Некоторых людей стоило бы придумать +2238

Слэш — в центре истории романтические и/или сексуальные отношения между мужчинами
Yuri!!! on Ice

Основные персонажи:
Виктор Никифоров, Жан-Жак Леруа (Джей-Джей), Кристоф Джакометти, Лилия Барановская, Отабек Алтын, Юри Кацуки, Юрий Плисецкий, Яков Фельцман
Пэйринг:
Виктор/Юри,Отабек/Юрий, многие прочие
Рейтинг:
R
Жанры:
Драма, POV, AU, Соулмейты
Предупреждения:
OOC, Нецензурная лексика, ОМП, ОЖП, Underage, UST, Элементы гета
Размер:
Макси, 467 страниц, 42 части
Статус:
закончен

Награды от читателей:
 
«Бесподобно!» от Lika-Like
«За дикого Юру и Бекки.» от Baary
«Не заканчивайте никогда » от Yukinion
«Люблю вас! Восхитительный текс» от Хульдра Федоренко-Матвеева
«За лучший Кацудон и Кумыс!» от bumslik
«За лучшую кражу моей души!» от sofyk0
«За лучшего Юри в фандоме!» от AiNoMahou
«Спасибо! Ещё!!!! )))))» от Brynn
«Сгорел. Идеально» от Eleonora Web
«Идеально!» от PlatinumEgoist
... и еще 47 наград
Описание:
— Да даже если бы его не было, — говорит Яков и отодвигает кружку на самый край стола, — стоило бы его придумать. Специально для таких, как ты. Чтобы тебя за нас всех наконец-то отпиздило.

Посвящение:
Моему Королю.

Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика

Примечания автора:
Это превратилось в цикл историй внутри вселенной меток, и собирается со временем уйти от канона либо далеко и надолго, либо пойти по параллели. Каждый новый сюжет будет отделяться от предыдущего другой нумерацией. Все истории происходят в одном таймлайне и складываются в одну.

У этого есть иллюстрации. Мне дарят, я их гордо, как медали, на стену, потому что ОНИ ПРЕКРАСНЫЕ, БОЖЕ МОЙ.
http://taiss14.deviantart.com/art/Yuri-on-ice-Happy-New-Year-654507659
http://taiss14.deviantart.com/art/Stay-close-to-me-Yuri-on-ice-658068729
https://img02.deviantart.net/6d44/i/2017/115/7/8/your_weak_spot__yuri_on_ice_fanart__by_taiss14-db6nokb.jpg - к 9 главе.
https://68.media.tumblr.com/9726098b8d0116483fff231f73d05606/tumblr_orenr3W32D1rjhbc0o1_1280.jpg - роскошный коллаж к главе 2.19
http://i.imgur.com/QGYrVaC.png - к 2.2. потрясающие Лилия и Юра. И Котэ.
Обложка к части о Юре, которая сожгла меня в пепел: https://vk.com/public_koldangrey?w=wall-66334727_2676 от потрясающего автора.
Восхитительные Юра и Отабек к 2.14. от Akinama - https://pp.userapi.com/c836725/v836725516/559ad/9gGd7lT7Q7s.jpg

Работа написана по заявке:

