ощутилось. Едва поднялась в горле злость на то, как хорошо они все здесь устроились, как пришло на ум, что и сам Покрышкин сейчас не в лучшем положении, раз не вырывается и не требует быть расстрелянным вместо того, чтоб выполнять приказы снисходительного врага. Приказы не были жестокими. Спаситель теперь обращался Покрышкиным куда более аккуратно, чем до этого, то есть совсем не дёргал и не толкал, едва ли не вежливо вёл, придерживая за не раненное предплечье. Покрышкин упрямо смотрел себе под ноги и не заметил, как они оказались у ветхого крыльца какого-то дома. В течение целой минуты Покрышкин разглядывал покосившуюся дверь, перед которой стоял, пока немец долго возился, развязывая ему руки, явно стараясь не причинить боли, какая ощутилась бы, если бы по нежной коже запястья прошлась грубая верёвка. Дальше немец обошёл его, открыл дверь дома, вымученно улыбнулся и кивнул головой, прося зайти. Только тут Покрышкин его увидел. Увидел и сразу послушался, сделал несколько шагов вперёд, лишь бы не смотреть на немца снова. И одной секунды хватило. Хватило бы и меньшего, чтобы враз отчего-то смутиться и замешкаться. Запутаться не в собственных действиях, а в голове, в поспешном не сделанном решении и в вытекающей из этого невозможности определить, как к этому лицу отнестись. Ведь обладатель этого лица его спас и долго защищал, неизвестно какой ценой. И этот немец был врагом? Определённо. Но лицо его оказалось хорошим, простым и милым, с той же элементарной красотой, которая в любом случае будет признана приятной и очаровательной, а уж потом, в часах последующего задумчивого одиночества, будет тщательно разобрана на составляющие. Тогда в ней наверняка будет определено, что стоит она очень дорого. Стоит ли она знатного происхождения, ещё не факт, но это самое происхождение ещё не гарант лучшего исхода. Порой оказывается наоборот, и куда ценнее наработок живших в роскоши поколений оказывается естественная аккуратность и воспитанность в постоянстве. Лицо этого немца было не из тех, что врезалось в память с первого раза. Его при неудачном ракурсе и привлекательным можно было не посчитать. Но в нём, казалось, не было обмана. Не было по привычке нахмуренных бровей или другого сохраняемого постоянным усилием выражения, что присуще людям труда и собственных интересов, как не было и легкомысленности, не было накрученной сложности, истинно немецкого высокомерия, приписываемого богатым людям предубеждения и их отношения ко всему свысока. Будто бы это всё смешно. Будто бы не стоит серьёзного отношения. Будто всё на свете пустяки. В этом немце этого не было. В нём было чисто королевское, куда реже встречающееся, чем короли на войне, и даже реже, чем короли в мирное время, уважение ко всему, что существует. Уважение не отстранённое и не то уважение, которое под собой несёт лишь желание ни во что не вникать и не пускать ничто недостойное — а под это определение подпадает почти всё на свете, в свою жизнь. У этого немца на лице было написано уважение, готовое с любовью и вниманием отнестись к каждому. Благо этого внимания на всех хватит. Но по очереди. И сейчас на очереди простой русский пленник. Которого спасли не ради забавы и не ради долгого умысла, не ради использования, а только лишь из признания его ценности, о которой ещё не имели понятия, но уже знали загодя. Знали изначально, как знают некоторые печальные люди, что любое живое существо имеет право жить и быть счастливым и ничем за это не платить. Одним словом, Покрышкин запутался. Забыв про горделивые непокорные взгляды, шмыгнул внутрь дома, остановился там и обернулся лишь тогда, когда услышал, что дверь спустя несколько секунд закрылась. Немец уже ушёл, но ощущение его присутствия не исчезало. «У него глаза добрые» — Покрышкин отмахнулся от этого банального определения и прошёл внутрь комнат. Он сам добрый. Добрый искренне и глубоко, как бывают добры самые славные люди. Самые хорошие, добрые не ко всем, а только к тебе, и всю доброту, которой хватило бы на многих-многих, отдающие тебе. Но зачем? Маленький, насквозь холодный дачный дом был пуст. Некоторая мебель была вынесена, обои со стен оборваны, всюду было ещё с зимы натоптано, пахло запустением и ранним горем. В углу большой комнаты стояла осыпавшаяся косая ёлка с поблёкшей мишурой на голых ветках. Некоторые стёкла были выбиты, но сами окна были маленькими и чтобы вылезти через такое, пришлось бы выносить раму. Окошки выходили на улицу, как раз туда, где невдалеке копошились у машин