ID работы: 4499953

Потрепанная колода

Смешанная
PG-13
В процессе
17
автор
Размер:
планируется Мини, написано 11 страниц, 4 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
17 Нравится 17 Отзывы 3 В сборник Скачать

Аркан IX. «Отшельник»

Настройки текста

Человеку нужна не свобода, а любовь. Любая привязанность и страсть — к работе, музыке, животному, другому человеку — это кабала, путы, обязательства, и нет в мире ничего более противоположного и противопоказанного свободе, чем любовь. П. Вайль. «Гений места»

До коммуны, где жил мой друг, добраться было нетрудно — всего каких-то пять станций пригородным поездом. Потом, правда, приходилось долго идти пешком по лесной дороге, но этот лес, откровенно говоря, и лесом-то назвать было нельзя — так, рощица из тонких молодых осинок, ни зверю, ни человеку не спрятаться. Осенью, когда воздух был прохладен и тонок, а под ногами тихонько шуршали разноцветные листья, рощица, освещаемая последними золотистыми лучами, вечерами казалась местом необыкновенным, почти сказочным. Хрупкие ветви, теплые краски, изящные силуэты — все это приводило меня в возвышенное настроение, и не только меня — даже шумные приятели моего друга, обитавшие с ним по соседству, делались в этом лесу умиротворенными и задумчивыми. В осиновой роще никогда и ничего не случалось. К зиме ее засыпало снегом; по весне он таял, на осинках появлялись сережки, а после — молодые листочки, которые осенью опадали, превращаясь в мягкий ковер под ногами, — вот и все. Тем не менее друг выходил меня встречать, словно опасался чего-то. — Здравствуй, — неизменно говорил он, чопорно склоняя голову и протягивая мне руку. — Как я рад, что ты снова здесь! Так повторялось из раза в раз, из года в год. Не знаю, откуда взялась в нем эта старомодная любезность. Многим она казалась смешной, но меня очаровывала до глубины души. Моему другу не было и тридцати, когда мы познакомились. С той поры миновало больше десяти лет, более десятка раз опали листья в осиновом лесу. Пройти по застеленной импровизированным желто-красным ковром широкой тропе до коммуны можно было с закрытыми глазами — так хорошо мне был известен путь, однако друг всегда держал меня за руку и не отпускал. — Не оступись, дорога неровная, — повторял он. У многих эта его манера, вероятно, вызвала бы раздражение, но мне, напротив, отчего-то были очень нужны эти рукопожатия, эти слова. Они привносили нечто незыблемое, постоянное в мою суматошную жизнь, полную драматических событий, неожиданностей, не всегда приятных, и перемен, не всегда к лучшему. Осмелюсь предположить, что только он один в ней и был неизменен, этот рыцарь в наглухо застегнутом поношенном черном пальто. Между нами, вопреки сплетням, не было любви — по крайней мере в том смысле, как ее принято понимать. Наши отношения словно застыли в ее предчувствии, на ее пороге, пусть все и считали, что у меня многолетний роман с этим «странным парнем из деревни». Мы неизменно встречались каждые выходные, а порой и чаще. Его комнаты в коммуне стали для меня вторым домом, прибежищем, где меня всегда ждали — просто ждали. Здесь в любое время можно было рассчитывать на теплый прием, неизменно вежливое обхождение и чашку горячего кофе, а иногда, сами знаете, это очень и очень нужно. Мой друг был скульптором — сперва мне так думалось. Намного позже и совершенно случайно выяснилось, что человек, который представился мне на выставке скромным ваятелем-любителем, на самом деле не столько скульптор, сколько гениальный художник и дизайнер, известный