Быть с тобой нежным, но надо ли? Ведь я останусь навсегда тут! Ассаи — Южные сны *
Она не понимала, почему они с Тохой ссорились, что иконы побрякивали рамами об отслоившиеся луковой шелухой цветочные обои. Антон горлопанил на всю округу, как собаки с южной колеи дач, одна тявкнет и понеслось по возрастающей. Это он умел. Рот расползался гармонью и лились «одухотворённые» помои. С Пашкиного дома в окно смотрела Инга — убьёт он её — не убьёт — наверняка шныряло в её хорошенькой головке, потому что ор стоял жарким потным заревом, вкипавшем в воротник. Женька была постоянно в чём-то виновата, в чём-то очень мелком, почти бессмысленном. То на пруд в раскисшей тине его не взяла, топать туда часа полтора, два в зависимости от скорости хода, через колосящуюся пшеничку, лесной овражек, покосившийся погост, обвалившуюся с купола деревянную церковь, и вот за её сломанной оградкой в низинке утоп зеленцой прудик. Было там спокойно для Женькиной раскординации. Никто туда не совался. Далеко пешком, далеко и на машине. Когда-то был гравийный подъезд к церквушке, но как только она зачахла, растащили гравий, вырвав его чуть ли не с землёй и дав дороге расшерститься хапугой-травой. Саму церковь почему-то никто не размарадёрил на печную протопку, так она и ветшала, обтачиваясь жуками-короедами, пока не рухнула. Местечко это открыл ей Пашка в пятнадцать, когда до их дружеской драмы оставалось немногим три года, а до озверевшей Тохиной рожи у мостка в три доски аж семь лет. — Ты, кажется, что-то путаешь, — Исаков сдёрнул её с мостка на себя, ухватив подмышки, приставив к своей груди, как гантелю. — А ты донимаешь, — пахнуло согнувшими налетевшим, будто вороны на ели, ветром травами и кровившей Антоновой ссадиной, посаженной у самого глаза, левого, у которого радужка чуть выцветшая, не такая заметная, чем правая. Это он напоролся на корягу, бугристой жилой выкопавшейся из земли, лупанулся и огрёб от кладбищенского креста. Какая-то покойная Клавдия повадилась защищать Жеку. — Тебе Паша об этом месте рассказал? — Куда бы он делся? А матушку мою ты зря проигнорировала. Хотела посмотреть какая это такая Женечка, а Женечка вон какая… сука с придурью, да? Ты же знаешь, что ей сложно в город… она пересилила себя, чтобы у «городской» искушённой Женечки всё лучшее было. Мясо там или морепродукты. Поговаривали, что Владислава Анатольевна, мать Антона, отличалась крайне слабым здоровьем, аллергия на аллергии аллергией погоняла, поэтому муж перевёз её в деревню ещё до рождения Тоши, прикупив пустующие два гектара земли у перелеска, и отгородился от досужих взглядов массивным забором. Дом у Исаковых был лучшим на деревне, с какой стороны ни посмотри, хоть стрелкой компаса крутись, видно пику крыши. Мать Тохи местные не видели до его семилетия. Казалось, Владислава Анатольевна сказка Исакова-старшего, чтобы мальчишку, бегающего к речушке, к Женькиной компании карапузов, не дразнили. Но в семь лет она самолично привела его в первый класс. И с тех пор её называли не иначе как славянской богиней Ладой, за уловимую величавость, красоту, светлоокость и мудрость, и всё это несмотря на её тонкость, ломкость и редкие встречи, чтобы всерьёз говорить о её мудрости. «Слыхали, что Ладин сын отчебучил?» — так и повелось. Тоха ещё маленьким накрепко сдружился с Пашей, пока остальные открыто заявляли ему, что родство с деревенькой не купишь, сколько земли не покупай и сколько этажей в доме не строй. Нестеров — от горшка два вершка — тогда взял его на поруки, и со временем эти два сорванца стали лучшими друзьями. Поэтому Пашка и признался, что Жека пошла на пруд. Жалко ему было мальчишку, пусть природу его чувств к подруге и не понимал. Женька всегда предупреждала друга о долгих отлучках, мало ли что в дороге приключится, будет примерно знать, где труп валяется. И, в общем-то, Жека помнила об обеде с «Ладой», но торчала на пруду с десяти утра. Не выбесить Тоху хотела, считала подобные визиты смотринами. С кем это её ненаглядный сынок живёт-поживает да синяков наживает?.. Прописался Антон у Жени всерьёз и надолго. Сентябрь целовал затылок августу, а его вещей только прибавлялось. Мало того он взял от матери какую-то дичайшую аллергию на пыль и