ID работы: 4093353

Per Te, или Модификации теоцентризма

Слэш
R
Завершён
34
автор
Размер:
16 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 49 Отзывы 14 В сборник Скачать

Часть 2

Настройки текста

Предисловие

      Личность кардинала Теодоро Ломбардо до сих пор вызывает множество дискуссий. Талантливый, амбициозный политик, непримиримо и жестко отстаивающий интересы Папской Церкви, один из образованнейших людей своего времени, он, тем не менее, так и не оставил глубокого следа в истории.       Как случилось, что кардинал Ломбардо, будучи одним из главных претендентов на Святой Престол, но не получив на конклаве 1378 года должного количества голосов, вскоре после выборов удалился от политических дел и посвятил себя яростной борьбе с ересью, к которой он относил и начавшие набирать популярность идеи гуманизма? Почему человек, славящийся своей амбициозностью, закрыл себе дороги в будущее на самом пике карьеры?       На эти вопросы не смогли получить ответ ни историки-медиевисты, ни исследователи-любители. Любое обсуждение Теодоро Ломбардо очень быстро обрастает большим количеством кривотолков — слишком уж много на карте его жизни белых пятен, слишком противоречивы имеющиеся сведения и — главное — слишком предосудительна (а, значит, и привлекательна) тема, пунктиром проходящая через всю его жизнь — тема запретной любви.       В этом небольшом исследовании мы постараемся пролить свет на некоторые, доселе малоизвестные, факты биографии кардинала Ломбардо. Представленные ниже персоналии (личная переписка, дневники, отрывки из мемуаров очевидцев событий), надеемся, помогут читателю составить собственное мнение об этом противоречивом человеке.

***

      Теодоро Ломбардо родился в 1340 году в Генуе. Ломбарди являлись представителями знатной семьи, вассалами и ближайшими сподвижниками рода Фиески. Эпидемия чумы лишила мальчика родительской опеки. Будущего кардинала вместе со старшим братом взял на воспитание дядя, брат отца, и растил их как своих детей. Образование мальчики получали сначала в приходской школе, далее в университете в Тулузе. Теодоро Ломбардо изучал право и медицину, но в итоге отдал предпочтение духовной стезе. В 1362 году он был рукоположен. Будучи сообразительным и амбициозным, уже к 32 годам молодой священник получил сан кардинала. Многие пророчили завершение его блистательной карьеры на Папском Престоле.       Вот как описывает этого выдающегося человека один из его современников:

Из личных записей епископа Бартоломмео Нобиле (дата неизвестна):

      Кардинал Ломбардо был невысок ростом, сух как телом, так и голосом. Знающие его поверхностно люди острили, что сухость, как злокачественная болезнь, распространилась и на душу Ломбардо — так немногословен, скуп на эмоции и холоден он был. Седина уже местами посеребрила его виски, но ни близких друзей, ни любовниц, насколько мне известно, к 38 годам он так и не завел. Все возможности своего быстрого, острого ума, все свое нечеловеческое трудолюбие этот человек отдавал служению Святой Церкви.       Как известно, все дороги ведут в Рим. Там и начинается эта история. Осенью 1377 года кардинал Ломбардо получает некое письмо, впоследствии изменившее всю его жизнь.

Из письма донны Констанцы Сконьямильо кардиналу Ломбардо (предполож. Сентябрь—октябрь 1377г):

      Господин Кардинал… Мне странно обращаться к Вам так, дорогой брат. Пусть кровного родства между нами нет, но все же Вы брат мне не только по вере. Больше всего прочего хочется мне узнать о Вашем здоровье, сообщить хорошие вести. Но повод написать Вам, к моей печали, совсем не так радостен.       Видит Бог, никогда мы с моим мужем не злоупотребляли своей близкой дружбой с Вами. Судьба разделила нас, но Вы всегда оказывали своему брату и мне свое расположение. И пусть мы давно не видались, но я верю, что Вы непрестанно поминаете нас в своих молитвах. Наверно, во мне немного осталось от той глупой девочки, с которой Вы росли, и которая прибегала с обидами и жалобами по пять раз на дню. И тем менее мне хотелось отягощать Вас своими проблемами.       Вам известно, что в замужестве я родила сына. О нем-то я и хотела писать. Точнее, Ваш брат убедил меня, что это будет удобно. Простите сердце матери. Может быть, оно зря трепещет и скорбит.       Сына моего Бог (мне хочется думать, что все же Бог) наделил талантом к рисованию. И это моя радость и причина моей печали. Эдуардо хороший мальчик. Старательный. В детстве был набожным, послушным. Возможно, мы не слишком баловали его нежностью и вниманием. Но когда он проявил свой талант, не раздумывая, отдали его в обучение. Учителя отзывались о нем хорошо.       Простите, что я начинаю так издалека, трачу драгоценное Ваше время. Но я и сама хочу понять, почему все так, как сейчас.       Итак, ученичество сына моего проходило нормально. Он довольно молод, но ему уже неоднократно предлагали расписывать церкви, капеллы. Не было предела нашей гордости. За это нас наверно и наказывает Бог. Хотя кто я, чтобы писать Вам о промыслах Божьих.       Так сложно обсуждать суть моих тревог, Господин Кардинал, дорогой брат. Я вряд ли смогу что-то доказать. Если бы были доказательства, я бы писала Вам совсем о другом, но даже Вы не смогли бы помочь. Я даже не могу написать прямо то, о чем думаю. Но Вы умны, вы догадаетесь.       В среде художников явились некие новые веяния, которые нашли отражение в картинах. Это не я так поумнела, Господин Кардинал. Я лишь повторяю то, о чем говорит мой сын с гордостью и Ваш брат с презрением. Я видела рисунки. Всего лишь наброски углем. Я не так хорошо понимаю в искусстве, но думаю, они излишне откровенны. Хотя, увы, кажутся мне прекрасными. Если художники рисуют для Бога, то для кого эти рисунки, я боюсь подумать.       Кроме того, мой сын стал пропадать в обществе молодых людей с не самой лучшей репутацией. Нет, они не преступники. Но добропорядочными сынами Церкви не слывут. Пусть это печалит их родителей, меня волнует наш Эдуардо. Я не могу точно знать, делает ли он что-то греховное и предосудительное, но сердце мое неспокойно.       И вот, наконец, я, рассказав о своих тревогах, подошла к тому, из-за чего так долго не решалась Вам написать. Прошу Вас, Господин Кардинал, присмотрите за моим мальчиком. Я никогда ранее не просила Вас о столь большом одолжении. Но если бы Вы согласились взять Эдуардо под свою опеку на время, я была бы перед Вами в вечном долгу. Ему нужно немного добродетели и влияния взрослого мужчины. Муж мой, как Вам известно, умер. И хотя он успел воспитать из нашего ребенка доброго человека, мой сын еще юн и, боюсь, подвержен дурному влиянию.       Прошу, Господин Кардинал, не оставляйте мое письмо без ответа, каким бы он ни был.

С глубочайшим уважением к Господину Кардиналу,

Констанца Сконьямильо

      Той же весной, из той же резиденции Сконьямильо было отправлено и другое письмо, автором которого был упомянутый донной Констанцей Эдуардо Сконьямильо. Как мы можем убедиться ниже, последнее оказалось гораздо более личным и гораздо менее сдержанным в выражении чувств.

