Крики Картрайта

Джен
R
Завершён
58
автор
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Награды от читателей:
58 Нравится 27 Отзывы 21 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Показания Мартина Дж. Рейнарта, врача психиатрической лечебницы «Шедоу-Вэлли» в Аркхеме, штат Массачусетс, 27 сентября 193… года.       Не знаю, чего вы от меня хотите, господа. Я ведь уже сказал: признаю свою ответственность за то, что случилось с Фрэнком Картрайтом. Внутренний распорядок нашей больницы запрещает снабжать опасных больных — а именно к этому разряду принадлежал Картрайт — перьями и чернилами, а я этот запрет нарушил. Бог свидетель, не понимаю, как можно было сотворить с собой такое одним-единственным стальным пером… но, так или иначе, это моя вина, и я готов понести наказание. Если же вы ищете объяснений происшедшему — мне они так же неведомы, как и вам.       Но вы настаиваете? Говорите, в ходе и симптомах его болезни могут обнаружиться какие-то ключи к разгадке? Что ж, хоть это и представляется мне бесплодными поисками, постараюсь связно изложить все, что мне известно.       Знакомство наше состоялось пятого августа 193… года, и, прежде чем увидеть Картрайта, я его услышал.       Для психиатрической лечебницы это не редкость. Наши больные — те, что еще не утратили связь с собственными чувствами — часто кричат, стонут и плачут навзрыд, гневно выкрикивают свои бредовые обиды или с воплями ужаса отбиваются от невидимых врагов. Но на этот раз крики, доносившиеся из приемного покоя, были чем-то особенным. Новый наш постоялец кричал без слов, трубным, хоть и совсем не музыкальным голосом, испуская звуки такой силы и продолжительности, что оставалось лишь дивиться объему его легких. Кабинет мой расположен на втором этаже и достаточно далеко от приемной, однако звуки эти, наводящие на мысль о Дантовском аде, беспрепятственно достигали моих ушей. Обычно кричащий больной вызывает жалость, порой смешанную с раздражением — но эти мощные пронзительные вопли внушали совсем иное чувство… пожалуй, вернее всего будет сказать: трепет.       Я поспешил в приемный покой — по обязанности, ибо был в тот день дежурным врачом; вместе со мной сбежался почти весь наличный персонал — из любопытства.       Посреди приемной высокий, худой, истощенный на вид человек, затянутый в смирительную рубашку, с пронзительными воплями рвался из рук санитаров — с такой силой, что эти двое дюжих молодцов едва могли его удержать и вертели головами в поисках подмоги.       Должно быть, интуиция подсказала мне верное решение. Подойдя к безумцу вплотную и дождавшись краткой паузы между его воплями, я проговорил громко, спокойно и с улыбкой:       — Отличный голос, сэр! Будь вы сейчас на сцене — клянусь, имели бы потрясающий успех!       Больной умолк, искоса, по-птичьи глядя на меня. Мне бросилось в глаза его лицо — резкое, выразительное, с тяжелым подбородком и выступающими скулами, изможденное, но полное какой-то неукротимой, почти физически ощутимой силы. Лицо фанатика или пророка. Особенно поражали огромные, черные, блестящие жидким блеском глаза.       — Вы тоже заметили? — откликнулся он так спокойно, словно и не он только что рвался из рук санитаров, брыкался и сотрясал стены воплями. — В наше убогое время люди совершенно разучились кричать!       Пока присмиревшего пациента устраивали в карантинной палате, ординатор ввел меня в курс дела. Больной доставлен сюда полицией: он был схвачен в Риджуорт-парке, где странной проповедью, криками и жестами привлек общее внимание и собрал вокруг себя толпу. В высокопарных и вычурных выражениях говорил — точнее, кричал — он о конце света, о скорой и неминуемой гибели всего сущего, о новом мире, что возродится на обломках старого; когда же несколько прохожих принялись смеяться над ним и передразнивать его — бросился на них с кулаками. В полиции странный человек назвался Фрэнсисом Картрайтом, доцентом кафедры антропологии и истории религий Мискатоникского университета; в ответ на дальнейшие расспросы понес какую-то бессмыслицу и, одним словом, обнаружил полное помрачение ума, а, когда кто-то из полицейских выказал недоверие к его бессвязным пророчествам — снова впал в буйство. «В словах его, — добавил полисмен, сопровождавший его в лечебницу, — звучала наклонность к членовредительству и убийству, он размахивал тяжелой тростью — и явно не затруднился бы пустить ее в ход; так что мы его обезоружили, связали и доставили туда, где таким, как он, самое место».       Вот так началось мое знакомство с Фрэнком Картрайтом — знакомство, которое, пожалуй, можно было бы назвать дружбой, не будь он заключенным, а я его тюремщиком.       Был ли Картрайт душевнобольным? О да, никаких сомнений. Вы бы только его послушали! Все эти рассказы о демонах, что нападают на него по ночам и пьют его сперму, о том, как гениталии его покрываются плесенью, а из телесных отверстий течет черный гной — и прочее в том же роде, что нет нужды перечислять. Могу вас заверить: ровно ничего романтичного в безумии нет. Чаще всего нашим пациентам мерещатся вещи мерзкие и жуткие.       