немцы. Вход был всего один. Вынести плечом дверь ничего не стоило, но, опять же, это привлекло бы внимание. Покрышкин ещё побродил по дому. Нашёл на тёмной кухне печь и немного воды в стоящей на ней ржавой кастрюле. В крохотной комнате за печкой нашлась кровать и сломанные полки с тряпьём. Надо бежать. Конечно же. Раз представился такой удивительный шанс. Но нужно дождаться ночи. В её ожидании Покрышкин перевязал свою начавшую приносить ему беспокойство рану и обшарил всё что мог. Что могло пригодиться ему при побеге? Гнутая кочерга как оружие? Стеклянная бутылка с водой (но ко дну присохли прошлогодние дохлые пауки и их никак не достать)? Превратившиеся к камень несъедобные сухари, нашедшиеся на дне буфета? Всё, что могло его замедлить, стоило выбросить, как только он выберется из дома. Часы шли, но с какой скоростью, было известно только им самим. Покрышкин успел так заскучать, что взялся читать найденную книгу — «Малахитовую шкатулку» Павла Бажова. Очевидно в этом доме жили какие-то городские дачники, раз побросали такое добро. Приход немца Покрышкин угадал заранее. Он ведь ждал его. Уверенность в том, что спаситель придёт до захода солнца была столь же неколебимой, как сам этот заход. Покрышкин скорее для успокоения собственной тревожной совести проформенно подумал о том, что на этого немца можно бы напасть и оглушить, может быть, разжиться оружием или даже переодеться в его форму, или взять его в заложники. Но все эти гнусности были сразу же отметены. Совесть не позволила бы. Совесть и благодарность, которую нельзя и бессмысленно испытывать к врагу, когда он опасен. Но конкретно этот человек опасен быть не мог. Покрышкин заранее бесшумно подошёл к двери и замер в двух метрах перед ней. Через несколько секунд он уловил звук приближающихся торопливых шагов, крыльцо скрипнуло. Дверь открылась. Открылась так, что было ясно, что немец нисколько не опасается, что на него с порога набросятся. Это был, конечно, тот же самый лётчик. Только сейчас не в форме. На нём вообще не было ни одного орла, свастики или нашивки, которые могли бы его выдать. Он словно специально от них избавился, чтобы не провоцировать русского пленника. А ведь, наверное, и правда специально. Подобная вежливость полностью вязалась с вежливостью самого Покрышкина — с тем, что он и впрямь не собирался нападать, не убежал и не вооружился спрятанным в карман куском стекла. Мысль причинить этому немцу вред теперь казалась совершенно безумной. Ведь он пришёл в расстёгнутой кожаной куртке, весь какой-то помятый и растрёпанный, растерянный, расстроенный и усталый. С обветрившейся бледной кожей, которая становится таковой, когда долго бежишь по холоду и от этого краснеешь, и от этого жарко и задыхаешься, а потом отдыхаешь, ровно столько, чтобы успокоиться. Успокоиться получается, но на место румянца приходит измученная белизна. И на место избытка сил приходит бессилие. Немец принёс с собой ветер морозного апрельского вечера, солоноватый запах простой человеческой жизни и рюкзак, который собирался снять с плеча, но замер, когда увидел, что его встречают. В полутьме прихожей было трудно разобрать выражение его лица. Чтобы не выглядеть плохим хозяином, который держит гостя у дверей, Покрышкин, сам себе удивляясь, попятился в комнату. Немец осторожно двинулся следом. Он ничуть не боялся, в его размеренных движениях угадывался лишь страх испугать. Не опасаясь поворачиваться спиной, немец вошёл в комнату, подошёл к столу, опустил на него рюкзак и стал что-то выкладывать. Опробывая границы и искусно не скрипя половицами, Покрышкин подошёл к нему сзади, на расстояние вытянутой руки — казалось, ещё секундой ранее в голове лежал замысел скрутить немца, что стало бы ключом к свободе, но нет. Когда настала пора резких движений и захватов, ничего не получилось. Может быть, из-за неловко поднятого, вернее, впопыхах не опущенного с одной стороны воротника серо-зелёной рубашки. И из-за шеи, на вид такой тёплой, и из-за волос, каштановых и немного взъерошенных, на вид таких, будто к ним прикасались чужие бестрепетные руки. С бесчисленными предосторожностями немец медленно обернулся. Сейчас, в витающей по комнате пыли ветхости, в мутном свете начинающих слепнуть в сумерках окошек, его лицо оказалось словно бы накрытым пыльной вуалью из синей тени. И без того мягкие черты сгладились, став совсем неясными, но такими добрыми и милыми, будто это и было лицо вечера. Конечно красивое. Конечно ничуть не злое. Как и наступление вечера, ласково