ID работы: 4949952

За границей льда

Джен
PG-13
Завершён
38
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится 3 Отзывы 6 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Шаги гулко отдаются эхом, уходя вибрацией в мрамор плит под ногами. Отчаянно чешутся сгибы локтей, словно на нем старый колючий свитер, а сам он — маленький тощий мальчишка, с какой-то придури натянувший отвратительную тряпку на голое тело. Хотя, наверное, свитер сейчас — не самое худшее решение. Изо рта слой за слоем рвется пар, согревая для еще одного шага. Ноги волочатся с трудом, готовые вот-вот вмерзнуть в пол. Впереди — только синь льда и шепот собственных шагов. Откуда-то доносится завывание: это стон вьюги, его ни с чем не спутаешь. Где-то там, снаружи ледяного коридора, мечется стылая метель, хохочет какой-нибудь бог бури и снега, наслаждаясь учиненным стихийным бедствием. Пытается тереть предплечья, согревать себя ладонями, но они уже давно едва теплые, не дарят и крупиц тепла. Тело тяжелое и ноги заплетаются. На злость не осталось сил. Шаги становятся невыполнимой задачей, справляться с которой удается только из природной ненависти к любого рода слабости и упрямства. Тело колотит от холода, трясет: в грудине пусто и тоскливо от одиночества и чувства собственной жалости. Шаг, еще один.. Одна только не унявшаяся ярость ведет вперед: ненависть к этому бесконечному коридору, к тому, кто заточил его в нем.. к себе. К себе — особенно. Останавливается: в ладони, едва живой, тлеет огонек пламени, согревая синеющие пальцы. И от него боли больше, чем от обморожения. Чертово доказательство того, что он проиграл. Со злостью сжимает пальцы и наотмашь бьет кулаком в стену, вкладывая в удар все свое отчаяние. С глухим воем сползает по стене на холодный пол. Все, финиш. Ну где-то же у этой чертовой дыры должен быть конец? Даже если так — он до него не .. Нет. Дойдет. И еще сожжет к чертям всех тех ублюдков, кто посмел засунуть его в этот ад. Пускай даже придется соперничать с языческими богами или самим дьяволом — он выберется и уничтожит их! Надо только.. Немного тепла. *** — Ничего не могу обещать. Пульс четкий, ровный, дыхание спокойное, но я не могу гарантировать его пробуждение, синьор Супербиа.Он.. словно спит, понимаете? Я знаю, вы мне не верите, но.. Вы же сознаете, что мне нет смысла лгать? Вся горечь — в сдвиге лицевых мускулов. Так медленно и незаметно, будто континентальные плиты двинулись для дрейфа. Ни словом, ни звуком, ни даже дыханием. Натянутой стрелой. — Да, — на грани слышимости. Севшим, уставшим голосом. Врач — пожилой мужчина со снежной россыпью щетины на загорелом, изборожденном морщинами лице, жмет ему руку. В ответном жесте — ни грамма нажима и силы. Только такт и благодарность. Терпи, это все… Ради чего-то.Ради эфемерного чего-то, из-за которого уже проклятые восемь лет он тащит на своем горбу, как сизифов камень, все это дерьмо. Садится на стул у кровати. Спина, болезненно ровная, как струна, грозится сломаться под тяжестью этой ноши. Не позволяет себе думать. Нет. Исключено. Он — сможет. Иначе.. Зачем все это? Протирает лицо ладонью и, после того, как врач затворяет за собой дверь, тянет пальцы к смуглой кисти, лежащей поверх одеяла. Белая, словно мел, рука замирает в нескольких сантиметрах: Скуало не позволяет себе коснуться, не позволяет себе убедиться в том, что эти пальцы — тоже безучастные и холодные, как и все вокруг. Между ними не было такой пропасти даже тогда, когда их разделяли полметра льда. Скользит взглядом по лицу, по скомканным угольным волосам, и кусает губы: старается оставлять свое позорно-дезертирское отчаяние за дверьми всяких раз, как приходит сюда. И все-таки просачивается, выдавая его с головой, заполняет пустоты(кажется, сам воздух вытесняет из комнаты) и душит. А все, что Супербиа не запрещает себе делать здесь — это прислоняться лбом к краю кровати и закрывать глаза. Он не может позволить себе тосковать по этому человеку: это будет значить, что