ID работы: 4232031

satellite

Гет
R
Завершён
32
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
25 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
32 Нравится 14 Отзывы 9 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

— ... это очень короткое время между двумя вечностями.

— Открывай кассу, или я прострелю твою никчёмную башку! В июне 1*73 года некий Гилдартц Клайв с ещё двумя своими напарниками врывается в старомодную лавку драгоценностей на углу Стримпед-роуд с целью приставить дуло новенького револьвера к виску испуганного паренька, рявкнуть пару раз для убедительности и гнусно усмехнуться, подтверждая свои права и не давая повода для сопротивления. Молодой лавочник испуганно втягивает в плечи голову, мямлит что-то непонятное и дрожащими руками пытается одёрнуть изъеденный молью, серый и в разводах фартук, а потом потянуться к синим взлохмаченным волосам, чтобы — о, Гилдартц уверен — прикрыть своё лицо от возможной пули. (мелкий сопляк, неужели ты не понимаешь, что это тебя не спасёт?) Он машет свободной рукой притаившимся напарникам. Те, отлипнув от двери и повернув табличку на «Закрыто», принимаются шарить по витринам, сваливая драгоценности в карманы. — Знаешь, — начинает Гилдартц, подходя к испуганному парню вплотную и тыча дулом ему в лоб, — меня всегда забавляли такие, как ты. Не получившие от жизни должного урока, суётесь в места, где вам не рады. Получаете достойное образование, но, наплевав на моральные устои и ранее поставленные цели, начинаете заниматься работой, которую истинно ненавидите. Оглянись! Этого ли ты хотел, когда, измученный и измождённый, покидал школу? Хотел стоять за пыльным прилавком и протирать побрякушки тряпкой, подлизывая владельцу зад, лишь бы получить хоть какие-то копейки? Где-то разбивается витрина, и один из помощников верещит, что нашёл что-то ценное. Гилдартц чуть улыбается. — Давай-давай, оглянись, я настаиваю. Он, на самом деле, не осознаёт, что рассказывает историю своей жизни, что выкладывает на чистое, серебряное блюдо все поверхностные детали своего прошлого, по которым догадаться о его настоящем проще простого. Гилдартц всегда так делает: собственные проблемы и разрушенные цели видит в существовании других и глумится, не замечая, как вокруг него самого крошится, рушится, руинами оседает под ногами жизнь, которую он старательно выстраивал и любил, пока не оступился. Он не видит этого в себе, но предпочитает заметить в окружающих. Не легче ли смириться с ошибками других и напрямую намекнуть на это, нежели заняться глубоким анализом зря прожитых лет? О, намного легче. Из задней части магазина радостный визг перерастает в победное пение, а потом звон драгоценностей соловьиными трелями разносится по помещению. Дуло револьвера неожиданно крепко прижимается к потному лбу. — Смотри! Оглядывайся! Молодой парень, дрожа, поднимает голову. В его глазах, испуганных и покрасневших, видна тревога. Он вскидывает голову вверх, пытаясь отстраниться от холодящего душу металла, и загнанно разглядывает помещение, знакомое своими закутками, как родительский дом, в который возвращаться даже спустя пятьдесят лет — всё равно, что идти по заляпанному детской кашей ковру: так чисты и свежи воспоминания о каждой комнате и вещи. — Ну, что ты видишь? — Клайв смеётся. — Бессмысленность — вот, что ты видишь. Ты не должен здесь находиться. На твоём месте должен отсиживать задницу старикан-меценат, которого прикончить за пару побрякушек будет не жалко. А вот тебя жалко. Парень неожиданно уверенно вкидывает голову, и на его лице уже нет того испуга, которым Гилдартц упивался первое время. Лишь непоколебимое спокойствие и... что-то ещё. Что? — И почему же жалко? — О, не переживай, я всё равно это сделаю, хочу этого или нет. Свидетели нам не нужны, — Клайв сверяется с наручными часами, оборачивается к парню и жёстко толкает его на колени, хватая за волосы. — А теперь сиди и не рыпайся, пока мы не закончим со своими делами. Парни! Ну как там дела? Доносится радостный крик — всё в порядке, — и звон становится громче: нашли главный тайник. — Раз всё отлично, значит можно снова посетовать на твоё никчёмное существование, не правда ли? Рука Гилдартца жёсткая и сухая, изъеденная мозолями и прожитыми годами, по его венам течёт бессмысленно потраченное время. Оно бурлит, а потом затихает, затем с новой силой бушует где-то внутри, смешивается с кровью и протекает по всем каналам — артериям, венам, капиллярам — его тела. У его времени звук особенный: ещё не заедающая от старости ветхая мелодия печального равнодушия, так узнаваемого даже сквозь кожу, а размеренный, грустный ноктюрн, забытый и исполненный не до конца. От него веет несбывшимися мечтами, разрушенными надеждами и той скрытой правдой, вкус у которой просто незабываемый. У каждого времени свой вкус, и это изобилие заставляет желать испробовать что-нибудь новое с мощной, необузданной силой. Внезапно Гилдартц застывает на месте, оглядывая старый магазин. Стены, занавешенные пыльными картинами и драными тряпками, начинают осыпаться мерзкой мелкой трухой, которая походит на надоедливую мошкару. На месте голых стен вырастают обнажённые деревья, они ветвятся и разрастаются по всему помещению. Спустя мгновение — зеленеют, и эта зелень так контрастно въедается под кожу, что становится тошнотворно-сладко и горько одновременно: к чему это не имеющее смысла цветение, если в итоге вся красота осыпается, растворяется под влиянием сломанных надежд и не прорастает заново? У Гилдартца подкашиваются ноги. Пытаясь ухватиться за голову мальчишки, он натыкается на пустое пространство и падает на колени, испустив стон, полный боли и отчаяния — помогите выбраться ему из плена метаморфоз! — а потом поднимает голову вверх и застывает. Дрянной мальчишка, ещё несколько минут назад таивший в себе всхлипы и отчаяние, возвышается над ним с лицом ленивым и скучающим. Его фигура больше не дрожит, красные глаза больше не кажутся опухшими и напуганными, они пусты и совсем чуть-чуть заинтересованы. И от столь скорой смены настроений становится по-настоящему страшно. — Странно, не правда ли? — произносит он, обходя согнувшуюся пополам фигуру. Гилдартц столь поражён, что хочет выкрикнуть что-нибудь грубое и угрожающее, но так парализован собственным неведением происходящего, что только беспомощно утыкается лбом в пол и периферическим зрением улавливает движения и жесты незнакомца. — Ещё секунду назад ты цвёл, распинался о моём никчёмном существовании, а теперь, — наигранное удивление выглядит комично, — смотри-ка: лежишь на полу, даже не осознавая, почему ты там оказался. Перед глазами плывёт всё тот же лес, в его зарослях проскальзывают мимолётные воспоминания, и каждое из них несёт в себе горестный оттенок сломленности и унижения. Наконец-то это всплывает наружу и выглядит так, как должно. Только кажется отчего-то нереальным сном: слишком быстро одно событие сменяет другое, слишком резко начинает мутнеть перед глазами — Эй, жлобы несчастн!.. — хрипит Гилдартц, пытаясь подняться на ноги и докричаться до своих напарников, но, обессиленный, снова оседает на пол. Парень присаживается рядом с ним на корточки и цыкает, но не успевает увернуться от клайвовской ноги, сильно лягнувшей его по колену. — Пошёл н... — О, не надо прелюдий, это слишком унизительно для человека в твоём положении, — отряхнувшись, он встаёт и раскидывает руки в стороны, становясь ещё больше похожим на сумасшедшего. Двое в комнате, не слишком ли много? — Ты разве не чувствуешь этот столь дурманящий аромат истекающего времени? Не слышишь его всплеск? Будь я на твоём месте, по-настоящему бы испугался последствий. — Каких ещё последствий? — хрип, доносящийся из его груди, едва различим. Тело ломит, оно прогибается под неведомой силой, давлением мыслей и образов. Гилдартц спустя секунды осознаёт свои ошибки, они неожиданным грузом наваливаются на него, и осознание собственной глупости и трусости ломает внутри него что-то слишком серьёзное и значащее. Он понимает, что это что-то не починить и не вернуть — слишком хрупкое. Парень пододвигает к себе невесть откуда взявшийся стул и со смешком откидывается назад. Его глаза закатываются почти в истерическом припадке, лицо искажает уродливая гримаса презрительной насмешки, а потом он успокаивается и лениво начинает раскачиваться. Гилдартц чувствует, как его покидают силы. Он слышит словно издалека все потусторонние звуки, будь то скрип, скрежет или шуршание — в его обессиленном состоянии даже визг сходен с молчанием. Это странное чувство окутывает его со всех сторон, давит на сознание, и заглохшие анализаторы вмиг обостряются. До него доносится запах чего-то прелого и пряного, словно специи из пакета пересыпают в руки, так ярок этот аромат; он слышит звучание, едва различимое, грустное и печальное, и эта мелодия кажется ему столь родной и удручающей, что вмиг становится ещё хуже, чем было. — Я... Я осознал, — шепчет невнятно и почти умоляюще. Тело обмякает, у него нет опоры. — Слишком поздно, — парень лениво поднимается со стула и снова садится рядом с ним на корточки. Его рука ложится на взмокшую голову Гилдартца, и тот чувствует, как из него что-то выходит. — Ты напрасно тратил своё время, убивая, грабя, причиняя боль