Из письма Эдуардо Сконьямильо неизвестному (предположит. октябрь 1377 года):

      «Все потеряно!       Друг мой, пока я пишу тебе эти строки, слуги пакуют мои вещи, а карета уже ожидает во дворе. Это немыслимо, но матушке все же удалось добиться от кардинала Ломбардо протекции для меня (Протекции! Подумай только! Это так она называет ссылку!). Все уже решено. Я еду в Рим. Не знаю, просто не представляю, как я буду жить без тебя, как я буду творить без тебя. Рицио, твой образ стоит перед моими глазами так отчетливо, как будто я вижу тебя наяву, но пройдет неделя, месяц, год, и что увижу я тогда? Смогу ли я запомнить тебя таким, какой ты есть сейчас? Я не знаю… Увы, мне не позволено даже забрать с собой мои эскизы, а ведь почти на каждом из них – ты. Ах, а я же почти дописал своего „Кипариса“! Что будет с ним? Снесут ли его на чердак, где в старом сундуке он будет иссыхать и бледнеть, так никем и не оцененный? Или, быть может, его просто кинут в огонь? Мне кажется, что вместе с ним сгорит и часть меня, ведь это не просто работа, в которую я вложил душу — я отдал ей и сердце свое. Я хорошо знаю того, кто смотрит сейчас на меня с того холста. Твои широкие ладони, твои вьющиеся длинные волосы, черные смеющиеся глаза…Для меня ты навсегда останешься моим Кипарисом. О, Маурицио, мне кажется, что я не переживу разлуки с тобой… Обещаю тебе, я найду в Риме надежного человека, который будет доставлять тебе мои письма. Надеюсь, ты их будешь ждать с тем же нетерпением, что и я — твои.

С любовью,

твой Эдо»

      Итак, молодой Сконьямильо покидает отчий дом, направляясь в Рим, и еще не зная о том, что встретит там свою судьбу.       О дальнейшем развитии событий мы можем наблюдать из дошедших до нас личных записей как очевидцев, так и самих участников.

Из дневника кардинала Теодоро Ломбардо (3 ноября 1377 г.):

      Сегодня утром имел сомнительную радость приветствовать прибывшего накануне из Флоренции молодого Сконьямильо. Юный Эдуардо вел себя скромно и благочестиво, но все в нем — гордая посадка головы, разворот плеч, отчаянный блеск глаз — просто кричали о едва сдерживаемом внутреннем пламени, снедающем его. Увы, бороться с этим пламенем придется, естественно, мне. Что ж, я любил и уважал его мать, добродетельную донну Констанцу, и дал слово позаботиться о ее отпрыске, поэтому сделаю все, от меня зависящее, чтобы приблизить эту мятущуюся заблудшую душу к Господу.

Из заметок (дневника) епископа Бартоломмео Нобиле (дата неизвестна):

      …Будучи по делам в Риме, я остановился в доме моего близкого знакомого кардинала Ломбардо. Не в первый раз он мне оказывал честь, принимая у себя. Но в этот раз в мое пребывание влилась нотка хаоса. Названная сестра кардинала прислала своего сына для вразумлений. О да, судя по всему, их этому юноше требуется много. Дай Всевышний терпения моему доброму другу. Глядя, как сверкает глазами, задирает нос и выдает суждения на грани ереси этот молодой человек, я с трудом не впадал в грех гнева. И тем больше мое восхищение выдержкой Теодоро Ломбардо. Ни движением, ни словом он не выказал сколь неприятно было ему поведение подопечного. Напротив, вразумлял юношу, терпеливо и обстоятельно доказывая свою правоту. Дай Бог, чтоб посеянное принесло добрый плод…

Из дневника кардинала Теодоро Ломбардо (5 ноября 1377 г.):

      Обсудил с молодым Эдуардо его наброски, несколько дней назад привезенные мне из Флоренции гонцом. Юноша действительно талантлив, не могу этого не признать. Но жажда жизни в нем настолько велика, что и в живописи он воспевает дольнее: постыдную красоту тела, животные страсти, любовь к ближнему, которая на его рисунках заметно сильнее любви к Богу. С прискорбием должен признать, что и на этого одаренного молодого человека оказали тлетворное влияние речи Цицерона и работы Петрарки. Юный Сконьямильо смотрит на меня с таким превосходством, думая, что я не знаком с принципами studia humanitatis! Бедное заблудшее дитя! Мне придется потратить достаточно усилий, чтобы наставить его на пусть истинный.       Несмотря на периодически вспыхивающие горячие споры, сосуществование этих двоих совершенно непохожих друг на друга людей — пылкого, порывистого Сконьямильо и рационального, скупого на эмоции кардинала Ломбардо — по большей части носило, тем не менее, вежливо-отстраненный характер. Каждый из них старательно делал со своей стороны все возможное, чтобы сгладить шероховатости в общении и доставить как можно меньше неудобств визави. Но внезапно градус отношений юноши и его опекуна резко изменился. Причиной тому послужило некое известие, навсегда изменившее жизнь обоих.

Из письма Берто Мартинелли Эдуардо Сконьямильо (декабрь 1377):

      Любезный Эдуардо, право же, не думалось, что придется писать тебе. Наши пути сходились и расходились и мы никогда не слыли добрыми друзьями. Впрочем, я не враг тебе и не враг Маурицио, хотя он сделал многое, чтоб это изменить. Именно потому я и пишу эти строки.       С тех пор как ты уехал в Рим к своему покровителю, ты регулярно слал вести Маурицио. Я догадываюсь, о чем там шла речь, даже не прочитав их. Равно как и представляю, в каких красках и выражениях. Видит Бог, стыд никогда не был тем, что останавливало кого-то из вас. Но теперь прошу тебя, прекрати эту переписку.       Мне трудно поверить, что печальная весть не передана тебе до сих пор. Насколько мне известно, твоя матушка регулярно пишет и тебе, и кардиналу Ломбардо. Вероятно, стыдливость не дала ей сообщить о случившимся достаточно внятно, и твой покровитель не счел нужным упомянуть об этом. Тебе же она не стала бы писать о таком. Но умалчивать далее просто жестоко. Поэтому прости, Эдуардо, но я стану дурным вестником.       Путь Маурицио закончился навсегда. Хотел бы я написать тебе, что он умер как герой. Но нет. Маурицио погубил его собственный порок. Мне неприятно причинять своим письмом боль, но лучше я открою тебе глаза. Может, это поможет тебе встать на истинный путь. Твой друг, сколь максимально прилично я могу его именовать, недолго тосковал по тебе. Через пару недель он уже нашел себе юношу в ближайшей таверне, где предавался пьянству. Потом еще не одного, а впрочем, кто считал? Итогом его разгульной жизни стал нож под ребра, который он получил от обиженного дружка. Он умер быстро. Я скорблю лишь о том, что известие опечалит тебя, а не о Маурицио. В нем мало было уже от того, кого я знал раньше.       Поэтому не пиши ему больше, Эдуардо. Все твои письма хранятся у меня, и никто их не увидит, пока я жив. Мое письмо лучше сожги. В нем много лишнего. Кардиналу не стоит это видеть. Если будет таково твое желание, твои письма я также могу сжечь или передать тебе.