Болезнь Картрайта весьма походила на шизофрению. Странные идеи о всеобщей гибели, воскресении и полном преображении человеческого тела, нелепые ипохондрические жалобы, вычурная, порой бессвязная речь, частые смены настроения, даже навязчивая потребность кричать и наносить удары — во всем этом не было для нас ничего необычного. Правда, мистические идеи его отличались необычной для шизофреников сложностью и продуманностью — но не стоит забывать, что Картрайт был ученым-религиоведом, исследовал языческие культы и мистерии, и, несомненно, обширные знания в этой области сказались на содержании его бреда.       Нервность и раздражительность Картрайта, склонность к насилию и странные членовредительские идеи делали совершенно невозможной не только его выписку, но даже и переход на свободный режим или сосуществование в одной палате с другими больными. И все же я сблизился с ним, быть может, больше, чем подобает врачу сближаться с пациентом.       Картрайт был человек яркий и одаренный: даже в развалинах ум его производил потрясающее впечатление. Он тосковал в одиночестве, страдал от болезненных переживаний и пугающих видений — и искал развлечения в беседах с тем, кто готов был его слушать. Суждения его о цивилизации, о культуре и искусстве были парадоксальны, чрезмерно резки, но не лишены смысла — и порой звучали куда более здраво, чем изречения иных модных «пророков». О древних религиях и примитивных культах, о дикарских воззрениях на сверхъестественное, природу и магию, о собственных экспедициях в индейские племена Амазонии рассказывал он так, что я слушал, затаив дыхание — и понимал, почему до болезни Картрайта лекции его пользовались такой популярностью у студентов. Когда же он принимался ядовито насмехаться над психиатрией — я возмущался, начинал спорить, порой забывая, что имею дело с больным; но затем, припоминая на досуге его слова, невольно приходил к выводу, что здесь есть над чем подумать — и кое в чем, пожалуй, он прав.       Лечащим врачом Картрайта я не был, но сделал все, от меня зависящее, чтобы облегчить его заточение. Чтобы он мог кричать, прыгать и колотить в стены, сколько пожелает, не досаждая другим больным, я договорился о переводе его в подвальный этаж, почти постоянно пустующий, в просторную комнату с каменными сводчатыми стенами. Я исправно снабжал его бумагой и карандашами — а он «благодарил» меня, покрывая лист за листом безумными рисунками: крошечные человеческие головы с разинутыми в крике ртами, орудия пыток и убийств, расчлененные, выпотрошенные тела, а между ними — причудливые геометрические узоры и почти нечитаемые строки, наполовину на измышленном им языке. Эти рисунки Картрайт называл «заклятиями». Я сохранил их все: сейчас они у вас — но едва ли из них вы извлечете разгадку.       ***       Хоть это и выходило за пределы моих обязанностей — снова и снова я пытался узнать, что повергло Картрайта в безумие; мне казалось, выяснив причину, я смогу найти и лекарство. Однако сам он говорить об этом почти не мог — или, быть может, не хотел.       Судя по его отрывочным речам, помешательство настигло Картрайта внезапно, во время присутствия на каком-то сектантском ритуале, посещенном с исследовательскими целями. Но, едва я пытался расспросить об этом подробнее — он впадал в страшное волнение и переходил на бессвязный шепот, чередующийся с пронзительными выкриками.       — В смерти жизнь… — лепетал он. — То, что мертво, умереть не может… Новый человек — ходячее дерево, наделенное собственной волей… Прочь кожу, прочь мясо, всю эту дряблую телесную гниль: воля и голос — вот все, что нужно! Тело из огня, чтобы плясать перед престолами Древних, и голос, чтобы кричать, воспевая Их… Эйа, эйа! К чему слова? Крик — вот единственный истинный язык! — И все в таком роде.       Отчаявшись добиться толку от самого Картрайта, я решил расспросить его родных и друзей. Вы, несомненно, еще допросите их всех — я лишь вкратце расскажу, что узнал от каждого.       Матушка Картрайта, почтенная вдова, и его замужняя сестра дали мне мало полезных сведений. Верно, в раннем детстве Фрэнк перенес воспаление мозга, с тех пор был «страшно нервным» и отличался некоторыми странностями; однако к восемнадцати годам, заверили меня дамы, он вполне «выправился». Осталась, быть может, некоторая резкость нрава да пылкость воображения — но ведь от этого до безумия еще очень далеко.       В юности, по их словам, Картрайт хотел посвятить жизнь литературе и театру, но покойный отец его, профессор Мискатоникского университета, решительно этому воспротивился: подобные занятия он считал чересчур легкомысленными и настаивал, чтобы сын пошел его путем. Отец и сын спорили до хрипоты, пока не пришли к компромиссу: Фрэнк станет ученым — но заниматься будет лишь тем, что его интересует, а именно, языческими религиями и тайными культами. Картрайт-старший, позитивист старой закалки, был не слишком доволен таким выбором, но тут уж ему пришлось смириться.       Что ж, и это вовсе не свидетельствовало о безумии. В последние годы Фрэнк был увлечен своей работой, трудился много и плодотворно, карьера его шла в гору; недавно у него появилась девушка — «бойкая такая, знаете, из этих современных» — и, судя по всему, дело шло к свадьбе… Словом, ничто не предвещало ужасного конца.       