и себе, и своим близким. Ты вёл аморальный образ жизни, и поплатишься за это сполна. Твоё время иссякло — пуф! — поезд ушёл. А теперь — приятных сновидений и, надеюсь, о тебе мало кто вспомнит. Перед глазами Гилдартца всепоглощающая тьма щупальцами затягивает и миражи, и окружающую реальность, а потом он теряет сознание и больше не просыпается. * Ему не идут шляпы. Сначала он думает, что, примерив шляпу покойного Гилдартца Клайва, будет выглядеть солидно и куда старше своего возраста, но в итоге мельком смотрит на своё отражение в луже и небрежным движением скидывает её с головы. Три мёртвых взгляда провинившихся грешников впиваются в него остекленевшими пустыми глазами, за радужкой каждого из них он способен рассмотреть когда-то особо терзающее их прошлое, понять, что подтолкнуло их к столь ожесточённым преступлениям, но желания считывать бесполезную информацию нет. Укладывая ненужную шляпу поверх посеревших лиц, он крепче затягивает узлы на лодыжках, связывая три тела в компактный мешок, напоследок смотрит в отяжелевшее перед грозой сизо-фиолетовое небо, запоминая его оттенок, делает глубокий вдох, пытаясь сохранить ни с чем не сравнимый запах пыли, мокрого асфальта и влажной шерсти, и только потом, ухватывая мёртвые тела за крупный узел, сгибается пополам и, насвистывая забавную мелодию, принимается тащить их подальше от чёрного входа — желательно за мусорные баки в трёх кварталах от ювелирной лавки. На улицах пусто: доселе открытые окна закрывают деревянными ставнями, сворачивают ярмарки и торговые палатки, успевают свалить своё шмотьё в старые рваные мешки и утащить домой, подальше от грозы и накрапывающего моросящего дождя. Ему нет причины волноваться о том, чтобы быть пойманным. Времени у него много. Под абсентовую капель дождя он дотаскивает тела даже не до баков — до компостной ямы за углом Стримпед-роуд, — скидывает их туда и забрасывает пока ещё сухим сеном сверху. Через день, когда дождь кончится, и высохнет трава, сюда сбегутся все любопытные дети и их родители, один из них безжалостно чиркнет спичкой и бросит горящий маленький огонёк в кучу мусора, и он вспыхнет, вспыхнет так сильно, что полетят во все стороны рыжие искры и раздастся звучный хлопок: взлетит на воздух заключенная меж трёх тел подарочная петарда и рассыпется миллионом цветных созвездий, затмевая и Большую Медведицу, и её хвост — самую яркую Полярную звезду. Это будет красиво и правильно, весь мусор сгорит, обратится в пепелище и золу, пока в небе будут догорать импровизированные звёзды под радостные завывания людей. Позже он провожает закат, так очаровательно пахнущий влажным асфальтом и свежестью, совсем немного бродит по одиноким винтажным улицам, сохраняя эти мимолётные воспоминания отдельно. У каждой реминисценции своё особое место: вот, чуть левее от далёкого детства, раскидистые цветущие деревья зовут в свои объятия свободных птиц; правее рассыпается сине-голубыми брызгами отведённое кому-то (имён он предпочитает не запоминать) время, оно льётся сквозь пальцы, неподвластное ни одному из возможных законов — разве что загадочного мироздания, — и он, ещё совсем наивный ребёнок, подхватывает его аккуратными длинными пальцами, нежно, лелея, словно успокаивая, переливает из ладоней или в душу того, кто в нём нуждается, или оставляет себе, отсчитывая ещё одну, неизвестно какую по счёту жизнь — десятилетие, столетие, тысячелетие... Он не позволяет воспоминаниям бессовестно смешиваться в отведённой им картотеке, как не позволяет потраченному впустую времени пропасть окончательно. Оно — слишком хрупкая материя, чтобы воссоздать его из крупиц дроблённой памяти, и он не может позволить себе тоже его потерять и потратить. Утром он наблюдает за спешащими людьми, смотрит, как одни торопятся и стремятся идти быстрее, в то время как другая их часть спокойно и неспеша следует своей дорогой. Они мешаются друг с другом, толпа превращается в живой организм, внутри которого винтажные, старые и потрёпанные дома неподвижно защищают всеобщий покой, оживают цветными навесами, спасающими от солнца, и хлопают деревянными створками. Он видит, как утром начинает оживать сонная повседневность — рутина, — и как к вечеру она, взбудораженная в течение жаркого и неутомимого дня, постепенно успокаивается: бегущие утром люди сбавляют свой шаг до хрустящих шарканий подошвами; в спешке поправляющие волосы и одежду, теперь они лениво и устало пробираются к своим домам. Когда окончательно темнеет, улицы пусты и одиноки. Он считает это прощанием, этаким безразличным «до свидания», которое ему говорит уставший город. И ему не кажется это обидным: он словно разлучается с тем промежутком времени — от момента, когда только-только начинает закладываться на пустой земле одинокий дом, и до нынешнего мгновения, когда пустота превращается в кипящую насыщенную жизнь — на добром слове, спасший тысячи доверчивых пугливых душ от одной страшной и сгнившей. И это «до свидания» для него — благодарность. Он ловит слетающую от сильного ветра шляпу с головы прохожего, приглаживает синие волосы и, вроде бы невзначай примерив её, исчезает. * — О Боже, я знаю, кто ты, — со страхом в голосе шепчет забившийся в тёмный угол церковного зала священник. Несколько дней назад здесь он проводил прощальную панихиду по милому мальчику, которого некогда взял в свои ученики и воспитывал, учил, как собственного сына, а потом совершенно хладнокровно утопил в чане со святой водой, как и нескольких других таких же юных мальчишек. Он склоняется к нему ближе и внимательно всматривается в испуганные глаза напротив, считывая на этот раз воспоминания куда более яркие, интересные и нужные. Вот священник скорбно опускает голову, стоя у деревянного гроба, с жалостью смотрит в глаза убитых горем родителей и бессовестно пророчит виновному семь кругов ада и скорейшую смерть, и только когда скорбящий народ удаляется, позволяет себе спокойно вздохнуть и осознать: и на этот раз он смог отвести от себя подозрительные взгляды. Ему эта история, на удивление, интересна. — Серьёзно? — разыгрывает неподдельное удивление и подаётся ещё ближе, с интересом подпирая подбородок согнутой изящной кистью. — Ну давай, удиви. — Смерть? Я прав? Прав?! — священник обезумевшими глазами впивается в его лицо, словно пытаясь найти ответ в его безразличном выражении, и, не находя ничего, кроме уничижительного холода, дёргается снова в угол. — Я не грешил! Они сами! Смотрели на меня девственно-чистыми глазами, так искренне молились, что я не сдержался! Оставь меня! Дай пожить ещё немного, я больше так не смогу! Клянусь! В ответ он лениво усмехается, так и не меняя положения тела. Ему нравится, склонив голову, наблюдать за тщетными попытками очиститься, попытаться в самый последний момент искупить свою вину, на самом деле не замечая за собой всех этих согрешений и преступлений, нравится чувствовать исходящий страх и с каким-то особым наслаждением оттягивать кульминационное мгновение. Есть в этом действии своя неповторимая особенность, непохожесть, и зарождающееся при этом предвкушение несравнимо ни с каким другим чувством или ощущением. Вдвойне приятно поддаваться этому грешному чувству, когда ощущаешь настоящую, льющуюся из глубины испуганных глаз безысходность. За коркой страха он видит ещё свежее, живое воспоминание, не утратившее торжества и ликования. Иссиня-голубым светом оно окутывает голову затаившегося священника, в душе он до сих пор лелеет моменты, когда чувствовал себя по-настоящему безнаказанным, обманувшим закон и всех вокруг — это ощущение, сродное эйфории, теперь угасает под гнётом страха; закованное где-то внутри, оно смешивается со вкусом потерянного времени, придаёт ему изысканный, глубокий вкус, и вкушать его, вдыхать и чувствовать ему с каждой секундой всё приятнее. — Как предсказуемо, — хочется закатить глаза, но он подаётся вперёд и хлопает вздрогнувшего священника по щеке, не меняя на лице косой ухмылки наполовину. — Но ты не угадал. Жаль, конечно, что все ваши слова не несут в себе магической силы, но все эти титулы мне лично ни к чему. Он не считает себя Гонцом Смерти, или Ею самой — всё это слишком наивно и неправдоподобно. Куда удобнее считать себя безликим и безымянным странником, который, вопреки всем временным рамкам и консилиумам, не стареет, умеет распоряжаться отведёнными минутами, а потому существует только в одно единственное мгновение — или сейчас, или никогда. Он прорывается сквозь белесые потоки Вселенных, наблюдает постоянно разные закаты и раздаривает доселе бессмысленное, отобранное по доброй воле время тем, кто в нём действительно нуждается. — Тогда что? Что тебя интересует, если не жизнь? — священник пытается вскочить на ноги, задеть локтем выключатель, чтобы невзначай озарить огромный зал, ровные ряды деревянных сидений, мёртвое и тихое пианино в углу — сознательно он надеется, что свет (пусть даже и не Божий) сможет защитить его. — Деньги? Слава, что смог самостоятельно раскрыть мои злодеяния? Что?! На этот раз он позволяет себе закатить глаза, хотя и без особой надежды веря в красноречивость этого жеста, поднимается на ноги и неспеша проходится вдоль озарённых вечерним светом окон. Его силуэт мягко вплетается в вереницы загадочных теней, пальцы, фантомно-вытянутые