заливался противоаллергенными препаратами, потому что Жекина «избушка» была одним клубом пыли, можно взбивать серые воздушные замки и вплывать на них в окна. Жека не желала с ним нянькаться. «Убирался бы ты отсюда, раз больной такой. Что тебя держит?». «А тебя?». «Меня доступность секса, правда, за разломом забора он тоже есть». «Ты уже стреляная, Пашка тебя не захочет». И тогда он назвал её потаскушкой, на щеке отзвенела пощёчина, у неё. Зато хапнул он пыли знатно, доказательно прооравшись. Потом полночи хрипел, уставившись красными слезящимися глазами в дверцы старого трюмо. Но не научился в Жекином доме рот закрывать. И на пруду орал, расквакавшиеся до того лягушки притихли мертвецами. То в компании друзей цеплялся к её выпитому. Аж взопрел и к мочкам ушей натекла паревая краснота. Все уже знали, что у Жеки к концу августа антоновых вещей полный дом, что у себя он редко ночевал, не видели, чтобы он завсегдатаем топал к околице, что у Тохи на неё свои права возымелись, и не лезли. Женьку, отрицавшую уже второго мужика, не то чтобы невзлюбили, просто роднее им стал «не земляк» Антон, которого этой самой землёй попрекали всё детство. Жека то своя была, но делов успела наделать — вон, двое сидели, не знали, как оттеснить чувства к ней в тупик. Когда Тоха злобствовал на поляне у Гришки, утянувшего тусовку к себе, мол, последние погожие деньки, ай-да жрать прямо с огородов, Алиса довольно процедила, схлопывая во рту ягоды поздно поспевшего крыжовника, — «правильно он с ней поступает, крутит её, изводит, Пашеньке на это ни ума, ни любви не хватило». Все эти их склоки, прилюдное выяснение отношений, неустаканенный направленности, принимали, как данность, сама разворошила шершневое гнездо, сама и выгребай. Самое обидное, что Пашка не встревал, и в окне его видно не было, вместо него Инга в который раз, смотрела, переживала, сочувствовала. И ведь знала Инга, что у Нестерова от Женьки болело. Сегодня всё повторилось. Ор, визги, писки, хрип от пыли, чихи, поминание матерей, Господа всуе, Жекину бабку зачем-то. В Пашкином доме вспыхнул свет, грянул указкой молнии и, не раздумывая, потух. «Если что, я здесь, девочка» — как бы ошибившись в выключателях, давала понять Инга. Чернота за окном — обожжённая головешка, уцелевшая в золе прогоревшего кострища. Не видно ни зги. — Ты же меня ненавидишь, Тох, — она села на ступеньки веранды, обвернувшись дедовой телогрейкой, найденной в груде тряпья у печки; под ногами в кроксах чавкала и расползалась мокрая земля, лето отжило своим многоцветьем на краю этого дома, становилось холодно. — Зачем обжился здесь? За Пашку мстишь? Так Нестеров не нуждается в защите. Лизе назло? Она не подросток. Она переживёт это без истерик. Поздно истерить, нам по двадцать пять. В двадцать пять это уже обречённо глупо. Надо что-то делать или не делать вовсе. — У тебя только эти версии? — Антон, остуженный ветром, идущим вихрами от яблонь, уселся рядом, подоткнул собой голое бедро Жеки. — К матушке своей я тебя тащил, чтобы что?.. Нервы пощекотать другу и бывшей? — на конце сигареты мягко заискрило огоньком. — Неа, Женьк, чтобы знала, какую девочку я люблю, — говорить «люблю» просто, когда перед тобой тьма и сзади тьма, а фонарный заливистый свет никогда до её дома не доходил. — Это же неправда. Это же ты сейчас придумал, — она испугалась, встала, точно оттолкнувшись ногами от батутной сетки, тепло Тохи сразу перебил навязавшийся с сада холодок. — Болтаешься лодочкой, не якоришься. Темнота молчала. Глубоко. Вдумчиво. Сокрушенно. Женька взяла и следующее слово. Подумала, что на неё без спроса обвалится такая же тоска, схожая с Пашкиной. Всё это остаточное, детское. Воспоминание. Залысинка, которая всегда с тобой. — Я была замужем, там всё тоже самое, те же яйца, только в профиль. — Ты разочаровалась в одном человеке, а проецируешь это на Нестерова, на меня, а мы не проекции, всего лишь живые люди, — он наслепо облапил воздух руками, наткнулся на Женечкины коленки и прижался к ним лбом, как делал это в детстве пёс по кличке Врангель. Детство… — Достаточно просто посмотреть на тебя. Ты орёшь. Орёшь безумно. У меня всё это было. И вещи мои в окно выбрасывались, и руки выкручивали, и к косяку головой прикладывали. Знаю, проходила. — Я не такой, правда-правда, Жекис, — смело лизнул языком под коленкой. — Мой папа с матушки буквально пылинки сдувает, — хохотнул, припомнив удушающую аллергию в этой крепко сбитой избёнке. Всё снова закончилось спонтанным сексом. Они отыскали друг друга наощупь — не сложный маршрут. Крылечко скрипело, а Пашкины окна занавесились. Трахался Тоха убедительнее, чем выдумывал о любви.*
