***
— Она сама к нам пришла, — говорит Рюноске, и голос его, тихий, едва слышный, растворяется в звонком стрекоте сверчков. — Никто не звал ее, никто не подталкивал. Она пришла сама. Решила, что достаточно удачлива, чтобы… Ацуши едва может сосредоточиться на сказанном, но мысль, безрассудная и глупая, мелькнувшая только-только, мысль о том, что он-то, по сути, точно такой же, будит что-то глубоко внутри, тревожит, словно колесо мельницы, колеблющая раз за разом мутную водную гладь. Он подкатывается ближе, приподнимается на локте, приминая тяжестью своего тела редкие травинки. Склоняется над Рюноске так, что его учащенное, смущенное внезапной близостью дыхание заполняет слух. И только тогда осторожно спрашивает: — Но ведь она не за тобой приходила? — Нет, не за мной. Конечно же, не за мной! Рюноске смеется, но губы его, разомкнувшиеся всего на несколько мгновений, снова поджимаются, тревожно и уязвимо, так чувственно, что Ацуши хочется, безумно сильно хочется сцеловать эту невесомую боль с чужих губ, стереть, как стирает боль прошедшего дня крепкий сон. Он притискивается к Рюноске боком, обвивает его рукой крепко-крепко, словно только это сможет продлить миг их короткой встречи, вплоть до первых лучей солнца и первых теней, непрестанно скользящих над вечно подвижной водой. Ацуши довелось всего раз видеть их своими глазами — тогда они с Рюноске увлеклись друг другом, задержались, совершенно позабыв о времени. Но чужое присутствие, едва ощутимое, преследовало по пятам, заставляя шагать быстрее, как можно быстрее, увязая ногами в высокой, мокрой от росы траве. Он обернется всего один раз, пренебрегая наказом Рюноске, каждый раз заговаривавшего его на безопасное возвращение. Обернется, но успеет заметить до того, как солнечный свет сотрет полупрозрачный силуэт, пылью развеяв по ветру длинные волосы. В конце концов, ее мертвое лицо еще долгое время будет сниться Ацуши в дурных снах, чтобы можно забыть его так быстро. — Она пришла к другому, — наконец мягко поясняет Рюноске. Он скользит изящной, тонкой ладонью по лицу Ацуши, гладит по виску, по отросшим влажным прядям, — но к нему приходили многие. Отважные, юные, каждый из них верил, что в силах спасти его — увести так далеко, что даже магия не сумеет их отыскать и вернуть обратно. Да и, то были лишние опасения. Никто не собирался их преследовать, никто не собирался пойти супротив принятых правил — каждый колдун дорожит своей честью гораздо сильнее, чем можно себе представить. А учителю… ему бы не позволила гордость, но… Никто из пришедших так и не вернулся обратно, не вернулся живым к родным и близким, остался уже навсегда в услужении Колдуна черной мельницы, читает Ацуши по едва шевельнувшемуся очертанию губ. И от этой догадки становится так тяжело, так больно, будто бы он снова раз за разом вынужден смотреть, как взламывают обезумевшие от горя люди хлипкий лед, а под ним… — Он не плакал по ней, — шелестит голос Рюноске где-то над головой, вновь воскрешая воспоминания, одинаково тяжелые, одинаково ранящие. — Он даже не помнил ее имени, когда ему сообщили. Знаешь, я всегда думал… что, по чести, он никогда не хотел уйти от нас. Не видел себя среди людей, а потому — ненавидел их сильнее, чем кто-либо из нас. А сейчас… он сейчас уже не сможет к ним вернуться, даже если очень сильно захочет. С этой дороги никому не свернуть, если уже начал шагать, даже мн… Ацуши не дает ему договорить — не так ведь это было, совсем не так, — вжимается губами в чужие губы, горячо и влажно, обводит языком так, что Рюноске вздрагивает, задерживает дыхание, увязая в собственных мыслях, спутавшихся, неясных, будто в топком болоте. Ацуши никогда не даст сказать ему это. Никогда. Он знает, чувствует, что оба они, крепко сплетя руки, сейчас замерли на узкой развилке — замерли, не зная, куда идти дальше. Но какой путь не был бы выбран, Ацуши не позволит Рюноске идти по нему совершенно одному.***