от падающих косых лучей, ложатся на стену и сливаются с очертаниями острых древесных веток. Он идёт вдоль широких окон, доходит до конца зала и разворачивается, заприметив в углу потерянное пианино, так же неспеша направляясь к нему. В промежутке между составленными рядами он сам выглядит священником. Пианино встречает его пыльными чёрно-белыми клавишами и старыми нотными страницами, хрустящими и пожелтевшими от времени. На них мутными фигурами теснятся нотные знаки печального реквиема — видимо, кроме него, здесь ничего не играют. — Так что т.. Вы мне ответите? — дрожащим фальцетом разносится по пустому залу. Он не спешит: вытягивает длинные ноги вперёд, немного отталкивается ими и проезжается на стуле чуть взад, откидывая голову. Шляпа слетает с его волос стремительной, отчаявшейся ласточкой и так и остаётся лежать на пыльном деревянном паркете. — Действительно, что мне тебе ответить? — в привычном скучающем жесте он подпирает тонкой кистью подбородок, опираясь локтем о клавиши, и в тот же момент разносится резкое «фа». Он не вздрагивает, вслушиваясь в затихающее эхо, прокатывающееся волнами по залу, лишь неспешно, лениво и на пробу касается костяшками пальцев всех клавиш. — Зависит от того, что ты хочешь услышать. Его не смущает фамильярность, разница в возрасте (а сколько ему самому?). Имеет значение лишь разница в том, что оба они делают: один, прикрываясь Божьей волей, грешит под взглядом распятого на стене Иисуса, а другой — звенит фантомной связкой ключей и открывает самые потаённые двери, путешествуя между Вселенными, временными ограничениями лишь с одной целью — очистить мир от ненужного, забрать самое ценное и со спокойной душой бескорыстно поделиться с нуждающимися. Ему нравится быть сразу везде и, между тем, никогда; нравится за скучающими жестами и полу-ухмылками прятать свои истинные цели, играться и пугать, пытаясь заставить в самый последний момент, наконец, осознать всю сущность бренного бытия: жизнь даётся лишь однажды, и разменивать её небесконечное течение на тешение своих пороков и их удовлетворение — не имеет никакого смысла. — Да хоть что! Скажи хоть что-нибудь! — Тогда сыграем прощальный реквием по твоему времени? — он подмигивает, резко пододвигается ближе и касается клавиш пальцами. Из-под них начинает литься печальная, траурная мелодия, схожая с меланхоличным звучанием осенней дождевой дроби о влажные карнизы и асфальты; она разносится резким громом, заставляя дрожать оконные стёкла, стихает, как бы обманчиво-мягко сбивая с устрашающего ритма, и так по кругу: нота к ноте, клавиша к клавише. — Я не вестник смерти, не она сама, — доносится сквозь печальную музыку нелогично весёлый и бодрый низкий голос. — Я Джерар Фернандес, и я — твоё бессмысленно потраченное время. В эту ночь церковь содрогается не от всхлипов захлёбывающихся мальчиков и не от рыданий их родителей — последняя, прощальная панихида (реквием) рвёт душу всей Вселенной. * В 1*98 году осень везде особенная: Джерар чувствует её тонкий неповторимый аромат, всегда и везде разный. Где-то сквозь спектр цветастых сухих листьев прорывается свежее и тёплое дуновение ветра, несущее за собой приятную печаль издалека; где-то отчаянные и прощальные гудки пароходов перекрывают яркие закаты, пахнущие морем, а после — продолжительные дожди и грозы. Но здесь, в цветущей яркой Магнолии, осень на себя не похожа: среди штормовых туч, влажного асфальта и сочных букетов ещё свежих, не высохших цветов чувствуется лёгкий весенний душок жизни — она, таящаяся в тонкой корочке инея, вместе с закатным солнцем расцветает осенними яркими деревьями, которые переживают самое что ни на есть перерождение. Он тратит на подробное изучение всех тонкостей этой жизни около недели: сначала в своей обширной памяти ищет свободные места для отдельных, особо запоминающихся моментов существования, тщательно обрисовывает каждый их контур в своём безграничном воображении; сперва тенью оглядывает рыжеющий город лишь поверхностно, и только потом, спустя какое-то время, принимается тонко ощущать под пальцами биение всей жизни и с наслаждением запоминать густые, вязкие запахи осени. Они оседают внутри него чувством сродни эйфории — эти чудовищно приятные воспоминания осени в Магнолии. Он был свидетелем тысяч непохожих вёсен, видел в жарком и прохладном лете фантасмагорию грядущей осени и зимними — тысячными, сотыми — вечерами жадно глотал всегда по-разному морозный, жгущий лёгкие воздух, ощущая, как постепенно молодеет его слепая душа. Если и не существовало смысла жизни для таких, как он, то однозначно была причина жить, чувствовать, ощущать; проникать в зеркальные фантомные щели и так резво перемещаться, путая дни недели, и времена года, и числовые даты, имеющие, кажется, особое значение для неисправно (без остановки быстро) взрослеющих наперекор своим желаниям людей. Джерар видел, как неумело загибали они пальцы, рождённые несколько минут назад, но уже отсчитывающие проведённые на Земле мгновения; как по-детски наивно задували сладкие свечи, а вечерами желали, чтобы падающая с небосвода звезда позволила повзрослеть им так быстро, как было бы возможно. Он помнил все эти дни, отслеживал с буйным томным интересом цепочки их судеб и мыслей, а потом, помнится, удивлялся тому, как повзрослевшие, загибающие свои пухлые маленькие пальцы дети несколько десятков лет назад, просят года не лететь так быстро, не так стремительно проноситься жизни мимо их уставших глаз; как собираются они в душной кухне и вспоминают своё безмятежное детство, а потом устало, совсем по-старчески называют себя увядшими цветами их заканчивающегося века. Один он был вечным: не жаловался на скорость пролетающих лет, не считал морщины и не улыбался всегда скромно и ярко, когда его невзначай называли молодым — он был никто, не стареющий никогда, и в этом была его главная печаль и радость. Повидав на своём веку столько жаждущих остановить своём время людей, он не надеялся однажды встретить человека, чья безмятежная покорность судьбе была столь очевидна и безропотна. Она не сопротивлялась своему старению (ей было, кажется, около тридцати лет), не противилась скорому течению судьбоносных встреч — она была подобна наваждению и, кажется понимая это, не то стремилась этому соответствовать, не то сама по себе была такой: исчезала и появлялась вновь в совершенно неожиданных местах, улыбалась столько же раз за свою жизнь, сколько хмурила густые, аккуратные брови и закатывала глаза, смешно высовывая язык. Он смотрел на неё и думал, что время обходит её стороной, оставляя лицо, тело и душу в вечно молодом состоянии, словно в свои двадцать лет она резко перестала меняться, навеки оставшись идеально слепленной по архитектурному античному подобию молодой девушкой. Когда скука начинала заставлять желать чего-то несуразного и необыкновенного, Джерар пытался отыскать её всюду, что, к слову, не представляло для него особого труда: Бог наградил её естественным, ярким цветом волос, который в серой однообразной толпе искрился горячим пламенем, освещая пустые лица окружающих. На фоне бетонных стен она пробегала неугомонной искрой, в темноте светилась под лунным светом навечно зажжённым факелом, и Джерар её вылавливал везде, следуя за томным блеском её молодых глаз, используя в качестве маяка её природную яркость. Заговорить с ней ему не удавалось. Если ему не составляло труда притвориться чьим-то несуразным видением (как, к примеру, покойного Гилдартца Клайва), сыграть роль преследующего злодеев мстителя в церкви на окраине малолюдного города, то быть естественным и завязать обычный человеческий (дружеский) разговор казалось ему задачей невыполнимой. Джерар, на удивление, боялся выглядеть нелепо, даже невзирая на свой бесценный опыт общения, он раз за разом представлял, как невзначай подходил бы к ней, поднимал её выпавшую вещь, пытаясь разглядеть на её лице даже мимолётную тень благодарности или смущения, но даже в своих мыслях смущался сам, и жмурился, пытаясь отогнать вызванные образы. Джерару сложно было начинать общение, выгоду из которого он не желал бы получить, и от того становилось ему интереснее. Двадцатого октября *002 года в 22:15 он заходит в чей-то дом и кривит лицо от смеси странных запахов, ударивших нос: разлитый алкоголь, сожжённые спички, не вписывающийся в общий букет ароматов нежный душок ароматических цветочных свеч, сладкий вишнёвый дым, исходящий от дешёвых, небрежно брошенных в пепельницы сигарет, и что-то кислое, перебивающее напрочь всё остальное. Джерар думает, что забыла она в этом месте, живущая следующим днём и неустанно требующая от жизни всего самого светлого, но, смотря на окружающую обстановку и пытаясь представить в ней её образ, не находит вразумительного ответа. Он пытается игнорировать громкую, рвущую слуховые рецепторы музыку, протискивается меж плотно зажатых, танцующих в непонятном ритме тел, невзначай оглядывается и не может найти её макушку в разномастной толпе собравшихся. Наручные часы начинают громко тикать и, отсчитав долгие двадцать секунд, замолкают, замирают резво движущиеся стрелки. Время на мгновение останавливается: умолкает громкая музыка, замирают плавно двигающиеся люди хрупкими изваяниями, исчезает всякий мерзкий, пьяно