Коллеги из Мискатоникского университета давали о Картрайте смешанные, но в целом доброжелательные отзывы. Специализировался он на погребальных ритуалах и почитании предков у древних и первобытных народов, на их представлениях о смерти, загробном мире и воскресении — и, несмотря на молодость, уже выпустил несколько статей, вызвавших шум в научных кругах. Многие называли его «фантазером», говорили, что теориям его недостает основательности, однако признавали за ними свежесть мысли и философскую глубину. Лектор он был блестящий; а в экспедициях удивлял спутников тем, что, несмотря на внешнюю хрупкость и слабое здоровье, легко переносил самые суровые лишения и без труда входил в доверие даже к самым отсталым и враждебно настроенным дикарям.       Мистер Артур Эйкли, младший преподаватель, путешествовавший вместе с Картрайтом в Бразилию, упомянул об одном необычном разговоре. Как-то, дольше обычного засидевшись у костра, антропологи разговорились о том, зачем занимаются своим делом — тяжелым, опасным и едва ли представляющим какую-то практическую ценность для человечества. Картрайт долго молчал, а затем, словно решившись, выпалил: «Не знаю, как у вас, но ценность моей работы самая практическая: я ищу бессмертие — и надеюсь его найти». Коллеги подняли его на смех; Картрайт отмалчивался, явно жалея о своей откровенности. У Эйкли создалось впечатление, что говорил он совершенно всерьез.       Мисс Рода Шепард, почти-невеста Картрайта — хорошенькая и, в самом деле, очень бойкая — вовсе не производила впечатления убитой горем. Выразив приличное случаю сожаление о болезни бывшего жениха, она добавила:       — Какой ужас! Но, право, этого можно было ожидать. Фрэнк был очень, ОЧЕНЬ странный человек!       Без обиняков рассказала она, что, познакомившись с Картрайтом месяца два назад на вечеринке у друзей, сильно им увлеклась («И как было не увлечься? Доктор, вы же его видели! Такое лицо! Такие глаза!»), а он, неопытный и застенчивый с женщинами, поначалу отвечал ей со всем пылом влюбленного. Но, стоило им сойтись поближе, как робость его, прежде казавшаяся милой и трогательной, начала раздражать и даже пугать мисс Шепард, ибо за ней обнаружились проблемы деликатного свойства… Тут она осеклась и потупила взгляд.       — Я врач, — подбодрил я ее, — мне можно рассказать все без утайки. Что произошло? Может быть, вы поняли, что Картрайт… м-м… предпочитает мужчин?       — О нет, доктор! — с гримаской ответила мисс Шепард. — Фрэнк не предпочитает никого! Ему следовало бы родиться в Средние века и уйти в монахи!       Как оказалось, за «застенчивостью» Картрайта скрывалась настоящая ненависть к человеческому телу.       Он буквально морил себя голодом, веря, что каждый прием пищи делает его на шаг ближе к смерти. Невесте говорил, что «любит в ней прекрасную душу», осыпал ее нежными признаниями и восторгами — однако едва решался даже поцеловать, не говоря уж о большем; если же молодость и страсть в нем брали верх — потом жестоко корил себя за это.       На ее недоумения и обиды отвечал он странными речами, заставлявшими усомниться в здравости его рассудка. Говорил, что человек не создан для смерти; смерть — древнее изобретение правителей и жрецов, призванное сделать людей слабыми и держать их в повиновении; что он хочет разрушить этот великий обман и найти для человечества обратную дорогу к бессмертию — и, кажется, уже близок к разгадке. Еда и питье, выделения, соитие, роды — все это были для него узы, приковывающие человека к разложению и смерти.       «Посмотри на нас! — говорил он. — Мы сделаны из дряблого мяса, набиты нечистотами; стоит вспороть этот кожаный бурдюк — и из него начинает сочиться кровь и слизь. Неужели это — правда о человеке? Нет, истинное человеческое тело должно быть иным, совсем иным!»       Устав от всего этого, мисс Шепард объявила ему напрямик: мол, если люди с их телами так тебе противны — то и не лезь к людям, живи где-нибудь в амазонских джунглях. «Не надо любить во мне душу, — сказала она, — я предпочитаю, чтобы меня любили целиком! Выбирай: или живешь со мной по-человечески — или ведешь свои духовные поиски один!»       Они крепко поссорились, и Картрайт ушел в гневе. А три дня спустя полиция привезла его в «Шедоу-Вэлли» в смирительной рубашке.       — На самом деле, — добавила она, — я почти уверена: его сбили с пути те сектанты, с которыми он водился в эти месяцы! Какой-то тайный культ с непроизносимым названием. Фрэнк их изучал, сдружился с ними, ходил на их ночные собрания — наверняка от них и нахватался безумных идей!       От мисс Шепард я вышел воодушевленным. Ее рассказ свидетельствовал о бредовых идеях, весьма схожих с теми, что слышал я от самого Картрайта, и проливал некоторый свет на то, когда и как они зародились. И все же — что за роковой толчок превратил блестящего, пусть и «со странностями», молодого ученого в вопящего безумца?       Профессор Бенджамин Мерриуэзер, руководитель кафедры антропологии Мискатоникского университета, несколько раз переносил назначенную мне встречу. Он, как видно, не горел желанием со мной общаться — и я уже начал стыдиться, что досаждаю известному ученому и занятому человеку, навязывая ему разговор на, судя по всему, неприятную для него тему. Когда мы все же встретились — поначалу он держался очень сухо и немногословно. Да, Фрэнсис Картрайт был его учеником. Да, может сказать о нем только хорошее. Многообещающий молодой ученый, блестящий лектор. Все на факультете потрясены этой трагедией. Нет, о ссоре с невестой, да и вообще о личных делах Картрайта ему ничего не известно. Нет, никаких странностей в его словах или поведении в предшествующие дни не замечал. Правда, Картрайт пребывал в некотором волнении, но на то были причины — он видел себя на пороге открытия…       — Какого открытия? — спросил я.       