***
Он сидит на большом булыжнике, отвалившемся от потолка. Как не рухнуло ещё само здание — непонятно; оно похоже на скелет древнего зверя: торчащие в разные стороны прутья проволоки, осколки кирпича и стёкол под ногами, длинные, сломанные хребты опорных балок. Он сидит где-то в уголке, там, где сквозняк ещё только начал входить в свои права; на улице моросит дождь и воет ветер, поэтому он и пытается спрятаться от непогоды. Некуда ему больше идти. Его дом разрушен какими-то бандитами-вандалами, Кремль в их же власти, а собственный президент каждый раз принимает его за галлюцинацию белой горячки, после чего настойчиво просит его выйти. А куда выходить — непонятно. Он пытается перемотать раненую руку серым, потёртым бинтом, предварительно прополоскав её в мутной воде. Руки дрожат и не слушаются; рану он не промывал: перекиси водорода так и не нашёл. В аптеке оставались только «звёздочки» и бинты, и хмурая продавщица, испуганно осмотрев его с головы до ног, кинула ему всё, что было, а после заперлась у себя в каморке. Она тоже сбежит. Все они бегут, чёртовы крысы с корабля. Но пусть бегут — они не заслужили такой жизни. Болела и кружилась голова, хотелось есть и спать. Ему было холодно, хотя он сидел почти в самом костре, который развёл из тряпья и сучьев. Надо встать и куда-то идти: его просили выйти, но куда — он не понимает. Он вообще плохо понимает, что происходит. Он устал от всего этого. В кармане лежит пакетик и шприц. Они ничего не объясняют, но от них голова наполняется сладким дурманом и перестает болеть. Совсем ненадолго, но это лучший отдых, какой только можно пожелать. Его пальто очень тяжёлое, давит на плечи. Раньше он этого не замечал. У него, оказывается, неповоротливое тело. А ещё очень слабое и бесполезное. У него провалы в памяти, порой он не может вспомнить, как оказался в той или иной части города — ноги несут его куда-то сами, без его ведома. А иногда не несут. У него смертельно болит позвоночник — кажется, будто его вырывают к чертям собачьим, поэтому он часто лежит на земле: ноги не работают, и надо ждать, пока способность ходить вернётся. Когда рядом слышатся чьи-то шаги, он понимает, что ему, оказывается, всё равно, кто пришёл. — Ты совсем здесь расклеишься. Вставай, пошли. Он встает. Чужая рука, пахнущая чем-то солёным, опускается ему на лоб. Она прохладная, и он тянется за ней, доверчиво, как котенок. Он не решается поднять глаза на незнакомца — какая разница, кто это. Он видит, что у незнакомца хорошая, дорогая обувь, хоть и запачканная мелкой пылью. "Это он из-за меня испачкался", — думает Ваня, и на миг — всего на какой-то жалкий миг, но этого хватило, — ему приходит в голову мысль наклониться и отряхнуть сапоги. А когда он понимает, что только что собирался сделать, внутри всё сжимается и преет: "До чего же я докатился". Незнакомец цыкнул, взял его за руку и куда-то повёл. Ему было всё равно куда. Не хотелось отсюда уходить, здесь всё-таки было относительно тепло, а сейчас он наверняка намокнет. Что от него хотят? Это из-за того пакетика в кармане? Так пусть забирают, ему не жалко. Может, его с кем-то перепутали? Или то тряпье что-то значило для Незнакомца, и он хочет, чтобы Ваня всё возместил? Но у него ничего не получится. У Ивана осталось только его пальто, а в нём — старая фотография да пачка сигарет. Всё. Ноги подкашиваются, мир качается перед глазами, и через какое-то время Иван вдруг понимает, что его уже тащат на спине. Ему стало совсем неловко: он, грязный и бедный, прикасается к незнакомцу и пачкает его дорогое пальто. Он хочет извиниться, пообещать всё возместить, но от незнакомца пахнет солнцем и солью, и почему-то у Ивана щиплет глаза — запах кажется ужасно знакомым. Он осторожно кладёт голову Незнакомцу на плечо, полностью уверенный, что сейчас его скинут на землю и заставят идти самостоятельно; но Незнакомец, только усмехнувшись, что-то говорит ему. Он говорит и говорит, но Иван не понимает ни слова. Голос Незнакомца его успокаивает; он