кружащий голову запах, и даже из-за приоткрытой входной двери не врывается в помещение свежий воздух, обдувая ноги. Джерар недовольно цыкает, одёргивает полы длинного кардигана и начинает неспеша прогуливаться вдоль замеревших тел, продвигаясь к лестнице. По пути он невзначай двигает бордовые кресла, зная, что когда время вернётся к прежнему ритму, застывшие мужчины и женщины, готовые мгновение назад опуститься в мягкие подушки, почувствуют под собой твёрдую поверхность пола и разлитый алкоголь на рубашках; аккуратно вытягивает из пальцев девушек лишние бокалы и поддаётся соблазну сделать несколько глотков. Терпкая, горькая жидкость горячей волной обжигает его пищевод и возвращается лёгким головокружением. Забавляться над неподвижными телами становится в разы веселее. — Занимательное зрелище, — подытоживает он, когда без преград добирается до лестницы и с верхней ступени вполоборота осматривает застывший балаган, подносит к глазам запястье с часами и небрежно щёлкает по циферблату согнутым пальцем. Стрелки вздрагивают под стеклянным покрытием, вертятся против часовой, а потом резко останавливаются — в тот же миг зал наполняется грохотом, смехом и музыкой, начинается хаотичное движение толпы. Никто не замечает ни перемен в интерьере, ни падающих посреди помещения удивлённых людей — секунда, равная пяти целым минутам, для них так и остаётся ничтожной секундой, и Джерара это не то что бы радует — забавляет. Он кривит губы в улыбке, опускает запястье к бедру и, пробегаясь пальцами по деревянным перилам, поднимается на второй этаж. Его цель всё та же, интереса к таким развлечениям он до сих пор не испытывает, но целенаправленно бредёт к ней, зная, что это едва ли не последний шанс побыть рядом, просто понаблюдать, находясь куда ближе. В наполненной сладким дымом ванной достаточно много места, отражения жёлто-серых бра бегают по тёмным кафельным стенам и потолку блеклыми огоньками. Через бортик ванны перекинуты чьи-то длинные босые ноги, однако Джерару не составляет труда догадаться, чьи: на худые согнутые колени опускается взлохмаченная аловолосая (горящая) макушка. — Господи, Эрза, тебе плохо? — к ней подбегает какая-то девушка и присаживается рядом, небрежным взмахом тонкой руки отодвигая чёрные открытые туфли вбок. Прикладывает руку к прикрытому отросшей чёлкой лбу и аккуратно убирает с лица мешающие пряди. Тем временем Джерар чувствует, как касается кончик его языка нёба, а затем резко смыкаются и размыкаются зубы, когда он шёпотом повторяет её имя. Эрза. Эрза. Эр-за. Эр. За! Глубокие чайные глаза Эрзы смотрят на неё с напущенным непониманием, а затем улыбаются вместе с аккуратными губами. — Нет, мне хорошо. Её подруга — знакомая? — облегчённо выдыхает, просит, если вдруг что-нибудь понадобится, позвать её и, поднимаясь, уходит. Плечами касается дверного проёма и исчезает в темноте бесконечных коридоров. Он провожает её долгим взглядом, эту безымянную знакомую, снова саркастично кривит губы и, минуя сидящих на сером кафеле, идёт к своему свету. Сегодня он не играется с прошлым, не будоражит хрупкое мироздание своими бесконечными путешествиями, даже не пытается лишить удовольствия тратить остатки своего времени аморальных ублюдков, которые слишком занимают его часто скучающее существо своей предсказуемой паникой и страхом — сегодня он один из них, случайный прохожий, зашедший на гостеприимно мерцающий в окне огонёк. И этот образ он пытается сохранить и по сей момент. Когда Джерар садится на корточки перед ванной и замечает вокруг стройной фигуры Эрзы сушёные лепестки цветов, первое, что слетает с его губ: — Привет. Неловкое в своей ипостаси начала чего-то большего, оно заставляет его испытывать уже настоящее смущение, внутри бурлящее всеми, казалось бы, давно атрофировавшимися чувствами: страхом, неловкостью, предвкушением; оно раз за разом растекается на языке кислой жвачкой и глухим, монотонным набатом звучит в сознании. Джерар хочет хлопнуть себя по щеке и отмотать назад время, чтобы сказать что-то более интересное, но поднимающая свою яркую голову Эрза отвлекает его ответом. — Чего тебе? — на мгновение её плывущий взгляд проходит мимо его лица, но потом яснеет и, кажется, начинает теплеть. — А я ведь тебя помню. За это время Джерар успевает подхватить откуда-то из коридора стул, поставить его рядом с сухим бортиком ванны и сложить скрещенные локти на спинке. Устроить на них подбородок, узнать лепестки нарциссов вокруг тела Эрзы и в удивлении открыть глаза, услышав вторую часть её высказывания. — Что? — Я тебя частенько издалека видела, — Эрза пытается сесть, неуклюже опуская ноги и подгибая их под себя (Джерар совершенно случайно видит, как поднимается край её платья, и как показываются края кружевных чёрных чулок на стройных бёдрах). Лепестки тёмно-лиловых нарциссов чуть взлетают и тут же опускаются подле её силуэта. — Ты то мелькал в толпе, то по углам отсиживался. Один раз выглядывал из окна заброшенного дома на окраине. Эрза зябко ведёт худыми плечами и невзначай касается тонкими кистями обтягивающего бёдра чёрного шёлка. Немного резко вскидывает лицо вверх и едва-едва, почти пьяно усмехается. — Сложно не заметить тебя среди серой массы народа. Заинтересованно приподнимая бровь, Джерар смотрит на неё так, словно видит впервые, словно это не он со скуки выискивает её в толпе и считывает издалека её прошлое. Он чувствует, как от Эрзы веет строгостью, стойкими нравами и непоколебимым пылом, одними своими утончёнными жестами она сдвигает все планеты Солнечной Системы с их траекторий, смешивает в космическом пространстве тысячи необъятных Вселенных, и Джерар точно уверен, что при одном таком слитии необузданных, неизученных звёздных материй замкнуло на миг всё пространство. А потом родилась Эрза. (и всё началось по-новой) — Этим человеком мог быть кто угодно: почтальон, который с утра оставляет в твоём почтовом ящике письма; незнакомый таксист, разъезжающий вдоль улиц и переулков в надежде кого-нибудь подбросить до дома. Даже поднявшийся в этот заброшенный дом подросток мог по нелепой случайности показаться тебе одним и тем же человеком, — наклоняясь всё ближе к её лицу, Джерар продолжает всё так же то ли вдохновлённо, то ли страстно шептать простейшие истины: — Тысячи людей ежедневно проходят мимо тебя: дышат, спешат, работают в своём особенном режиме. Так как ты уловила эту закономерность? Может, она ошибочна? Эрза бездумно укладывает тонкие изящные запястья на бортик ванны и откидывается назад, упираясь спиной в выложенную кафелем стену. На фалангах её пальцев, особенно длинных в полумраке комнаты, чернеют несколько тёмных ободков полуколец. Тянется поверх остро выглядывающих из-под кожи костей цепочка аккуратно сплетённых вен. Джерар прокладывает путь по всем этим деталям взглядом, ощупывает им её тонкую бледную кожу, запоминает каждую родинку, каждый невыщипанный светлый волосок и подвисает, стоит остановиться его взору на рвущих алебастровую кожу ключицах. Джерар даже не сразу замечает, как катострофически близко оказываются около его скрещённых на спинке стула рук её пальцы, не сразу осознаёт мимолётное холодное касание твёрдых, однако нежных подушечек. Но как только он ощущает это невесомое прикосновение, Эрза невинно опускает руки и устраивает их на коленях. — Человека выдаёт с головой, зачастую, совершенно незначительная деталь, — загадочно улыбаясь, Эрза скользит ладонями по краям ванны, собирает засыхающие лепестки (только сейчас Джерар задаётся вопросом, мол, что они там делают). Фернандесу интересно, о чём говорит Эрза таким загадочным, вкрадчивым тоном, но он небрежно подпирает кистью подбородок и привычно кривит половину лица в ухмылке. — Как жаль, что меня это не особо интересует. Лучше поведай мне, что ты здесь забыла. — Спокойствие? Счастье? Себя? Выбирай. (да точно выбирай угадывай) — Выбери за меня. Ответишь? Из соседних комнат доносится столь громкая музыка, что дрожат стены, и качаются хрупкие предметы на полках. Они вдвоём пытаются уловить её ритм, словить пару громких басов и расслышать хотя бы парочку слов, но сердце в груди бухает так сильно и громко, что динамичная музыка теряется где-то на заднем плане, сливаясь с роем жужжащих голосов. Для Джерара наступает тот момент, когда всё его внимание сконцентрировано на одной точке, что взгляда не отвести и в сторону на несколько ничтожных секунд. Окружающая обстановка сужается, кружится вокруг них несдерживаемой центрифугой из образов, лиц и цветов, но Джерару плевать: перед ним самая интересная девушка, она готова с ним разговаривать по своей доброй воле без тени страха, гордыни и лицемерия (а ещё она время от времени подтягивает края чёрных чулок, и температура в ванной поднимается). — Есть ли на твоей памяти хоть один человек, который и радовался бы жизни, и был бы трезв? — у Эрзы взгляд строгий и пронизывающий, даже полупьяное состояние не способно его затуманить — он бьёт прямо в сердце, в самое яблочко мишени; от него не утаить истинной правды. — Он перед тобой. (ложь) ...