Крутит свое колесо старая мельница, угольно-черная в закатном солнце, мрачная, неприветливая. Поросла тропинка к ней густой травой да бурьяном — не ходит никто проведать скрипучий механизм, не ходит никто, ни по воле своей, ни по нужде. Но Ацуши — пойдет. Пойдет, когда опустится солнце, когда стихнут последние голоса и зажгутся крошечными светлячками первые звезды. Пойдет, потому что жажда прикоснуться к Рюноске, ощутить его здесь, в своих руках, гораздо сильнее страха навсегда лишиться души и жизни, стать беспомощной, безжизненной куклой по воле Колдуна, питая силу его до скончания веков. Пойдет, осторожно ступая, шаг за шагом, пока ноги сами не приведут его к крыльцу, скрипучему, обветшалому, будто и не ступала на него никогда нога человеческая. Но кому, как не Ацуши, знать, как легко при желании обмануть чье-то зрение. Рюноске когда-то сам так играл с ним — сводил с нужной тропы, когда Ацуши выбирался в близлежащий лес за хворостом. Менял и путал следы, сухими листьями трогал лицо и руки, цеплялся кривыми сучьями за одежду и вел, вел так дальше, все глубже в чащу, пока сил идти не оставалось вовсе. Только потом Ацуши станет понятно, как милосердна была эта игра. Потом — когда сгорающий от стыда Рюноске не признается, скольких путников со скуки успел погубить в болоте, что раскинулось совсем неподалеку. Кто бы мог подумать, что поиграть с Ацуши ему захочется гораздо дольше. Кто бы мог подумать, что эта игра в итоге приведет Ацуши именно сюда. Он постучит, задыхаясь от смущения и страха, а затем, так и не получив ответа, толкнет дверь дрожащей рукой, шагнет в темноту, уже не слыша скрипа под ногами — лишь свое, такое частое, такое оглушающее дыхание. — Надо же, — различит Ацуши голос, мужской и хриплый, чарующе, опасно приветливый, — не так часто к нам заглядывают гости. Но заходи, милый, заходи, не стой прямо на пороге. Ярко вспыхнувший свет одинокой свечи ослепит всего на мгновение. И тогда Ацуши увидит все, что так старательно скрывали столько времени — но все, к чему Рюноске был привычен с самого своего детства — и широкий, заваленный ветхими свитками стол, и запрятанные под потолком, заставленные какими-то склянками полки. И самого хозяина мельницы. От одной только его улыбки Ацуши бросит в дрожь. Но отступиться сейчас он не может, не имеет права. — Господин Мори, — робко позовет он, но осечется, крепко стиснет в кулаки непослушные пальцы и, наконец, впервые за все время взглянет своему собеседнику прямо в глаза — обжигающие алым угли. — Я пришел к вам, господин Мори. Я хочу сыграть с вами.***
— Он не отказывает никому в играх, но главное — предложить первым, — Рюноске запинается, хмурится еще сильнее, не сводя внимательного, настороженного взгляда. Наверное, зная его совсем немного, Ацуши и не сразу догадался бы, как много прячется за ним страха. И в первую очередь за него, за Ацуши. — Я не смогу помочь тебе, если все-таки… — Этого и не потребуется. Ацуши не страшно, ни капельки не страшно. Он ловит своей ладонью тонкие пальцы Рюноске, подносит к губам и целует каждый, обводит нежным касанием каждую костяшку, болезненно острую — кожа здесь особенно тонкая, особенно нежная, и ласкать ее безмерно приятно даже самому Ацуши. Что уж говорить о том, как сладко сбивается от такой мелочи голос Рюноске. Но тяжелый перстень, широким кольцом охвативший указательный палец правой руки, как никогда кажется Ацуши стальными кандалами. И если это и в самом деле последняя ниточка, что связывает Рюноске с тьмой мира колдовства, то будет совсем не жалко ее разрубить. Ацуши справится. Ацуши не может по-другому. Особенно теперь, когда чужая вера разожгла в нем настолько сильную уверенность.***