они уже не увидятся. Упрямо не хочет верить в это даже тогда, когда факты говорят об обратном, когда, казалось бы, уже можно опустить руки. Но черта с два он это сдастся. Тогда, восемь лет назад не сдался, а уж сейчас на то вообще нет причин. Убеждает сам себя и бездумно теребит кончики висящих по бокам от осунувшегося лица волос. И только когда понимает, что задержался дольше обычного, дольше, чем может себе позволить, встает и покидает комнату под аккомпанемент тихого движения грудной клетки и писка приборов. *** Помнится, поначалу он даже не заметил, что вокруг только лед — его согревал внутренний жар. Очнувшись, он пошевелил затекшими конечностями. Встал. Отряхнулся. И только оглядевшись вокруг, понял, что совсем один здесь. Сперва захлестнуло удивлением. Вокруг — круглый зал изо льда, и он на его окраине. Гладкие стены отражают размытый силуэт: ни дуновения воздуха, ни звука. Как будто вакуум, скравший в се шорохи в своем нутре, подавлял все живое, что могло бы проникнуть снаружи. И никакого выхода. Но что бесит еще больше — он совершенно не помнит, что было до этого и кто он. Озирается, тщась разгадать способ вырваться. Первой резонной мыслью стало разнести к чертям ловушку и выйти наружу. Лед подтаивал и капал местами, сквозь густую корку цвета ультрамарина в холодном сиянии виднелись лучи солнца, проникающие сквозь своды. Это ободрило его: если на улице солнечно, то сломать преграду будет еще проще. Миг — и в ладони заворочался растревоженным драконом огненный комок, подпитываемый зарождающейся злостью и желанием выбраться. Удар — лед исходит на нет трещинами и дрожит, готовый расколоться. В следующий момент — недоумение. Пламя в руке гаснет еще стремительнее, чем появилось, а корка льда в том месте, где он готов был рассыпаться, уступая место свободе, становится еще толще, прочнее, покрывается гирляндой колючих бугров сосулек, выступающих из стены острыми краями. Следующий удар возымел ровно тот же эффект. Злость в груди стряхнула с себя остатки сна и живо взялась за дело: обе руки загорелись огнем, и воздух вокруг начал шипеть и обращаться в пар. Хлопок за хлопком, настойчиво и с яростью, он снова и снова расчерчивал ударами ледяную преграду, обрушиваясь на нее во всю мощь. Та ежилась под напором, щетинилась остриями ледяных копий, которые распускались на гладкой поверхности зазубринами, как щупальца спрута. Он чувствовал, как с каждым усилием уходят силы, как тело слабеет, и от того ярился сильнее: нельзя отступить и сдаться, нельзя проиграть раньше, чем он окончательно выдохнется! С каких пор перестало быть возможным разнести любую преграду?! Рубашку в клочья изорвало осколками льда, а те обрывки, что остались, слетели лоскутами на пол и сгорели в искрах огня, отскакивающих от стен. Костяшки пальцев разбились и сочились кровью: она то спекалась, то вновь начинала капать на прозрачный пол, брызгать на стены. Колючие иголки льда, как занозы, застревали в руках, когда новый удар содрогал холодную стену. Они впивались в обнаженный торс, застревали и плавились от бушевавшего под кожей пламени. Глаза застилал пот, мышцы ныли зверски: то ли от напряжения, то ли от постоянного чередования сводящего зубодробительного холода и внутренней ярости, вырывавшейся наружу мареновыми сполохами. Фантасмагорическое зрелище. Бушующее кольцо огня в ледяных оковах, вспыхивающее и стихающее в одно мгновение, опаляя и отступая. И он в его эпицентре. Каждый залп приносил с собой свежие ожоги и царапины, которые ныли и чесались, так, что хотелось содрать с себя кожу, лишь бы не чувствовать. Он сжимал зубы до скрипа и хруста эмали, не видел практически ничего за застилавшей глаза злостью, метался по сколоченному, казалось, специально для него, гробу, с отчаянной яростью раненного зверя. И ярился еще больше от того, что кто-то словно навязал ему единственную мысль, что прочно засела в башке: не выберешься, сдохнешь здесь, безродной скотиной. Не выберешься. Похоронен. Кажется, он размозжил себе