Некоторых людей стоило бы придумать +2077

Слэш — в центре истории романтические и/или сексуальные отношения между мужчинами
Yuri!!! on Ice

Основные персонажи:
Виктор Никифоров, Жан-Жак Леруа (Джей-Джей), Кристоф Джакометти, Лилия Барановская, Отабек Алтын, Юри Кацуки, Юрий Плисецкий, Яков Фельцман
Пэйринг:
Виктор/Юри,Отабек/Юрий, многие прочие
Рейтинг:
R
Жанры:
Драма, POV, AU, Соулмейты
Предупреждения:
OOC, Нецензурная лексика, ОМП, ОЖП, Underage, UST, Элементы гета
Размер:
Макси, 467 страниц, 42 части
Статус:
закончен

Награды от читателей:
 
«Бесподобно!» от Lika-Like
«За дикого Юру и Бекки.» от Baary
«Не заканчивайте никогда » от Yukinion
«Люблю вас! Восхитительный текс» от Хульдра Федоренко-Матвеева
«За лучший Кацудон и Кумыс!» от bumslik
«За лучшую кражу моей души!» от sofyk0
«За лучшего Юри в фандоме!» от AiNoMahou
«Спасибо! Ещё!!!! )))))» от Brynn
«Сгорел. Идеально» от Eleonora Web
«Идеально!» от PlatinumEgoist
... и еще 47 наград
Описание:
— Да даже если бы его не было, — говорит Яков и отодвигает кружку на самый край стола, — стоило бы его придумать. Специально для таких, как ты. Чтобы тебя за нас всех наконец-то отпиздило.

Посвящение:
Моему Королю.

Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика

Примечания автора:
Это превратилось в цикл историй внутри вселенной меток, и собирается со временем уйти от канона либо далеко и надолго, либо пойти по параллели. Каждый новый сюжет будет отделяться от предыдущего другой нумерацией. Все истории происходят в одном таймлайне и складываются в одну.

У этого есть иллюстрации. Мне дарят, я их гордо, как медали, на стену, потому что ОНИ ПРЕКРАСНЫЕ, БОЖЕ МОЙ.
http://taiss14.deviantart.com/art/Yuri-on-ice-Happy-New-Year-654507659
http://taiss14.deviantart.com/art/Stay-close-to-me-Yuri-on-ice-658068729
https://img02.deviantart.net/6d44/i/2017/115/7/8/your_weak_spot__yuri_on_ice_fanart__by_taiss14-db6nokb.jpg - к 9 главе.
https://68.media.tumblr.com/9726098b8d0116483fff231f73d05606/tumblr_orenr3W32D1rjhbc0o1_1280.jpg - роскошный коллаж к главе 2.19
http://i.imgur.com/QGYrVaC.png - к 2.2. потрясающие Лилия и Юра. И Котэ.

Работа написана по заявке:

13.

4 января 2017, 16:57
Даже у привычных к постоянным перемещениям людей рано или поздно развивается аллергия на самолеты.
У меня уже была изжога.
Я смотрел, как бегут огни взлетно-посадочной, как новогодняя елка ночной Москвы делается дальше и дальше, и старался не думать.
Ни о чем вообще.
«Не думай о сексе».
Я повернулся набок, уткнулся лбом в иллюминатор и заржал, напугав стюардессу.
Плед? Водочки? Мясо или рыба?
Недостаток русских стюардесс в том, что если их обругать на русском, или на английском, они ведь все поймут. Международный скандал, суд по статье «Оскорбление», а все, что статья, уже не пиар…
Яков пообещал, пусть и неохотно, что все будет хорошо.
Юрка имел такой вид, будто берет политического заложника. В каком-то смысле, так оно и было.
Девушка, Светлана, была вообще ни в чем не виновата. Предложила мне аспирин. Дай тебе Бог здоровья, золотце.
Я расписался в ее блокноте, поцеловал ее в щеку, оценил парфюм.
Сел обратно в кресло и закрыл глаза.