Пусть скоро утолится твоя скорбь.

Твой Берто Мартинелли

Из дневника Эдуардо Сконьямильо (декабрь 1377 г.):

      Подлец! Я вывожу эти строки, а перо дрожит в пальцах и ходит ходуном. Я в ярости. Я в отчаянии.       Я потерян и опустошен. Меня мутит от одного взгляда на собственные рисунки.       Как он мог?! Я отдал ему свое сердце, свою душу, свой талант, всего себя…       Какой же я осел. Поистине, я заслуживаю всего этого.       Я пытаюсь взрастить в себе смирение и принять, наконец, тот факт, что до меня, по большому счету, никогда и никому не было дела: ни вечно отстраненному отцу, ни матери, которой всегда сложно было меня понять, ни тому, кого я доныне считал отражением самого себя… Маурицио, ты оказался лишь иллюзией, плодом моего воображения, статуей, в которую я, как Пигмалион, влюбился.       Он подлец, всего лишь подлец, я повторяю себе эти слова снова и снова, пытаясь успокоиться. Не хочу больше думать о нем.       Но этот… мой дражайший опекун… Я не нахожу слов, чтобы описать все, что я сейчас к нему испытываю. Знать обо всем — и молчать! Эта подлость отчего-то ударила по мне значительно больнее. Какое-то время назад я начал думать, что могу ему доверять, но увы! Он смотрел на меня своими невозможно-ледяными прозрачными глазами, а я чувствовал, как мне в спину снова и снова загоняют кинжал. „Отчего вы решили, что мне было известно об этом прискорбном инциденте?“ Отчего я так решил, ха! Будто я не знаю, что матушка пишет ему о любом пустяке, имеющим отношение ко мне.       О, наверняка он ухмылялся каждый раз, прощаясь со мной. Еще бы! Это, наверное, чрезвычайно увлекательное зрелище: влюбленный дурак, строчащий письмо за письмом, не зная, что адресат их уже никогда не прочтет!       Я не могу ненавидеть Маурицио. Я сам был виноват, доверившись ему, потеряв разум. К тому же, какой смысл ненавидеть мертвых?       Но Его Преосвященство… О, мои эмоции по отношению к нему улягутся еще нескоро! Впрочем, чему я удивляюсь? Ему, как и всем остальным, просто нет до меня дела…

Из дневника кардинала Теодоро Ломбардо (декабрь 1377 г.):

      Этот мальчишка выводит меня из себя. Как скоро он узнал о смерти своего любовника *вымарано* своего М…, его поведение стало практически невыносимым. Он говорит что вздумается, когда вздумается, не стесняясь присутствия посторонних. Смотрит на меня так, будто виновник всех его несчастий я, а не его собственная греховная слабость.       Конечно, я был не до конца искренен с Эдуардо. О смерти, столь его огорчившей, донна Констанца мне писала. Но добрая мать никогда не видит изъяна в собственном ребенке, потому добродетельная донна обошла вопрос близости этих порочных отношений равно как и подробности кончины того человека. Это и позволило мне с уверенностью солгать ее сыну. Признаться, не могу в полной мере отнести это ко лжи во спасение. Но как Эдуардо видит свое дальнейшее пребывание в моем доме, если я вслух подтвержу, что осведомлен о том, насколько этот юноша погряз во грехе? Молюсь уже не только о том, чтоб он образумился, но и о том, чтоб успокоился и вспомнил об элементарных приличиях.       Подобный уровень накала страстей никогда не бывает продолжительным. Нет такой бури, что длилась бы вечно. Но иногда чаши весов человеческих отношений возвращаются в состояние равновесия столь стремительно, что, не удержавшись, продолжают свое движение и дальше — уже в обратную сторону.

Из дневника Эдуардо Сконьямильо (20 декабря 1377 г.):

      Я успокоился, даже более: я безмятежен. Будто болезненный нарыв, мучивший меня годами, прорвался, наконец, и вместе с болью пришло облегчение. Теперь я в состоянии рассуждать более или менее здраво. Все больше и больше я задумываюсь о мотивах Ломбардо, и все больше сомневаюсь, что в его поступке был злой умысел. В конце концов, прежде он ни разу не пытался причинить мне боли. Он резок, язвителен и прямолинеен – да! Но он умеет слушать и действительно всегда пытается помочь.       Возможно… Кто знает, возможно своим молчанием он просто оберегал меня? Я непременно все выясню, чего бы мне это ни стоило.

Из дневника Эдуардо Сконьямильо (22 декабря 1377 г.):

      Я был у него. Сейчас я верчу в руках перо, пытаясь выразить на бумаге все то, что меня переполняет. Не знаю, насколько мне это удастся.       Итак, я был у него. У моего покровителя (теперь этот статус не вызывает во мне протеста — нисколько! — я пишу, полностью осознавая его смысл). Я шел к кардиналу Ломбардо с твердым намерением выяснить у него причину так ранившего меня ранее молчания, хотя сам не понимал истоков столь горячего желания. Заготовленный вопрос лежал у меня на языке, а сам я рвался в бой.       Я не знаю, что со мной случилось потом… Когда я вошел, гордо задрав подбородок и расправив плечи (Арес Беснующийся перед битвой, не иначе!), он молча обратил на меня свой невозможный взгляд … и все слова куда-то испарились из моей глотки. Из меня будто вышибли весь дух. Я почувствовал такое одиночество и всепоглощающую тоску, такую отчаянную потребность в том, чтобы меня… пожалели (Подумать только! О, моя гордость бьется в агонии!), что просто молча опустился на ковер подле его кресла и замер, ожидая… чего? Боюсь, что тогда я не осознавал ни своих желаний, ни предосудительности своих действий (ему ведь наверняка известно о том, кто я). Ни одной связной мысли, посетившей меня тогда, я не могу сейчас припомнить. Да и были ли они, эти мысли?       Прежде рядом с кардиналом я всегда испытывал некое животное, инстинктивное ощущение опасности, исходящей от него, и теперь, сидя у его ног, был готов к тому, что он причинит мне боль — ударит? прогонит? накричит? рассмеется? Любое подобное действие убило бы меня, я понимаю это сейчас, наверное, понимал и тогда. Я ждал и не мог сдвинуться с места — с тоской и отчаянием мыши, загнанной в угол хорьком. Как и этой бедняжке, мне просто некуда было идти. Я был одинок, унижен. Я был в отчаянии.       И тогда мой покровитель, все так же молча, положил свою узкую руку мне на голову и, едва касаясь, провел ладонью ото лба к затылку, приглаживая топорщащиеся пряди волос. И я заплакал.       Часы отбивали несколько раз, я все так же сидел на полу, глядя в камин, а он отчего-то все не убирал и не убирал своей руки, по-прежнему не произнося ни слова.       Тогда и сформировалась мысль, снова и снова рефреном повторяющаяся у меня в голове даже сейчас, когда я давно вернулся в свои покои: „Я не один. Я не один“.