пальцы, так, что ладонь уже не сжималась в кулак. Но ледяной короб оставался невредим, лишь выпускал все новые шипы в собственное нутро. В последний удар он вложил весь гнев и ярость, на какие был способен, вымещая на стенах сокрушительную силу пламени, которой по праву гордился с малолетства, обрушиваясь на мнимо-хрупкий лед всем своим телом, всем своим существованием. Но стена устояла. Загудел потолок, лучи света, до этого проникавшие сквозь ледяные оковы, потухли, уступая место полумраку. Под ногами заплясали осколки, подпрыгивая, затрясся мраморный пол. Потребовалось меньше минуты, чтобы понять — все здесь вот-вот рухнет. И если его не пронзит насквозь ледяными иглами, то погребет под обломками. Хотелось вновь положиться на силу пламени, но он понимал: подведет. Никогда не подводившее, сейчас, как капризная девица, отвернувшаяся от верного спутника ради ретивого повесы, откажет в последний миг, обрекая на смерть. Ушло еще немного времени прежде, чем ослепленные вспышками пламени глаза привыкли к сумраку ледяного купола и отыскали в стене проход, которого, определенно, раньше не было. Удивлению не осталось места — петляя среди осколков, падавших со свода, несся к арке в стене, в душе надеясь, что успеет, и в тот же миг ненавидя себя за проявленное малодушие. Раньше бы не отступил так позорно. Но раньше он и лед разбивать мог и без Пламени. Едва он успевает влететь в проход, как потолок за его спиной стремительно падает, отбрасывая волной морозного воздуха дальше в коридор. Оступается на осколке в темноте, падает, с трудом удержав себя от унизительных попыток ухватиться за что-нибудь спасительное в полете. Удар головой о камень. Жаром в виски, по венам разливаясь по телу, холод мрамора у затылка. И миг блаженной и проклинаемой темноты насилу смеживает веки, сбрасывая в небытие под симфонию разрушения. *** Скуало не хочет думать, что будет делать, если все эти годы боролся зря. Выгрызал, как Роден свои скульптуры, былую славу для Варии. Как лизал почти сапоги Вонголе, только бы не травили их, как зарвавшегося берсерка. Как унизительно просил амнистии — не для себя, для остальных. Как сам терпел пинки и побои от каждого гребанного хранителя старика, как сцеплял зубы и учился верховодить шайкой ублюдков, совсем съехавших с катушек после того, как они лишились главного лидера. И забыл бы с удовольствием, да только хрен ему кто даст забыть. Старик Девятый со своими Хранителями, которые с месяц держали его в тюрьме Вонголы и все гадали, отправить малолетнего бунтовщика в Вендикаре или нет? Пожалели, в итоге. Иногда Скуало думает, что лучше бы тогда и убили бы. Избавили бы от многих лет нескончаемого пиздеца. И только потом спохватывается, браня себя за собственные мысли: да нет, чушь какая. Разве был бы он полезен Варии, если бы сдох так просто и глупо? Воспоминания о том, что было до Колыбели, уже кажутся такими далекими и будто выращенными в воображении. В фантазиях, где все пошло именно так, как они хотели. Они ведь и знакомы-то были с того злополучного приема всего год. Общались много, да, но все о деле, практически ничего не спрашивая друг о друге. Грызлись постоянно и дрались даже тогда, когда не могли решить в плане наступления какую-нибудь деталь. Он иногда ненавидел вспыльчивость и склонность Занзаса к необдуманным поступкам. И все равно шел, как помешанный, на зов этой силы. Суперби тогда вообще казалось, что весь мир лежит у ног, и он сможет прогнуть его под себя своим мечом. Мог Занзасу на блюде его принести, как отдал Варию, да только не говорил об этом никогда, не предлагал — босс бы ни за что не принял. Еще бы счел за подачку и взбесился. А что было потом? Восемь лет, когда Вонгола не стыдилась иметь его во всех позах и плоскостях, тыча лицом в каждую малейшую оплошность. Восемь. Гребанных. Лет. Мечник думал, у него хребет сломается. Или ему его переломят. И пока приходилось таскаться в особняк к Тимотео, едва сдерживался, чтобы не перерезать ему горло. Одно