чуть ли не всему миру, во всяком случае, профессионалам. Он создавал театральные декорации и эскизы костюмов, придумывал внешний облик зданий и интерьеры, писал портреты и выставлялся в крупнейших галереях… Маленькая подпись «Тогот» в углу картины стоила дорого, а поскольку за этот псевдоним хорошо платили, мой друг быстро стал богачом, что меня поначалу очень смутило, как и его популярность — страшно было, развернув газету, увидеть какой-нибудь слащавый заголовок вроде «Благодаря прославленному художнику о неизвестном авторе говорит вся страна». Если проще, то не хотелось, чтобы меня, драматурга-одиночку без покровителей, вечно в тени других — актеров и актрис, режиссеров и театральных директоров, заподозрили в корысти, в том, что я ради славы набиваюсь в друзья к гению. Но стоило однажды забыть об осторожности и проговориться об этом — и наши отношения едва не рухнули. Из-за меня, из-за моей трусости, гордыни и глупости. Надо было видеть выражение его лица в тот момент, когда он понял все это… Мне пришлось долго объясняться и просить прощения, но дружба с этим человеком и его доверие того стоили. При таких обстоятельствах можно, конечно, справедливо предположить, что вся коммуна жила преимущественно на его доходы. Дом тоже принадлежал ему, хотя жильцам — студентам, небогатым ученым и людям искусства — и позволялось совершать там все, что заблагорассудится, кроме преступлений. Излишества вроде избыточного курения или обильных возлияний праведным Тоготом тоже не поощрялись. Это странное меценатство вызывало немало вопросов и пересудов, но таким уж человеком был мой друг. Богатство и слава ничуть его не ослепили — кажется, он чувствовал из-за них какую-то неловкость, пытался словно бы отодвинуться от известности, отгородиться от собственного гения. Он знал о сомнениях и болтовне за спиной, огорчался, долго переживал, хоть и не выдавал себя, — и все равно продолжал в том же духе. Он был скрытен и молчалив. Он никогда ничего не рисовал дома — во всяком случае, никто этого не видел. Его работа была частным делом, которое никого не касалось. Если он и показывал что-то в своем кругу, то только скульптуры. Он, однако, не лгал — скульптура действительно была для него лишь увлечением. Вылепляя портреты и миниатюрные барельефы, он отдыхал душой, и шедевры, вышедшие из-под его рук, часто так и оставались глиняными или гипсовыми — он не стремился непременно повторить их в более «серьезном» материале. «Куда важнее схватить образ, чем строить из себя Родена или Пизано», — говорил он мне. Неудивительно, что одни люди считали его немного тронутым, другие не верили ему и осуждали его, обвиняли черт знает в чем, третьи обожали. Мы и сами не могли понять, что движет им. Как-то за ужином новенький, молодой резчик, случайно — и к недовольству моего друга — узнавший, с кем в действительности имеет дело, после череды восхищенных воплей («Серьезно, ты — Тогот?! Ты и есть Тогот?! Тот самый?! Да ладно, не может быть!») презрительно хмыкнул: — Почему ты так бездарно прожигаешь жизнь? Уж великий Тогот-то мог бы позволить себе не работать — у тебя и так наверняка полные карманы, до второго пришествия хватит. Валялся бы на пляже где-нибудь на Карибах в обнимку с грудастыми бабами, пил коктейли и рассекал под пальмами на красном «Феррари». Чего ты с убогими нянчишься? Сидишь в этой дыре, кормишь всех, только что за ручку не водишь… Зачем? Великий Тогот молча встал из-за стола. Извинился и вышел, ни на кого не глядя. Даже дверью не хлопнул, просто ушел. И все.