Профессор медлил с ответом. Я почувствовал, что напал на след.       — О своей личной жизни он не рассказывал, пусть так, — настаивал я, — но над чем он работал? Это-то вы должны знать!       Профессор в раздумье пожевал губами.       — Вот что, молодой человек, — ответил он наконец. — Вы врач и, конечно, умеете хранить молчание. То, что я вам расскажу, не должно выйти за пределы этого кабинета. Не беспокойтесь, в полиции я уже был — хоть и очень сомневаюсь, что они приняли мой рассказ всерьез и начнут расследование; но больше всего беспокоит меня, что об этом пронюхают журналисты. Вы не представляете, каких трудов стоило нам замять эту историю с безумием Картрайта. Ведь он, можно сказать, сошел с ума прямо на лекции, на глазах у шестидесяти студентов!       Я обратился в слух.       — Вы человек образованный, — продолжал Мерриуэзер, — и, конечно, слышали о культе Древних, иначе называемом «культ Ктулху».       Разумеется, в студенческие годы мне случалось слышать об этой таинственной и мрачной религии: когда-то, как говорят, ее исповедовало едва ли не все человечество, теперь же она сохранилась лишь в самых глухих уголках мира. Достоверных сведений о ней практически нет — зато в избытке разных безумных эзотерических теорий и шарлатанских выдумок. Меня подобные вещи никогда не привлекали, так что истории о богах со звезд, о Ктулху, спящем где-то в глубинах океана и насылающем на людей вещие сны, и прочую белиберду в том же роде я пропускал мимо ушей.       — В наших знаниях об этой религии множество белых пятен, — продолжал профессор, — и, разумеется, мы жадно хватаемся за любую возможность узнать о ней больше. К сожалению, о культе Древних нам приходится судить лишь по средневековым рукописям. Живые приверженцы этой веры держат и богослужения свои, и обряды, и само свое существование в тайне — и неудивительно: ведь ритуалы их решительно противоречат и общественной морали, и уголовному кодексу любой мало–мальски цивилизованной страны. Представьте же себе мое удивление, когда четвертого августа — накануне того ужасного дня — Картрайт, взяв с меня слово хранить молчание, объявил: в нашем городе действует община поклонников Ктулху. Он сумел в нее внедриться, сдружился с сектантами и завоевал их доверие. Теперь они считают его своим и ничего от него не скрывают. Мало того: накануне один из видных членов общины умер, на сегодняшнюю ночь назначен погребальный обряд, Картрайт будет там и увидит все своими глазами!       Со смешанными чувствами выслушал я эту новость. С научной точки зрения это был прорыв десятилетия — да нет, пожалуй, века! Но с точки зрения закона… да и просто по-человечески…       — Послушайте, Фрэнк, — начал я, — понимаю ваш энтузиазм, но… вполне ли вы готовы к тому, что вас ждет? Если верить «Культу гулей» д’Эрлетта, похоронные ритуалы этих сектантов неописуемо отвратительны: в них входят немыслимые надругательства над телом умершего и, возможно, даже каннибализм. И едва ли вам удастся стоять спокойно и смотреть со стороны. Судя по всему, что мы знаем о культе Древних, эти божества не терпят праздных зевак. Вам придется участвовать. Готовы ли вы на это? Представьте: быть может, вам самому придется раздирать ногтями труп, впиваться зубами в сырое, уже подгнившее мясо, глотать свернувшуюся кровь, ощущать на языке холодный скользкий ком сердца или печени… И ни словом, ни жестом, ни гримасой не выдать своего ужаса и омерзения — иначе эти фанатики раздерут в клочья вас самого! Как вы это выдержите? А если и выдержите — сможете ли дальше с этим жить?       Многое еще сказал я, прося его взвесить свои силы и не рисковать — но он только отмахивался. В какой-то миг мне показалось… да, определенно, для него на кону стоял не только научный успех. Меня не оставляло ощущение, что в этом ритуале Фрэнк Картрайт стремится найти что-то намного более важное… что-то для себя.       Черт побери, почему я его не остановил? Не прощу себе этого! Но с другой стороны, что я мог сделать?..       На следующее утро, на первой паре Фрэнк Картрайт должен был читать лекцию у второго курса, по теме «Средневековые поверья, связанные с чумой». Меня в то утро не было в университете; обо всем, что произошло, я знаю по рассказам студентов и коллег. Картрайт явился на лекцию вовремя — но, боже мой, в каком виде! Он всегда тщательно следил за своей внешностью; теперь же волосы его были всклокочены, костюм и рубашка измяты и покрыты бурыми пятнами. Лицо тоже в крови и в какой-то слизи, хоть ран на нем не было. Идя по коридору, Картрайт оставлял за собой влажные, липкие следы. Шел он медленно, опустив голову, словно в глубокой задумчивости, не замечал знакомых и не сразу откликался на их приветствия. Один из встречных сказал, что у него испачкано лицо; машинально, все так же отрешенно, Картрайт извлек носовой платок и стер с губ и с подбородка пятна крови.       