только и останавливало — только он может вытащить Занзаса из ледяных оков. Скуало теперь не без ухмылки вспоминает о тех днях: он к своим восемнадцати годам выпил, убил людей и разочаровался в жизни много больше тех, кому далеко за тридцать. У него была целая персональная вечность на то, чтобы полностью переосмыслить все свое отношение к тому, за кем он когда-то(теперь уже, кажется, так давно) поклялся идти до самой смерти. Скуало взрослел, Занзас — нет. Где-то краем сознания понимал, что несостоявшийся Десятый теперь проебал все на свете: причуды юности вроде девок, алкоголя и бешеных гонок по ночной трассе(сыну дона не к чести подобные выходки, но честь для Занзаса вообще всегда была понятием, исходящим сугубо изнутри — на мнение остальных ему было плевать), взросление, самоосознание. Хотя, наверное, на последнее у него времени теперь предостаточно. Мечник приходил в подвал пару раз в год, смотрел на неизменное выражение лица и словно отмерял глубину своего личного ада длинной косм за спиной. Изучал внимательно, каждый раз, заново впитывая образ, черты лица, будто прикидывая, насколько у него нынешнего поменялось восприятие по сравнению с ним-с-последнего-прихода. Тот же излом бровей, сведенных на переносице, взгляд исподлобья бешеный и.. Обиженный. Потерянный, с первобытным ужасом на дне радужки цвета запекшейся крови. Что он чувствовал, когда ощутил на себе прикосновения льда? Насколько глубока была мера его отчаяния? Волосы точат иголками, как у рассерженного ежа, руки, словно минуту назад готовые для удара, опущены безвольными плетьми. Губы, искаженные застывшим криком. Скуало воскрешает в памяти подвижность этого лица: редкую, скупую и напыщено-мальчишескую. Вспоминает, как Занзас удивленно вскидывал брови всякий раз, как он, Супербиа, перепрыгивал поставленную им планку. Как смотрел: жгуче, насмешливо, бросая вызов непомерной акульей гордости. Без вот этой вот надломленности. И что руки у него — шершавые от постоянных упражнений в стрельбе. Губы — обветренные, с сеткой изредка кровоточащих трещин и совсем недавно начавшей пробиваться по линии челюсти щетиной. И вкус их тоже помнит. Как они забивались в самые пыльные и темные углы, чтобы не спалиться, и целовались, сталкиваясь деснами и зубами, кусаясь. Оголодавшие до близости придурки, грезящие о великих победах. Он не помнит, с чего все пошло. Кажется, в очередном приступе любимой занзасовской игры «возьми вон того орущего кретина на слабо». Теперь это все кажется таким далеким. Скуало думает так, а сам понимает, что за эти восемь лет успел влюбиться в этого мальчишку, вмурованного в ледяную глыбу. И что ему оскомину набила уже эта физиономия, выражающая готовность к смерти, что до жути хочется снова на спектр эмоций посмотреть: хамоватых, совсем занзасовских. Тогда, все эти годы, он жил одной только верой в то, что они смогут найти способ вытащить босса изо льда и снова все вернется на свои места. Пускай все наизнанку вывернется, но они хотя бы почувствуют себя на своем месте. Он жил, цепляясь за одну только мысль, что пока не вытащит Занзаса — ничерта не кончено. А теперь? Скуало вспоминает, как замерло сердце, когда после всех проделанных Мармоном махинаций на него свалилось обессиленное тело, хрипя. Тело совсем мальчишки — пусть не по годам крепкого и рослого, но, по сути, просто шестнадцатилетнего подростка. Как щелкнуло в мозгу и затопило облегчением, что пережил. Что сумел, что все сделанное ради этого — не зря. Как быстро прошла мимолетная радость, сменяясь новой волной безрадостных дней. Как теперь Супербиа таскался в эту чертову палату, прогоняя всех в дьяволу, и смотрел на теперь уже спокойное лицо, по старой привычке ли или от собственной любви все усложнять не давая себе прикоснуться. Под шум чужих вдохов и мерное гудение аппаратов. А коснуться хотелось до одури. Но сорваться — это натолкнуться на немое равнодушие бессознательного тела, тела, которое только внешне — прежний Занзас. Которое все еще тело того