Из дневника кардинала Теодоро Ломбардо (22 декабря 1377 г.):

      Это был странный вечер.       Что я чувствовал, когда ко мне в кабинет ворвался этот юный бог возмездия? Мне трудно сформулировать… Я знаю, что я должен был чувствовать: гнев из-за такого вопиющего нарушения моих личных границ; раздражение из-за перспективы провести вечер, выслушивая обвинения и жалобы несносного юнца; вероятно, некую долю удовлетворения, ибо Господь еще раз показал нам, неразумным, что каждому воздается по заслугам.       Но я увидел в его глазах такую пугающую смесь гнева, отчаяния и боли, что единственным чувством, охватившим меня, была растерянность. Я молча смотрел на Эдуардо, только что потерявшего человека, которого он любил, и не произносил ни слова. Почему-то тогда мне казалось, что любые слова сделают только хуже. Некоторое время мы безмолвно буравили друг друга взглядами, а потом юноша как-то странно дернул плечом, с силой втянул воздух сквозь сжатые зубы и… бухнулся на пол к моим ногам! И если до этого я был лишь растерян, то теперь степень моего удивления стало невозможно выразить.       Я не знал, что должен был сделать, не знал, что должно сказать. Признаюсь, опытом разрешения подобных ситуаций я совершенно не обладаю. Лишь в далеком детстве приходилось мне утешать маленькую Констанцу, прибегавшую ко мне в минуты отчаяния. Но что такое детские обиды на чрезмерно строгую няньку по сравнению с чувствами человека, потерявшего близкого? Я не нашел бы для него слов утешения — искренних слов — даже если бы специально готовил на эту тему проповедь.       Тем не менее, внутренний голос практически кричал во мне, требуя сделать хоть что-нибудь, чтобы утешить несчастного.       Я не придумал ничего лучше, чем просто положить ладонь ему на макушку, успокаивая, как ребенка. Внезапно Эдуардо, до того напряженный, как струна, обмяк под моей рукой, уткнулся носом мне в колени и зарыдал. Каким-то чутьем я понял, что действую верно и продолжил осторожно гладить его по голове, неумело даря утешение. Казалось бы, кто как не я должен унимать чужие скорби, вразумлять заблудших, наставлять на путь истинный? Прежде я искренне полагал, что умею делать это. Теперь я понял, что иногда никакие слова не смогут утешить, как бы разумны и глубоки они ни были, ибо они — всего лишь слова. Я считал, что делаю Богоугодное дело, помогаю страждущим, что в этом — смысл моего существования. Но кому я помог лично? Кто нуждался во мне так же, как сейчас нуждается этот одинокий юноша?       Я еще долго сидел в кресле, глядя на игру языков пламени в камине, рассеянно перебирал волосы доверчиво прижавшегося ко мне Эдуардо и смаковал это доселе незнакомое мне чувство — удовлетворение от осознания собственной нужности. Я упивался этим чувством и не мог насытиться. Тогда я пообещал себе, что непременно буду делать для этого молодого человека все, что в моих силах, до тех пор, пока он будет во мне нуждаться, ибо чувства этого испорченного, грешного, порывистого мальчишки кажутся мне более искренними, чем чувства всех моих прихожан вместе взятых.       На следующие несколько месяцев записи найденных дневников носят отстраненно-бытовой характер. Возможно, более личные сведения авторы не рискнули доверить бумаге. Впрочем, через некоторое время записки приобретают прежнюю эмоциональность. Пламя страстей разгорается снова.

Из дневника Теодоро Ломбардо (февраль 1378 г.):

      Замечаю за собой, что все больше и больше нуждаюсь в обществе своего юного подопечного. Я пытаюсь, по завету его матери, наставить юношу на путь истинный, но мне кажется, что наши беседы заводят меня самого на какой-то опасный, доселе неизведанный мной, путь.

Из дневника Эдуардо Сконьямильо (февраль 1378 г.):

      Прежде я был убежден, что всякая любовь происходит из страсти: испытываемый тобой при виде объекта любви трепет, духовное и физическое томление в его отсутствие, опьянение прикосновениями и греховными мыслями, радость и нега плотских утех — все это, как я думал, вызывает некоего рода привычку, желание получить больше, привязывая тебя к любовнику крепче всяких уз.       Я никогда не думал, что желание прикоснуться, подарить ласку может возникнуть лишь как следствие всепоглощающего ощущения счастья, испытываемого тобой рядом с любимым человеком. Раньше я терял голову при виде Маурицио, я страстно желал обладать им — сейчас же, немедленно; как можно скорее испытать те острые ощущения, которые, как я знал, мне предстоит испытать. Одежда мешала мне, жгла кожу. Люди, имевшие неосторожность нас прервать, вызывали во мне приступ ярости. Теперь я понимаю, каким животным я тогда был.       Сейчас мне достаточно одного присутствия Тео, чтобы почувствовать ту легкость и ощущение наполняющего меня света, которое с Маурицио я испытывал лишь после соития. Теодоро, я могу лишь смотреть на тебя, завороженный точными движениями длинных нервных пальцев, когда ты пишешь; могу часами слушать твой тихий ровный голос, даже если беседуешь ты не со мной. Для счастья мне достаточно лишь знать, что ты рядом. Что же до плоти… Слияние тел — лишь продолжение, следствие слияния душ. Теперь я знаю это. С осознанием любви пришло и осознание греха. Я знаю, что грешен. Прежде я не задумывался об этом. Я следовал своей страсти, получая удовольствие, а догматы веры, вопросы морали были для меня лишь абстракцией, скучным уделом схоластов. Теперь же, видя, как своими руками ввергаю любимого человека — безупречного нравственно и физически! — во грех, я испытываю невероятную душевную боль. И больнее всего мне от того, что я не могу ничего с собой поделать, я не могу разлюбить его, не могу заставить его разлюбить себя.       Я в тупике.       Впервые с младенческих лет я стал молиться — искренне, отчаянно. Я прошу Господа не оставлять своих заблудших овец, указать нам дорогу, которой необходимо следовать, ибо я не вижу ее. Я знаю лишь одно — Теодоро не заслуживает адских мук! Только не он. Только не он.

Из дневника кардинала Теодоро Ломбардо (февраль 1378 г.):

      Демоны снедают меня… Всю свою жизнь я знал, чего хочу, я целенаправленно шел к цели, шаг за шагом, преодолевая препятствия. И теперь, когда я стою на пороге своей мечты, что я чувствую? — опустошение.       Могло ли случиться так, что цели мои были ошибочны, а путь, по которому я шел, — неверным? Отчего я ощущаю себя лишь пеплом себя самого? Это не я, кардинал Ломбардо, как никогда близок к восшествию на Святой Престол, это кто-то другой… Тот, кем я пытаюсь казаться? А я настоящий, погребенный под слоем пепла и академической пыли, я, всю жизнь не позволяющий себе жить, я — Теодоро Ломбардо — оказывается, желаю совсем другого. Постыдны и горячи эти желания… Они терзают как мою плоть, так и душу. Но как бы больно мне сейчас ни было, я чувствую себя живым как никогда доныне.       Господи, дай мне мудрости… Быть может, это лишь испытание моей веры? А может быть, напротив, подсказка, случайно приоткрывшаяся дверь… в счастье?       Я рассматриваю наброски Эдуардо. Вожу пальцем по изгибам нарисованных тел. Разметавшиеся кудри, нежная млечно-белая кожа, смеющиеся лукавые глаза… Жар окатывает меня волнами, а мысли… разум… я больше не контролирую их. Это вызывает во мне ужас. И это прекрасно. Отче, если это испытание моей веры, то я оказался не готов его пройти.       Неизвестно, по какому пути пошли бы эти двое, намертво запутавшиеся в клубке своих страстей. Но даже гордиев узел можно так или иначе развязать. В данной же истории своеобразным Александром Македонским оказался даже не конкретный человек, но обстоятельства, которые невозможно было игнорировать: внезапно скончался Папа, со дня на день назначен конклав, на котором будет избран новый Наместник Господа. У кардинала Ломбардо как одного из главных претендентов на папское кресло было много союзников, но еще большее количество врагов, которые отчаянно искали повод вывести Ломбардо из этой средневековой предвыборной гонки. И такой повод нашелся.