***

Тот день выдался пасмурным, сырым. В такую погоду в тихой рощице порой начинало казаться, что живьем оттуда не выбраться. Она словно превращалась в некое параллельное пространство, наполненное молочно-серым туманом, которое удерживало, не отпускало от себя. Не вставали стеной, не смыкались перед глазами стволы, не цеплялись за карманы сучья, не было ни зловещей темноты, ни опасных оврагов — ничего. Невозможно объяснить, что происходило в такие часы, но это место как будто отнимало волю и вытягивало силы. Хотелось просто сесть под деревьями, замереть и остаться так навсегда. Впрочем, друг, державший мою руку, не позволил бы мне этого. Вдали, в конце аллеи, уже виднелись знакомые невысокие постройки. Непонятно, чем же они были когда-то: складами, полузаброшенным музеем, неизвестной старой усадьбой, в которую эти странные люди, художники, музыканты и просто, как могло показаться со стороны, маргиналы без определенных занятий, каким-то непостижимым образом умудрились пробраться? От ответа на вопрос о доме обитатели коммуны обычно уходили, и в конце концов мне надоело расспрашивать. В любом случае место это выглядело более чем странно: с раскрашенными в безумные, кричащие цвета наружными стенами соседствовали резной деревянный балкон, псевдоантичные скульптуры (часть была в беспорядке выставлена прямо во дворе под слегка подгнившим, пахнущим грибами и трухой навесом), с дубовым паркетом — веселенькие обои в стиле поп-арт: улыбающиеся красногубые красотки, леденцы на палочках и ярко-розовые надписи. Над входом в общую кухню под африканской маской висела подкова; истинный цвет холодильника долго оставался для меня тайной — дверцу и стенки плотно покрывали налезающие друг на друга мягкие магниты, детские наклейки и записки-стикеры. В центре стола, застеленного клеенчатой скатертью с ромашками и уставленного баночками со специями, на заскорузлой декупажной карте помещалась массивная бронзовая пепельница в виде человеческого черепа... Бессвязность, хаотичность обстановки поражала меня — удивительно было, как мой друг, человек с тонким вкусом, вообще может здесь жить. Его комнаты, впрочем, были оформлены и обставлены весьма скромно. Буйство красок и беспорядочное смешение стилей в этом доме способны были довести до нервного срыва даже очень доброжелательного флегматика, а там, где жил мой друг, цвета, казалось, не было вообще: бледные однотонные стены, темно-коричневая, почти черная мебель из популярного магазина на шоссе неподалеку, белое постельное белье, черные подушки и покрывало… Ни одного цветного пятна, ни единого лишнего мазка краски. Однажды он сам признался, что умышленно избегает их — в моменты работы цвет не давал ему сосредоточиться. Мастерская его, святая святых, почти всегда оставалась недоступной даже для соседей по коммуне и приятелей, а в тот день он внезапно открыл передо мной дверь и пригласил войти. — Я хочу кое-что показать тебе, — произнес он извиняющимся тоном. — Надеюсь, тебе это понравится. Столов в мастерской было несколько, и все были чем-то заставлены, но при этом накрыты белой тканью так, чтобы ничего нельзя было разглядеть. Снимая с одного из них светлые большие лоскуты, мой друг с притворным неудовольствием проворчал: — Все лето отказывался от работы. Столько всего предлагали: и торговый центр нового формата, и дизайн костюмов для N., и тот венгерский оперный театр снова прорезался. А я сидел и делал… вот их. Захватили меня так, что не мог с собой совладать. Три месяца жил только ими… Он отступил в сторону, и моему взору открылись пять гипсовых голов — четыре женских, одна мужская. Они смотрели на меня, и внезапно у меня подкосились ноги. Их было невозможно не узнать — это были мои герои, персонажи моей собственной пьесы. Она с переменным успехом шла в одном театре, и казалось, это все, на что мы — я и эти пятеро, уставившиеся на меня, как божества судьбы, — можем рассчитывать. Как можно было поверить в то, что это реальность? Что великий Тогот… нет, мой друг не просто прочитал эту пьесу — он жил ею, он творил тех, кто уже был сотворен — мной. Наконец-то мне позволено было подойти, прикоснуться, увидеть почти что во плоти тех, кто прежде существовал только в закоулках моего разума. Четыре женщины: мать и три сестры — воплощения главных ипостасей женского начала. И мужчина — единственный из всех, главный персонаж, более других мне близкий. — Ты сделал его раскосым… — в это просто невозможно было поверить! Как он узнал, как почувствовал то, каким виделся мне мой любимый герой?! — Не слишком сильно. Пара твоих фраз натолкнула меня на мысль, что он должен быть вот таким… Надеюсь, я не перестарался? — Ничуть! Это длилось долго — любование портретами, неверие, восхищение и восторг. Мой друг смутился, но, конечно, был рад. Он тоже склонился над гипсовыми головами, показывая мне кое-какие детали, и для меня вдруг стало совершенно очевидно, что он и мой главный герой на одно лицо. У самого Тогота тоже были чуть-чуть раскосые глаза... Вскоре, где-то через несколько минут, очевидным стало и другое — ранее мы не видели в нашей дружбе того, что видели в ней все остальные, но с того вечера она переросла в страстный роман.

