ID работы: 3878264

Место у алтаря

Слэш
PG-13
Завершён
141
автор
Размер:
36 страниц, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
141 Нравится 26 Отзывы 30 В сборник Скачать

Глава 4

Настройки текста
Растерянность, обескураженная, немая, глубокая и горькая, ну просто до привкуса соли в горле горькая растерянность, но вовсе не страх, не вмиг налетающее отчаяние, не нервный тик, не паника. Ещё не вошедшее во власть над разумом смутное ощущение того, что «мир рухнул в пропасть» и что сам «провалился под землю», ожгло сердце, но уже в следующее мгновение Вильгельм взял себя в руки, но что он мог? Только сидеть на своём стуле ровно, не снимать онемевших локтей с края стола, удерживать в неподвижности обращающуюся в пепел сигарету в побелевших пальцах и не отводить взгляда от человека, что сидел напротив. А тот сидел, не сняв фуражки, и светски улыбался. Глаза его мягко сверкали, будто за ними внутри стояли свечки, и сам он сиял, словно вышел из церкви. Наверное поэтому он странным образом казался праведным — потому что, закругляя цикл жизни, сошествия в ад, смерти и нового вознесения, приходом своим ознаменовал завершение всего нынешнего и безвозвратное падение. Падение является лишь ступенью перед входом в рай и так же из него изгнанием, поскольку рай остался теперь позади, как и вся жизнь, которая, оказывается, была им. Этим господином из Гестапо был унтерштурмфюрер Эйхман. Он сказал что ему всё известно. Сначала он произнёс имя Шпильмана, а затем, полюбовавшись произведённым эффектом, вернее, его отсутствием, стал в хронологическом порядке перечислять все остальные преступления. Не донеся сигарету до рта, Хозенфельд сидел как изваяние и не производил ни единого движения, лишь хмурился и щурил в бессильном гневе глаза. Он понимал, что всё пропало. Но пока человек, принёсший его смерть, болтал, комната сохраняла иллюзию прежней жизни, ничем не омрачённой и чудесной. Комната и здание, и мощённый двор, и улица, и их бесчисленный снежный варшавский переплёт, в сердце которого, где-то далеко, слава богу, не близко, Владек сидит в безопасности, попеременно читает и всем своим тёплым сердечком ждёт и, наверное, думает о хорошем, не представляя, что это теперь уже зря. Как спасительно и как губительно пространство, отделяющее правду от неведения. Как хотелось бы его увеличить. Увеличить или уменьшить до нуля. Чтобы только время не шло, каждым шагом приближая к нему неминуемую расправу, о которой он, милый, доверчивый и чистый, до последнего момента не будет догадываться. Просто было сказать это себе, но не просто осознать то, как несколько секунд, облечённых в несколько слов, рушат то, что казалось вечным, несмотря на то, что висело на волоске. Свои оставшиеся минуты мирной и достойной жизни Хозенфельд тратил на то, чтобы, пренебрегая любым внешним проявлением, внутренне мучительно и напряжённо искать выход и пытаться придумать, как теперь выкручиваться. Как спастись самому, как предупредить Владека, как сделать так, чтобы семья не узнала или, по крайней мере, осталась в безопасности… Ответами были только вместе с порывами ветра рассыпающиеся по оконному стеклу горсти снега: «совершенно никак, совершенно никак». Ничем нельзя помочь. Жизнь разрушена до основания.