ускользающее, не дающее запомнить свои особенности. Что там запоминать? Тёмные добродушные брови, светлые глаза, смотрящие из-под лежащих тонкими белыми полосками век терпеливо и так, будто то, на что они смотрят, для них очень важно и ценно, но не потому, что имеет мирскую цену, а лишь потому, что прекрасно фактом своего неповторимого существования. Верхние кончики его ушей были немного заострёнными, а мочек наоборот почти не было. Немного выгнутый нос, не представляющий из себя идеальной линии. Какой-то немного по-женственному округлый овал лица, мягкий подбородок, способный рассказать не о мужественности и твёрдой воле, а только об обидчивом детстве. Это неженкам присуща такая мягкая впадинка под нижней губой. А сами губы ровные и тоже будто бы созданные для выражения опороченной грусти — верхняя гораздо уже, а нижняя такая, чтоб прикусывать. Покрышкин чертыхнулся и отошёл подальше. Как для него самого выяснилось, лишь для того, чтобы недовольно поставить руки на пояс и с безопасного расстояния, от снесённых с петель дверей, обернуться и снова посмотреть. И окончательно убедиться, что несмотря на ясно видимую во всех деталях очаровательную миловидность, весь образ немца остаётся уверенным, смелым и самодостаточным. И если смотреть не сблизи, а издали, то, да, это всё ещё лётчик, солдат и человек, пусть мужчиной назвать его отчего-то не получалось, но и приписать ему хрупкость и изящество, как у барышень, тоже было бы ошибкой. В этом человеке были и сила, в том числе физическая, и здоровье, и крепкость, и самостоятельность. И красота, уже не во-первых и не во-вторых, а в-третьих, такая, какую пока было не объяснить, но которая была органично завершённой, не ищущей себя, а уже готовой, взрослой, а потому будто бы требующей к себе влюблённых взглядов и покладисто их принимающей как должное, она непонятным образом заставляла живот теплеть и испытанным уже не раз образом заставила смущённо опустить глаза. Немец спокойно позволял себя разглядывать, при этом Покрышкин не чувствовал, что его с той же бесцеремонностью разглядывают в ответ. Немец смотрел на него осторожно, едва заметно, повернув лицо, так, как смотрят на чужих детей, дабы не вызвать нареканий. Когда пауза затянулась, немец осторожно сдвинулся с места и пошёл вперёд. Едва Покрышкин успел переполошиться, что идут к нему, как стало ясно, что немец направляется к выходу. Потоптавшись, они церемонно разошлись в дверях. Немец ушёл и входную дверь за собой не запер. Можно было бы удрать сейчас. Можно было бы, но немец ушёл так, что становилось понятно, что он ушёл, чтобы через минуту вернуться. А его незакрытая дверь это его жест доверия и вежливости. Кроме того, если выскочить сейчас на улицу, то сразу заметят и начнётся пальба. Кое-как себя этим успокоив, Покрышкин подошёл к столу. Там стоял термос с чаем и немецкий котелок с таким куриным супом, который, Покрышкин совершенно не заметил, как разом вылил в себя, и остался крайне этим доволен. Стало ещё теплее. Жить стало лучше. Ещё немец притащил одежду. Форму, но всё с той же деликатностью лишённую знаков принадлежности к Вермахту. Переодеваться Покрышкин конечно не стал, но с интересом осмотрел, что ещё было принесено — какие-то мелкие вещи, ему, в общем-то не необходимые, бритва, мыло, полотенце, даже расчёску немец приволок. А ещё через минуту вернулся сам, с ведром воды и парой алюминиевых мисок. Покрышкин занял напряжённую оборону в углу комнаты и наблюдал, как немец разливает воду и разворачивает что-то, вытащенное из кармана рюкзака, при этом предварительно расстелив на краю покосившегося стола белый платок. Это были бинты, ножницы и лекарства. Всё это немец делал и раскладывал без суматохи и с таким неторопливым пристрастием к порядку, что можно было только залюбоваться его работой и совершенно верно понять его взгляд, когда он в довершении своих действий, придвинул к столу стул и указал на него рукой. Где тут грань, которая отделяет достойное поведение от предательства? Одно дело, не успев опомниться, слопать еду, другое — позволить позаботиться о своей ране… Но думать о том, что подобным образом немцы проворачивают вербовку не получалось. Только не этот человек. Только не этот, хоть, да, внешность тысячу раз обманчива. Пауза затягивалась. Покрышкин не двигался с места. Даже тогда, когда немец, подчёркивая свою просьбу, кивнул и, также вымученно, как в первый раз, словно улыбка давалась ему с болью, улыбнулся. Но против следующего было не устоять. — Иди