Маккачин появился в моей жизни забавно. Мне тогда исполнилось тринадцать, я взял первое юниорское золото.
Вообще-то, я всегда хотел овчарку. Кошек не любил, мелкая живность не вызывала у меня восторга, я считал, что она годится для людей, которым не лень по всей квартире искать сбежавшую крысу, жабу, черепашку или попугайчика.
Живность сама должна заполнять жилище, не ты за ней ползаешь, а она за тобой — стелется на мягких лапах, большая, надежная, она должна быть взрослее тебя и умнее. Из этого расчета исходил я, планируя на первые деньги купить огромного немца. Сразу большого — я катался до питомника под Питером, строя глазки кинологам, курировал одного пса сразу с щенячества. Граф, крохотный, толстый, как медвежонок, запал мне в сердце с первого взгляда. Он воспитывался служебно-розыскной собакой, но сошел с дистанции, когда ему повредили лапу.
Мне служака была ни к чему, мне нужен был друг. Яков присоветовал. Я тогда жил в съемной комнате недалеко от его дома и Спортивного, потому что жить с матерью, которая ныла, что мне далеко ездить до арены, и с папашей, я далее не собирался.
Новый плюс карьеры фигуриста — свои деньги — был внезапный и бесконечно приятный. Я сделал Якова поручителем счета, перевел большую часть денег на накопительный, остальные таскал, чтобы оплачивать комнатушку.
Зажил я, как в сказке. Кто из подростков мог похвастаться такой самостоятельностью? И плевать, что я к ней не готов. Я жрал диетические салаты и иногда, по ночам, как будто днем меня в моей же квартире могло спалить Всевидящее Око, беляши из закусочной в своем же доме. Я готовился к тому, что в мою жизнь войдет Граф — полугодовалый теленок, с огромным языком и носом, длинными лапами и умными глазами.
Это неправда, что у детей-спортсменов нет друзей. Друзей нет у тех, кто не хочет и не умеет дружить.
Я не хотел. Не умел. Точнее, не пытался. Мог бы — обаяние всегда было моей сильной стороной. Оборотной стороной обаяния было поганое такое ледяное превосходство, которое я не сдерживал в молодости ни секунды — а зачем?
В людях вокруг я сначала видел только плохое— дырки на колготках, заусенцы на пальцах, запах изо рта, неграмотная речь, плохие оценки.
Я сам всегда учился средне, но ровно, особенно для того, кто сделал выбор в пользу спорта, а не образования. Больше всего любил литературу и физику. Мне казалось, именно эти две науки объясняют все, что происходит вокруг меня. Физика — очевидное, литература — остальное, то, что творится в голове людей.
Естественно, за чертой сразу сначала остались те, кто не знал, кто такая Ахматова и почему так охуенен Блок.
Потом — те, кто не понимал, зачем мальчику такие длинные волосы. Пишем — все учителя, даже крайне авторитетная для меня учительница литературы, и все мальчики из школьной хоккейной секции, старшеклассники и мальчики из моего класса.
Оставались девочки. Витя, а можно потрогать? Витя, а можно, я тебе косичку заплету?
Витя говорил «можно» в избирательных случаях. Крайне избирательных. Сначала шарахался и вежливо улыбался, потом до Вити добрался удивительный мир женщин. Каждую из них была возможность потрогать, что логически вытекало из потрясающего желания женщин потрогать Витю.
Мне нравилось целовать девочку, пока она перебирает мои волосы.
Волосы свои я, кстати, не любил. Но Лилия однажды запретила Якову стричь меня, решив посмотреть, что получится. Я тогда носил громадные черные футболки с «Арией» и «Агатой», и волосы, жидкие, между прочим, и тусклые до прозрачности, пшенично-белобрысые, до плеч, казались мне верхом эпатажа.
Как только я их отпустил, начался пиздец. Они путались, секлись и становились сальными на второй день после помывки.
Но имидж был дороже. С хвостом я ходил долго, ненавидя его всем сердцем, но тем тверже решая беречь, чем упорнее он раздражал окружающих.
Короче, друзей у меня не было совсем не потому, что я был фигурист.
Графа усыпили.
Я помню, как приехал в питомник в последний раз, как долго ходил вдоль рабицы по снегу, заглядывая в вольер, как ждал, пока выйдет Данила — высокий, молодой оперативник-кинолог, он проходил здесь практику от милицейской академии и, кажется, собирался надолго увязнуть, вмазавшись в свою собачью жизнь сразу и бесповоротно.
Он мне и сказал, подойдя к самой решетке и избегая смотреть в глаза:
— Проверка была, Витек. Сверху. Очень сверху.
— И чё?
— И все. Ты же знаешь, тут часть серьезная, готовят только для службы. А Граф — калека. Он выбежал, на глаза попался, он ведь дурень игривый, прямо майору под ноги…
— И что, не могли напиздеть чего-нибудь?
— Не додумались, там все так обосрались, Витя, ты бы видел. Телевидение приехало.
— Надо было запереть! Я же сказал, что его заберу!
— Не успели, проверку не ждал никто, Витек.
Данила был ни в чем не виноват. Это было самое обидное, нельзя даже врезать, врубиться кулаком в сетку, размозжить кулак, чуть успокоиться.
Я сел на снег. Потом лег. Шапка сползла, волосы вывалились грязным бубликом. Мне было насрать.
Данила, здоровый лось, стоял, глядя на меня, и плакал, как ребенок. Ему, наверное, было еще поганее, каждый кутенок проходил через его руки с рождения. Это он тут играл с ними всеми, кормил, следил за здоровьем.
Я не помню, сколько лежал, потом встал и пошел по снегу к трассе на город. Данила орал что-то вслед, потом кончился, стало неслышно, так потрясающе, охуенно тихо, что поневоле задумываешься — вот бы сейчас лечь и уснуть. Коварная, смертоносная прелесть заснеженного русского поля и типичной русской хандры — хорошо бы вот так лечь и сдаться, забирай меня, снежок.
Хорошо, конечно, что я не лег.
Сел на попутку до города, потом несколько часов шел пешком. У меня была тренировка, но я, разумеется, забыл.
Меня не останавливали и не шугали— на маленького бомжа я не был похож, слишком ухоженный, скорее, просто на мальчишку, который вывалялся с друзьями в снегу и теперь идет домой, не торопясь показываться маме на глаза.
«Мама» ворвалась в мою квартиру, громыхая матом на все скромные пятнадцать квадратов, увидела сразу все — и мою каменную рожу, и сизые от обморожения щеки, и шапку со вмерзшими в вязку колтышками снега, и мокрую куртку.
Яков навскидку решил, что меня избили. Он повернулся к Лилии, стоящей в дверях — высокой, красивой, в своем потрясном желтом пальто, худой, как вешалка, и мрачно уронил:
— В скорую звони.
— Не надо, — просипел я. Голос пропал.
Как-то так вышло, что все разы в жизни, когда я плакал, очевидцем являлся Яков. И тогда, в восемь, и на первом Гран-При, когда я сжимал в трясущихся пальцах медаль и не знал, что с ней делать, и теперь, когда я сполз с дивана прямо в лужу, которая натекла с моих ботинок, и завыл в голос.
Яков не мог добиться от меня ни слова. Поняла Лилия. Она кому-то звонила, разбиралась, угрожала сухим чеканным голосом, обещала спустить три шкуры и обратиться в международный суд, и дойти до мэра города…
Я ревел в Якова, мечтая умереть вот так вот. Потом икал в принесенную кружку чая, и страшно стыдился своей истерики. Потом молча слушал, что нельзя вот так вот пропадать — Яков прождал меня полтора часа, потом принесся в мою школу, дозвонился до моих родителей, допросил моих соседей и даже в милицию успел позвонить.
Я сидел и думал, вот бы Яков был моей собакой. Из него бы вышел охуенный огромный сенбернар. Как бы хорошо было, никаких проблем.
Меня забрали к себе, чтобы я не натворил еще чего, уложили спать на продавленном диване в гостиной.
Утром Лилия варила кофе — настоящий, в турке, не растворимый, который глушил я. Капнула туда пару капель из какой-то фляжки и вдруг подмигнула мне:
— Цыц, цыпленок.
Кофе был невкусный, слишком горький и без молока, но я безропотно выпил все — Лилия колдовала над плитой, как ведьма над зельем, и я не мог не проникнуться антуражем. На ней был цветастый шелковый халат с рукавами-крыльями, а обычно собранные черные волосы раскидались по всегда прямой спине. Ведьма ведьмой.
Я размышлял, что даже у такого, как Яков, грубияна, страшилы и вообще злодея, есть такая Лилия. Охуенно быть фигуристом.
Хорошо, что меня забрали. Я бы на стенку залез дома один. А тут я отвлекался — на пестрый халат, на потрясный запах кофе с коньяком, на духи Лилии и мелодию, которую она напевала, кружа по кухне, на огромный, от пола до потолка, черно-белый плакат с красивой, как фея, балериной. Я залип. У феи были тонкие руки и ноги, крепкие бедра, талия, которая вот-вот переломится, и лицо — странное, неправильное, с эльфийскими раскосыми глазами и высоченным лбом.
— Кто это?
— Майя Плисецкая. Ешь, — Лилия подвинула ко мне тарелку с яичницей.
Яичница была такой вкусной, такой домашней — мне сто лет никто не готовил, что я готов был посолить ее слезами прямо тут.
Я давился, чтобы не плакать, шумно дышал носом и косился на Майю Плисецкую.
Лилия курила, сидя на краю кухонной стойки, когда она поднимала руку, рукав сползал до локтя, и я видел тонкое, аккуратное, растянутое по запястью: «Яков Фельцман».
Якова дома не было, я слышал сквозь сон, как он хлопнул утром дверью, и молился у себя под одеялом, чтобы они с Лилией не ссорились опять. Яков вообще часто хлопал дверью — вне катка ему было неуютно в своем громадном теле, он шумел, топал, громко дышал даже.
Лилия при желании была еще громче — она орать умела так, что стекла дрожали. Зато двигалась бесшумно, на любых каблуках, только шелками шуршала и жемчугами звенела.
Мне было тринадцать и я пялился. Это нормально. То на Плисецкую, то на Лилию.
— Вы красивее, — наконец, заключил я. Лилия глянула на меня, подняв аккуратно вычерченные брови:
— Еще раз?
— Вы красивее, чем Плисецкая.
— Батюшки. Ну, спасибо, Виктор, что тут скажешь, — она не улыбнулась. Лилия вообще никогда не улыбалась. И всегда звала меня полным именем. — Ты тоже красивее, чем Плисецкая.
Я побурел и уткнулся в тарелку. Лилия спрыгнула со стойки и отошла к окну, выглянула во двор. Потом театрально всплеснула руками и заорала, я чуть вилку не выронил:
— Ну куда! Ну я же сказала, не надо такую крысу, Господи, что за человек! Как ее чесать-то потом, все будет в колтунах!
Я обмер, не зная, куда спрятаться, Лилия кинулась в коридор и зазвенела дверными цепочками. Я сидел и слушал, быстро глотая, возможно, последнюю яичницу в моей жизни.
Громыхнул бас Якова, Лилия на лестничной площадке сорвалась в визг, усиленное стократ эхо не давало точно понять, что именно они орут.
Я, как и любой ребенок, наверное, пришел в искренний ужас, слушая ссору взрослых. Ругань родителей меня так никогда не пугала, наверное, потому, что к родителям я всегда был привязан намного меньше, чем к этим двоим.
Потом наступила тишина, как отрезали. Я сполз с барного стула и осторожно выглянул в коридор. Яков и Лилия яростно целовались возле полки для обуви над бесформенным свертком, в котором я, оправившись от шока, узнал любимую кожанку Якова.
Кожанка шевельнулась, завозилась в громадных ручищах Якова, а потом из нее тоненько и звонко потекло — прямо Лилии на домашние бархатные туфли, украшенные перьями. Яков выдрался из объятий с жутковатым звуком и выругался на весь коридор:
— Еб твою мать! Что ты стоишь, тряпку принеси!
Я поспешно воспользовался шансом и дал деру в ванную.
После выяснилось, что я от ужаса притащил и вытер лужу любимым полотенцем Лилии. Да и шикарные тапочки пришлось выбросить.
Лилия, наоравшись, закрылась в своей комнате. Яков мрачно пил на кухне из ее фляжки.
Я сидел на полу в коридоре, прижимая к себе крохотного, очень толстого и лохматого щенка с такой кудрявой рыжей челкой и ушами, что глаз-бусинок было толком не видать. Щенок тоненько попискивал и лизал мои дрожащие пальцы.
Через год Яков и Лилия развелись.