***

И ещё один дивный зимний вечер. Дивный и мучительный, дивный и невыносимый. С завыванием вьюги на крыше, в котором чудится рёв русских танков, то ли обнадёживающий, то ли ненавистный теперь. Владек как всегда ждал его, маяча от входной двери до кухни. Он не в состоянии был ничем заниматься после семи часов из-за волнения, но волнение это было не большим, чем обычно. Никакого особого предчувствия беды не ощущалось. Скорее даже наоборот, сильнее, чем прежде чувствовалась пугливая и мельтешащая в голове, как солнце в ветвях, когда идёшь в ветренном мае по аллее, радость домашнего ожидания, которое непременно будет вознаграждено и которое, по причине своей наступившей наконец обыденности, не носит оттенок тревоги. Сам себя стесняясь и сам над собой посмеиваясь, Владек аккуратно позволял себе всё больше задумываться о практической стороне отношений. Да и вообще об этих «отношениях», таких искренних и замечательных, но всё же, как и любые другие, требующих труда, взаимных компромиссов и, время от времени, некоторых уточняющих объяснений и изменений. Конечно глупо об этом думать, зная, какие ужасы творятся за дверью. Но за дверь Владек уже несколько недель не выходил, а потому невольно переносил весь мир в пределы безопасной и мирной квартиры. К хорошему он привык быстро. Теперь он деловито отделял себя прежнего, растерзанного и втоптанного в грязь зверёнка, от себя нынешнего, спокойного, преодолевшего раны и болезни, красивого и лукавого, позволяющего варить для себя кофе по утрам, фальшиво ворчащего, когда его будят ночью, и, ласково и осторожно, из обожания, а не из вредности, помыкающего своим шикарным немцем в мелочах. При взгляде на него могло даже показаться, что он знает себе цену. И что он готов не трепетать от восторга при звуке любимых шагов по лестнице, а встречать их лишь покладистой улыбкой. Он конечно никогда не забудет войну и всё, что пережил, — об этом и думать нечего. Он потерял семью и всё самое дорогое и навсегда остался искалечен, но, хоть признаваться в этом было совестно и до привкуса соли на языке горько, Владек справедливо полагал, что приобрёл кое-что не менее ценное. Вильгельм конечно же лучшее, что с ним случалось. Бессмысленно и не нужно пытаться взвесить и рассудить, что имеет большее значение: огромная потеря и разрушение всей жизни или расцвётшая на развалинах любовь. Ещё будет время чтобы разобраться. А если не будет, то и пусть. Пока же, на эти зимние истинно счастливые дни, Владек временно упустил прошлое из виду. Русские наступали, и его живущая последние недели любовь, если бы он не сделал над собой это усилие, осталась бы дрожащей, удручённой и болезненно благодарной. А Владек, понимая, что она не повторится, хотел её настоящую и равноправную. Он хотел запомнить и сохранить её в сердце такой, чтобы её тепла хватило до тех пор, покуда всё, разрушенное немцами и русскими, не соберётся как-нибудь вновь. В том, что после войны он сможет спасти Вильгельма, ревниво и собственнически спасти для себя, чтобы отплатить за всё сполна и нежностью потребовать возместить ответную плату — в этом Владек, хоть и не сомневался, но иного не представлял. С позабытой меркантильностью он уже начинал изредка подумывать о том, как всё это потом провернуть. Но пока можно было спокойно оставаться в одной квартире, отделённой и от страшного прошлого, и трудного будущего дверью, и думать о глупостях, о которых думают неодинокие. Всем известно, что когда любовь только начинается, она расценивается как неприкосновенное чудо и её не хочется марать какими-либо мыслями, облачающими её в земную оболочку бытовых деталей. Но теперь, когда время прошло, когда опасение, что всё может в любой момент исчезнуть, немного притупилось, теперь можно было начать думать о простом и бренном, что только после многократного повторения логически перестаёт быть невероятным событием и становится событием обыденным. При этом теряет прелесть новизны, но зато нарабатывает радость постоянства и законной уверенности, что любимое принадлежит тебе по праву, а не по счастливой случайности. Владек беспечно витал в своих переставших быть тягостными мыслях вокруг того, как Вильгельм придёт и как его обнимет. Как сердце не будет бешено колотиться и по-щенячьи рваться на части, а будет биться размеренно и до глубины спокойно. Каждый удар будет как подтверждение, что всё хорошо, что Вильгельм рядом. Рядом, внутри он и сейчас, даже если сейчас он где-то на варшавских злых улицах. Он не узнал шагов. Владек так увлёкся прижившимся в груди нежным умиротворением, что целых полминуты не придавал этому значения. Только когда непривычные шаги Хозенфельда преодолели последний лестничный пролёт, стало понятно, что это не его шаги. Просто кладутся сапогами того же покроя. Ни страха, ни паники, ни даже чувства опасности. Когда-то Владек от любого шороха мог допрыгнуть до потолка. Теперь же не получилось разом исторгнуть из души ощущение незыблемой защиты и обречь себя на отчаяние. Только растерянность, от которой опустились руки. Душа в пятки не ушла, а тоже медленно опустилась, подобно осенним