Из письма епископа Бартоломмео Нобиле кардиналу Теодоро Ломбардо (дата неизвестна):

      Брат мой во Христе, вынужден написать Вам по поводу, не достойному нас обоих. Ни Вы, ни я, право, не охочи до досужих сплетен. Но так как Вы фигура не последняя в политике и жизни Церкви, то ожидается, что репутация Ваша будет безупречнее, чем у любого из нас. В Вашей праведности я нисколько не сомневаюсь, но вот о протеже Вашем слухи ходят разные. И до того не было бы дела ни одному из нас, если бы не нынешняя ситуация. Боюсь, могут найтись те, кому хватит наглости вмешать и Ваше имя в сплетни про Эдуардо. Просто примите это к сведению. В наше время оставаться незапятнанным лучше, чем быть обвиненным даже и без вины.

Ваш друг,

Епископ Нобиле

Из дневника кардинала Теодоро Ломбардо (март 1378 г.):

      Что же, полагаю, что Господь в бесконечной милости Своей ответил на мои истовые мольбы: мне не придется больше выбирать между душой и сердцем, чувствами и разумом. Выбора больше нет.       Я готовил отъезд Эдуардо с некоторым даже облегчением, хоть тоска сжимает мое сердце и сейчас. Кони, припасы и сопровождающий будут ожидать Эдо на рассвете. Осталось только предупредить его самого. Увы, это будет тяжкая миссия, ведь, положа руку на сердце, мы оба отчаянно не хотим расставаться. Но так будет правильно. Так будет лучше для нас обоих.

Из дневника кардинала Теодоро Ломбардо (30 марта 1378 г.):

      Дурные предчувствия терзают меня. Наш разговор с Эдо прошел не совсем так, как я ожидал. Постараюсь перенести его на пергамент как можно более точно, чтобы впоследствии перечитать еще раз и обдумать, не совершил ли я какой-либо ошибки.       Итак, я вошел к Эдуардо около девяти часов вечера. По тому, как Эдо встретил меня — по вздернутому подбородку, напряженному развороту плеч, так знакомому мне отчаянному упрямству во взгляде — я сразу понял, что издалека заводить разговор не придется. Он знает все.        —Эдо… — я старался говорить мягко, уверенно, как разговаривают с нервным конем, готовым в любую минуту понести. — Тебе нужно уехать. Собери вещи, завтра утром во дворе тебя будет ожидать лошадь и надежный человек, который будет сопровождать тебя до…       — Нет.       Что ж, я был готов к подобному ответу.       — Я тоже этого не хочу.       А вот этого Эдуардо, собравшийся стоять в споре насмерть, явно не ожидал — глаза его расширились, упрямо сжатые губы дрогнули. Теперь он готов был слушать.       — Я не хочу, чтобы ты уезжал, Эдо, — повторил я, закрепляя успех. — Но по городу поползли слухи. Твоя жизнь в опасности.       — Как и твоя карьера. Как и твоя репутация. Как и твоя (он сделал ударение на этом слове) жизнь!       Я не стал с ним спорить и лишь покачал головой:       — Я смогу с этим справиться.       — Не обманывай меня! Я… Я слышал твой разговор с отцом Бартоломмео. Ты в еще большей опасности, чем я, ведь ты… давал клятву и… священная печать… и конклав…        — Именно поэтому ты и должен уехать, Эдуардо. Слухи скоро улягутся, люди посудачат и забудут.       — Не забудут! Твоим врагам только этого и надо было!       — Что же ты предлагаешь делать? — устало спросил я.       Я был настолько духовно и физически истощен, ведя внутренние споры с собственными демонами, что на разговор с этим невозможно упрямым юношей у меня уже просто не оставалось сил. Но нужно было взять себя в руки и довести дело до конца. Как угодно, чем угодно, но я должен убедить его уехать.       Эдуардо вскинул голову:       — Уедем со мной! Убежим… Нас никто не найдет! У меня есть друзья, Теодоро, нам помогут, все будет хорошо, обещаю! Мы сможем быть вместе! Если… Если, конечно, ты этого хочешь… — на последней фразе он, не выдержав собственного натиска, отвернулся.       Сердце мое отчаянно рванулось, разум рисовал яркие образы, настолько реальные, что, казалось, я могу осязать их, стоит только протянуть руку… Кивнуть и сделать шаг. Всего один шаг отделяет затопившие меня фантазии от реальности. Две лошади будут ждать во дворе с утра. Нас никто не найдет… Я стиснул зубы. О, Эдуардо, поделись со мной своим упрямством! Я так устал…       — Дитя… Нет такого человека, которого бы я боялся так, как себя самого.       Господь свидетель, это решение далось мне непросто. Завтра утром ты уедешь.       — Ты погибнешь, если останешься здесь… — голос Эдо был тусклым и невыразительным. Кажется, он тоже устал.       — Я смогу с этим справиться, — я чувствую, что начинаю повторяться. Мы ходим по кругу.       Внезапно Эдуардо поставил точку в нашем споре. Признаюсь, совершенно меня обескуражившую:       — Хорошо, Теодоро. Я понял. Завтра меня здесь не будет. Скажи мне только… — в его глазах зажегся странный огонек. — Скажи мне, Тео, ты любишь меня?       Потрясенный прямотой и неожиданностью вопроса, я с минуту молчал, пытаясь взять себя в руки. Хотел бы я и сам знать ответ на этот вопрос!       — Ты прекрасно знаешь, — я осторожно подбирал слова. — Что душа моя принадлежит Создателю и только Ему.       — Я не спрашиваю, кому принадлежишь ты и твоя душа! — голос Эдо сорвался. — Я спросил, любишь ли ты меня? Кому принадлежит твое сердце, Теодоро?       Силы окончательно меня оставили. Я более не мог продолжать этот диалог. Сделав шаг к двери, я повернул к Эдо голову и устало пообещал:       — Мы поговорим об этом позже, хорошо? Когда оба будем в безопасности.       — Когда оба будем в безопасности… — эхом, почти неслышным шелестом донеслись до меня его ответные слова, когда я уже закрывал дверь.       Я шел, почти бежал, к себе в кабинет. Моя грудь горела, виски ломило от боли, а перед глазами еще долго стоял отчетливый образ Эдуардо, смотрящего мне вслед — растрепавшиеся волосы, алые пятна на скулах, закушенная губа и странный, нечитаемый взгляд.       Я сделал все правильно или почти правильно, я уверен в этом.       Почему же я чувствую себя так, будто совершил ужасную ошибку? ..