и бьёт по мишени прямо в десятку. — Как же интересно наблюдать за попытками скрыть враньё под маской искренней честности, — дерзкая улыбка трогает её губы, пока глубокие чайные глаза наливаются тёмной сталью. «Ей бы в руки меч да на глаза повязку — кто знает, что острее?». — Кого ты обманываешь? По тебе видно, что скучная реальность заставляет тебя усомниться в собственном предназначении. Вот сколько тебе лет? — Знал бы я сам, — вырывается хриплым выдохом неожиданно и быстро, из самой души, из самого сознания. Но Джерар не успевает пожалеть, наблюдая, как Эрза, удивленная и совершенно сбитая с толку, тянется вперёд и наклоняется к его уху. Он чувствует, как пахнет от её тела крепким коньяком, шоколадом и нарциссами, от приятного аромата внутри всё сводит судорожной тёплой волной. Эта волна взрывается в районе солнечного сплетения, когда жаркий шёпот накрывает, кажется, с головой: — Я тоже предпочитаю не знать, — щекой он чувствует, как Эрза улыбается. — Предлагаю не придавать возрасту никакого значения. Всего неловкое касание тёплых женских губ куда-то в скулу, и планета Земля замирает, словно на мгновение сместившись с траектории, затем продолжает свой путь по эллиптической орбите вокруг Солнца, как будто ничего не произошло. Эрза Скарлетт и Джерар Фернандес, притянувшись и начав вращаться друг вокруг друга, уравновешивают этим космос. У Джерара тикают часы. А Эрза улыбается. * Выстроенный, украшенный чужим присутствием, этот город с каждым днём всё сильнее начинает мерцать. Воспоминания, которые Магнолия позволяет связать с собой, не требуют должного за собой ухода, чтобы остаться в памяти надолго: Джерару кажутся они такими яркими, что отшлифовывать каждую переливающуюся их грань попросту не нужно. За прикрытыми веками он продолжает видеть все собранные за эти несколько лет образы, чувствует, как до сих пор пульсирует, зудит где-то в подушечках пальцев неостановимый поток времени, которое пока что некому подарить. Несколько раз Джерар всё-таки смог поиграть в благодетеля: наделил несколькими десятками лет милую девчушку с тяжёлой формой бронхита, позволил, отдав два с небольшим года, старушке дождаться правнука, а потом со спокойной душой уйти на покой — это, пожалуй, было единственным развлечением в его существовании, которое не позволяло в полной мере ощутить груз эгоцентризма в крайней степени его запущенности. В этом слаженном симбиозе между ним самим и тончайшей нитью Жизни прослеживалась неуловимая связь, позволявшая существовать в согласии не только с самим собой, но и со всем миром в целом: он выполнял работу, очищал окружающую среду от бесполезного, не приносящего ничего, кроме бед, мусора и мог довольствоваться тайнами, которые ему по пути открывались во всей своей необъяснимой простой красоте. Ими хотелось поделиться со всеми, рассказать, несколько раз приукрасить, а потом по-новой пережить миг их неожиданного открытия. И со спокойной совестью позволить оборвать дорогу самому себе. Навсегда. — Мир устроен так, что заранее знать всё наперёд не приходится, — этот разговор изначально странный и неправильный. Джерар про себя возмущается и негодует: как какая-то, не знающая всей сути существования женщина (?), может так серьёзно и между тем беспечно рассуждать о вещах, изначально неподвластных ни ей, ни подобным. — У тебя нет в руках блокнота с прописанными пунктами, согласно которым ты будешь проживать день за днём, зная, чем закончится то или иное твоё действие: вот ты осознанно идёшь на почту получать посылку или заказное письмо, а потом вдруг вспоминаешь, что в этот момент тебя должна сбить машина. И, вроде как, чувствуешь смирение от неизбежности сего факта. Эрза знает куда больше окружающих её людей, её мысли столь же свободны, как и взгляды; они невесомы и правильны; слиты в такую прекрасную композицию, что остаётся лишь слушать с замиранием сердца, ощущая, как от нетерпения узнать дальше сводит короткими судорогами суставы дрожащих пальцев. Эрза знает все прописные истины наперёд, так, как, кажется, полагается знать их каждому. Но это Эрза — и Джерар понимает: будь все такими же, как она, не трепыхнулось бы его безжизненное сердце зажатым мотыльком в ладонях, не загорелись бы насмешливые и равнодушные глаза интересом и азартом. Эрза пробуждает в нём всё самое старое и погибшее, она живительной целебной водой омывает каждый загноившийся рубец на его душе, и он ластится, начинает жить, как никогда не жил до этого. Время хочется остановить навсегда, но этой функции у него в козырях нет. — Было бы мне известно своё будущее, я бы не плевала на возраст и не пыталась бы удивить саму себя чем-то необычным. К чему бессмысленно доживать свои дни, зная, что через несколько лет они всё равно оборвутся? — Эрза легкомысленно скидывает зимние ботинки, затем стягивает утеплённые шерстяные носки со своих стоп и шевелит пальцами, опуская обнажённые пятки в холодный снег. В воздухе стоит мороз, колючими иглами касается влажных, краснеющих щёк, пробирается под тёплую одежду и заставляет кровь остыть, перестать гонять по телу своё согревающее тепло. От Эрзы веет тюльпанами, домашним уютом и огнём. Джерар до сих пор позволяет неожиданным мыслям заставлять его думать о спасительном жаре её волос. У него от холода перестают гнуться пальцы, (эй глупая дурочка эрза а ну вылезай из снега а то простудишься!) и он, снова чувствуя, как предательски заливает румянец впалые щёки, касается костяшками её волос, проверяя догадки. Она не отстраняется, вроде как создаётся оттого впечатление, что блокнот с будущим, о котором так увлечённо толкует, всё-таки где-то у неё имеется. Джерар чувствует, как неправдоподобно быстро начинают согреваться пальцы, стоит зарыться им в густые пряди (и он совсем ни к месту думает о возможном жаре её округлых бёдер, как будет он чувствоваться, если ладонями коснуться их под плотной тканью чёрных чулок), как тепло распространяется по всему телу. Он хочет подарить Эрзе вечность — свою или чужую, значения не имеет, — но даже того времени, что у него есть в запасе, не хватит для осуществления этой глупой цели. — Так ты хочешь иметь этот блокнот или нет? Эрза глубже суёт ноги в сугроб. Холодные мурашки почему-то чувствует вместо неё Джерар. — Нет, я просто хочу жить. Он в ответ пожимает плечами и непонятно к чему говорит: — А я краду у убийц и воров время. Как жить мне? Эрза оборачивается к нему лицом, глаза все такие же строгие и проницательные, словно две Чёрные дыры, открывающие ещё более существенные тайны. Джерар думает, что сейчас он облажается, скажет ещё что-нибудь неуместное под таким пристальным взором, но Эрза улыбается и не слабо пытается дать хороший подзатыльник, не удивляясь, когда запястье оказывается в плену недавно согретых пальцев. — Дурак и лжец. И становится почему-то грустно. — Пообещай мне одну вещь, — внезапно Эрза становится серьёзной (ещё серьёзнее себя обычной). — Обещаешь? — Для тебя — всё, что угодно, — меж согретых пальцев скользят податливо тёплые, почти горячие пряди. Джерар упоённо и зачаровано их перебирает, смотрит, как ластятся они к его рукам. — Если я буду умирать, не пытайся мне помочь. Он сначала удивлённо на неё смотрит, а потом впервые в своей жизни (!) начинает искренне смеяться. — Что за глупая просьба. — Пообещай мне. — Хорошо-хорошо, обещаю. В воздухе кружатся белые снежинки и путаются в шарфах. В воздухе стоит зима. * Эрза — один сплошной миг. Сплетающиеся воедино мимолётные мгновения стройным её силуэтом мелькают до сих пор перед глазами. Магнитом, счастьем или несчастьем, но она тянет к себе тысячи различных людей, глаз и фантомов. Не замечает, как набатом гулко бьются сердца у окружающих, как темнеет на секунду мир, стоит ей рявкнуть пару раз для убедительности или смущённо улыбнуться. Чистейшая правда — синоним к её имени, святая простота и между тем осложнённая загадками сущность — аксиома её светлеющего на фоне общих грехов существа. Не лжёт, не дурит, не приукрашивает — всегда по существу, по возможности — долгий разговор, осмысленный и интересный, завлекающий красивыми словосочетаниями и долгими сравнениями. Потоки мыслей, сладострастные вдохновенные речи, а потом строгие укоряющие взгляды в самую душу, резкие, заставляющие вжимать голову в плечи от страха и чувства угнетения. Эрза — комната без выхода. Чувственная музыка сопрано в сопровождении низких звучных октав. Джерар снова не понимает, что она там забыла. Ему было чуждо чувство дежавю, набор букв — не более. Существовать в одну единственную минуту всегда было правилом железным и ненарушаемым. Джерар думал, что, возвращайся он спустя несколько лет, когда память заволокло бы туманом, в места, где особенно быстро стучало его неживое сердце, былые пыл и азарт не кружили бы ему голову так же сильно, как тогда. Не было бы характерной предвкушению дрожи в пальцах и гротескной ухмылки наполовину. Однако, стоит оказаться Эрзе снова здесь, как повторяется всё секунда в секунду: головокружение от непонятных запахов, тесно двигающаяся в своём ритме невменяемая толпа, замирающая на мгновение стрелка часов и его взметнувшийся кардиган, хранящий до сих пор в плотной шерстяной ткани несколько капель пролитого вина. «Д е ж а в ю», — крутится в его сознании, когда, удивлённый, он снова находит её в ванной. С того момента, кажется, ничего не меняется: всё так же сужается пространство до них двоих, отходят на задний план ненужные люди и звуки; мелькает даже в темноте удаляющийся силуэт