дремлет на широком плече, пока дождь моросит и бьёт его по лицу. Незнакомец перехватывает его поудобнее и пускается резвой прытью, легко огибая лужи и трещины на асфальте. Ивану хочется смеяться от ощущения бешеной гонки, захлестнувшего его с головой, но у него совсем не осталось сил — он тонет в запахе соли и солнца, ему слишком жарко, хотя ещё четыре минуты назад он мёрз. Ваня слишком устал. У него в голове мелькают какие-то смазанные картины, и он негромко просит разрешения у Незнакомца поспать. Тот разрешает коротким словом. А может, и не разрешает, но у Брагинского не хватает сил держать веки открытыми. У него очень болит тело и голова, он надеется, что пакетик в кармане останется невредим и Незнакомец разрешить ему немного отдохнуть там, куда они идут.***
А дальше жизнь смешалась у него в голове, как смешивается краска на палитре художника. Яснее всего он помнит руки — тёплые, сильные, чужие руки, так мягко касавшиеся лба, ладоней, спины и болевшего позвоночника. Ему нравилось прикрывать глаза, чувствовать, как чужие пальцы мягко перебирают его волосы, ему хотелось урчать и ластиться к Незнакомцу в такие моменты; где-то в голове вспыхивают смазанные образы верфей, парусных судов, недовольных дядек в кафтанах, какого-то кудрявого улыбчивого мужчины, но всё это тает и меркнет, не перерождаясь в полноценное воспоминание. Иван теряет свое прошлое, оно путается и колючим ежом впивается в извилины его мозга, но Россия упорно с ним борется, загоняя его всё глубже и глубже во тьму своего сознания, не разрешая ему жить самостоятельно. Дальше шёл запах. Соль на солнце, свежий морской бриз, табак, лёгкий цветочный аромат, нотка дорогого парфюма и, как ни странно, шоколада — и ещё что-то непонятное, что он так и не сумел различить. Какое-то время ему было больно открывать глаза; болит всё тело, не только позвоночник, раскалывалась голова, и он хнычет, как маленький ребёнок, пытаясь спрятаться куда-нибудь туда, где боль его не достанет. Он помнит, как кутался в простыни, сжимая голову так, чтобы она трещала, и на короткий миг, что длился вечность, боль отступала, словно отставала от него; но потом она нагоняла, и всё начиналось по новой. Незнакомец был рядом: вот он, здесь, такой тёплый и сильный, тот, кем пропахли простыни, подушки, комната, весь дом, тот, кем пропах весь мир. Запах был почти осязаем, и порой Ивану хотелось его пить — ему казалось, что если он сумеет проглотить хоть каплю, то боль уйдет. Навсегда. Он помнит серые глаза, чуть хмурые брови, бледные губы; он помнит серое пальто, в котором Незнакомец приходил с улицы, помнит полосатый шарф, который всегда красовался на шее внезапного спасителя; он помнит голос, глубокий, звонкий, родной голос, от которого ему безумно хотелось вилять хвостом и бежать навстречу своему «хозяину». Он помнит, как позволял себе садиться рядом, как позволял себе класть голову на плечо Незнакомца, как позволял себе тихонько дуть на его волосы; как позволял себе смотреть, как Незнакомец устало прикрывает глаза под шум телевизора и как размеренно подымается его грудь. Ему нравилось утыкаться носом в небритую щеку, нравилось сворачиваться рядом калачиком, дремля, как большой пепельный кот; нравилось бесшумно ходить за Незнакомцем по дому, порой мешаясь и путаясь у него под ногами. Нравилось слышать смех Незнакомца. Он помнил многое, и ему это нравилось — но он не мог запомнить имя. Имя того, кто был добр, кто не позволял мёрзнуть, кто кормил и гладил по голове, чтобы она больше не болела. Имя стиралось каждый раз, когда Незнакомец его произносил; словно нацарапанное на песке, оно смывалось волной следующего дня, и он уже не мог сказать, какое имя носит тот, что стал дороже всех. Каждый день Незнакомец спрашивал его, и каждый день Иван тупил взор, не в силах смириться с таким позором; каждый день Незнакомец тяжко вздыхал, трепал его по голове и устало назывался снова; и каждый день Иван клялся, что в этот раз он точно запомнит. Но всё равно забывал. Они