пацана, с которым они вместе шли в палаццо Вонголы. Мечник не был идиотом, чтобы не понять, что когда очнется, босс уже не будет тем импульсивным подростком. Хотя казалось бы, он еще недавно спорил с Супербиа, кто больше стопок текилы опрокинет за час. А теперь — подумать только, Скуало старше на шесть лет, много опытнее как в роли убийцы, так и в роли главы Варии и.. намного, намного более одинок, чем прежде. И этому взрослому и чужому Скуало чертовски неуютно сидеть с этим щемящим воспоминанием о прошлом, в котором все складывалось куда лучше. Но все равно приходит каждый раз, убеждая себя, что перед ним — тот же человек, которому он клялся в верности, что вот эти волосы длиннющие — не просто так за спиной болтаются, что вот сейчас Занзас встанет и даст ему хороший подзатыльник и выдаст что-то вроде: «какого черта у тебя рожа такая, будто ты своего любимого щенка похоронил, а, тупая рыбина?». Но чуда не происходит. Да и верил ли Скуало в них хоть когда-то? Сидит, не позволяя себе даже сжать в руках лежащую поверх одеяла кисть. Нельзя дать слабину. Нельзя дать себе поверить, что если не очнулся сразу, то уже никогда. Им обоим остается лишь дышать. *** — Может быть, все было зря? Бельфегор как-то проскальзывает в палату следом за мечником и долго смотрит, как сутулый силуэт варийской акулы сидит на жестком стуле у постели. Не тот Скуало, который притащил его в Варию, а какая-то бледная тень его. Вопрос у блондина срывается с языка прежде, чем он успевает захлопнуть рот. Скуало в ответ оборачивается, и в этом прищуре белых почти глаз Бельфегор видит ядерную смесь из отчаяния и ярости. Наверное, обоим кажется, что они слышат, как выдержка и желание бороться в Супербиа с громким хрустом дают огромную трещину. Так мечник на памяти принца не орал еще никогда — даже тогда, когда приходил после визитов в резиденцию Вонголы с полугодовым отчетом. Убегать приходится быстро, потому что Бельфегор видит — сейчас капитан как никогда близок к тому, чтобы его убить. Его истерика по поводу срезанного клочка волос три года назад и рядом не стояла. Он успевает вылететь за дверь прежде, чем его надвое рассекает широким клинком, и еще долго избегает попадаться капитану на глаза. А Скуало в тот вечер напивается и переворачивает вверх дном кабинет, который так и не научился называть своим. Опрокидывает шкафы, рассыпая ворох бумаг по полу, переворачивает стол, оставляет на стенах широкие царапины от острия меча. Плюхается в уцелевшее чертово кресло и глушит еще бутылку: горько, до слезящихся глаз, пока глотку не начнет печь так, будто собрался огнем плеваться, пока челюсть не сведет. Все лучше так, чем пепел, оседающий на языке и в легких. Дерьмо, какое же дерьмо. Потом срывается из поместья и гонит по прибрежной трассе, выжимая двести пятьдесят в час по извилистому серпантину, и в душе его сидит клубок змей вроде мыслей о том, что будет восхитительно, если на следующем повороте он врежется в грузовик на полной скорости. *** Прислоняется к стене, впитывая в себя ее холод, отдавая взамен остатки живого тепла. Огонь на ладони вспыхивает робкой искрой в последний раз, лижет пальцы мнимым теплом и тлеет, забирая с собой остатки того, что заставляло балансировать на грани отчаяния. А потом будто дуновение ветра налетает и тушит единственный источник света и жизни. Мир вокруг погружается в ультрамариновый мрак: темнота оглушает, обступает со всех сторон, и в этой тьме каждый вдох кажется пыткой. Все болит так, будто с него заживо сняли кожу и бросили в жесткую постилку догнивать, упиваясь мукой. В голове такая же давящая пустота: ни единой мысли, только остаточная ненависть и что-то вроде внутреннего голоса, полюбовно упрашивающее не останавливаться и идти дальше. Еще бесконечность метров назад он бы так и сделал, а теперь — голоса в башке могут идти нахуй. Приваливается к стене и сползает на пол, скребет ногтями по плитам, сдирая руки в мясо. Пусть так — хотя бы отголоски той же агонии, которую