***

Мы провели вместе всю зиму и всю весну. Снова выпал и растаял снег, зазеленела роща, но когда наступило жаркое, душное лето, друг мой впервые начал проявлять признаки непривычного для него беспокойства. Он был по-прежнему внимательным и вежливым, заботливым и ласковым, страсть наша не угасала, будто даже разгорелась сильнее, и все же перемена в нем была заметна и не могла меня не встревожить. Он клялся, что дело не в работе, что он никому не задолжал, ему никто не угрожает, он хорошо себя чувствует и совершенно счастлив, особенно со мной рядом. Но бывало так, что он добрых полчаса стоял у окна, глядя вдаль и трогая себя за воротник, будто пытался подавить волнение. Он часто сидел на крыльце дома на рассвете или на закате и словно прислушивался к чему-то. Извиняясь передо мной, уходил один прогуляться и, в иные времена всегда безупречно аккуратный, возвращался теперь выпачканным грязью и зеленью, точно долго сидел или лежал на поросшей травой земле… Бесполезно было спрашивать: «Что с тобой?» — он обнимал меня и убеждал, что все в порядке, что он просто обдумывает одну идею и что скоро все решится. Он становился каким-то нездешним. Им постепенно овладевала, если можно так выразиться, лихорадочная отстраненность, и порой мне думалось, что он сходит с ума. Он был одновременно со мной и не со мной, где-то отдельно, в каком-то обособленном внутреннем пространстве, куда никому не было доступа, как и в его мастерскую когда-то… Однако решения его были такими же логичными, как раньше, чувства — такими же теплыми, они даже обострились в нем. Он стал чаще шутить и улыбаться, и можно было счесть, что он, прохладный, любезный, чуть скованный, наконец-то сумел оттаять и довериться — то ли мне, то ли миру, то ли жизни… Можно было бы радоваться произошедшей в нем перемене, но мне все время было страшно. Казалось, он стоит на пороге чего-то важного и в то же время фатального, что он собирается совершить какой-то роковой шаг и что его уже не спасти. Это было невыносимо, и разговор между нами, от которого он долгое время старательно уходил, все-таки состоялся. — Скажи мне, что происходит с тобой? Прошу тебя, скажи мне! Я боюсь за тебя! Он устало вздохнул и сел рядом со мной. Обнял, и мы прижались друг к другу. — Понимаешь, — неуверенно начал он, — я давно хотел сказать тебе, но не знал как. Видишь ли, я почувствовал, что покатился вниз. Я вроде бы придумываю и создаю новое, но на самом деле все это уже было, было, было… Я иссяк, понимаешь? Иссяк. Я больше ничего не могу дать этому миру, ничего уникального, ничего полезного, ничего хорошего, ничего… настоящего. Очередной логотип очередной торговой марки, очередные декорации, очередные фасады… Даже очередные портреты. Чего все это стоит? Денег. Больших денег… и ничего больше. Я — никто, моя любовь. Единственное, что действительно вдохновило меня, — та твоя пьеса. Эти головы, что я сделал для тебя, — единственная стоящая моя работа. Я могу творить только твое, в тебе, через тебя… и не пойму, как это сделать. — Прости… Ты ведь знаешь, как редко я пишу что-то новое. — Знаю. И боюсь, что я в этом виноват. Ты посвящаешь мне слишком много чувств, расходуешь на меня много времени и сил долгие годы. Я знаю, что ты любишь меня, я и сам люблю тебя без памяти — и понимаю, что наша любовь губит тебя, что тебе неприятно жить в моей тени… — Неправда! Нет никакой тени! Есть ты, ты со мной, мы любим друг друга, нужно ли мне что-то еще?! — Нужно! В том-то и дело, что нужно. Ты можешь мне не верить, но твой талант огромен. Ему надо развернуться, тебе не хватает только одного — имени. А имя делают деньги. Я могу напроситься к тебе в соавторы, и твои гениальные пьесы сразу начнут ставить лучшие театры, твои книги будут расхватывать моментально… И ты будешь жить с постоянной мыслью о том, что покупают именно меня, что зрительный зал аплодирует мне, а не твоему сюжету! И я все думаю, как поступить. Будь моя воля, я слился бы с тобой воедино, отдал бы тебе имя, славу, средства — все, что у меня есть, и хотя бы краешком души прикоснулся к тому, что ты делаешь. К настоящему, подлинному искусству, к подлинному таланту… Нет, не возражай, хорошо? Ведь ты же знаешь, что я прав. Я — удачливый ремесленник, не более, и не спорь со мной. Я был вдохновлен только единожды — твоими «Гранями», твоими героями и именно тогда понял, что не испытывал такого раньше и уже не смогу испытать в будущем. Я был одержим ими, этими людьми! Могу ли я быть одержимым новым спортивным брендом или новой гостиной президента холдинга?! Раньше мог бы, а теперь — нет, не могу. Я мог бы все бросить, забрать тебя и уехать к теплому морю, как советовал этот чудак, не знающий, каким тяжелым может быть климат на Карибах и какие там местами дороги. Но я не способен лишить тебя подлинного счастья — быть собой. Не могу увезти тебя по прихоти, заставить забыть о себе. Не могу… — Мне ничего не нужно! Только стань снова прежним, пожалуйста. И не думай больше обо всем этом, мне страшно, когда ты так говоришь! Никакой успех, ни мой, ни твой, не стоит твоего здоровья, покоя, твоей жизни! Ты для меня дороже всего на свете, и соединиться с тобой в одно существо — мое единственное желание… Сделай это сейчас для меня, хорошо? Он кивнул, поцеловал меня, и вскоре два тела слились воедино. И с каждым движением, с каждой страстной волной, с каждым вздохом во мне росло отчаяние и понимание того, что все решено и уже ничего нельзя изменить.