2.5. Никого не жалко

24 февраля 2017, 18:33
Примечания:
Большая глава. И все еще без Отабека. Аминь.
— Короче, я так понял, надо свинину отдельно обжарить, потом, как в роллах, завернуть в рис, а потом в тесто уже.
— Рис, — дед сворачивает все окна на планшете разом и матерится под нос. — В принципе, понял. Вместо картошки, да?
— Ну, а то больно жирно получится, тупо с мясом пирог, — Плисецкий радуется пониманию, как никогда. За что он любит деда, так это за отсутствие лишних вопросов. Все только по делу.
Юра упал? Пресса будет мусолить два дня, ко-ко-ко, как же наш Юрочка справится, он же такой маленький, давление сказывается, все-таки первая взрослая лига, да еще и в Канаде серебро, ужас-то какой. Яков будет два дня пилить — как упал, зачем упал, я же тебе русским языком объяснял — не волнуйся ни о чем, отключай голову, только попробуй напроизвольной так же затупить, говнюк… Лилия будет поить чаем с чабрецом, Гоша — вздыхать, Милка — посмеиваться. Виктор…
Виктор. Подошел после выступления, в глаза заглядывал, и до тоже — проверял, проживет ли Плисецкий, как оно вообще, нормально тебе, Юрочка, без меня охуенного?
Кацудон. Один другого хлеще. В лифте перед короткой программой глядел сверху вниз, как на сопляка, потом кудахтал вместе с Виктором — как же так, переволновался, ай-яй-яй…
Один дед молодец. Упал? Болит чего? Нет? Ну и хорошо, больше не падай, Юра. Пирог хочешь с почками? Зинаида Сергеевна продала теленочка молочного подешевле, мясо — с парком…
В душу не лезет, в глаза не заглядывает. Обнимает — крепко, уверено.
Деда не было на короткой, приболел. Слег с давлением, Плисецкий боится слова «давление» больше всего на свете, оно, такое простое и нейтральное, значит больше, чем всякие ишемии, саркомы, пиздецомы. Давление — значит, давит. Очень знакомое чувство. Просто и понятно.
— Кацудон, слово-то какое, а, — дед бормочет под нос, вымешивая тесто, у него борода и рубашка в муке. Мотя урчит и трется о ноги — дед привез ее в переноске поездом из Питера, сюрприз хотел сделать. Получилось. Покруче, чем у прочих, все гениальное просто. Приехав домой, в дедову квартиру, Плисецкий обнимался с лохматой дурой минут двадцать и верещал, как маленький — родной комок меха, не тонна плюшевых кошек, не град чужих рук, обнимающих и пожимающих все места на камеру. Фу. Как в порнухе снялся.
Джей-Джея он нашел везде и подписался — надо быть в курсе. Джей-Джей прикидывался мирным шлангом, постил своих мелких брата с сестрой — оба — точная копия Жанет, образцово-обложечные сопляки, постил свою невесту и ее карманную собачонку, постил свои новые коньки, кучи плюшевых львов и горы цветов, перепроданных в цветочные магазины: все средства — детскому приюту имени святой Александры. Джей-Джей и больные раком детишки, зеленые и лысые, Джей-Джей и родители — пара крепеньких канадцев, ничего общего с сыном. Джей-Джей и его загорелые телеса, отесанные тренажеркой и солярием. Джей-Джей нагишом с медалью Скейт Канада. Джей-Джей и Плисецкий после соревнований на фоне транспаранта Скейт Канада. #РусскаяФеяСтайл. Короче, придурок придурком, но расслабляться нельзя.
Плисецкий лайкает совместную фотографию и репостит себе на стену. Потом поворачивается к деду. Тот уже перекладывает тесто в миску.
— Юра, со стола убери, я пока по мясу тут…
— Щас, деда.