Из дневника Эдуардо Сконьямильо (30 марта 1378 г.):

      Я понял, как должен поступить. Решение пришло ко мне на удивление легко.       Как бы Тео ни старался убедить меня и себя в том, что после моего отбытия он будет в безопасности, я прекрасно понимаю: стоит мне своим отъездом подтвердить расползающиеся слухи, недоброжелатели набросятся на Теодоро с азартом гончих псов. Псы Господни…       Я не могу позволить этому случиться. Им нужна кровь? — Они ее получат.       Сконьямильо, искренний носитель и последователь идей гуманизма, осознанно упоминает в своих записях орден доминиканцев — „Псов Господних“. Широко распространенные в то время идеи томизма, основоположником которых являлся Фома Аквинат, шли в явном противоречии с принципами молодого художника. Он резонно предполагал, что за собственное вольнодумие может жестоко поплатиться, и, более того, в неумолимые жернова церковного правосудия вместе с ним может угодить и кардинал Ломбардо, поэтому отчаянным жестом попытался исправить ситуацию. Но увы, судебную машину было уже не остановить.

Из дневника епископа Бартоломмео Нобиле (1 апреля 1378 г.):

      Сказать, что я был удивлен, узнав о том, что воспитанник Теодоро находится в застенках по обвинению в содомском грехе, будет ложью: я боялся, что так все и произойдет, я с трепетом ожидал этой горькой вести и лишь молился, чтобы мои ожидания не оправдались. Но когда мне сообщили, что несчастное дитя добровольно отдало себя в руки правосудия, моему потрясению не было предела! Конечно же, будь это любой другой раскаявшийся грешник, я был бы рад, что он встал на путь к свету, готов покаяться в своих грехах и принять подобающее наказание. Но только не этот грешник! Увы, я, как и весь род человеческий, несовершенен: мной по-прежнему руководят страсти, личные привязанности.       Теперь, когда молодой Сконьямильо оказался в руках святых отцов доминиканского ордена, живым они его могут выпустить только по одной причине: если вместо него получат моего друга кардинала Ломбардо. Надо ли говорить, что такой вариант устроит их гораздо больше, слишком велико стало влияние Ломбардо, слишком много у него появилось врагов.       Мне передали, что несчастное дитя отчаянно старается доказать непричастность Теодоро ко всей этой грязи, которой его пытаются запятнать. Но долго ли выдержит этот юноша? Я прекрасно знаю, как умело можно вести допрос с пристрастием, а тело человеческое слабо так же, как и его дух. Если Эдуардо пообещают свободу в обмен на показания против кардинала, какой выбор он совершит? .. Ах, глупый ребенок! Он хотел принести себя в жертву, очистив имя своего покровителя, а на деле лишь натравил на него гончих.       Увы, я не вижу иного выхода, как просить, умолять кардинала Ломбардо самолично предать анафеме юного Сконьямильо и подписать его приговор. Только таким способом он сможет подтвердить свою непричастность к страшному греху и — Господь, прости меня! — не позволит дознавателям испробовать на обвиняемом юноше весь свой пыточный арсенал.       Разговор между епископом и кардиналом действительно вскоре состоялся.

Из дневника Теодоро Ломбардо (2 апреля 1378 г.):

      Я хочу умереть.       Господь, Пастырь мой, в великой милости Своей не оставь мою мольбу: подари мне покой. Я знаю, что грешен, но, Создатель, ужели я действительно заслужил жизнь? Видимо, велики и тяжелы мои прегрешения. Вот, я сомневаюсь, я снова грешу.       Боже! Я читаю Тебе молитвы, я вопрошаю к Тебе в мыслях, я даже пишу на бумаге. Услышь же меня, Господи! Прошу… не заставляй меня… Я не могу, не могу, не могу подписать эту бумагу. Помоги мне, Боже…       Как известно, инквизиционный трибунал во главе с Теодоро Ломбардо огласил приговор Эдуардо Сконьямильо 2 апреля 1378 года. Насколько тяжело кардиналу далось ему это решение, мы можем лишь предполагать.       Документальных свидетельств казни несчастного Сконьямильо существует достаточно много, поскольку в то время сожжение грешников на костре еще не было так распространено, как веком позже, и таким образом привлекло к себе достаточно внимания и вызвало общественный резонанс.       В нашей работе мы приведем два из них, наиболее, с нашей точки зрения, интересных:

Из заметок епископа Бартоломмео Нобиле (данный текст был впоследствии вырван и хранился отдельно) (3 апреля 1378 г.):

      …Церковь в борьбе с грехом и ересью пользуется различными средствами. Но мне никогда не понять восторга толпы от казни через сожжение. Мне приходилось наблюдать это не однажды. Толпа ликует, вопит. Грешник умирает в пламени. Мы верим, что душа его очищается. Я верю. Но сомнения посещают меня. Все ли мы, священнослужители, сделали, чтоб вернуть заблудшую душу? Все ли средства использовали до этого, крайнего? Как знать.       Последняя казнь, на которой пришлось мне присутствовать, оставила в душе моей след, который, боюсь, изгладится нескоро. Я пытаюсь, как обычно в своих записях, изложить факты беспристрастно, но получается иначе.       Итак, молодого человека, обвиненного в содомском грехе, казнили. Вот казалось бы сухо и кратко. Но видел ли я в его глазах раскаяние? Не знаю. Зато я видел взгляд человека, отправившего юношу на костер.       Я должен бы восхищаться им, кардинал Ломбардо поступил во всех отношениях верно, к своей личной и общественной пользе. Впрочем, к пользе ли? Я видел его взгляд, и моя рука едва не схватила моего друга за рукав, чтобы удержать… От чего? Неужели, я мог думать, что… Но в том взгляде была смерть. Лицо, как всегда скупое на эмоции, и этот взгляд, полный боли, будто сгорает он сам или что-то в его душе. Ранее я думал, что подобные описания — удел уличных исполнителей виршей, но теперь увидел такое воочию. И более не могу отделаться от мысли, не уничтожил ли Теодоро Ломбардо больше, чем хотел сберечь? Кто я чтобы судить? И кто мы все…

Из дневника Берто Мартинелли (3 апреля 1378 г.):