Маккачин наглотался какой-то херни, из торопливого рассказа Юри и сбивчивой и слезливой речи Кацуки-старшего по телефону я понял, что он просто стырил какую-то сдобу и по известной собачьей традиции наебнул целиком, из расчета — главное, спиздить, потом прожую. Дыхательные пути забило, и нет бы проблеваться, Маккачин вдруг вспомнил, сколько ему уже лет, и хватанул сердечный приступ.
Наш самолет нарезал круги над Токио, облачность была дерьмовая, в шесть утра дохрена чего взлетало, и приземлиться сразу никак не светило.
Юри, прощаясь, крепко сдавил меня за плечи и ткнулся лбом в шею, у него были горячие щеки, а очки, врезавшиеся мне под ухом — ледяные.
— Не думай обо мне, я все сделаю, как надо.
— Не думай о том, что меня нет, — почти мстительно пробормотал я, — с тобой будет Яков. Яков — это как три меня. Он настоящий мастер, и он очень добрый, не стесняйся его и говори все, что тебе нужно.
Юри закивал. Я пригладил топорщащиеся волосы на его макушке.
С Яковом Юри точно не пропадет. Якову можно доверить что угодно, у него выживет и умирающий младенец, и арабский террорист не забалует.
Юри нельзя было доверить самому себе. Вот тут повеселее было все. Если его оставить наедине с собой — может случиться все, что угодно. Вот я сейчас разожму руки, отпущу его, он повернется, пойдет, надумает сам себе какой-нибудь херни, и все, туши свет.
Но Юри заглядывал мне в лицо, уверенно улыбался, чуть сдвинув брови, и был такой… маленький и храбрый, что у меня сердце щемило.
Маленький. Это он-то маленький. Давайте-ка об этом поговорим.
Юри обнял меня снова, а потом отошел на шаг и посмотрел на меня в последний раз. Отвернулся и быстро ушел, я ничего сделать не успел, он просто юркнул в толпу провожающих, надвинув маску.
Я боялся, что он банально потеряется, а потом одернул себя — твою мать, Никифоров, ему двадцать три.
Завтра исполняется.
Пизда рулю.
Я бежал на регистрацию так, что у меня пятки зад задевали. Руки тряслись, пока я искал в списке контактов нужный номер. Ответили почти сразу и очень раздраженно:
— Чего тебе? Чемодан забыл?
— Окажи мне одну услугу.
На том конце помолчали. Я ждал реакции.
— Ну? Алло?
— Завтра у Юри день рождения. Ему будет двадцать три. А он один в чужом городе.
— И ты хочешь, чтобы я просрал ему, что ли? А может, я еще схожу сейчас, обваляюсь в перьях и с Останкино прыгну?
— Нет, — меня душил нервный смех, — не надо. Лишнее. Выложись завтра на свои любимые сто двадцать.
— Сто пятьдесят.
— Пусть так. Юрка, поздравь его. Так, чтобы он не был… чтобы ему одиноко не было.
— Я похож на того, кто умеет сердечно поздравлять? Куплю ему открытку, зачитаю стишок, стоя, под водочку, под Михайлова попляшем…
— Юра, пожалуйста. Мне некого больше попросить.
— А ты не боишься, что я твою свинью на хаш пущу от большой любви?
Вообще-то, был еще Яков, но и я так оборзел.
Лилия до сих пор помнила про подвиги Маккачина и много лет по-детски лелеяла обиду. Женщины.
— Ладно, — помолчав, буркнул Юрка. — Только потому, что ты когда-то был пиздатым фигуристом.
— Да хоть бы и поэтому. Не потому, что ты хороший человек?
— Ни в коем случае. Все, давай, до свидания.
Юрка повесил трубку. Я не помню, сколько стоял, улыбаясь, как придурок.