доставляет ему ненависть к самому своему существованию. Да-а, у того, кто засунул его сюда, явно все в порядке с фантазией. Как только он выберется — то сразу убьет этого ублюдка. В какой-то момент он начинает проваливаться в небытие, где он не помнит ни себя, ни своей жизни, ни даже того, как он выглядит. Смотрит из-под тяжелых век на свою руку: будто контуры истончились, стали прозрачнее и более зыбкими. Теперь вся кожа испещрена уродливыми рубцами, текущими по пальцам, кистям, запястьям и предплечьям. Он не удивится, что и остальное тело выглядит не лучше. И надо бы стряхнуть оцепенение и, всем смертям назло, идти, пока не выберется, но сил хватает только на рваные вдохи и ежесекундную борьбу с растекающимся под кожей льдом, с тем, как смерзаются оцепеневшие мышцы, как их рвет и как выкручивает жилы. Задыхается. Дьявол, как научиться дышать заново? Как вообще вспомнить, что это такое, когда грудная клетка может подниматься и опускаться, не причиняя глухой, постоянной боли? Дьявол.. Закрывает глаза, отдаваясь во власть съедающей его муке. Все еще разрывает изнутри бескомпромиссной битвой гордости и бесконечной усталости, где, кажется, выиграет только смерть. Но уже и на то, чтобы напоследок показать, чего он стоит, прежде чем сдаваться в руки костлявой — на это, черт, тоже совсем не осталось ничего. Только вечный холод. Выдыхает надсадно и затихает. В ушах стучит все медленнее: раз. Рр-ааз, ррр… Финиш. … И затем внутри разгорается огонь, опаляя. Течет с рук раскаленной магмой, так, что если бы связки не смерзлись нахрен, можно было бы смеяться с искаженным болью и превосходством лицом от облегчения. Под кожей плавятся застывшие жилы, но эта боль только рождает новые спазмы смеха: значит, живой! Уж лучше сдохнуть так, чем обречено, проклиная и ненавидя себя! В его глазах — совершенная форма безумия, квинтэссенция из муки и ярости. В его руках — жар Преисподней, который она пропускает сквозь себя, давясь булькающим хохотом, застревающим в горле. Будто кости дробятся, оплывают и срастаются заново, а сам он корчится в центре этой пытки, восхищаясь и наслаждаясь ею. И миг, когда, — будто дежавю — своды вновь колышутся, обрываясь на него своей первозданной мощью, — он счастлив. *** Веки ворочаются с трудом. Слезятся глаза от резкого света ламп над головой. Занзас трудом поворачивает голову, испытывая залежанные мышцы, слепо шарит едва двигающимися пальцами рядом с собой в поисках хотя бы глотка воды. В груди все еще смятением: слишком жива еще проклятая смесь из отчаяния и слепой надежды, за которую он клянет себя. Но сейчас — он с трудом помнит, что произошло. Пальцы двигаются, проходясь одеревеневшими подушечками по трубкам дренажа, по болезненно белой простыни, по металлу обода койки и дальше, за пределы кровати. И натыкаются на чьи-то волосы. Странное тепло, минутная слабость накатывает внезапнее пулевого в голову, пока он перебирает тяжелые пряди, заново учась дышать и чувствовать мир. Будто каждый волос — как нить, связующая его тело и жизнь вокруг, упрочняющая его существование. А голова из-под ладони вдруг резко исчезает. С трудом поворачивает голову, чтобы наткнуться на истерзанный сомнениями взгляд серых, непривычно выцветших глаз. Хочется встать и прописать отбросу первосортных пиздюлей за такой взгляд, но удается только хрипеть: тело не слушается и в пересохшей глотке застревают слова. Мусор вскидывается, неверяще глядя на него, будто видит впервые. Лицо у него в этот момент такое, будто человеку, доживающему последние часы, объявили, что его смерть — ошибка, и он волен прожить еще много беззаботных лет. — Ты.. — Скуало задыхается на выдохе. Застывшая на лице маска холодного спокойствия раскалывается, мнимая, являя на долгие минуты весь спектр оттенков тоски и облегчения во взгляде. За окном одуряюще пахнет началом итальянской весны, богатой солнцем и дождями, купающей в роскоши цветущих садов и аромата соленого моря.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.