Поднявшись на кафедру, он извлек свои записи, долго раскладывал их на столе перед собой, начал:       — Господа, сегодня я обещал поговорить с вами о Черной Смерти, опустошившей Европу…       Запнулся, словно потеряв нить, обвел аудиторию каким-то потерянным взглядом — и вдруг резким движением руки сбросил свои записи на пол, так что белые исписанные листы веером разлетелись вокруг кафедры.       — Но сколько можно болтать? — вскричал он громовым голосом. — Вам-то самим не надоело? Дряблые бессмысленные слова, дряблые безжизненные тела… Хватит! Я не стану говорить о Чуме — я покажу вам Чуму!       О том, что происходило дальше, я не смог составить точное представление: слушатели, находившиеся в аудитории, рассказывают об этом по-разному. Ясно одно: таких лекций Мискатоникский университет еще не слыхал! Даже если оставить явные преувеличения, несомненно, вызванные бурным воображением иных студентов — будто бы у них на глазах лицо и руки лектора покрывались чумными язвами, от него исходил жар и омерзительный смрад, и прочие подобные выдумки — несомненно, Картрайт вытворял что-то из ряда вон. Поначалу из задних рядов раздавался смех и шиканье — но вскоре они затихли; большая часть «лекции», длившейся около десяти минут, прошла при гробовом молчании зала.       Сколько можно судить, речь Картрайта была бессвязной и почти бессмысленной. Снова и снова всплывали в ней одни и те же образы: черное солнце, горящее глубоко под землей; дикие крики, песнопения и пляски; люди, раздирающие себя ногтями и слизывающие с тел друг друга горячую кровь. «Солнца больше не будет, — повторял он. — Мир погибнет в огне. Гнилое мясо, потроха, сердце и рассудок, слова и дела, вся эта человеческая грязь и гниль — все будет предано черному огню. Выживут лишь воля и голос! Только воля, танец и крик!» Эту странную проповедь он сопровождал дикими, судорожными телодвижениями, перемежал возгласами и заклинаниями, произносимыми нараспев на неизвестном языке, и пронзительными воплями. Крики его доносились и до соседних аудиторий — но преподаватели и студенты не обращали на них внимания, полагая, что коллега демонстрирует своим ученикам какой-то дикарский ритуал: на кафедре антропологии такое случается.       Наконец Картрайт испустил особенно громкий и пронзительный крик — и, обессиленный, почти упал на стол, закрыв лицо руками. Несколько секунд спустя поднял голову, словно просыпаясь, обвел взглядом своих пораженных учеников.       — Впрочем, зачем я вам все это рассказываю? — проговорил он вдруг. — Это ведь никому не нужно. Посмотрите на себя: разве вы поняли хоть слово?       Потрясенное молчание было ему ответом.       — У меня нет ничего, кроме слов, — с горечью продолжал Картрайт. — Но что в них проку? Сегодня ночью умерли и истлели все слова — все, кроме двух: тех, что сказал мне ОН, пляшущий в языках черного пламени, указав на меня многопалой огненной рукой. Знаете ли, что ОН сказал мне? «Ты следующий!»       С этими словами Картрайт повернулся и выбежал вон. Дальнейшее вы знаете.       ***       Рассказ профессора дал мне немало новой и ценной информации, однако не подсказал, куда двигаться дальше. Разыскивать ли таинственную секту самостоятельно — или снова идти к Картрайту и пытаться добиться толку от него? Принять решение я не успел: два дня спустя грянул гром.       На утреннем совещании доктор Берлимэн, лечащий врач Картрайта, сообщил нам всем, что имел долгий разговор с матерью пациента. Миссис Картрайт не может смириться с тем, что сын ее до скончания дней останется безнадежно помешанным, запертым в стенах дома скорби; чтобы вернуть ему рассудок, она согласна испробовать любые средства — и новейшие, и экспериментальные. После обстоятельной беседы, объяснив все «за» и «против» каждого метода, доктор Берлимэн предложил ей попробовать электросудорожную терапию — и она согласилась. Главный врач уже в курсе; Берлимэн намерен провести с Картрайтом от тридцати до пятидесяти сеансов электрошока; первый сеанс состоится завтра.       Следовало бы радоваться такому известию — но я не радовался. Что такое электрошок, вы, без сомнения, знаете: метод многообещающий, в руках опытных врачей показывает поразительные результаты — однако, скажу откровенно, мне такое лечение очень не по душе, и к своим пациентам я его никогда не применял. Эти новейшие методики — что электрошок, что лоботомия… как по мне, в них слишком чувствуется вкус старых добрых пыток.       Весь день сердце у меня было не на месте, и под вечер, улучив свободную минуту, я отправился к Картрайту в его подземную келью. Сам не знаю, зачем. Предупредить, ободрить, успокоить… просто побыть с ним.       Он сидел у стола на привинченном к полу табурете, освещенный тусклым светом единственной электрической лампочки. В который уже раз мне бросилось в глаза сходство его одиночной палаты с тюремной камерой. Голые каменные стены, скудная обстановка — и вечный полумрак. Неподвижно застыв за столом, над чистым листом бумаги, Картрайт сосредоточенно смотрел в пустоту. Услышав приветствие, не повернулся ко мне, даже лицо его не дрогнуло — лишь глубже залегла складка между бровями.       «Он уже знает», — понял я.       Я прикрыл за собой дверь и мялся у порога, не зная, что сказать; заготовленная речь о лечении электричеством и его благотворных последствиях разом вылетела у меня из головы. Картрайт заговорил первым.       — И все-таки вы вытолкали меня в смерть, — произнес он негромко, по-прежнему глядя мимо меня.       