ругались из-за белого порошка, от которого переставал болеть позвоночник. Незнакомец давал таблетки, и Иван готов был расцеловать его — он проваливался в сон, три часа которого были настоящим подарком. Белый порошок снимал боль, но Незнакомец, видя его, приходил в ярость — он рвал пакеты, орал на Ивана, бил кулаком в стенку и смотрел на него так, что у парня подкашивались ноги. В голове в такие моменты всё плыло, и светлые волосы Незнакомца вдруг чернели, глаза становились уже и вспыхивали янтарным огнём; комната превращалась в шатёр, вокруг гремели цепи, музыка, его будоражили томные вздохи девиц; кто-то танцевал в цепях, цепи были на руках, ногах, цепи оплетали шею и голову, мешая дышать; его заковывали в металл, ему одевали ошейник, и он вдруг понимал, что он пёс — сейчас хозяин ударит его, делая больно. Иногда вспыхивало ещё что-то — словно он в огромном подземелье, он на коленях, ему жутко больно и обидно; рядом с ним стоят какой-то выцветший парень, кудрявый блондин, зеленоглазый карлик и он, Незнакомец, со злыми, горящими ненавистью глазами. Иван зажмуривался, отползал, стонал и всхлипывал — он не мог понять, откуда в нём вся эта гадость, грязь, он не мог понять, почему его мозг вообще показывает Незнакомца в его кошмарах — до того это было неправильно. После он приходил в себя — медленно, мучительно, но с каждым разом всё отчётливее осознавая, что воспоминания не уйдут просто так. Память возвращалась, рождая образы, воскресающие, как феникс из пепла, и однажды он отчетливо понял, что он не Иван — его зовут Россия. А имя Нидерланды теперь ассоциировалось с болью и избавлением.***
Тюльпаны цвели своей природной, яркой, блещущей красотой. Когда-то Иван думал, что его мысли стали бы прекрасным цветовым началом для какой-нибудь картины; сейчас же ему казалось, что всё то, что скопилось в его голове, выплеснулось на залитые солнцем поля и теперь живёт здесь своей жизнью, перестав мучить его, Россию. По-другому такую пустоту в голове объяснить не получалось. Нидерланды сидел на траве рядом, прислонившись плечом к его плечу, и курил трубку. Дым улетал в небеса, растворяясь в них, словно его никогда и не было. "Так же и с нашими воспоминаниями", — внезапно подумал Иван, не в силах оторвать глаз от идиотской соломенной шляпы, что Холл де Вард умудрился напялить на себя. Где он её только выкопал? Она была до того старой, что казалось, простое дуновение ветерка способно ее развеять в прах. Почему-то она казалась смутно ему знакомой, и на языке у него вертелось восемьдесят четыре неприличных слова, которые хоть как-то ассоциировались с этой шляпой. Было хорошо — ни о чём не думать, ничего не бояться. Было легко — он здоров, силён, невероятен. Он воскрес. Действительно, всё кончилось. — Я никогда не смогу тебя полюбить, Нидерланды. Холл выпускает в небо дым, ничуть не задетый и ничуть не удивлённый внезапной фразой. — Почему это? — Я влюблён, уже долгое время влюблён, — Иван не смотрит на де Варда, но тот не обижается, - я долго над этим размышлял и внезапно вспомнил имя существа, что мне, оказывается, дороже всех на свете. — И кто же это, если не секрет? — Холл хмурится: если это та самая китайская красная зараза, что постоянно путала ему карты, Иван Брагинский тотчас получит подзатыльник. — Секрет. Но тебе скажу, — улыбается. Солнечно, нежно, тепло, во все свои тридцать два зуба. Подумать только, а когда-то он работал личным стоматологом глупой Империи, так обожающей сладкое. Да и сейчас любящей, хоть и Федерации. Иван проводит рукой по пепельным волосам и тихонько шепчет: — Его зовут Голландия. Холл хохочет, но Россия лишь хлопает глазами — ещё не до конца понял, наивное создание. Холлу действительно весело: сегодня зацвели тюльпаны, и на старой грядке за домом взошёл первый за много лет побег подсолнуха. — Не бойся, чучело. Не расскажу. Это наш с тобой секрет. — Выдыхая дым, ему кажется, что на этот раз он распрощался с целой эпохой. — Вся наша жизнь с тобой — сплошные секретики.