В аэропорту Токио было людно. Встречала меня Минако на своей машине. Она дождалась, пока я вывалюсь из толпы на выходе, и по-мужицки попыталась перехватить мои чемоданы. Пришлось остановиться и строго на нее посмотреть. Минако смешалась, а потом вдруг вскрикнула:
— Виктор, на тебе лица нет!
— Неправда, оно на месте, и оно на миллион, — я потащил ее за локоть к выходам на парковку. Минако бежала, стуча каблучками, задыхаясь, и, кажется, материлась по-японски.
Она молчала, пока я грузил чемодан в багажник ее крохотного «Субару», молчала, садясь за руль и пристегиваясь, молчала, выруливая с парковки. И только когда мимо нас поплыли загородные ландшафты, безлюдные длинные ряды деревьев и редкие машины, она пробормотала:
— Как там Юри?
— Он умница, — я стукнулся затылком о подголовник. — Уверен, он все сможет. Я ему не нужен, чтобы быть потрясающим.
— Он все сделает хорошо, только потому что ты так о нем думаешь, — Минако заулыбалась. — Главное, не показывай ему, что волнуешься.
— Я? Да у меня вечно покерфейс.
— Юри не дурак, — Минако быстро глянула на меня. — Он, может, придурок, но не дурак.
Блестяще. А я два года бился, чтобы это сформулировать. Аж завидно стало.
Помолчали.
— Маккачин?
— Я не была в ветеринарной клинике. У Кацуки-сан там подвязки, должны сделать все, что необходимо. Клиника в паре кварталов от курорта, все было очень быстро, сразу же, как Мари нашла… Его уже должны были прооперировать. Мы поедем сразу туда…
— Нет, — я вскинулся. — Мне надо сначала в Ю-Топию. Пожалуйста, Минако.
Сам не знаю, зачем. Вещи бросить, умыть рожу, просто… успокоиться. Это место всегда успокаивало, расхолаживало, мне физически туда хотелось, из животного страха, инстинкта, не знаю. Дух перевести.
— Ладно, — медленно, как дебилу, произнесла Минако. — Заедем. Возьмем документы на пса, Мари говорила, что они забыли ветеринарный паспорт впопыхах.
Я кивнул. Минако сжала руль.
— Ты же понимаешь, что он уже старенький у тебя?
— Знаешь, как Юри сказал? Он сказал, как садист. Если собака умрет — ты должен быть рядом с ней. А то будешь жалеть потом.
Минако глянула на меня огромными влажными глазами, да как, блядь, они все это тут делают, что за японская корпоративная фишка, мать их ети… Кивнула молча.
— А я жалею, что бросил его. И все.
— Ты не бросил. Ты уехал готовить Юри, ты ведь тренер…
— Бросил Юри, я имею в виду. Он там сейчас один. Волнуется и за меня, и за Маккачина, и за любую ерунду, какую найдет, и за Кубок…
— Виктор, — Минако коснулась моей руки, царапнула ногтями. — Пока что волнуешься только ты. Успокойся.
Я посмотрел на Минако. Она говорила, снова крепко сжав руль:
— Мы, тренеры, учителя, инструкторы, можем позволить себе все. Однажды я три года крутила роман со своим учеником, который был младше меня лет на пять, наверное…
Я напрягся, считая в уме. Минако покосилась на меня и хихикнула:
— Его звали Макото. Расслабься. Потом, как-то раз, ушла в серьезный запой. Месяц лечилась. Только никому, ладно?
— Ладно.
— Мы вообще с тобой приличные такие разгильдяи. Безответственность, попустительство, маленькие и не очень слабости, да, Виктор?
— Да.
— Есть одна, которую нельзя себе позволить. Все, что угодно, кроме нее.
— Тренер не может быть размазней.
— Вот, — Минако щелкнула пальцами, — молодец. Именно. Тебе, наверное, успели наговорить, какой ты плохой тренер, да?
— Я сам себе успел.
— И что ты просто играешься. И что не даешь Юри нормально раскрыться. И что отвлекаешь его, втягивая в привязанность, пользуешься доверчивостью, хочешь привязать его, добиться полной покорности, потешить самолюбие, не рассчитывая на долгое сотрудничество, только выбираясь из депрессии за его счет…
Я уже собирался десантироваться из машины на полном ходу, когда Минако, наконец, заткнулась. Она помолчала, глядя на дорогу. Потом покосилась на меня:
— Что-то новое услышал?
— Нет, — признался я. — Какой у тебя прекрасный английский, Минако. Снимаю шляпу.
— Делай, что хочешь, пока он счастлив. Но — не будь тряпкой. Ему нужен был всегда кто-то, кто сверху будет тянуть. Снизу поддерживать — не его вариант, нас тут целый город, и что? Нужны мы ему? Помогли мы ему хоть раз? Нет.
Минако была богиней. Я сидел и гадал, какого черта такое сокровище не замужем, спивается вообще, ее студия пустует?..
— А я лесбиянка, — Минако беззаботно хохотнула, наверное, мои мысли пронеслись по лбу бегущей строкой. — Представляешь, откровение под четвертый десяток, а? Ладно, мама-папа давно на небе, не видят… Приехали, Виктор.
Действительно, приехали. Я глянул на расписные ворота курорта — и толкнул дверь машины, торопясь выбраться. По голове ударили, как по пустому ведру, к горлу подкатило.
Я несся, распахивая двери, не обращая внимания на вопли Минако, спотыкаясь на больной ноге. Она норовила подогнуться, мне казалось, что щиколотку обхватили алюминиевой проволокой и медленно ее нагревают.
Если бы это было другое место, я бы рухнул в ближайшие кусты. В жизни так не бежал.
Общая уборная была в конце длинного коридора за стойкой регистрации, это я помнил. Я чуть не вынес дверь, упав плечом вперед, и кинулся к унитазу.
Вывернуло меня желчью и остатками завтрака в самолете. Я зажмурился и быстро спустил воду, не глядя на плоды трудов своих, потом сел, привалившись к стене. Рубашка под свитером прилипла к спине как вторая кожа, руки и ноги тряслись, как чужие. Правая отстегивалась до колена.
Кто-то далекий, но такой, блядь, близкий, такой, сука, заботливый и, если верить преданию, родной, очень заботился о том, чтобы я никогда больше на лед не вышел.
Я провел пальцами по ненавистной метке.
— Чтоб ты сдох, Господи, — у меня даже слезы навернулись от злости. — Отстань ты уже, а. Что тебе неймется, у меня же есть Юри, я же ничего больше не прошу, только чтобы Маккачин выкарабкался, ну еб твою мать, ну живи ты уже себе, как хочешь…
Я посидел еще пару минут, восстанавливая дыхание, потом, шатаясь, встал, попытался поправить хоть волосы, как я сейчас Минако-то с такой рожей покажусь?
Выпал в дверь, свернул налево — в маленькую комнатенку, я не был в ней раньше никогда, но мне надо было спрятаться и хотя бы как-то вернуть лицо.
Комнатка была прибрана, я ожидал увидеть умывальники, но она была жилая. По углам — аккуратные подушки, свет мягкий и тусклый, я заморгал, приглядываясь, и понял, что это от свечей и маленьких лампадок.
Я пошел вперед, зная, что не надо этого делать. Как в кино — знаешь и все равно прешься, как баран.
Комната была отведена под алтарь для моления, я остановился в паре метров и сел на пол.
У столбика, испещренного иероглифами, среди подрагивающих свечек, стояли строгие рамки с фотографиями.
На всех был Маккачин.
Спал, ел, прыгал, крупным планом— морда на весь кадр.
Я знал, что в Японии такие алтари сооружают по покойным. За здравие они тут молятся иначе и фотографии не делают.
Когда успели? Я не помню, чтобы я делал такие снимки.
Надо же, они любили моего пса. Они так его любили, они фотографировали его, часто, в подробностях, не то, что я — раз в пятилетку для Инстаграма с собой любимым и для фотосессий в репортажах. Вот моя холостяцкая берлога, вот мой шкаф для медалей из Икеа, а вот мой пудель, единственный друг, который принимает меня в любом состоянии, мой первый друг, который видел все и молчал, который спас меня в тринадцать, который и мозоли вылизывал на ногах, и истерики терпел в четырех стенах, и спал на моей подушке, рядом с головой, а иногда и вместо подушки — и так под ухом дышал, ровно, мерно, что сам успокаиваешься и засыпаешь, мордой в теплую, кудрявую шерсть.
Семья Юри любила моего пуделя больше, чем я. Лучше, чем я.
Хорошо, что с ним были они.
Не я.
Он это заслужил.
— Виктор?
Я сидел пнем, глядя на фотографии. Минако подлетела и упала рядом, потрясла за плечи.
— Виктор! Не смотри туда, не надо!
— Это почему еще? — я говорил весело. — Отличные фото, можно, я их потом заберу?
— Виктор, — Минако вдруг придвинулась ближе и обняла меня за голову, чуть не уронив. — Это не твой пес. Этому алтарю три года с лишним.
— Что?
— Смотри, — она вскочила, подбежала, завозилась над свечами, чуть не подпалив свою шаль, вернулась и сунула мне в руки еще рамку.
— Это пудель Юри.
На фотографии Юри было лет тринадцать, может, четырнадцать. И он крепко обнимал большого рыжего пуделя с глазами-пуговицами и мокрым носом. И это был не Маккачин— уши чуть короче, взгляд совсем другой.
У Юри были круглые щеки, глаза-щелочки за кошмарными очками смеялись. Волосы кто-то злой состриг ему совсем коротко, ужасающим полубоксом.
Я поднял глаза на Минако.
— Собака умерла, когда Юри был на своих последних национальных перед перерывом. Мы ему позвонили прямо перед соревнованиями. Он тогда еще упал. Очки потерял на этом. Программа-то хорошая была…
Я снова уставился на фотографию.
— Он не успел домой.
— Он был уверен, что надо обязательно быть рядом, когда твоя собака умирает. Да. Поэтому и послал тебя сюда. Очень переживал.
— Это не Маккачин.
— Нет.
— Маккачин жив.
— Я звонила Мари. Операция прошла хорошо. Стабилен. Но сердце слабое, надо будет за ним следить…
Я сгреб Минако и звонко поцеловал в губы.
Минако пискнула и уперлась в мои плечи, маленькая, смешная, чудесная Минако.
— Так, все.
— Да. Извиняюсь.
— Пойдем, — она встала, пряча полыхающее лицо. — Надо выпить.
— Минако?
Она остановилась в дверях.
— Как звали пса Юри?
— Это была сука, — Минако не оборачивалась. — Виктория. Вик-чан. Отличная, игривая зверюга. Но характер… слушалась одного Юри, родители воевали с ним, чтобы запирал. Воровала у клиентов одежду, представляешь?
Виктория. Вик-чан. Ясно, понятно.
Еще как представляю, мое сокровище. Еще как.
— Так что, выпьем?
— Нет, — я поднялся и отряхнул пальто, — не выпьем. Поехали в больницу. Как Юри велел. Я буду с собакой.
— А я выпью, тяжелый день,— Минако вышла из комнаты. Я рванул за ней, находиться здесь одному было не по себе.