Женька вышла за околицу прежде, чем перед ней пролетел дух Гриши на велосипеде. Гришку она больше узнала по альпинистскому рюкзаку нежели по басоватому, подобно схождению горных валунов — «Жекам приветы». Кричать в пыль, взвившуюся дыбом из-под велосипедных колёс, тонких, как гимнастический обруч, она не стала. Что-то явно назревало, когда за Гришиной спиной помчалась Ярослава, по рулям развесились белоголовыми одуванчиками пакеты из продуктовой «Бригантины». «Ты чего здесь? Тоха спит?» — и снова на удалении, разнеслось степенным ветром от козырька дряхлой отживающей ольхи. Женя собиралась за грибами в мшистый лесок, но вызвонила Антона, не сворачивая к оврагу. — У ребят что… —…последнее воскресение лета у ребят, — моментом домыслил Исаков. По секаторному хрумканью в трубке сдавалось, что Тоха усердно работал челюстями, значит, пребывал у Пашки. Жека его не кормила, и он, урча тощими рёбрами, уползал столоваться к соседу. Инга уже привыкла накрывать на три персоны. — А у нас что по-твоему? — она озадаченно покрутила лукошко с расплетающимися у дна прутиками. И с этим она собиралась за грибами? Ума нет, считай калека. — А нас не пригласили, Женчис, мы персоны нон грата, тусовка же Лизкина, — он ещё раз хрустнул, чем-то наподобие гренки, и зачавкал в трубку. Как-то это всё отвратительно. — И ты зассал, Исаков? — Жека двинулась обратно к дому. — Ничего я не зассал, — Тоша хлебнул из стакана, ей пришлось отвести от уха мобильник, чтобы не слушать клокотание горлом. — Тогда собирайся, чепушила, пойдём напоминать о себе, — она скорбно взглянула на чистое небо, не осеребрённое ни единым облаком, самое то время для собирательства, а не для раздоров.*
Их было четверо. Женька, Тоха, Пашка и, втиснувшаяся в плотную компанию Инга. Антон яростно рвал высокую траву, томившуюся у заборов. Либо нервничал из-за Лизы, либо занимал руки в безделии. Жека не верила его любви к себе. С какого бодуна он её придумал? Инга плела на ходу венок из разнотравья. Нестеров поравнялся с отставшей Жекой. Все шли в разнобой, хотя должны выступить единым фронтом. — Жек, ты прости меня… я тебя совсем не защищаю от него, — Паша метнул в спину Тохе острый камешек. Мимо. — Знаешь этого болвана с детства, думаешь, без сюрпризов паренёк, а он такое выдаёт на одной ноте. — Ты и не обязан, Паш, — она сжала его запястье рукой, не решившись перехватить ладонь. Любовники, бредущие по краю дороги, не поймут. А приходить поскандалившими к более крупному скандалу морально тяжело. — Как тебе Инга? — Мы притираемся. Сложно из перепихов слепить серьёзные отношения, но мы стараемся, — он тоже не стремился зацепиться за Женю. Как показала практика, они друг без друга могут. Другие, что бросились под их винты рыбёшками, которым перерезало плавники, — нет. — Она хорошая. Она кормит этого дрыща, — она благодарно посмотрела на девушку, ловко управляющуюся с тонкими травянистыми стебельками. — Технически Тоху кормлю я, — гордо объявил Пашка, вновь нацелив на спину другу камешек. — Получается, хороший — это ты, всегда им был… — Скотобойня с тобой не согласится, — потемнел лицом Нестер. — И не надо, — фыркнула Женечка. — Видела у Антона шрам на плече, где ещё прививка эта дурацкая стоит?.. — дождался её кивка и только тогда продолжил: — Это не ребята с «Калиновки», это я, ёбанный я. Во времена Скотобойни прошёлся по Тохе ножичком. Причина — тащил меня, как и Алиска, денег не дал. Я и отомстил, а он до сих пор не даёт моему имени потонуть в дерьме. Женя невольно схватилась взглядом за правое плечо Антона, на котором затих продолговатый шрам, заканчивавшийся швейной строчкой у локтевой косточки. И ей вспомнился вечер её приезда, отступивший тёплый ливень, и Антоново — «…а потом ты, Жек, блять, уехала, это нормально?» Нормально? Разве?