Быть может, это была какая-то цитата; я ее не узнал.       — При чем же здесь смерть? — заговорил я, пожалуй, с преувеличенной бодростью. — Напротив, лечение поможет вам вернуться к нормальной жизни! Результаты исследований Медуна и Черлетти…       — Меня привяжут к кровати, верно? — перебил он.       Я кивнул.       — И вставят в рот кляп, чтобы я не досаждал врачам криками и стонами?       — Чтобы не прикусили язык, — поправил я, уже не так бодро. — И не кляп, а деревянный шпатель…       — Потом закрепят электроды, здесь и здесь. — Обернувшись ко мне, он поочередно указал на свои виски. — И пустят разряд. Несколько минут я буду биться в конвульсиях. Тело выгибается дугой, словно в попытке убежать от боли, с такой силой, что ломаются кости и трескаются позвонки…       — Только в редких случаях, — попытался вставить я. — А в целом это безопасная процедура. Девяносто два процента больных…       — А потом — смерть. Вы называете ее «потерей сознания», но это смерть. Просто недолгая. От двадцати минут до нескольких часов, так?       — До одного часа, — пробормотал я уже совсем упавшим голосом. — Но…       — Выплывая из смерти, из этого вязкого черного болота, человек не помнит, кто он и где он. Память возвращается к нему медленно и трудно: иные воспоминания — спустя много часов, иные не возвращаются вовсе. Мир становится для него непонятным, пугающим. Он слаб, как ребенок — и так же послушен. Все, что он помнит — перенесенную пытку и ужас перед тем, что эта пытка повторится. А она повторится обязательно. Еще, быть может, десятки раз…       — Фрэнк, послушайте меня! — заговорил я, из последних сил стараясь придать своим словам уверенность, которой вовсе не ощущал. В горле у меня пересохло, и собственный голос казался чужим. — Да, это неприятная, болезненная процедура. Но дело того стоит! Пройдя через это испытание, вы вернетесь к нормальной жизни. Большинство пациентов уже после первых десяти-двадцати сеансов показывают отличные результаты: галлюцинации и бред исчезают, поведение становится упорядоченным, больные начинают следить за собой и выполнять правила общежития…       — Да кто бы сомневался! — бросил он. — Следить за собой и выполнять правила! Чего еще желать? Скажите, правда ли, что Черлетти разработал свой метод со свиньями на бойне? Свинью бьют током — и она успокаивается, перестает визжать и брыкаться и покорно дает себя зарезать?       Я хотел возразить, но слова застряли у меня в горле.       Картрайт вскочил, двумя стремительными шагами пересек свою камеру и оказался подле меня. В голове у меня мелькнуло: он ведь опасен, что, если сейчас он на меня бросится? — но я не тронулся с места.       Не знаю, что со мной сделалось; должно быть, на какой-то миг я тоже сошел с ума.       — Послушайте, Фрэнк, — заговорил я быстро, глядя ему в глаза, словно бросаясь в бездонную черную воду. — Сегодня ночью дежурят О’Киф и Джеймисон: они славные ребята, я с ними договорюсь. У одного моего приятеля есть летний домик на берегу озера Потуксет. Там сейчас никого, и у меня есть ключи. Пересидите там первые дни, а дальше…       Что дальше — я и сам не знал. Как спрятать больного, не владеющего собой? Куда скроется, как будет существовать среди людей человек, живущий в мире своих видений, в любую минуту готовый разразиться воплями или броситься в драку с каким-нибудь незримым чудовищем? Нет, разумеется, это было чистое безумие с моей стороны. И у здоровых случаются краткие помрачения рассудка.       Картрайт положил руки мне на плечи и долго смотрел на меня. Сверху вниз — он ведь превышал меня ростом почти на голову. Я думал, что хорошо его изучил — но никогда прежде не видел у него такого лица. Суровые, резкие черты его смягчились: он смотрел… простите, мне трудно об этом говорить… смотрел на меня с состраданием.       — Добрый маленький доктор!.. — проговорил он. — Нет, Мартин, не выйдет. Моя тюрьма здесь и здесь, — с этими словами он ударил себя в грудь, а затем указал пальцем в середину лба, — и из нее не убежать.       Я поник головою, сознавая его правоту. Некоторое время оба мы молчали.       — Хочу попросить вас кое о чем, — произнес он наконец, все тем же необычно мягким тоном. — Точнее, кое-что для вас сделать. Считайте, что это прощальный подарок.       Я снова забормотал, что от электрошока не умирают — но он остановил меня нетерпеливым взмахом руки.       — Много раз вы спрашивали, что лишило меня рассудка. Я не хотел говорить: когда попытался тогда, в университете, из этого ничего не вышло. Но теперь готов об этом рассказать. Или лучше, написать. Это стоит сделать сегодня: быть может, уже завтра я все забуду.       Спокойным, деловым тоном — тоном человека, вполне владеющего собой и на что-то решившегося — он попросил принести ему стопку писчей бумаги, чернила и перо.       — Знаю, перья и чернила запрещены правилами, — добавил он. — Но такую историю не расскажешь, водя грифелем по гладкой бумаге. Мне придется наносить удары, пронзать, вскрывать, проникать внутрь, в самую суть. Мне нужно стальное перо.       В этих словах я, как врач, должен был ощутить опасность. Но не ощутил. Или ощутил, но… а, к черту все! Не об этом я тогда думал — лишь о том, что спасти его не могу, но хотя бы исполню его последнее желание. Да, как я ни твердил себе, что электрошок не убивает, что в конечном счете лечение должно пойти Картрайту на пользу — невольно думал о нем, как о приговоренном к смерти, а о себе — как об одном из палачей.       