Я лыбил жало всю дорогу до больницы — Минако приложилась-таки, и мы пошли пешком, под ручку. Я слушал, а она, перенервничав, взахлеб рассказывала мне, как они с родителями Юри подарили ему эту собаку на день рождения, как Юри убежал рыдать в свою комнату, как он спал, обнимая щенка, и чуть не придавил во сне. Как он бегал с распечатанной статьей из интернета, где я с Маккачином на всю страницу, и придирчиво сравнивал своего пуделя и моего.
Минако смешно мотало из стороны в сторону, я следил, чтобы она не вывалилась с тротуара на проезжую часть.
Мне было так хорошо, как давно не было.
Я смотрел на часы. По московскому времени до выступления Юри оставалось два часа.
— А все-таки неудобно, что ты водить не умеешь, — Минако ткнула меня пальцем в грудь. — Лед-то не везде постелен, а?
И не говори, моя хорошая,— я улыбался ей, прохожим, вечному рыбаку на мосту — сколько помню, он всегда там стоял, как кремлевский часовой. И ни разу нихрена не поймал.
Пройтись пешком после бесконечных самолетов и такси было просто потрясающе.
Я тоскливо посмотрел на каток Хасецу и быстро отвел глаза.
Минако остановилась и повисла на мне.
— Я устала идти. Тут в гору.
Устала? Ладно.
Я подхватил ее на руки, благословляя профессиональную конституцию всех балерин, действующих и в отставке — она ничего не весила. Ну или я был на адреналине.
Тугой ледяной комок в животе медленно развязывался, отпускал, таял. Я шел, слушая, как сопит Минако, уронив голову на мое плечо, смотрел, как приближается белое здание больницы, думал о своей собаке. О Юри. О Якове. О Юрке.
Два часа. За два часа я успею заново намотать себе кишки на кулак. Пока же было так хорошо, так спокойно, что я то и дело прикрывал глаза и глубоко вдыхал. Слева дышал океан, справа неспешно проползали редкие машины — семейные пикапчики с узкоглазыми детишками в окнах, и пузатые белые грузовики с рыбой и зеленью. Минако ковыряла пуговицу на моем пальто.
— Ты поцеловал его.
— Я помню.
— В прямом эфире.
— Да.
— Что ты сейчас скажешь его маме и сестренке?
— Я скажу: «Здравствуйте, Юри передает вам привет». И еще скажу: «Спасибо за то, что позаботились о Маккачине. Аригато».
— Виктор, — Минако поправила воротник моего пальто, — почему тебе стало плохо в машине?
Нервишки шалят, милая.
— Виктор.
— Переволновался и не спал в самолете.
Минако помолчала.
— Ладно, хватит. Поставь меня. Почему ты хромаешь?
— Старая травма. Не обращай внимания.
— Что стряслось?
— Я был подающим надежды Королем Льда, уверенным шагом шел к тому, чтобы скинуть с трона Евгения Плющенко, а потом мне в колено стрела попала.
Минако хрюкнула и захихикала в мое плечо. Я поставил ее на ноги на больничной парковке. Она разгладила на мне пальто и заботливо поправила волосы.
— Я всегда знала, что ты не просто так сюда приехал. Мы гадали, кто это будет, долго, знали только, что русский.
— Что?
— Юри бредил тобой, мы даже не сомневались, что девушку хорошую он себе в Японии не найдет. Даже если его самого тут найдут толпы хороших девушек — за него уже все решено.
— Я рад, что приехал.
Молодец, Никифоров. Хороший, правильный, нейтральный ответ.
Минако подмигнула:
— Еще бы!
И зашагала к стеклянным дверям.
Я вынул из кармана разрывающийся телефон и отошел к скамейке. Сел.
Голос Якова из-за помех был хриплым и далеким.
— Кобелина в порядке? — первым делом спросил он. Я усмехнулся. Не то чтобы моя собака развалила его брак, но Яков Маккачина не жаловал. Кроме того, это из-за моего пса на Якова свалилось аж тройное тренерство— Мила, Юра, а теперь еще и Юри.
— Да, слава Богу. Прооперировали, живой, оклемается.
— Отлично, — буркнул Яков и заговорил по-английски: — С псом все в порядке, слышишь? Прекращай мне этот цирк тут.
— Яков?
— Алло, — Яков вернулся. — Смысла лететь в Россию нет. Перехватишь своего суслика сразу в Барселоне, если что.
— А если не что?
— Я сказал — перехватишь! Посмотрел я тут, как он катается. Шансы есть, не дрейфить.
То, что это говорил Яков, было просто восхитительно. Я растекся по скамейке.
— Как он себя чувствует?
— Сейчас нормально, жить будет. Но, блядь, с тебя стол за этот геморрой. Я думал, у нас Плисецкий проблемный.
Откуда-то с периферии донеслось гневное:
— Сам ты проблемный!
— Что? — я сел ровнее, — Яков, я тебя не очень понял…
— Упал, — коротко рубанул Яков. — Прямо на тренировке утренней, я каток выбил для своих и его взял, он крутанулся пару раз — и мордой в лед. Сознание потерял на несколько минут. Сказали, давление скакнуло.
Нет.
Нет, нет, что за… Все было нормально!
— Он цел?
— Он огурцом, — Яков отдалился, видимо, оглянулся на кого-то посмотреть. — А мне валерьянку пить.
— Яков, по медицинским…
— Ничего не нашли. Рекомендовали сняться и посидеть, но он чуть драться с врачом не полез. Дикий он у тебя, пиздец. Вон, сидит, зыркает. Говорить будешь? Только не долго, ты и так мне до пенсии должен…
— Виктор?
— Юри, — я закрыл глаза. — Уйди куда-нибудь, где ты будешь один.
— Я… ладно, сейчас.
Я слушал, как он возится, шуршит чем-то, с кем-то негромко говорит.
— Виктор.
— Юри, — я откашлялся и начал снова, — с Днем Рождения.
Юри помолчал ровно до того момента, как у меня начало подкатывать к горлу.
— Спасибо, Виктор, — выпалил он, задыхаясь. — Спасибо! Я рад, что ты помнишь…
Какой ты у меня придурок. Как точно Минако выбрала слово. Придурок.
— Юри, — я откашлялся. В горле сохло, хоть ты сдохни, — если ты еще раз упадешь, я спишу тебя лично. Ты слышишь? На весь остаток сезона, до следующего года, ты будешь лежать, если надо, ездить в инвалидном кресле. Я не угрожаю. Это будет, потому что это разумно. Ты должен меня понять.
— Да, — Юри отозвался задушенно. — Я слышу. Я понял.
— Что тебе подарить? На день Рождения.
Я ненавидел этот вопрос всеми силами души, с детства, но мне было интересно, что Юри скажет.
— Скажи мне, что Маккачин в порядке.
— Он в порядке. Я возьму его с собой в Барселону.
Юри молчал.
— Юри?
В трубке что-то треснуло, щелкнуло, зашуршало.
— Юри!
— Я слышу, Виктор. Спасибо, что ты именно это сказал. У меня не было подарка лучше.
— Я буду ждать тебя в Барселоне.
— Спасибо, Виктор.
Он сбросил раньше, чем я успел сморозить кое-что еще.
Вместо Юри это услышала пожилая пара японцев, их жирная персидская кошка, мальчик с игуаной и медсестра с сигаретой.
— Я люблю тебя, Юри.
Я посидел с закрытыми глазами. После такой фразы, после такого момента в кино обычно один из нас ломает шею на льду, безвозвратно калечится, умирает в реанимации от пропоротой коньком башки.
Или самолеты падают. Или терракт в аэропорту. Или вот сейчас, прямо сейчас у меня прихватит сердце от нежности и ужаса.
Я посидел и подождал еще. Ничего не произошло.
Признаюсь, вставать и идти до дверей больницы мне никогда еще так страшно.