      Путешествуя по делам из Милана в Рим, дорогой я заехал домой во Флоренцию. Нанеся визит вежливости своей дальней родне — благородной донне Констанце Сконьямильо, — я был вынужден обещать той непременно разузнать, как идут дела в Риме у ее дражайшего наследника Эдуардо, некоторое время назад сосланного туда (будем называть вещи своими именами) из родной Флоренции.       Приехав в Рим, я, к моему глубокому сожалению, обнаружил, что слухи, достигшие нежных ушей донны Констанцы, нисколько не преувеличивали степень падения Эдуардо, а, напротив, недостаточно полно отображали всю картину происходящего.       Итак, единственное, что я мог совершить, добравшись, наконец, до самого молодого Сконьямильо, — это стать свидетелем его казни. Признаюсь, меня долго терзали сомнения, стоит ли посещать это трагичное мероприятие, но все же я решился на этот шаг. Ведь последние слова, сказанные Эдуардо, могли быть предназначены для самого дорогого в его жизни человека — его благородной матери. И кто, как не я, в таком случае должен был стать скорбным гонцом, передающим их? Кажется, нести этому семейству черные вести начинает становиться для меня привычным делом…       Таким образом, на рассвете следующего дня я оказался на месте, еще недавно бывшем цветущим лугом, а теперь гордо именуемым площадью Кампо деи Фиори. В центре ее уже был установлен эшафот, обложенный связками хвороста и дровами. Здесь и должна была состояться показательная казнь содомита и прелюбодея Сконьямильо.       Несмотря на ранний час, площадь уже была полна народом. Людское озеро бурлило, волнами накатывалось на деревянные загородки, установленные вокруг эшафота во избежание лишних жертв, и опасно напирало на специальный помост, выстроенный для представителей Церкви и нотаблей. Мне стало любопытно, будет ли присутствовать на казни ее главный учредитель и виновник — кардинал Ломбардо — ведь практически никто уже не сомневался, что его с несчастным Эдуардо связывали гораздо более тесные узы, чем подобает иметь духовному лицу со своей паствой. Признаюсь, я бы на его месте прийти не смог. Наверное, я заперся бы где-нибудь в чулане и напился до потери сознания, лишь бы хоть на время выпасть из чудовищной реальности.       Но нет, через некоторое время, окруженная охраной, к помосту начала приближаться процессия, состоящая из отцов церкви. Среди них к своему удивлению я заметил и Ломбардо. Кардинал выглядел белее обычного, что, принимая во внимание его привычную бледность, смотрелось просто пугающе. С мертвенным цветом кожи гармонировало и абсолютно ничего не выражающее, будто выточенное из камня, лицо. Я мог бы сравнить его с ликами мертвых, вырезанными на крышках римских саркофагов, но, в отличие от последних, лицо Ломбардо было безжизненным, а не безмятежным, не лучилось покоем и умиротворением, а заставляло ежиться, ощутив пробегающий по позвоночнику смертный холод.       Я много раз слышал от очевидцев, каким пугающе огненным бывал взгляд кардинала Ломбардо, утверждали, что даже лед, и тот полыхал в них. Признаюсь честно, сейчас я не увидел ничего подобного: его глаза были мертвы, как морская галька, как был, казалось, мертв и он сам.       Рядом с кардиналом шествовал епископ Нобиле, его лицо было печально, а губы непрестанно шевелились — то ли он что-то говорил Ломбардо, то ли шептал молитву. К сожалению, я стоял слишком далеко, чтобы услышать.       Два участника процессии несли зеленые штандарты инквизиции. Процессия достигла помоста, один из штандартов был водружен возле „жаровни“, на которой предстояло гореть приговоренному, а второй — на самом помосте. Святые отцы начали суетливо рассаживаться. Ломбардо, проигнорировав специально устроенные для организаторов действа сидения, встал, вытянувшись, как солдат на плацу, у самого края, сжав руки на защитной ограде помоста. Епископ Нобиле, покачав головой, пристроился рядом.       Через непродолжительное время послышался скрип колес, и по специально расчищенной стражей дороге к месту казни подкатила открытая телега. В ней, на ворохе грязной соломы полулежал человек, в котором я далеко не сразу с ужасом признал Эдуардо.       Толпа заулюлюкала, в сторону телеги полетели отбросы и экскременты животных. Впрочем, эта варварская акция, кажется, оставила совершенно равнодушными как самого Эдуардо, так и его мучителя-кардинала.       Телега, дернувшись в последний раз, остановилась, и несколько стражников, подбежав, помогли выбраться из нее осужденному. Поначалу меня удивило такое обращение, но, увидев, как Эдуардо двигался, я понял причину подобной галантности: сам Сконьямильо просто не дошел бы до эшафота. Он был одет лишь в холщовую рубаху, а на открытых участках тела несчастного ярко выделялись потеки чего-то бурого, а также синяки и ссадины. Каждое лишнее движение, казалось, причиняло ему боль. Медленно, спотыкаясь, всем весом опираясь на стражников, Эдо поднялся на костер. Голова его была безвольно опущена. Узника прислонили спиной к столбу, возвышавшемуся над дровяной горой, и, заведя за него руки, связали их веревкой от запястий до локтей. Еще одна веревочная петля притянула к столбу шею Сконьямильо. Теперь он уже не мог стоять, опустив голову как прежде, поэтому Эдуардо, наконец, поднял взгляд и устремил его на трибуны почетных гостей, среди которых находился кардинал Ломбардо, и более уже не отводил его.       На свободный пятачок возле „жаровни“ вышел главный комиссарий и важно начал зачитывать приговор. Разумеется, мало кто слушал его речи внимательно: все и каждый на площади ожидали развязки — кто с нетерпением, кто со страхом, иногда смешанным с предвкушением, кто с тоской и грустью. Мне хотелось бы понять, о чем в этот момент думал кардинал, но, конечно же, это было невозможно.       Наконец, закончив чтение, главный комиссарий обратился к Эдуардо, спросив, желает ли он сказать что-либо перед смертью. Я навострил уши…       С трудом разлепив потрескавшиеся губы, Эдо тихим, хриплым голосом, не отрывая взгляда от кардинала, произнес:       — Synchóresé me, Theé… *       Кардинал Ломбардо как-то странно дернул головой, а его пальцы, сжимающие перила, побелели еще сильнее. Епископ Нобиле сделал плавный шаг вперед, встав почти вплотную к кардиналу.       — Господь милосерден, — кивнул осужденному комиссарий, делая знак палачам, стоявшим неподалеку с факелами наготове.       Я задумался, отчего Эдо перешел на греческий, но мои размышления прервал треск разгорающихся поленьев. С этого момента мысли мои потеряли присущую им стройность и размеренность хода.       Мне показалось, что Эдуардо застонал еще до того, как первые языки пламени начали лизать его босые ступни. И было в этом стоне что-то, помимо боли телесной, чему я не могу дать описания даже сейчас. Костер разгорался все сильнее, одежда на заключенном начала сначала тлеть, а затем вспыхнула. Эдуардо кричал все громче, и в криках его было все меньше человеческого. После того, как пламя добралось до его плеч, крики перешли в какой-то смазанный хрип. Я отвел взгляд от костра и успел заметить, что как раз в это время кардинал Ломбардо со сведенным судорогой лицом всем корпусом сделал резкое движение в сторону эшафота, и епископ едва успел ухватить его за рукав. Теперь, когда я пишу эти строки, успокоившись и придя в себя, я размышляю, что хотел тогда совершить Ломбардо? Остановить казнь? – Нет, это было бы глупо, особенно для такого рационального человека, как кардинал Ломбардо. Что же тогда? Приказать нанести приговоренному удар милосердия? — Возможно. Но отчего его остановил епископ? Эта загадка терзает меня.       Неожиданно доски эшафота с показавшимся мне оглушительным треском провалились под ногами осужденного, и он, судорожно подергиваясь, повис над пламенем, удерживаемый лишь веревками, опутывающими столб. Выдержав вес казнимого не дольше нескольких секунд, они лопнули, и тело Эдуардо, провалившись вниз, скрылось в сердце пламени, будто в геенне огненной.       Одновременно с этим со стороны трибун раздался еще один треск, и, повернув голову, я увидел кардинала, сжимающего в руках кусок ограждения, в которое он до этого вцепился. Епископ стоял к Ломбардо уже настолько близко, что казалось, отойди он — и тот упадет навзничь, потеряв равновесие.       Тогда-то я и увидел тот самый, описанный мне ранее, огонь в глазах кардинала Ломбардо. О да, сейчас его взор пылал ярче костра перед ним. Губы кардинала были плотно сжаты, а лицо снова приняло то пугающе безжизненное выражение, что я уже видел в начале казни.       Некоторое время спустя огонь в „жаровне“ начал догорать, помощники палача длинными баграми поворошили угли в поисках непрогоревших останков несчастного и, не найдя их, удалились. Вслед за этим начала расходиться и публика.       Кардинал и епископ шли рядом, не глядя друг на друга, но по-прежнему чуть ли не касались друг друга плечами. Ломбардо смотрел куда-то перед собой, Нобиле же не поднимал взгляда от собственных ступней.       Не дожидаясь, пока разойдутся все зрители, я протолкался через толпу зевак и отправился к себе на квартиру. Там я напился так, как не напивался еще никогда, даже будучи школяром.       Я пишу сейчас эти строки и понимаю, что донна Констанца их не увидит. И, надеюсь, никто не увидит. Надо бы сжечь свои записи, но мысль об огне вызывает у меня приступ тошноты. Возможно, я сделаю это чуть позже. Не знаю. Кажется, мне нужно еще выпить. Заканчиваю. *Synchóresé me, Theé… (греч.)  — Прости меня, Боже.       Очевидно, игра слов, которую понял только кардинал Ломбардо.