Плисецкий закатывает рукава домашней толстовки и берется за тряпку, косясь на широкую спину деда. В диком желании подойти, ткнуться в эту спину и обнять за живот и так стоять, и рассказывать, захлебываясь, про все-все, как в детстве, он никому не признается. Даже деду. Может, после, потом, когда он уже закончит этот первый Гран-При и выдохнет, тогда — да. Дед будет молчать и слушать, и как больно, ужасно больно живот днем и ночью, и как сосет внутри, там, под кожей с буквами, как дырка в легких, и как тошнит, когда Виктор так улыбается и привычно касается и лезет обниматься и смеется, смеется, скотина, и как стыдно за подкатывающие слезы и злость, и за свою дебильную привязанность, и стыдно перед Яковом — за то что убежал, и перед Лилией — за то что хамло и бездарь, трудный ребенок, и перед Виктором — за то что ждал, непонятно чего, и не получив, озлобился на весь мир, и перед Кацудоном, который вообще ни в чем, наверное, не виноват, и перед своим Меченным, который где-то далеко, наверное, мучается из-за того, какой Плисецкий… Плисецкий. И как хочется, хочется, чтобы это все блядство прекратилось, хочется быть довольным, а не получается.
И как дергает пузо, когда Виктор звонит утром и говорит — позаботься о моем Юри. Мудак.
И как щемит между ребер, когда он смотрит на утреннюю тренировку Юри с Яковом. Яков орет и сердится, а Юри вжимает голову в плечи, и если бы дело было только в языковом барьере — нет же. Совсем не в нем.
И как болит живот от этого всего, жжет нестерпимо, как будто невидимый свой ревнует ко всему окружению, просто за то, что Плисецкий тут, а он — где-то там.
— Ну? — широкая спина деда перестает напевать «Там за туманами» и понятливо вздыхает. — Давай говори, не майся, сопишь стоишь, корни у стола пустил.
Плисецкий делает глубокий вдох.
— Это…
— Чего?
— Дед. Ты только не убивай меня, ага?
— Что такое?
— Надо яйца еще, — жмурясь, выпаливает Плисецкий. — В пирожки. В кацудон заливается сверху там и запекается, как сыр, а тут, я даже не знаю, рубленных, наверное, надо добавить. Забыл я, блин, прости!
Дед поворачивается, помахивая лопаткой. Смотрит пристально.
— Яйца.
Плисецкий вспоминает, что дед долго работал следователем в прокуратуре.
— Ага.
— Ладно, — дед отворачивается к плите и трет бороду. — Тогда отварить надо, наверное. Поставь маленькую кастрюльку, четыре пока, хватит. Сам побежишь в магазин потом.
Плисецкий побежит, куда скажут, лишь бы дед так больше не смотрел. Дед все понимает, ему, поди, и рассказывать не придется ничего, выговориться — формальность, чтобы самому полегчало.
— Деда.
— Ну?
— Виктор передавал спасибо. И извинялся еще раз.
— А. Да на здоровье, — дед дергает плечом. — У нас гостей посылать не принято, пусть радуется. Только ты ему скажи — сам придет, с лестницы спущу.
Плисецкий бы на это посмотрел. Он сипло каркает, вытирая стол, потом гремит кастрюльками в буфете, выбирая свою любимую, маленькую, семафорно-жетлую с отколовшейся эмалью на боку.
— Яков-то не узнает? Ты говорил, япончик-то ваш толстеет, как Мотя, стоит только тесту в рот попасть…
— Ничего, — мстительно фыркает Плисецкий. — Ему полезно, потом кружок вокруг «Мегаспорта» даст — и готов. Яков так орет — слушаешь и худеешь. Ну и Витька знать будет, на кого оставлять, в следующий раз. Кто ж гостей-то капустой кормит?
— Однажды Яков узнает, чем я тебя кормлю, скооперируется с Лилией Сергеевной, и они снимут мне голову.
— Пусть попробуют, — Плисецкий уже открыто смеется. Дед ласково смотрит поверх плеча, и внутри что-то схлопывается, свистит.
Плисецкий не ноет, с самого детства привык, что родные могут быть далеко, очень далеко, чем лучше ты катаешь — тем они дальше, и раз сам хотел — нехренхлюздить. Но все равно же, надо совсем деревянным быть, чтобы не скучать.
Плисецкий наливает воды в кастрюльку и думает, как себя чувствует Кацудон прямо сейчас.