эй-Эрза-тебе-плохо. Джерар ведёт плечом и, не оборачиваясь, касается ладонями стула и подтягивает его к себе. Эрза поднимает голову и даже не удивляется. Следующий дальше почти нежный жест, когда накрывает она своими длинными пальцами его руки, даже не вызывает неожиданных мурашек — всё, кажется, так, как и должно быть. Одно только из общей, повторяющейся картины выбивается, выскользает, подобно соломинке из сплетённой корзины — Эрза не улыбается так загадочно и заискивающе, словно внутри хранит нераспустившийся бутон пиона («нарцисса», — зачем-то поправляет себя Джерар), она покорно укладывает тяжёлую от выпитого спиртного голову на их сплетённые руки и вздыхает, тяжело и громко. — Эй, ты в порядке, дитя незавершённого века? (круговерть повторений вносит в эту встречу свои коррективы) — Я прихожу сюда, потому что устаю, — зачем-то произносит она и резко вскидывает голову, впиваясь взглядом в отстранённые глаза напротив. — А помнишь, ты говорил, что знаешь что-то, что не знает никто? — затем понижает приятный с хрипотцой голос до шелестящего шёпота: — Я тоже знаю одну тайну. Интерес взрывается внутри него фейерверком даже несмотря на то, что вся ситуация кажется забавной и нелепой: Эрзе Скарлетт уже за тридцать, она выглядит куда моложе своих лет, не гонится за возрастом и всё также по-детски наивно оставляет после своих слов интригу. Таких людей, если внимательно поискать, найдётся немало, но найди среди всех вариантов тех, кто не побоится так совершенно спонтанно и необычно завязать общение, а потом поддерживать его долгое время. Эрза умело балансирует на этой грани, не позволяя завершиться всему на мёртвой точке — она, не навязываясь, просто вещает о чём-то странном и не требует ответов, наслаждаясь просто вниманием. А Джерар любит слушать. Ему, всё же, не привыкать. Однако мёртвая точка сейчас кажется границей. Границей, которую так бессовестно они на обоюдном согласии пытаются перешагнуть. — И что же за тайна? — Я. А потом случается то, что Джерар бы раз за разом переживал во временной петле, возвращался бы в этом мгновение до конца своей вечной и скучной жизни. Произнося это, Эрза небрежно ведёт языком по своей нижней губе и склоняется всё ближе. Джерару хватает секунды, чтобы словить её вздох губами, проглотить, а затем вернуть, но уже свой, горячий и нетерпеливый. Он неуклюже забирается к ней, непослушными пальцами задёргивая штору от посторонних глаз, сдавливает одной рукой её хрупкую шею, чтобы увидеть косую ухмылку наполовину. В этот момент они, как два отражения друг друга, по осколкам собираются в единое зеркало: пытаются подражать жарким, грубым движениям, цепляясь за одежду, кожу и волосы, подстраиваться губами под один складный ритм, чтобы кусать, зализывать и затыкать стоны с непрошеными словами было удобнее. Джерар чувствует, как под его пальцами бьётся сонная артерия, как, когда пережимает он её большим пальцем, срывается с губ Эрзы несдержанный выдох. Тут же она подгибает колени, и его рука сама ползёт вниз, касаясь острых ключиц, груди, впалого живота и, наконец, бёдер. Шёлковая ткань чёрных чулок, резинка, стягивающая тёплую молочную кожу, — пальцами он пробирается под неё, ощущая, как тут же начинают гореть ладони, как сами сжимаются суставы, оттягивая. Эрза прикусывает пальцы, от чего зубы клацают о кольцо, ведёт ими, влажными, вдоль подбородка и перехватывает запястье Фернандеса, чтобы поднести его свободную руку к своему жадному до поцелуев рту. Пока горячие и влажные выдохи опаляют его пальцы, Джерар спускается ниже и зубами прихватывает очаровавшую его в их первую встречу ткань. Эрза казалась одновременно недоступной и открытой для всего, что мог бы тогда он пожелать. Как горели её шальные глаза, как двигались, бережно и аккуратно, хрупкие длиннющие пальцы, когда поправляла она сползающие чулки. Сейчас он принимает этот вызов грубо и, кажется, властно: вынимает руку из её рта и перехватывает тонкие женские запястья, сжимая, не позволяя ни дёрнуться, ни (боже нет нет нет пусть это не кончается) вырваться. Эрза податливо жмётся к его телу, ногами скользит вдоль облачённых в обтягивающую джинсу ног и проглатывает резкий неожиданный стон, когда тянущие вниз ткань чулок зубы безжалостно смыкаются на худом колене. Возбуждение затапливает с головой, поднимается откуда-то снизу, парализуя желанием всё тело, да посылает тысячи приятнейших мурашек под кожей. Эрза не чувствует ничего, кроме чужих (своих) горячих губ, зубов и крепкого мужского тела с сильными руками, так упрямо сжимающими её руки. Она тянется к его уху, чтобы влажно поцеловать, горячо выдохнуть и шепнуть: — Я никуда не сбегу. ...а потом податливо выгнуться навстречу укусу в шею и потереться, ненасытно, о чужое возбуждение. Сбитое дыхание на двоих, рваные, резкие движения. Эрза чувствует, что ей остаётся недолго, потому берёт от жизни всё, что только может взять. А Джерар готов у самого себя украсть запасы времени, чтобы обменять их на вечную жизнь с ней или временную петлю. Абсурд: время у них не в одинаковом соотношении. * Спустя ещё несколько лет они, как молодые подростки, ютятся на свежем сочном газоне где-то в парке за городом. Эрза увлечённо и сосредоточенно перебирает рабочие бумаги и иногда сверяется с наручными часами. Часы у неё обычные и выглядят почти так же, как и у Джерара: плотный чёрный ремешок и невзрачный циферблат под стеклянным куполом. Изящной плотной лентой они обтягивают её тонкое запястье; сверяясь со временем, она изящно его встряхивает, словно ждёт, что минутные стрелки позволят текущему отдыху стать продолжительнее. Джерар это видит, смотрит на свои потрёпанные часы и грустно усмехается даже для самого себя. Эрзе знать ни к чему. (ни к чему) (н и к ч е м у) Он пользуется случаем, пользуется излишней сосредоточенностью Эрзы, чтобы аккуратно и незаметно узнать о её прошлом. О детстве, о подростковом периоде, о промежутке жизни, когда весь мир кажется одновременно и самой специфической во Вселенной загадкой, и конфетой с горькой начинкой внутри, — он почти уверен, что Эрза совсем не такая, как окружающие, что есть события в её жизни, которые произошли не так обычно и предсказуемо, как у всех остальных. Джерар садится перед ней, но на достаточном расстоянии, чтобы не доставлять излишнего дискомфорта, так, чтобы было видно её глаза и только. Он, конечно, хотел бы, чтобы Эрза сама рассказала о своём прошлом, чтобы под особыми углами помогла бы разглядеть всё до мельчайшей детали, но та скрытна и загадочна, как весь тот самый мир в особенный период в жизни. Он небрежно крутит на своём запястье циферблат часов, снимает стеклянное покрытие и одним привычным движением раскручивает стрелки против их обычного хода. Вся окружающая обстановка начинает вертеться вокруг своей оси, заплывает голубоватыми волнами. Джерар привычно разводит руками по сторонам, отгоняя вихрастые облака от себя (знает, что, стоит однажды погрузиться в одно, как пропасть чужих воспоминаний поглотит и оставит в себе навсегда). Перед глазами начинают мелькать словно межсюжетные интермедии: Эрза, малое и невинное дитя, сидит на качелях и раскачивается туда-сюда, крепко держится тоненькими ручонками за железные столбы и не жмурится, когда каждый раз качель устремляется едва ли не в небесную синь. Уже тогда строго и серьёзно смотрит она на свою жизнь, делает какие-то особенные детские выводы и не делится ими с окружающими: у маленькой Эрзы всё такие же тайны, — и Джерар улыбается. Эрза в своей кровати, держащая наготове старую родительскую метлу, готовится защищаться от теневых монстров. (жаль эрза ты не всех их убила один рядом и он тебя погубит) Эрза в аккуратно отглаженной белой рубашке и юбке в складочку быстро решает примеры у доски и грамотно записывает слова и предложения на соседней минутой позже. Эрза с гордо поднятой головой идёт по школьным коридорам с папкой в руках. Строгий взгляд, уверенная походка и плотно сжатая полоска губ — как не залюбоваться? Эрза с аттестатом стоит на сцене с другими учениками-отличниками и сдержанно улыбается каждому поздравлению. Эрза в институте, Эрза на пробежке, Эрза, Эрза, Эрза... Однообразие ей совершенно не к лицу, Джерару кажется, что всё это ложные намёки на истину, на правду. Он ещё раз тщательно проматывает все мелькающие сцены, пока не начинает видеть перед собой Эрзу из настоящего, которая, держа в руках бумаги, говорит ему: — Это убого и безнадёжно. Перестань. Мне надоело выдумывать бессмыслицы. А потом он выныривает из этого омута, и Эрза сначала строго на него смотрит, а потом безмятежно улыбается. — Кажется, ты заснул. Всё, что он видит после, — бессмысленно. * Джерар знает, что ждёт его в ближайшем будущем. Это знание для него становится очевидным; всего-навсего банальное «завтра», а в каждой букве картина грядущего мелькает прямо перед глазами. Независимо от времени, он знает наперёд, что будет и когда случится: когда очередной раз ему наскучит сидеть без дела, когда забурлят под кожей остатки чьей-то жизни, когда сдвинутся стрелки на часах в обратном направлении — это всё предсказуемо и в своей непонятной красоте по-настоящему нелепо. В такие моменты Джерар чувствует себя почти могущественным — когда сбывается многое из его видений, — однако всё иной раз