Трансляцию мы смотрели уже в Ю-Топии. Нишигори с выводком набились к нам как раз в рекламной паузе.
Я сидел между Минако и Мари, замотанный в белую простыню с иероглифами «Юри, вперед!», и держал на коленях спящего Маккачина.
Иногда я поворачивал голову, чтобы посмотреть на чету Кацуки, которые сидели рядышком у стены, держа друг друга за руки. На их ладонях были ровные темные иероглифы.
Я смотрел на их пальцы, на их лица — к старости почти ставшие одинаковыми, круглые, улыбчивые, морщинистые, краснел и отворачивался.
Здравствуйте, я Виктор Никифоров, и я трахнул вашего драгоценного сына. А потом он меня. И эх, раз, да еще раз…
Это из-за меня он такой неуверенный, это из-за меня он там падает в обморок, боится проиграть, боится потерять переходящий приз — одного стареющего русского козла. Благодарит за веру в себя, как будто я ему миллиард евро подарил.
Помните его в первый сезон? Улыбчивый, уверенный мальчик. Надежда Японии. Помните? Забудьте.
А я из-за него такой. Рыдаю в собаку, пью саке, хочу попадать вам в ноги, дайте мне еще пару стопок, и я готов. Умираю от ужаса, глядя на экран. Нога забинтована и обколота обезболивающим, которое я выторговал у врачей в клинике. Сто евро, незаконно, стремно, а потом уже наплевать — до Ю-Топиия зато бежал, летел, как заяц с барабаном.
Смотрите, вот он, мое сокровище, моя беда, моя поздняя, и, кажется, последняя любовь — меня просто никогда больше ни на что такое же не хватит, я допрыгался.
Вот он, в прекрасном синем костюме, бледный, как луна, как японская актриса на темной сцене, умные ребята с прямыми руками гасят в зале свет и роняют на него синий луч прожектора, и лицо делается белым, глаза — черные, огромные, бесконечно красивые, губы — в узкую линию, волнуется.
Вот он смотрит прямо в камеру. Вот он вскидывает руки и запрокидывает голову, показывая беззащитную шею. Вот он, берет разгон, рисует дорожку, прыгает в дрожащий, неуверенный флип, во второй, поворачивается к камере гибкой, длинной спиной — блестки на пиджаке подрагивают и волнуются, как рыбья чешуя.
Маккачин, слабый от наркоза, просыпается и вертит тяжелой башкой, смотрит на экран, и вдруг слабо, но отчетливо бьет хвостом. Он узнал Юри.
Юри разбегается и прыгает тройной сальхов. Каскад, риттбергер, дорожка. Тройной тулуп.
Оператора хочется найти и долго бить ногами. Он переключает крупный план на общий совершенно не вовремя, я не успеваю разглядеть лицо Юри, и не успеваю считать прыжок.
Юри хорош, Юри очевидно волнуется, я вижу в прыжках и движениях вялость и неуверенность, но может быть, мне уже мерещится.
Он же обещал, что мое отсутствие не помешает.
Он опять делает что-то не то, то, чего мы с ним не планировали.
Он прыгает четверной вместо тройного в последней трети, без разгона, без скорости, без предупреждения. Просто берет и крутит четверной лутц.
Переставляет элементы, как ему вздумается, не смотрит никуда, ни на кого в особенности.
Замирает, вытянув руку, в пустоту. Не к Якову. Не на трибуны. Куда-то между жюри и слепым просветом в рядах.
Закрывает лицо руками и устало садится прямо на лед.
Вся комната смотрит на меня, я хочу спрятаться за Маккачина, но он сегодня подгулял— слишком маленький, слабый, едва живой.
Я хочу сказать: «Простите меня за все».
Не смотрите на меня так. Пожалуйста.
Мари тихо говорит:
— Виктор. Он прекрасен.
Нихрена он не прекрасен, Марусенька. Он устал, он зря так обошелся с надежной и отработанной схемой программы, он сейчас получит отборных пиздюлей от Якова, он загонял себя и не сделал последний прыжок чисто, а в начале затормозил слишком, долго расходился.
Юко обнимает меня за шею, и я бы испугался гнева ее ревнивого мужа, но ее муж обнимает меня с другой стороны, пытаясь выдавить кишки.
Слова Минако не хотят выходить у меня из головы: «Ему нужен был всегда кто-то, кто сверху будет тянуть. Снизу поддерживать — не его вариант, нас тут целый город, и что? Нужны мы ему? Помогли мы ему хоть раз? Нет».
Нет.
Единственный вопрос — почему я еще здесь?
На экране Яков замирает, как стена, когда Юри кидается ему на шею. Потом неуверенно обнимает в ответ, похлопывает по спине.
Он прошел. Баллов хватило. Юри едет в Барселону.