Он остался в гостинице, в их с Виктором номере, когда Яков грубовато предложил переехать поближе, под крылышко, Кацудон побледнел, потом покраснел, поклонился Якову в пояс и слезливо залопотал, что ему и так хорошо.
Как же. Когда он вернулся из аэропорта, проводив Виктора, вид у него был такой, будто он под машину попал. Или у него умер кто. Белый, как бумага. Яков глянул разок — и послал его в номер, отсыпаться, сказал — все потом.
И утром погонял часик и вышвырнул — отлеживайся, говорит, грохнешься щас. Из его с Лилией быстрого разговора, подслушанного в раздевалке, Плисецкий выяснил, что Кацуки упал в обморок еще в Пекине, прямо в аэропорту, и с тех пор ходит, как битой по башке огрели.
Ну прямо хромая собачка, все к одному. Теперь вон Виктор уехал. Проеб на проебе.
— Что у них там случилось-то?
— Собака заболела, — Плисецкий шмыгает носом — мука попала, — Виктор же ее у япошек оставил, а там не уследили, я не очень понял. Ему после коротких позвонили, а Кацуки в позу — езжай, типа, я тут без тебя справлюсь. Прикинь, идиот? У него произвольная на носу, а он тренера в жопу послал. А Виктор увидел Якова и в ноги ему, как в кино, присмотри за моей хрюшечкой, тю-тю-тю…
— Юра.
— Что? Ну, Яков и поплыл, он всегда с Витькой нянчился. Теперь он с нами катается, а тут Виктор звонит еще — у него днюха завтра… ну, остальное я тебе рассказывал.
Дед разворачивается и снова смотрит в упор — молча. В углах глаз — морщинки.
— Чего? Представь, считай, родных кругом нет, одни бледнолицые братья, и половина еще и мечтает, чтобы ты о лед посильнее ебнулся, ну, в смысле ударился, а у тебя завтра день рождения еще. Хреново же, да?
Дед улыбается.
— И вроде как получается, что из своих-то тут — только я. У нас с ним не заладилось давно, я и щас с ним дружить не нанимался, но блин, все равно же уже не чужой человек, да? Ему повеселее будет, а то ты бы видел его рожу, деда: «Помогите, я потерялся и не знай русский языка»…
— Какой ты уже большой у меня, Юра.
Плисецкий давится воздухом. Потом шепчет жалобно:
— Дед, ты чо.
— Иди сюда. Иди, иди, — дед тянет руку, и Плисецкий чуть не роняет стул, так кидается. Дед стучит по футболке между лопаток ладонью, пачкая в муке. Треплет по голове. — Ты как ни уедешь — на полголовы, кажется, вырастаешь, я не успеваю запоминать, вот опять улетишь в свою Барселону — вернешься, я и не узнаю.
— Да ну, — Плисецкий трет лицом о рубашку, пахнущую одеколоном. — Это надо Москву взять сначала…
— А кто ж еще-то, если не ты, Юра? — дед смеется, его грудь вибрирует, и Плисецкий зажмуривается. Становится совсем хорошо. Почти спокойно.
— Спасибо.
— Да тебе спасибо, родной, — дед сам отстраняет, он знает, когда передоз, смотрит, уже нахмурившись: — Это ты так стол вытер, да? Научить, как надо?
Плисецкого относит к столу, он быстро хватается за тряпку и смеется под нос. Полощет у раковины под ледяной водой, пряча горящее лицо за волосы. Дед, ворча, подходит и перетягивает их резинкой в косой хвост у затылка.
— Пирожки с волосами в меню не входят. Нечего меня позорить.
Возвращается и накидывает на голову Плисецкому платок — завязывает банданой и хлопает по спине между лопаток:
— Шевелись. За яйцами пригляди, я отойду.
— А чо за ними глядеть, они же не убегут, — Плисецкий послушно садится у плиты и смотрит на воду в кастрюльке. Дед накрывает крышкой шкворчащую свинину и уходит в коридор, вытирая руки о фартук.
— Дед!
— А?
— А что делать, если на метке — мужское имя?
Дед шуршит чем-то в спальне, отвечает, только вернувшись. Стоит в дверях, вытирая руки свежим полотенцем.
— Холод прикладывать, — говорит он, наконец, и тяжело вздыхает. — Болеть будет. Страна у нас, сам знаешь, не та. Русское имя?