сюда, — немец произнёс это с режущими ухо твёрдыми согласными, явно не умея вкладывать в эти незнакомые для него слова верный смысл. Произнёс так, словно всего час назад почерпнул эту короткую фразу в немецкой транскрипции из словаря. Но бархатистый голос его был знаком гораздо раньше, чем внешность, поэтому его Покрышкин послушался. Не хотел этого делать, но первый маленький шаг навстречу, который и шагом-то не являлся, а был лишь переминанием с ноги на ногу, был положен и немец встретил его с обрадованным выдохом и улыбкой куда более искренней. Вот и пришлось подойти и сесть. Но эта уступка дала Покрышкину негласное право потребовать ответных жертв: он сел, самоуверенно раскидав ноги и невежливо откинувшись на скрипнувшую спинку стула, и посмотрел на немца с вызовом, каким и планировал смотреть на врагов — будто требуя к себе агрессии. Немец на мгновение растерялся, но тут же занялся делом. Стульев, кроме ещё пары ломанных, в комнате больше не было, поэтому он опустился прямо на пол, не боясь испачкать колени в пыли. Всё своё внимание он обратил на руку, которую попросил протянуть таким убедительным жестом, что опять же, было не отказать. Бесконечно осторожными движениями, практически не касаясь, он разрезал и снял нечистую повязку, которую Покрышкин наложил кое-как. Потом немец выудил откуда-то ещё один чистый платок, намочил его в воде, налитой в миску, и стал со всеми предосторожностями стирать с раны, вернее, просто глубокой царапины, грязь. Покрышкин смотрел на него сверху вниз, мог видеть его лицо под таким углом, что то казалось очень хорошим. Чёртовы нелепые определения. Всё в немце было хорошо, в том числе то, как он тихонько пыхтел и изредка сглатывал перед тем коснуться непосредственно раны. Возился он очень долго. Покрышкин устал держать руку на весу, она с медленной дрожью опустилась. Немец взял его за запястье кончиками холодных пальцев и перенёс его ладонь на его колено, как на опору. В комнате темнело, становилось холоднее и вместе с тем немного душно от разогретого дыханием запустения, но немец этого, казалось, не замечал. Покрышкин и сам не хотел этого замечать. Он не заметил, когда начал получать от процесса успокоенное удовольствие, и тем более не заметил, когда захотел, чтобы эта волшебная убаюкивающая близость подольше не кончалась. Хоть закончиться она должна была вполне определённо, ведь с каждой минутой, отмеряемой поблёскивающими на руке немца крупными часами, с каждым движением самой длинной, тонкой и стремительной стрелки, внутри росла и крепла теплота. Покрышкин испытывал её прежде, а потому не мог ошибиться, особенно из-за того, что никогда прежде её приход не происходил так неторопливо и не наступал так неотвратимо. Разве что, во сне могло такое сниться — само это чувство тлеющего пожара, разгорающегося внутри не со спички даже, не с искры, а с первой химической реакции, совершенно невидимой и неощутимой, но за ней идёт следующая, более крупная и так по нарастающей. А как ещё себя чувствовать, когда у твоих ног, наклонив к тебе лицо, сидит человек, молодой, красивый, пришедший по собственной воле и желающий тебе только добра? Как-то теряется из виду, что он враг. Ему же, вот, нет до этого дела… Конечно всё это может быть и, скорее всего, является обманом, но когда обман длится слишком долго, он становится правдой. А он длится уже полчаса. Уже пятнадцать минут как они оба, забывшись, совершенно искренне не считают друг друга врагами. А это было бы единственным препятствием, кроме, конечно, того, что оба они мужчины, но в этой комнате и в этом мире нет больше никого, тем более того, кто мог бы насаждать правила. А значит они будто бы в самом начале. В начале, в котором никто никому не враг и не друг и вообще нет никаких различий, есть только неоспоримое, витающее в воздухе ощущение того, что они друг другу нравятся, а это так. Накрывая обработанную рану чистым бинтом, немец посмотрел снизу вверх. Посмотрел немного наивно, будто бы с целью удостовериться, что выполнил перевязку хорошо, но это был только предлог. Как пишут в сотнях книг, от его честных синих глаз перехватило дыхание. Следующий вдох оказался пустым и прерывистым, таким который будто принадлежит летающим прекрасным созданиям, всегда находящимся в небе, но сейчас припавшим к земле. Сердце моё дрожит от вожделения к тебе и я понимаю, без тебя мне и дыхание не в радость. Поэтому я пришёл сам, чтобы просить у тебя воздуха, которым мог бы дышать.
109 Нравится 63 Отзывы 20 В сборник
Отзывы (2)