Я принес ему бумагу, чернила и перо из своего кабинета. Все такой же непривычно тихий и сосредоточенный, Картрайт попросил оставить его одного и часа три-четыре не беспокоить.       — Я буду кричать, — предупредил он, — и, быть может, кричать громче обычного. Возможно, вы услышите стук или странный шум. Не бойтесь за меня — и не мешайте.       Я пообещал, что его никто не потревожит, и двинулся к дверям. Уже на пороге Картрайт меня остановил.       — Мартин! — окликнул он. — Спасибо вам... за все.       Я вылетел за порог и бегом бросился к себе в кабинет, боясь разрыдаться.       ***       Рабочие часы закончились, все, кроме дежурных, разошлись по домам; но мне, конечно, и в голову не приходило уйти. Я заперся у себя в кабинете, сказав коллегам, что хочу разобрать документацию. И в самом деле, принялся было сортировать истории болезни; но буквы прыгали у меня перед глазами, не желая складываться в слова, и работа валилась из рук.       Как ни старался я отвлечься — перед глазами неотрывно стояли картины завтрашнего дня. Вот Картрайта раздевают, привязывают к кровати… Что он станет делать? Будет вопить и отбиваться? Ляжет на ложе мучений молча, стиснув зубы, словно еретик, всходящий на костер? Или, быть может, погруженный в свой фантастический мир, вовсе не поймет, что с ним делают?       Так или иначе — вот его приковывают к кровати. Разжав зубы, вставляют между ними шпатель, закрепляют на голове электроды. Берлимэн поворачивает рукоять… Словно наяву, видел я, как тело Картрайта выгибается и бьется в судорогах; лицо его — вдохновенное, яростное лицо пророка — исковеркано гримасой боли, глаза померкли и закатились, по подбородку стекает вязкая слюна. По комнате разносится удушливый запах мочи. И все это — в молчании, лишь с еле слышными, задушенными стонами. Ему не позволят даже выплеснуть боль и унижение в крике…       Думать об этом было невыносимо, не думать — невозможно.       Не знаю, сколько я просидел так, уставившись в стену, растравляя себе душу этими мыслями. В какой-то миг издалека до меня донесся знакомый пронзительный крик, потом еще и еще один. Странно звучали эти вопли без слов: в трубном голосе Картрайта, казалось, ужас мешался с восторгом. Ах да, он предупреждал, что будет кричать громче обычного, и просил ему не мешать… Пусть кричит. Господи, пусть кричит, пока еще может!       Словно вторя этим крикам, прогремели за окном глухие раскаты грома. Выглянув в окно, я заметил, что на улице стемнело, хоть до сумерек было еще далеко. Тяжелые тучи, пришедшие с моря, обложили небо от края до края и нависли над городом, словно нахмуренные брови небес; подобно гневной складке меж бровей, то и дело прорезали их зубчатые молнии. Погода как раз под стать, вяло подумал я… под стать всему остальному.       В кабинете замигал свет. Машинально, все еще погруженный в тяжкие думы, я поднялся и подошел к шкафу, где, на случай нередких в Аркхеме перебоев с электричеством, хранилась керосиновая лампа. Чиркнув спичкой, зажег фитиль. Не знаю, что за ассоциацию породил у меня в мозгу язычок пламени; но, едва лампа зажглась, я вдруг сообразил, что странного в непрекращающихся криках Картрайта. Сообразил — и застыл в изумлении.       Крики звучали так же ясно и звучно, как в первую нашу встречу, когда полицейские привезли его в приемный покой. Но ведь сейчас он не на первом этаже! Он в подвале — в одиночной палате для буйных, за толстой кирпичной кладкой, не пропускающей ни один звук! Даже мощные легкие Картрайта… да что там — ни один живой человек с легкими из плоти и крови не способен кричать с такой силой! Почему же я его слышу?!       Свет замигал снова. Не раздумывая, я схватил лампу и кинулся вниз. По дороге громко позвал дежурных, но они не откликались. На полпути к первому этажу свет погас совсем: дальше я шел полу-ощупью, подняв лампу над головой, сдерживая себя, чтобы не перейти на бег и не скатиться в полутьме со ступенек.       Крики Картрайта звучали все громче — и раскаты грома вторили им, сливаясь с ними воедино. За запертыми дверями палат слышались взволнованные, испуганные голоса. Кто-то из палаты для буйных подхватил вопли Картрайта, за ним и остальные — и скоро все отделение обратилось в вопящий ад. Быть может, врачебный долг требовал от меня задержаться там, успокоить больных… но я не стал задерживаться. Я бежал по коридору, на ходу зовя О'Кифа и Джеймисона — хоть в этой какофонии сам почти не слышал собственного голоса. Санитары не появлялись. Не знаю, куда они исчезли. Должно быть, заперлись где-нибудь в ординаторской с бутылкой виски, решив: что бы ни творилось снаружи — лучше переждать это за закрытой дверью. Да, надеюсь, так и было. Оба они славные парни, и я не желаю им зла.       На пороге лестницы, ведущей в подвал, фитиль лампы у меня в руках затрещал и погас. Дальше я пробирался ощупью, во тьме.       Гроза грохотала так, словно рушились перекрытия у меня над головой; оглушительные вопли Картрайта разрывали уши и мозг. Кажется, я пытался молиться — хоть не делал этого уже лет двадцать и ни одной молитвы не помнил дальше первых слов. И бормотал: «Пожалуйста! Фрэнк! Пожалуйста!..» — сам не понимая, к кому обращаюсь и о чем прошу.       