***

Наступила осень. Однажды дела задержали меня в городе на несколько дней. Друг мой просил о нем не беспокоиться и приехать в выходной, как раньше. Странное чувство разбудило меня в ночь на субботу. Это был не страх, а ощущение тоскливой тупой обреченности, как бывает после чьей-нибудь смерти или расставания навсегда, когда проходит первое отчаяние… Сердце мое застыло, заледенело, и невозможно было понять причину. Первый же утренний поезд унес меня за город, но никто меня не встретил. Звонить мне отчего-то было и жутко, и неловко. Во мне еще жила абсурдная надежда, что я войду в комнату и увижу спящего Тогота, мне не хотелось будить его… В доме никого не было, только тот самый резчик сидел на кухне и дымил, давил окурки в бронзовом черепе. Прокурено было все насквозь. Тогот никогда бы не допустил… Именно в этот момент мне окончательно стало ясно: случилось непоправимое. — Да нет его, — мрачно сказал резчик и пустил струю дыма куда-то себе в живот. — Исчез вчера вечером и не появлялся с тех пор. Я тебя остался ждать, а все наши ушли в лес, ищут его…

***

Тогот написал мне письмо. Даже не письмо — короткую и в высшей степени странную записку: «Люблю тебя безумно. Не вини себя и меня не ищи. Я все еще рядом, я стану духом этого места, я всегда буду с тобой. Скоро ты все поймешь». В конверте, кроме записки, была карта Таро «Отшельник» из тех, что он когда-то нарисовал, ничего больше. Его так и не нашли. Очевидно, тоскливая осенняя роща заманила Тогота в свои сети и не выпустила обратно. Однако с того года, когда он пропал, над нашими тропами почему-то никогда больше не висели туманы, и никому уже не хотелось сидеть под деревьями и оставаться там умирать. Быть может, он действительно принес себя в жертву — этому миру, этому месту, людям, которые жили в нем? Никто не знал и не понимал, что и ради чего он сотворил с собой, где искать его размоченные дождями кости... Тогот оставил завещание. В нем был длинный список тех, кому он передал свое имущество и свои шедевры. Дом в числе прочего достался мне. В мастерской его было теперь тихо и пустынно. Что было мне, писаке, делать там? Только сидеть за его столом и смотреть на собственные бесполезные руки. Или рыдать, пока никто не видит и не слышит. Жизнь без него остановилась, закончилась. Все было бессмысленно, даже слезы и боль потери… Однако вскоре что-то переменилось: стоило мне выйти в осиновую рощу или заглянуть в мастерскую Тогота, как голова начинала наполняться образами — странными, не моими, они мучили меня, и что делать с ними, было неясно. Но однажды какая-то неведомая внутренняя сила толкнула меня к шкафу, где Тогот хранил гипс, воск и инструменты. На пакете с сухим гипсом лежала предельно краткая записка, написанная его рукой: «Сначала налей воду».

***

(из новостей) «…Гибель известного дизайнера и художника Тогота, который, как считали до недавнего времени, покончил жизнь самоубийством, оказалась не более чем мистификацией. По некоторым данным, он просто не показывается на публике. Очевидно, что эксцентричный мастер решил таким необычным способом взять творческий тайм-аут. Теперь, после короткого перерыва, он не только продолжает творить как скульптор (раньше он занимался скульптурой как любитель, но не зря говорят: талантливый человек талантлив во всем), но и начал писать пьесы в соавторстве со столичным драматургом-эстетом А.Ш.! Творчество А.Ш., бесспорно, не для всех — это элитарное искусство, пронизанное тонким психологизмом, и неудивительно, что гениальный Тогот обратил на него внимание. Кроме того, художник занимается проектированием общественного парка возле созданной им коммуны для одаренной творческой молодежи и планирует увеличить затраты на благотворительность. Поздравляем нашего всемирно прославленного соотечественника с возвращением на творческую ниву и желаем ему успехов!» …Образы кипели и буйствовали во мне, наполняя меня неведомой силой. — Ты был прав. Мы всегда будем вместе теперь… — У тебя были сомнения? — Нет. — И мы уже не расстанемся? — Никогда. Картина, самая первая и явно удачная, была почти закончена. Оставалось поставить только маленькую подпись в углу: «Тогот».
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.