листьям в безветрие. Растерянность не отвела от двери. Владек только отступил вглубь прихожей, зябко сложил руки на груди и растерянно наблюдал, как дверь открывается, как входит человек в форме… В самой ужасной форме, какую только можно представить. Намного хуже, чем форма Вильгельма, к которой Шпильман уже привык. Придётся, видимо, отвыкать — первая связная мысль, ещё безболезненная. Эсэсовец оценивающе остро улыбнулся, коснулся рукой в перчатке козырька фуражки и смело прошёл мимо. Он обошёл квартиру, устроился на кухне и приглушённым голосом позвал Владека. Растерянность обратилась вязким полусном, в котором собственные движения стали непослушными и потеряли чёткость. Владек наткнулся на угол, на косяк и шкаф, расположение которых ему было тысячу раз известно. Всё показалось страшно бессмысленным. Взгляд застелило что-то мутное и дрожащее. Владек машинально опустился на табурет, на тот самый, на котором он всегда сидел по утрам, пил кофе и не сводил весёлых глаз с Вильгельма, который чистил свои сапоги — он всегда это делал сам, с видимым старанием и удовольствием. Теперь же перед глазами плыли столь же по-немецки идеально начищенные сапоги пришедшего. Владек отрешённо подумал что и сейчас, и много годов после, и на смертном одре, когда бы ни пришлось там оказаться, он не колеблясь отдал бы всё, что имеет, лишь бы вернуть Вильгельма хоть на мгновение. Да, всё, что угодно, лишь бы услышать его голос, слегка озабоченный, такой же как сегодня утром, когда он учудил и вовсе невероятное — каким-то образом сумев не разбудить Владека, встал раньше и приготовил завтрак. Так странно было незаметно для себя проснуться от вкусного съестного запаха, раскрыть глаза и в тот же момент услышать его ласковый голос: «Ты уже проснулся, Владек?» Да, проснулся. И целая жизнь должна пройти, прежде чем засну вновь. Ну так что же? По крайней мере Владек был к этому готов. По крайней мере простился как следует и на прощание успел ещё прижать к сердцу его честную руку. Нос заложило от слёз и голова потихоньку начинала болеть и ломиться. Тихо нарастал звон в ушах, но через него вполне было слышно. Пришедший представился. Сказал, что ему всё известно. Что Хозенфельд арестован. Слёзы, всё ещё не наполненные вкусом и болью, с нажимом преодолели веки. Но это были конечно не те слёзы. Не достаточные, чтобы ими встретить гибель. Но, ещё, может быть, рано? Может ещё можно что-то исправить? Мигом вскинувшись, Владек резко поднял лицо и решительно и отчаянно взглянул на Эйхмана. Какая разница, из СС он или откуда? Ему что-то надо, так Владек всё сделает, если этим можно хоть как-то помочь Хозенфельду… А если Хозенфельду помочь уже невозможно, то тогда… Помочь себе. Ничего не поделаешь. Он ведь знал, что переживёт и это. В изысканно гладкую немецкую речь Эйхман с потешной осторожностью, присущей любящим путешествовать иностранцам, ввинчивал польские слова. Владек, сжав губы и сощурившись, слушал его. Услышал главное и от сердца чуточку отлегло: Эйхман сказал, что сделает так, чтобы Хозенфельд оказался всего лишь в тюрьме — в том случае, если Шпильман выполнит, что нужно. Да, конечно. Сразу всё. Владека не арестуют и вреда не причинят. Его имя не свяжется с делом Хозенфельда. Дело Хозенфельда вообще никого не интересует. Он спокойно отсидит своё и, после войны благополучно выйдя на разрушенную свободу, избежит смерти в боях на руинах или лагеря военнопленных, а то и расстрела русскими. А Владек прямо сейчас получит новые документы, деньги и уйдёт из этого дома. Переберётся в указанную брошенную квартиру и, желательно немедля, займётся делом. Он должен будет выйти на связь с агентами сопротивленческого подполья. Эйхман давно знает их, некоторых из них покрывает и тайно сотрудничает, но работать напрямую не может. Поэтому Шпильман станет его агентом и посредником и сделает всё, чтобы прийти с подпольем и со связанной с ним английской разведкой к соглашению, целью которого будет своевременная переправка Адольфа Эйхамана в Аргентину. Перед этим он конечно обеспечит Хозенфельду срок, так что тот останется жив и, в зависимости от старания и упорства Шпильмана, покуда русские не в городе, они смогут переговорить по телефону или как-нибудь увидеться, если такое будет возможно. Эйхман оставил на столе всё необходимое, в том числе маленькую фотографию детей, которую Вильгельм всегда носил с собой, похлопал Шпильмана по плечу и ушёл. Оставшись в одиночестве, Владек просидел без движения вплоть до того часа, позднее которого Хозенфельд не вернулся бы. Неведомый мир за дверью встретил Владека холодом. Давно он там не был. Целую жизнь он в квартире прожил, а теперь, не обернувшись, навсегда покинул. Свистел ветер, жуткой и поразительно огромной показалась та улица, за которой Владек бессчётное количество раз наблюдал из окна с нежностью, какой никогда больше не испытает. И всё-таки волшебство в ней осталось прежнее — и фонари, и ущелье в стиле позднего классицизма, и запушённые снегом садики за оградами. Он глубоко вдохнул. Что-то сказал себе и заплакал.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.