Из дневника кардинала Теодоро Ломбардо (6 апреля 1378 г.):

      Головные боли терзают меня все сильнее. Думаю, я был бы даже рад им, если бы они отвлекали меня от боли душевной, но, увы — они лишь забирают у меня последние силы.       Лекарь неоднократно предлагал мне принимать на ночь настойку макового молока, утверждая, что с ней я наконец-то смогу нормально заснуть. Глупец… Сон давно уже перестал быть для меня желанной гаванью, он лишь — ночная пытка, продолжение пытки дневной.       Конклав начнет заседать завтра. Наверное, я должен был готовиться к нему, писать письма, подкупать, обещать, угрожать… Кажется, я собирался поступать именно так. Но теперь я бездействую. Думаю, Господь увидел, насколько я верен Ему, и если я сделал именно то, чего Он хотел от меня, меня все равно изберут Его наместником, но Божьей волей, а не человеческой. Если же меня не изберут… Ну вот, я так и не смог побороть в себе грех сомнения… Если меня не изберут, значит, я этого не заслуживаю.       Близится рассвет. Мысли мои путаются — то ли от усталости, то ли боли, я не знаю.       Однажды я проснулся среди ночи и долго слушал размеренное дыхание Эдо, лежащего рядом со мной. Лунный свет играл в разметавшихся по подушке кудрях, ласкал его лицо, делая нежные черты еще мягче. Я был счастлив, сейчас я могу четко вспомнить это чувство. Я протянул руку, мне до боли захотелось притронуться к нему, даря ласку, защиту… Мне хотелось, чтобы он почувствовал то же, что и я сам. Я прикоснулся к его щеке, осторожно отвел выбившуюся прядку волос. Эдо открыл глаза. И закричал. Я кричал тоже. Его черные, обугленные, скрюченные руки цеплялись за мой ворот, глаза вылезали из орбит. Боль, ужас, отчаяние острым тугим комком разрывали мои внутренности. Я кричал и не мог остановиться, не мог оторвать от себя его руки. Я проснулся в поту, запутавшийся в простынях, один. Меня вырвало. До утра я бесцельно бродил по дому, пугая слуг, боясь вернуться в спальню. Я жалок. Я боюсь собственной кровати…

Из письма донны Констанцы Сконьямильо кардиналу Ломбардо (май 1378 г.):

      Будь проклят!       Я называла тебя своим братом… Господи, помилуй меня, когда-то я даже была влюблена в тебя! Но ты, ты жил только своим Писанием, почитал только его и верил только в него, не замечая, не понимая, что жизнь — это не дорога к Создателю, не тернистый путь от рождения к смерти… Я хотела бы объяснить тебе, но не могу… И не хочу. Да, Теодоро! Когда-то я мечтала показать тебе, что такое жизнь… иногда в моих тайных девичьих фантазиях я лелеяла образы тебя — живого, живущего, страстного, дорожащего дольним, а не обратившего навсегда взгляд за смертный покров… Я надеялась, что буду той, ради кого ты пробудишься… Теперь же я мечтаю лишь об одном: чтобы ты никогда не познал радостей жизни! Как был прав мой Эдуардо, воспевая в своих рисунках красоту и любовь живых людей… Как ошибаешься ты! О, и как я надеюсь, что ты все же осознаешь свою ошибку! Осознаешь ее лишь для того, чтобы всю оставшуюся жизнь жалеть о несбывшемся, недоступном тебе, о том, чего ты не заслуживаешь. Желаю тебе страдать до конца своих дней! Проклинаю тебя! Будь проклят! Будь ты проклят…

Констанца Сконьямильо

Из письма епископа Бартоломмео Нобиле кардиналу Теодоро Ломбардо (письмо вернулось к епископу непрочитанным) (6 июня 1378 г.):

      Друг мой… Долго не решался я написать это письмо. Думал, есть ли смысл в каких-либо словах. Смогут ли они стать утешением или будут лишь бередить Ваши раны. Тем более, что я чувствую себя причастным к нанесению тех ран. Чем оправдаться перед Вами? Ничем. Сказать, что случившееся предопределено свыше? Вы бы рассмеялись мне в лицо. Сказать, что желал Вам только добра? Известно куда ведет дорога, вымощенная благими намерениями. Сказать, что все к лучшему? Возможно, я не столь прозорлив, чтобы заметить лучшее, по крайней мере, сейчас. Я могу лишь умолять когда-нибудь простить. И меня, и себя. Ибо, я думаю, что Вы казните себя ничуть не меньше, а во сто крат более. Всей душой желаю, чтобы Господь утолил Вашу боль.

Послесловие

      Как нам известно, конклав 1378 года, собравшийся в Риме, в Замке Святого Ангела, и заседавший всего три дня, избрал на папское кресло неаполитанца Бартоломео Приньяно, принявшего имя Урбана VI. Теодоро Ломбардо не продемонстрировал никаких эмоций по этому поводу, хоть и считался главным претендентом на Святой Престол. Не проявляя более прежней тяги к политическим играм, он уединился в своем поместье, обрубив все дружеские и профессиональные связи, и посвятил всю оставшуюся жизнь гонениям на еретиков, почти на век опередив развернувшуюся позже борьбу за чистоту веры, знамя которой поднял Томас Торквемада.       О личной же жизни кардинала Ломбардо того периода, к нашему глубокому сожалению, не сохранилось никакой информации. Некоторые историки склонны полагать, что он просто отказывался вести какую бы то ни было переписку, исключая профессиональную. Так ли это на самом деле, или она просто была кем-то впоследствии уничтожена, мы не знаем.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.