меняется. И далеко не в лучшую сторону. Ночью он чувствует себя свободнее. Нет ни парящего, жаркого солнца, ни заинтересованных взглядов случайных прохожих — темнота и чернь звёздного небосвода поглощают в себя все дневные раздражители. Надёжно окутывающая со всех сторон тьма позволяет слиться с собой, подстроиться под ночной ритм. Джерар обходит, запоминает каждую улицу, каждый переулок снова и снова. Что-то внутри него тревожится и заставляет это делать: глухо бьётся под рёбрами сердце, сдавливает лёгкие от каждого вдоха чистого ночного воздуха, звенит в голове и замыкает, поскрипывая, старая джазовая пластинка, — на душе неспокойно и муторно; хочется остановиться. В назначенное время (кто кому ещё его назначил?) он заходит за угол изрисованного граффити здания, натыкается на высокие бетонные ворота с колючей проволокой и останавливается. Его часы ритмично тикают, стрелки всё так же не спеша обходят циферблат круг за кругом. Джерар вслушивается в монотонное звучание собственной жизни, чувствуя, как от предвкушения привычно зудят кончики пальцев, как под кожей начинает бурлить смешанная со временем горячая кровь. Это напоминает ему о том, что конечного наслаждения не так просто достичь, не так легко сразу вкусить плоды своих трудов. Он — несуществующий актёр, и это табу заставляет равнодушное и скучающее лицо принять испуганное, напряжённое выражение: сжать губы, раскрыть глаза пошире, приподнять брови, а затем, в итоге, когда из-за угла выходит фигура человека, заставить себя напрячься и чуть сгорбиться, а не самоуверенно возвышаться над всем миром. Подошедшему мужчине на вид около сорока, за его плечами сотни сгубленных душ и в планах ещё столько же. Он едва ведёт головой в сторону, приоткрывает один глаз и несколько раз моргает. У этого человека нет будущего. Его жизненная тропа слишком долго тянулась к чернильному аду, чтобы быть бесконечной и нескончаемой. Джерар видит, как он шёл по ней, окрылённый, празднующий свою алчную победу после каждого взведённого на заказ курка; шуршащий деньгами и отмывающий ночами со своих сухих пальцев въевшуюся кровь. Она давно внутри него позволяет относиться к работе, как к какому-то пункту в ежедневнике: встал, почистил зубы, позавтракал, поднялся на крышу, зарядил своё тяжёлое дитя и попал прямо в цель, затем вернулся домой и с чувством выполненного долга позволил себе нежиться в уютных домашних перинах, стараясь не замечать, как шумят в голове предсмертные крики, и как клокочет — там, в глубине — чужая, не смытая кровь. — А я Вас уже заждался, — нервно теребя край свитера, он поднимает голову вверх и встречается с равнодушным взглядом напротив. Взгляд... убийцы? (такой же, как у тебя, не правда ли?) — Обойдёмся без ненужных прелюдий, — мужчина ведёт плечами и хмурит брови. — У меня не так много времени на лишние разговоры. — О, Вы чертовски правы. — Выкладывай суть своего заказа, и побыстрее. Запахи ночи навевают свои собственные мотивы, они, как мелодичные трели, наводят необъяснимую тоску и бодрость, окутывают тело со всех сторон и с каждым вдохом гонят непрошеную сонливость прочь. Джерар бы не отказался поспать прямо сейчас (было бы забавно), вот так, сходу, упасть на сохранивший дневное тепло асфальт и поддаться ленивым грёзам. Сновидения — в его понимании — каждой ночью принимали свою особенную форму: смутно пророчили грядущее, бессовестно перевирали прошлое, скандировали настоящим, однако, при всех различиях, почти всегда несли в себе сплошную бессмыслицу. Джерар долго учился искать в них подсказки, потаённые ключи к своему (или чужому) будущему. Как ни посмотри, а это было очаровательно и забавно — кому не понравится наперёд знать то, что случится, и, по возможности, остановить, изменить ход неминуемых событий? То клокочущее нечто под его рёбрами отчего-то вопило прямо сейчас найти этот ключ, увидеть подсказку и остановить возможные беды. Но так же вопило в нём и чувство голода, хотелось скорее отыграть отведённую себе роль и с триумфом опробовать вкус совершенно иного времени. У мужчины — звали его Азума — горечь прошлых грехов напрямую сливалась с очаровательной сладостью собственных побед над собой и природой существования. Была в этом противоречивом коктейле и солёная нотка могущества. Азума, кажется, верил, что обладает силой, которая способна противостоять неспешному и мирному течению общественной жизни. Его существо обрастало криками прохожих, впитывало в себя чужую сладкую кровь и беспечно веселилось, стоило очередному некрологу появиться на разворотах еженедельных газет. У этого самовлюблённого триумфа тоже был свой вкус, и с каждым вдохом ладони всё сильнее начинали чесаться от нетерпения. — Да-да, я понимаю, — Джерар тянется к заднему карману джинсов и достаёт старую фотографию. — Его имя Гилдартц Клайв, и он слишком много болтает. Азума не смотрит на фотографию — в глаза. — Деньги? — Конечно, с собой. Только тогда он берёт в руки фотографию, разглядывает её несколько секунд, а потом испуганно роняет, стоит ей неожиданно загореться. Изображённое на ней лицо плавится и скукоживается, искажается различными гримасами, словно бы живое. Опускается на асфальт, и тут же раздаётся хлопок. Азума падает на колени, упираясь сухими мозолистыми ладонями в пепел, и обессиленно хрипит: — Что за чертовщина?! Спокойно отряхивая руки, он присаживается на корточки и привычно подпирает рукой щёку. — Глупый, глупый Азума-сан, — подушечки пальцев касаются тёплой горочки белого пепла. — От человека на этой фотографии осталось только имя. Странно всё это, да? Живёт себе мужчина, не жалуется, потом просто исчезает, а остаётся от него всего-навсего старая, выцветшая фотография, которая, к сожалению, не хранит и его улыбки. Все знакомые смотрят на неё, вспоминают всё только хорошее, а на деле... Всё куда печальнее. Как думаешь, твой случай похожий? Мужчина пытается подняться на ноги, ухватиться руками хотя бы за стену, но внутри него что-то слишком быстро и болезненно ссыхается. Под рёбрами гулко и быстро колотится неспокойной птицей сердце, перед глазами в ночной темени начинают плясать мушки, а потом всё просто ломается: крошатся бетонные стены, осыпается мелкой трухой колючая проволока, начинает исходить трещинами асфальт под ногами. Азума вертит головой туда-сюда, по кругу, пытается уследить сразу за всем, руками поймать пыль и заново построить этот маленький мирего мир — из руин осыпающейся жизни, но всё его существо слабеет, словно он надувной шар, из которого спускают воздух. — Что происходит?! Почему всё вокруг рушится? — Я называю это «бессмыслицей», — он раскидывает руки, и позади его фигуры всё быстрее и быстрее крошатся в пыль здания, города, Вселенные. Мелкое пыльное крошево стелется у его ног и наплывает, наплывает, подобно штормовым волнам. — Твоё оставшееся время сейчас точно так же убегает сквозь разбитые песочные часы, крупица за крупицей. Есть, что сказать напоследок? Катастрофа. Катастрофа. Ката... — Я знал, — вспыхивающие в памяти моменты подобны сразу и грозовым раскатам, и зажжённым спичкам; они жалят и оглушают с каждой истекающей секундой всё сильнее и больнее. У Азумы перед глазами начинает проноситься детство, юность, та самая убогая взрослая жизнь, за порогом которой он нашёл страдания, боль и бессонные кровавые ночи. Он чувствует, как тщательно возводимая с годами правда жизни крошится и съёживается у его слабых, дрожащих ног. И ответы не нужны. — Я знал, на что иду... Но выбора не было. Всего лишь... выгода. — Выгода, — повторяя, словно пробуя на вкус это слово, он подходит ближе и укладывает тёплую ладонь на взмокший тёмный затылок мужчины. Цифры над ним рябят, мутнеют и идут на убывание. — Впрочем, это не важно. Можешь сказать «прощай» своей реальности. Азума шепчет непослушными губами прощание и незаметно, игнорируя рвущие на части тело боль и слабость, тянется к поясу брюк. Там, опаляя кожу живота, ещё теплится одна-единственная надежда на жизнь. Не зная, оба они отсчитывают почти в унисон последние секунды. Раз. Два. Три? — Джерар?.. Он вздрагивает так крупно, что даже прилипнувшую к затылку ладонь, кажется, прошибает мощный электрический заряд. Часы почему-то против воли начинают замедлять свой ход: стрелки всё тише тикают, всё медленнее двигаются они по кругу. В центре всеобщего внимания снова она. Удивлённая, сама на себя не похожая без упрямого строгого взгляда и гордой осанки, смотрит прямо в глаза и не может понять, что сейчас происходит: завлекло ли её за компанию в тот же разрушающий жизни мираж, или, наоборот, поняла, догадалась ли она о том, о чём не должна была никогда? Он чувствует, как рушится его личная Вселенная, материя за материей, как отслаивается один звёздный мерцающий слой от другого. Азума выхватывает из-под свитера пистолет ровно в тот момент, когда цифры над его головой останавливаются на «0000000», а тело, обессиленное, мёртвое, падает на асфальт. Раздаётся выстрел, и всё взрывается. На самом деле. Распущенные алые волосы заглушают любой крик боли или стон отчаяния. Они всё так же аккуратно лоснятся ко всему существу Эрзы, словно бронёй пытаясь защитить её от всего происходящего. Она падает так долго и медленно, что Джерар успевает во всех деталях рассмотреть увиденное: как прошибает