— Сыграть… — издевательски медленно тянет Мори. — Как интересно. Но послушай, мальчик, во всякой игре есть ставки — без них совсем не так интересно. Что можешь предложить ты мне, тому, у кого есть все, достаточно только пожелать? Щелкнуть пальцами, как любите говорить вы, люди. Ацуши не отвечает ему сразу. Но касается ладонью груди, того самого места, где так часто и гулко бьется его собственное сердце. — Душу, — веско роняет он. — Разве это не то, что поможет вам принять решение, господин Мори? Ацуши учтив и вежлив, пусть даже больше демонстративно, пусть даже глубоко внутри искренне ненавидя и совсем чуточку боясь — а какой смысл отрицать все те эмоции, что крепким клубком сплелись где-то внутри него. Но в тот миг, когда Мори благодушно кивает, тяжелый узел в груди Ацуши все-таки слабеет. Теперь-то пути назад больше нет.***
Он шагает вверх по винтовой лестнице, едва касаясь рукой обветшалых перил, вздрагивая от каждого шороха позади — так неслышно ступает по его пятам всемогущий Колдун, легко, словно кошка. Но он сам отворяет перед Ацуши дверь, будто бы гостеприимный хозяин. И приглашающе ведет рукой по воздуху, ну же, входи поскорее, не заставляй меня ждать. Ведь цена, поставленная с каждой стороны так велика, так сладка, что сводит пальцы жаждой обладания. В этом они с Ацуши практически одинаковые. — Не так часто мне приходится ставить на кон судьбу своих учеников, — говорит Мори, но Ацуши-то знает — лжет. Лжет, боясь спугнуть в последний момент, лжет, как лгал всем, кто был до Ацуши и кто придет далеко после, такой же отчаянный, такой же жадный до любви и ласки. Ведь человек так жаден по своей природе, так жесток в своем желании получить вожделенное, и разве можно сомневаться, что когда-то сам Дьявол взрастил в нем этот росток греха. Но даже Мори, по рассказам Рюноске, которым Ацуши не может не верить, когда-то был простым смертным. А значит — и в эту минуту ничто человеческое ему не чуждо. — Я знаю, мальчик, за кем ты пришел, — скажет он, прежде чем отклониться в сторону, позволяя пройти. — Не сомневайся — он будет там. Так что узнай и забери его. Острое «если сможешь» повисает в воздухе, но Ацуши и не нужна магия, чтобы считать его кожей. Мыслями он уже там — за тяжелой дубовой дверью. Там, где его ждет Рюноске.***
— В прошлый раз это была рыба, — вспоминает Рюноске. Они сидят на самом краюшке берега, спустив ноги в воду, прохладную и чистую, такую прозрачную от ясного лунного света. Ацуши морщится, до того неприятно лижут кожу редкие волны, но весь обращается в слух. Каждое сказанное Рюноске слово кажется важным. Но каждое прикосновение, каждый взгляд и движение — тоже. Ацуши хочется сохранить их в себе, запечатать глубоко внутри, под самым сердцем, охваченным сейчас таким страхом, такой тревогой, что сложно описать. — Мы были рыбами, — рассказывает ему Рюноске, — маленькими, длиннохвостыми, с серебристой чешуей. Мы плавали у самых ее ног, но взять с собой она могла лишь кого-то одного. Того, за кем пришла. Но она… — Так и не угадала? Рюноске коротко кивает, да так и застывает в безмолвии, отбросив назад голову. Красивый, безмятежный и, отчего-то, совершенно спокойный. Лунный свет серебрит кончики его волос практически добела. Ацуши так и хочется скользнуть по ним пальцами.***