Уже после, когда немного отошло от головы, я дозвонился до Москвы еще раз. Юри ответил заспанным голосом, что он не спит, нет, Виктор, вообще ни разу, что Юрио отличный парень и просто потрясающе поздравил его с днем Рождения, что не надо лететь в Барселону, Маккачин не перенесет перелет, и он прилетит сам, чтобы повидать меня и пса. Что Юрио показал ему Москву, много рассказывал про свое детство и обещал познакомить с дедушкой, а еще что у Юрио очень красивая метка — он даже хвастался ей в обмен на метку Юри.
Метку. Юри.
Я сел, и одеяло сползло на пол. Маккачин дернул лапами во сне.
— Метку. Ты показал ему метку?
— Нет, не показал, — Юри помялся, — это сложно, она не на самом очевидном месте.
— Как вышло, что я никогда ее не видел, Юри?
Юри молчал долго. Наверное, слушал, как внутри меня что-то с треском ломается и валится.
— Я же сказал, Виктор. Ее сложно увидеть.
— Я видел тебя всего.
— Нет, — спокойно сказал Юри, да вы посмотрите на него, прямо Будда, — не всего.
Почему-то от этих слов кровь бросилась в голову. Я снова аккуратненько, без резких движений, лег.
Мне очень хотелось что-нибудь срочно разорвать, убить, сломать, порвать.
Плисецкий знает про метку Юри. Так вот запросто и спокойно, ты — мне, я — тебе.
— Юри, почему ты никогда не говорил, что у тебя есть метка?
— Потому что ты никогда не спрашивал, — застенчиво ответил Юри.
Шах и мат. Лапать лапал, во все дыры заглянул, а спросить — не царское это дело, да, Никифоров?
— Юри, — я задохнулся, подавился воздухом, быстро перевернулся на живот. — Кто у тебя на метке?
Юри умел держать паузу. На этот раз так долго, что я был уверен, что он отключился.
— Юри?
— Это… не имеет значения, Виктор. Правда. Я тоже на твою метку никогда не смотрел.
— Юри, я должен знать.
Вообще-то, нет. Не должен. Мне насрать. Я уже плавал в этом всем, я знаю, что при желании можно вообще все, наплевать на природу, быть вместе, если так хочется.
— Юри?
— Я, — Юри набрал воздуха и прошептал так, что мне пришлось вдавить телефон в ухо: — Я не знаю, Виктор.
— Что?
— Я пытался, правда пытался разобрать, — Юри, кажется, шмыгнул носом, — еще когда был маленьким, мы всей семьей сидели, пытались понять, что там написано, но там такой почерк, там как будто роспись чья-то! Я думал, это будут иероглифы, то есть, не то чтобы я прямо ждал своего соулмэйта, без него столько людей живет, и я проживу, тем более, я ведь не один, у меня есть ты, какая разница, да? Там были не иероглифы, как у Мари, там какая-то линейная надпись, я даже не знаю, какой это язык, мы с мамой и папой ни одной буквы не поняли! Виктор? Виктор, ты там?
Виктор был не там.
Абонент не абонент.
Виктор Никифоров лежал бревном, закрыл лицо руками, и грыз мякоть ладони, чтобы не заорать на радостях на весь дом.
— Виктор, — безнадежно позвал Юри. Я быстро перекатился и прижался к трубке щекой.
— Да, Юри. Я здесь. Это очень, очень хорошо, что ты не знаешь, кто там. Потому что это и правда не имеет значения, понимаешь? Совсем никакого! К черту это дерьмо!
— Да? — осторожно спросил Юри. Я прямо видел, как он прижимает трубку к уху и быстро вытирает кулаком глаза, сбивая очки.
— Да.
— Но ты сказал, тебе важно знать…
— Врага надо знать хотя бы по имени, и, следовательно, в лицо.
— Зачем?
— Чтобы бить его в это лицо, зачем же еще!
— Не надо бить его в лицо, — испугался Юри. Я захохотал в подушку.
— Не будем бить его в лицо. Пусть он в жопу идет со своим лицом, в самом деле. Повтори.
— Пусть он в жопу идет со своим лицом, в самом деле, — бодро отчеканил Юри.
Я зажмурился. От улыбки ломило скулы.
Что мы делаем оба.
Что. Мы. Творим.
Я только что заставил его отказаться от своей судьбы.
Мне-то терять что, я давно отказался. Но я оставил Юри без будущего. Теперь я, как честный человек, просто обязан…
— Виктор?
Я снова перекатился на живот и сложился пополам, сползая с футона. Пол был холодным и неожиданно неприятным на ощупь, рисунок дерева врезался в лоб и в висок, я вдруг услышал свой пульс так громко, будто кто-то рядом сидел и бил в барабан.
— Юри, связь плохая. Давай, я перезвоню тебе, ладно?
— Утром, — согласился Юри. — Я сам позвоню. Сяду в самолет, и…
Дальше я не слышал.
Я заорал, как ненормальный, я просто не смог не заорать, я нашарил телефон рядом и включил фонарик, чтобы посмотреть и увидеть своими глазами, что ногу никто не отрезает.
Нога была на месте.
Она выглядела, как обычно.
Надпись чуть припухла.
И я какого-то хрена чувствовал воображаемую ножовку, которая прожевала мясо и взялась за кость.