её хрупкое тело жёсткая и безжалостная пуля, как монотонно промокает в крови изувеченная белоснежная рубашка. Пятно распускается на её груди печальным цветком, и это такая бессмыслица: видеть, как, пока увядает самый прекрасный в мире нарцисс, рождается кровавая незабудка. Когда женское тело падает на асфальт, время возвращается к привычному течению. Цифры над её головой начинают обратный отсчёт. — Нет. Джерар делает дрожащий шаг в сторону, разрываясь между желанием забрать у ухмыляющегося через силу Азумы остатки времени и броситься к Эрзе. Он метается около трёх секунд, а потом бросается к женскому телу и, оборачиваясь назад, успевает с тупым равнодушием подумать: «Всё-таки умер». Эрза ещё с трудом, но дышит. Вся её рубашка насквозь пропиталась кровью, волосы прилипли к взмокшему лицу. — Эрза, идиотка, как ты здесь оказалась?! — он опускается перед ней на колени, не зная, куда деть свои руки, ещё хранящие тепло чужого времени: коснуться ими места, где ещё тихо, но бьётся сердце, или убрать с лица впитывающие кровь волосы. — Увидела тебя на перекрёстке и... пошла следом, — она хрипло смеётся и совсем по-доброму, чисто улыбается. Скатывая в руках сгустки тёплого времени, Джерар пытается напоить ими её улыбающиеся губы, но Эрза отворачивается и снова тихо смеётся. — Не надо. В его личной Вселенной начинается метеоритный дождь. — Сейчас ты можешь уме... умереть, — сквозь стиснутые зубы он шепчет беспомощно и горько, ощущая, как разрывает внутренности то клокочущее нечто. Глаза жгут набегающие слёзы, но он их сдерживает и только хрипит под аккомпанемент своего быстро стучащего сердца, едва различимого тиканья часов и сиплого дыхания Эрзы. — Это ведь неизбежно, не так ли? — из уголка её губ начинает течь небольшая струйка крови, пока всё тело окутывает видное только ему голубоватое свечение. Оставшееся время вытекает из её существа медленно и красиво. Как и должно быть. — Помнишь, я гово... говорила про... блокнот... Эрза кашляет, и Джерар трясущимися руками поддерживает её голову. — Помню. — Кажется, когда я пошла за тобой... он у меня... появился, — она снова хрипло смеётся, слёзы застывают в её опухших глазах. — Как пункт... когда тебя должна... сбить машина... около почты... Тело Джерара бьёт крупной, неконтролируемой дрожью. Эрза, даже сейчас, — разряд тока, пронизывающий насквозь всё его обезображенное печалями, воспоминаниями и личными триумфами существо. Это электричество бьёт напрямую из каждого слова, которое Эрза так счастливо (неужели?) произносит; каждая её интонация, которую только можно расслышать в сиплом и слабом голове, заставляет усиливаться дрожь. Джерар узнаёт в ней настоящую радость, и перед его глазами проносится яркое мгновение, когда она, улыбаясь, позволяя греть пальцы в своих огненных волосах, опускала босые ноги в холодный снег. От неё тогда веяло домашним теплом, уютом и тюльпанами. В зимнюю стужу Эрза была настоящим олицетворением весенних оттепелей, наводнений и солнечных ванн. Одного взгляда на её лицо хватало, чтобы необъятная, необузданная волна тепла прошлась от кончиков пальцев до макушки. Сейчас Эрза умирает, и теплом веет от неё ещё сильнее. — Какая же ты идиотка, Эрза, — цифры над её головой неостановимо движутся к нулям, слёзы путаются в алых волосах и разбиваются о хрустальный смех на самых высоких перезвонах. Под кожей всё бурлит и бурлит, в голове одна настойчивая мысль: «я могу ей помочь», — но отданная ей когда-то в середине зимы клятва клеймом жжёт спину. Джерар стискивает в руках её обессиленное тело и шепчет, словно в бреду, куда-то в остывающую шею: — Зачем, зачем ты пошла за мной? Как узнала? В темноте... В такой толпе... С трудом поворачивая к нему голову, Эрза искренне улыбается во весь рот, и из её глаз, теперь стареющих с каждой секундой, течёт вниз одна крупная слеза. — Человека зачастую выдаёт одна... совершенно незначительная... деталь... Над её головой по нулям. * В середине весны *024 года Джерар Фернандес сидит позади стройных деревянных рядов в церкви. За белоснежными занавесками цветёт ароматная сакура, распускается тысячей соцветий и розовой аллеей тянется вдоль вновь оживающей Магнолии. Скорее по привычке он по-прежнему сохраняет эти воспоминания в своей картотеке, развешивает на длинной верёвке распечатанные снимки, хранящие столь мимолётные и прекрасные моменты. Внешняя природная красота хоть и позволяет ненадолго в себе забыться, отпустить всё ненужное ненадолго куда-то в чистые небеса, но не может заглушить печальную музыку, которая так жестоко смешивает в себе тихий мотив прощальной мессы, рыдания, всхлипывания и деланно-сочувствующий голос священника вместе с шелестящим шёпотом. — Сегодня мы прощаемся с Эрзой Скарлет. Она... Монотонная речь доносится откуда-то издалека, пока Джерар привычно вслух шепчет её имя, ощущая, как сначала кончик языка касается нёба, а затем резко смыкаются и размыкаются зубы. Он тупо разглядывает помещение, не чувствуя внутри ни боли, ни жалости, ни волнения — внутри гложащая, затягивающая пустота размером с необъятную Чёрную дыру поглощает в себя всё, что только можно: непосильную вину на плечах, амбивалентные чувства, касающиеся всего, что он когда-либо в своей жизни делал, грусть и тоску, счастье и радость. В нём нет места всем этим ненужным, рвущим на части человеческую душу ощущениям. Джерар осматривает каждого из собравшихся мельком, его взгляд не задерживается ни на ком больше чем на пару секунд. Людей достаточно много, однако вся их совместная серость сливается в единое пятно, от чего количество собравшихся разом уменьшается до нелепого сгустка мутных силуэтов. Сгусток дрожит и покачивается, плывёт вдоль всего помещения, втягивает в свою густую текстуру деревянные ряды и нелепые высокие свечи вместе с сухими, увядающими цветами. Пытаясь от него отгородиться, Джерар сидит почти у самой двери, задумчиво разглядывая каждую деталь, мыслями, впрочем, чего-то одного не касаясь. Внутри пусто и непонятно. Когда речь заканчивается, и каждый присутствующий считает за честь склониться над открытым гробом из чёрного дерева, Джерар ждёт, пока люди разойдутся и позволят ему одному подойти в тишине и спокойствии, посмотреть на неё в последний раз и нарушить одно своё самое ненарушаемое правило — вернуться туда, откуда всё начиналось. Женщина в чёрном одна из последних отходит от гроба, и Джерар тут же поднимается с места. Пока ноги сами ведут его к ней, серый сгусток расступается вокруг него, жмётся к стенам и дверям, не то не желая соприкасаться с очередным скорбящим, не то не узнавая в его лице ни родственника, ни приятеля. Джерару плевать. И это тоже, вроде как, правило. Кожа Эрзы всё такая же молочно-белая и тонкая, даже сейчас под ней ветвятся уже мёртвые каналы синих вен и красных капилляров. Тонких расслабленных пальцев, узких худых плечей, белой аккуратной шеи и скул касаются лепестки белоснежных цветов, разбросанных вокруг её тела. Обескровленные губы тоже расслаблены и едва приоткрыты. Пустая дыра в её груди прикрыта чёрным шёлком тонкого платья в пол, прикрывающего узкие ступни. Эрза — одно сплошное мгновение, и несколько десятков лет назад оно с ним случилось. Он аккуратно пробегается кончиками пальцев по её волосам, которые, к сожалению, уже не согревают ледяные подушечки и костяшки, по ровной линии бровей, бледному носу, губам, не позволяя пальцу привычно и желанно нырнуть в жаркую — холодную — глубину; несколько раз нежно касается ладонями её впалых щёк и небрежно утыкается губами в лоб. Прикосновение к прохладной коже инеем замораживает все его внутренности, поднимается от рук к плечам, к шее, к затылку; прошибает позвоночник ледяными сталактитами, и Джерар чувствует, как внутри него распускается полная воспоминаний зима. Он ей обрастает, забывает про свои нелепые фантасмагории, представления осени и тысячные вёсны. Огромная дыра в груди леденеет, обрастает колючими снежинками и навеки замерзает. В ладонях он держит два белых лепестка и аккуратно укрывает ими прикрытые веки. Когда Джерар идёт обратно, мутный сгусток снова расступается, шепчет «чужак, чужак, чужак», боится, но не касается, не затягивает в себя. От Джерара, кажется, сейчас пахнет зимой: он проходит вдоль деревянных рядов, мимо жмущейся толпы, и за ним, как снежный подол, стелется морозный воздух; мужчины и женщины с серыми лицами жмутся и вздрагивают, а когда Джерар выходит на улицу, чувствуют исходящее от кого-то тепло и расслабленно ведут плечами. На улице его встречает цветочная весна, нежится к его существу, ласковым ветерком обдувает щиколотки и взъерошенный синий затылок, но это воспоминание не имеет смысла, как и все предыдущие. Оно резкое и неаккуратное, не поддавшееся тщательной обработке, западает куда-то в самый дальний угол и сразу же обрастает ледяной коркой. Посреди улицы, чувствуя весеннюю хмарь и хандру, он улыбается и снимает с часов стеклянное покрытие. Поворачивает стрелки против часовой и раскручивает их по нескольку раз. ...сливаются необузданные и неизученные звёздные материи, и замыкает на миг всё пространство. Перед ним снова Эрза в ванной, в окружении живых нарциссов. и всё начинается по-новой. — Жизнь...

март-август 2016.

Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.