Их было много: всюду, куда ни кинь взгляд, примостились птицы. Одинаково черные, одинаково неподвижные, будто бы и не живые вовсе — страх на секунду сдавливает Ацуши горло. А что, если он и в самом деле опоздал? — Выбирай, — слышит он голос Мори позади. — У тебя есть столько времени, сколько требуется, чтобы сделать выбор. Но запомни, коснуться ты сможешь лишь одного — того, кого заберешь вместе с собой. Несложное правило, верно? Но Ацуши больше не слушает его. Он вспоминает.***
Кожа Рюноске на вкус пряная — Ацуши скользит по ней языком, обводит косточку ключицы самым кончиком, медленно, распуская пальцами высокий воротник. Рюноске винит во всем неудачное стечение обстоятельств, неверные ингредиенты и испорченные зелья, но — начинает задыхаться, стоит только Ацуши пустить в ход зубы. Пусть и обычно он осторожен и деликатен, сегодня сдержать себя почему-то особенно сложно. Рюноске даже пахнет так, дурманяще и сладко, как пахнут изысканные сладости из далеких земель — такие привозили в деревню Ацуши к осенней ярмарке, и ему удалось выкроить для себя крошечный кусочек, сплошь залитый медом и какими-то специями. Тогда это показалось ему самой вкусной вещью на свете. Но лишь до тех пор, пока в голове не мелькнула другая, такая странная на первый взгляд в мысль. Пока Ацуши не захотелось попробовать Рюноске своими собственными губами и языком. Тогда ему было даже стыдно думать о таком, не то что просить. Тогда ему казалось, что подобные чувства к другу — Ацуши даже и не мог поверить, что отношения хрупкого перемирия, возникшие далеко не сразу, могут потеплеть так сильно, — совершенно недопустимы. Но все поменялось. Поменялось так сильно, что Ацуши иногда до сих пор хочется принять все происходящее за сон. Вот только привкус чужой кожи, тепло чужого тела и жадные, распухшие от частых соприкосновений губы еще способны убедить его, что все происходящее — реальность. Пока еще зыбкая, пока еще непостоянная, но все-таки реальность. А раз это так, то Ацуши в силах сделать сказку о спокойной жизни, заключенную пока что только в его собственной голове, былью.***
— Это он, — произносит Ацуши и касается пальцами маленькой птичьей головки, крошечной в сравнении с величиной собственной ладони. — Я пришел за ним. Птица вздрагивает под его руками, наливается теплом и жизнью, распуская ладные черные крылья. Но Ацуши крепко прижимает ее к груди, так крепко, будто боясь, что в любой момент она может развеяться дымом, исчезнуть, как исчезает все хорошее из его жизни, даже если ты успел коснуться этого пальцами. — Вы обещали, господи Мори, — напоминает он и твердо сжимает губы, так, что даже становится немного больно. — Это ведь он, я угадал. Но Мори молчит. Смотрит на него уже без былой улыбки, легко качаясь из стороны в сторону, словно тонкое деревце под порывом ветра. А затем — резко шагает вперед, упирая указательным пальцем Ацуши в грудь. Рука его сплошь усеяна перстнями, но самый большой, такой похожий на тот, что обычно носил на своем пальце Рюноске, алым камнем смотрит прямо на Ацуши, наливаясь пронзительно ярким светом. Опасным светом. Но птица вздрагивает снова, больно клюет Ацуши в плечо, и тот ахает, прежде чем опустить взгляд вниз. Увидеть, как раскрыты широким чернильным пятном на его груди угольно-черные крылья, так, словно не только ему есть, что защищать. Пусть даже в таком маленьком и жалком теле. — Пожалуй, — в голосе Мори впервые за долгое время появляется рассеянность. Он отводит руку, долго разминая пальцы, растирая подушечками пальцев цветные камни. — Молодежи в это время и в самом деле требуется больше свободы. Как жаль, что я этого так и не учел… Он кивает, то ли себе, то ли Ацуши, не понять толком. Но не останавливает, когда тот проходит мимо, не окликает до самого конца, когда тот спускается вниз по лестнице, минуя две, а то и три ступеньки. И Ацуши ему за это безмерно благодарен.***