Едва ли я нашел бы вход в палату в кромешной тьме. Но из-под двери пробивался неяркий, мерцающий неровными вспышками красноватый свет. Свет молний, сказал я себе. И лишь минуту спустя, уже вложив ключ в замок, спросил себя: какие еще молнии?! В палате у Картрайта нет окон!       А он кричал, все кричал. Крик его шел словно сразу со всех сторон, молотом бил по жилам и болезненно отдавался в сердце. В этом трубном голосе, полном первобытной ярости и торжества, не было уже ничего человеческого — словно ревело какое-то древнее чудище, запертое в подземелье…       Не стоило мне туда входить, верно? Сам знаю, что не стоило.       Но не войти я не мог.       Дрожащей рукой я повернул ключ и распахнул дверь...       Как описать то, что я увидел?       Был ли он мертв? О да, мертвее мертвого. Я поскользнулся в луже крови и едва не упал на труп. Света было немного — но и в этом тусклом багровом свете я увидел куда больше, чем хотелось бы.       Не знаю, как Фрэнк сумел сотворить с собой такое — или, вернее, кто или что сотворило это с ним. Словно какая-то мощная сила вскрыла его и вывернула наизнанку. В глаза мне бросились розоватые, блестящие от крови ребра, еще трепещущее сердце, обнаженная гортань. Лицо — страшно изуродованное, словно расплющенное чьей-то гигантской ногой. Вытекший глаз, обломки зубов… о господи… дайте мне передохнуть, ладно? Все. Извините. Я в порядке. Уже все.       И разбросанные вокруг тела листы бумаги — измятые, залитые чернилами и кровью, исписанные во всех направлениях неразборчивыми каракулями. Мне показалось, в рукописи повторяется снова и снова одно и то же слово; но разобрать его я не мог. Я ничего не понимал, не знал, что со мной делается; разум мой, балансирующий на краю пропасти, отчаянно хватался за простейшие вопросы. Картрайт умер. Так. Тогда кто же кричит? И откуда свет?       Я поднял глаза — и уже не смог отвести взгляд.       Не знаю, как об этом рассказать. Нет таких слов. Все слова умерли и истлели в миг, когда я увидел ЕГО. Но к чему тратить время? — ведь вы и сами ЕГО видели.       Мертвый Картрайт лежал у моих ног; а предо мною, обвитый лучами черного пламени, сам — живой сгусток неземного огня, содрогаясь и извиваясь в каком-то немыслимом ритме, криком и бешеной пляской славил Древних Богов Картрайт ЖИВОЙ. Живее меня, живее вас; быть может, живее всего человечества от начала времен. И крик ЕГО гремел у меня в ушах, в мозгу, в сердце, как торжественная песнь победителя.       Да, Картрайт победил! Сбросил постылый футляр из мяса и костей — и стал тем, кем всегда хотел быть. Немного осталось в НЕМ от прежнего Фрэнка Картрайта — лишь воля и голос. Голос, чтобы воспевать Древних, и новое, огненное тело, чтобы плясать перед Их престолами. Но, видят Боги, этого достаточно.       Что было дальше, я знаю лишь с чужих слов. Полицейский офицер рассказывал: когда меня нашли, я ползал над трупом, разламывал ребра, стараясь добраться до сердца, и погружал лицо в кровавое месиво мяса и костей, словно пытался причаститься плотью и кровью Картрайта. Я раздирал останки зубами; по моему лицу текла кровь, и сорванный голос мой вторил ЕГО потусторонним воплям. Что ж, хорошо, что я этого не помню.       Полицейский говорил еще: после того, как меня увели оттуда — силой, ибо я не хотел уходить — один из его подчиненных осмелился повернуться к кошмарной вопящей твари, обвитой черным огнем, и выпустил в нее всю обойму своего револьвера.       Как и следовало ожидать, пули не причинили ЕМУ никакого вреда.       Что было дальше? Полиция призвала на помощь вас, и кто-то из ваших людей бросил в подвал гранату? Разумеется, безрезультатно. Позволю себе дать совет: огонь, ядовитый газ, бомбы тоже не подействуют. Не трудитесь. Картрайт искал бессмертие — и его нашел.       Быть может, вы надеетесь заточить ЕГО в какую-нибудь тайную правительственную тюрьму и… хм… исследовать? Или похоронить где-нибудь — в глубоком каньоне, на дне морском — на том покончить с этой странной историей и выбросить ее из головы, как дурной сон?       Не надейтесь. Тот, кто был Фрэнсисом Картрайтом, больше не в вашей власти. Ни убить ЕГО, ни пленить вы не сможете. ОН свободен. ЕМУ ничего от вас не нужно — а вот вам не суждено ни избавиться от НЕГО, ни о НЕМ забыть.       Я все еще слышу ЕГО крик. Даже отсюда. Не ушами, нет — намного яснее.       Вы тоже слышите, верно?       Вы переглядываетесь и качаете головами. Мне знаком этот напряженный, страдальческий взгляд — так смотрят больные, когда стараются скрыть свои галлюцинации. Разумеется, вы тоже ЕГО слышите.       И будете слышать до конца своих дней.       Вот и все. Я очень устал. Пожалуйста, отведите меня обратно в камеру.       Нет, адвокат не нужен, и все эти судебные формальности меня не интересуют. Обвините ли вы меня в убийстве Картрайта, признаете ли невменяемым — какая разница? В любом случае, дальнейшая жизнь моя будет незавидной. Но, слава Богам, недолгой.       Ибо там, в подвале, в ту страшную ночь, за миг перед тем, как рассудок меня покинул — ОН взглянул на меня тысячью глаз, и протянул мне многопалую огненную руку, и сказал без слов: «Ты следующий!»
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.