Мне удалось уговорить Мари, что меня никто не убивает, у меня нет припадка, скорую вызывать не нужно, и что мне просто приснился кошмар.
По лицу Мари было отлично понятно, что она не поверила мне ни разу. Но понятливо отстала и принесла чистое полотенце, влажные салфетки и чашку чая.
Предложила забрать Маккачина спать к себе, но я так вскинулся, что, наверное, обидел ее.
— Мари, — я потер руками лицо, — прости. Я не к тому, что я не доверяю тебе собаку, я бы… я бы сам жил только с тобой, если бы был собакой.
Мари расширила глаза.
— И просто с тобой бы жил, если бы… если бы был свободен. Правда.
Мари сделала глаза еще больше.
— Мне надо заткнуться.
— Это верно, — Мари протянула мне влажную салфетку, прохладную, с бактерицидным раствором. Я пришлепнул ее на горящую ногу и застонал в голос. Мари деликатно отвела глаза.
— Уверен, что не хочешь в больницу?
— Уверен. У меня всегда были проблемы с меткой, я не принимал ее с детства, вот и маюсь.
— Почему?
— Потому что она болит.
— Нет. Почему не принимал? — Мари подвинула ко мне чай поближе. Я припал к нему, как из бани выбежал.
— В детстве не поверил. Потом не смог разобрать имя и расстроился, разочаровался. Потом, в юности, слишком хотел все перепробовать и самостоятельно выбрать, а не слушаться природу. Потом привык к такому своему отношению, поздно уже менять что-то. Так и живу.
Мари кивнула. Потом повернулась спиной и показала мне иероглифы на шее, которые я и так помнил — аккуратные, красивые.
— Кто это?
— Понятия не имею, — Мари повернулась снова и пожала плечами. — Я отказалась от метки два года назад.
— И… и как ты? Место-то чувствительное.
— Таблетки, — Мари пожала плечами. — Девочки пьют кучи таблеток, надо просто добавить к привычным еще и анальгетик и все.
— Зачем?
— Юичи Кавахиро— мужское имя, — Мари вытянула из моих пальцев мой чай и отпила. — А я по девочкам.
Я подавился воздухом.
— Можно же… можно же дружить!
Мари поставила пустую чашку и подняла брови:
— Ты согласишься дружить с человеком, из-за перепадов настроения которого тебе хочется отгрызть себе ногу?
Это был риторический вопрос. Мари усмехнулась, погладила Маккачина, потом рывком поднялась и широко зевнула.
— Если ты уже в норме и если ты не возражаешь, я…
— Конечно, — я вскочил, чтобы ее проводить. — Спасибо тебе за все. Надеюсь, я не разбудил мистера и миссис Кацуки.
— Надейся, — хмыкнула Мари. Я открыл перед ней дверь. Она постояла, потом закатила глаза:
— Давай, вываливай.
— Прошу прощения?
— Ты не спросил, что собирался спросить про Юри. Я слушаю.
Я постоял, обдумывая это. Мир вокруг в эту минуту должен был рухнуть от несправедливости.
— Какие потрясающие, восхитительные женщины уходят. Вот именно те, которых я искал всю жизнь, предпочитают не мужиков, а друг друга!
Мари подняла брови.
— Спасибо, конечно, но…
— Ладно, — я попытался собрать разбегающиеся мысли в кучу, — минутку.
Я не собирался спрашивать про метку Юри. Теперь она интересовала меня меньше всего, ни кто на ней написан, ни как она выглядит. Но я должен был спросить кое-что очень важное.
— Метка Юри… она на болезненном месте, так?
— Допустим.
— Предположим, он откажется от своего человека. Как я или ты.
— Руки и ноги останутся целы, — прохладно произнесла Мари. Я тут задумался, каким я должен выглядеть мудаком в глазах общественности, чтобы даже эта святая женщина так поняла мои слова.
— Я не волнуюсь за его карьеру сейчас. Я волнуюсь за его здоровье. За карьеру, конечно, тоже, но…
Мари улыбнулась, как Сатана.
И произнесла фразу, которую я слышал миллионы раз от Якова и часто произносил про себя:
— Не стоит волноваться, Виктор. Зачем фигуристу голова?