— Вы ведь могли и не выполнить поставленного условия, верно? Мори поднимает голову. Окидывает взглядом ученика, только вернувшего себе прежний человеческий облик, замершего рядом покорной тенью, и ухмыляется, по-прежнему широко, но сейчас — как будто немного устало. — Мог, — нехотя отвечает он. — В конце концов, это люди придумали, что мы всегда исполняем данные клятвы, совершенно не зная, насколько далек от нашего их собственный мир. Мори замолкает, тянется рукой к лицу и долго трет глаза, уставшие от тусклого света, уставшие от долгих лет жизни, безумно долгих лет. — Тогда почему отпустили? В бесконечно долгой жизни есть свои безусловные минусы, но даже их люди склонны приукрасить. — У кошки всего девять жизней, — нарушает он наконец тревожное молчание. И медленно стирает с бока свечи еще не застывшие капли воска. — Это закон жизни, писанный задолго до того, как появились мы. Но все же… пожалуй, мне действительно хотелось бы узнать, сколько жизней на самом деле у «него». И, однажды, мне представится такой шанс. Потому что только люди верят, что, оказавшись на развилке, им в самом деле дано право сделать хоть какой-то выбор.***
— Мне это больше не нужно, — говорит Рюноске. Перстень легко соскальзывает с его руки, ложится на ладонь Ацуши приятной тяжестью. Он вертит в его руках с детским восторгом, разглядывает, как красиво мерцают тонкие грани центрального камня, как искусно тонка резьба, и только затем недоверчиво поднимает на Рюноске взгляд. — Уверен? — уточняет он. — Ты ведь так долго его носил… — Уверен, — обрывает его Рюноске. И, сделав несколько шагов вперед, мягко накрывает ладонь Ацуши своей. — Чтобы начать одну жизнь, нужно закончить старую. Верно? Верно, кивает Ацуши. И покорно позволяет пальцам Рюноске скользить по своим, расслабляя и раскрывая. Перстень легко проскальзывает сквозь них, зависших над покойной гладью воды. И тут же — уходит на дно, даже не подняв редких брызг. Ацуши с облегчением замечает, как загораются радостью глаза Рюноске, обычно такие спокойные, такие степенные. И лишь крепче сплетает их пальцы, с наслаждением вдыхая полный утренней свежести воздух. Это будет их первый рассвет, проведенный вместе.***
Крутит свое колесо старая мельница, крутит уже столько лет, не замирая ни на одно мгновение, почерневшая вся от времени и людских слухов. Стучат ее жернова, вертятся без замедления, без остановки — так часто стучит в груди человеческой пылкое, любящее сердце. Стоит черная мельница на самой границе, разделяет два мира, не суждено которым никогда соприкоснуться — ведь так устроено, повелено с самого сотворения, и никому не подвластно изменить законы вечные. Но коль захочется тебе оказаться на той стороне — ступи на тропу, единственную тропу, что к мельнице черной ведет, пусть и поросла она насквозь бурьяном да сорной травой, густой и высокой. Ступи и шагай, пока будет хватать сил, не оглядываясь, не сомневаясь. Но только помни одно, хорошенько в голову свою уложи, чтобы не лить потом слез, ненужных, бесполезных — разве будет кому утешить тебя на той стороне? Запомни, что тем безрассудным, ступившим к мельнице черной по воле или собственной прихоти, уже не будет пути обратного. И не вернуться им назад к желанной развилке, не ступить на дорогу иную — не отменить решения принятого. Одна она у них теперь будет. Только одна. И то — неизменно.