Плисецкий икает.
— Не… не очень.
— Япошка твой?
— Не мой, — возмущается Плисецкий, — еще чего!
Дед вдруг смеется.
— Радоваться, Юра. Что он есть вообще. Что ты не один.
— Да я, вообще-то, не жаловался, жил — и нафиг было не надо.
— Значит, стало надо, — дед невозмутим, как холодильник. — Значит, дозрел. Бывает. У твоего прадеда, моего отца, имя было однополчанина. У обоих девчонки дома ждали, у папы — жена даже уже, он через месяц после свадьбы ушел на фронт.
— Охренеть, — тихо говорит Плисецкий. — Я бы чокнулся.
— Он знаешь, как радовался, что своего нашел там, говорит — и умирать не страшно, а вернусь — все равно к тебе. Мама мне потом письма читала. Говорит, тоже радовалась. Так же легче, когда ты не один.
— А потом?
— А потом он папу собой закрыл. Осколками изорвало. На папе — ни царапины. Пришел домой, два ордена, меня родили через три года. Отец его до смерти вспоминал, назвал меня в его честь.
Плисецкий молчит. Дед бросает полотенце на стол.
— Время сейчас получше, Юра. Хочешь — дружи, хочешь — в штаны лезь. Сам решай. Главное — знай, что это дар, редкий, в любом случае береги.
Плисецкий краснеет и кивает. Дед добавляет — скорее для проформы, Плисецкий знает, что дед в жизни не ударит его:
— Узнаю — сидеть не сможешь. Понял?
— Дед, я по девочкам. Спокойно.
— Я предупредил.
— Я услышал. До восемнадцати — ни-ни.
Разговор выходит дебильный, Плисецкий запоздало соображает, что начинать его не следовало, — дед никогда не заводил с ним бесед о том, откуда дети берутся, о том, как, куда и зачем, что надеть, а что снять, доверив все интернету — и правильно сделал. А теперь от неловкости стремно, хоть в окно прыгай. Дед тяжело вздыхает.
— Ну я чо, совсем дебил, по-твоему? Тебе второй мой папаша не сдался, я в курсе.
Дед вздыхает еще тяжелее.
— Деда, ну серьезно, ну когда мне? Я же живу на катке! Потому, наверное, и написало на пузе, чтобы я не парился и не искал — времени как раз нет.
Дед смотрит на него так, что внутри опять все сжимается.
— Я сам решу, когда и с кем, ага?
Дед дотягивается и поправляет на нем сползающуюбандану, смотрит сурово.
— Де-е-еда, — Плисецкий бодает сухую тяжелую ладонь и фыркает, — сам же сказал, я уже большой мальчик. Ну?
— К плите давай.
— Дед, а дед? «Ах, Юра, Юра, Юра, я такая дура…»
Дед трясется от смеха и прихватывает за шкирку, быстро прижимает к себе и отодвигает к плите:
— Свинину давай переверни, я посмотрю, как там тесто. Мотя, уйди, дурная…
— Она теперь Матильда, да? Раз Мотя и не мальчик.
— Матильда? — дед смотрит на вьющуюся в ногах кошку. — Пусть и Матильда. А вообще — жирно ей будет, аж Матильдой-то.
— Но-но, она у нас мать-героиня, — Плисецкий садится на корточки, чтобы почесать Мотю между ушей. — Мне звонили, все дети отлично себя чувствуют и передают привет.
— Жалко отдавать было, — замечает дед, и Плисецкий дергает плечом:
— Следующих себе оставлю. Одного точно. В межсезонье подгадаю, сдам опять Милке, она сделает нам детей, да? — Плисецкий треплет за широкую морду, — У, стерва. И Милка — хоть бы сказала, что они там у нее, ну, шпили-вилли.
Дед смеется в голос.
С пирожками они возятся до полуночи, и дед гонит Плисецкого спать, ругаясь сквозь зубы и переживая — завтра произвольная программа Капы, а Юрочка невыспанный.
Плисецкий лежит в кровати, улыбаясь, как дурак. Слушает, как дед шаркает по коридору, гремит чем-то на кухне, вполголоса болтает с Мотей, наконец, запирается у себя в комнате и затихает. Плисецкий переворачивается на живот, привычно подложив под себя ладонь — привычка завелась пару месяцев как, вдавливать пальцы в метку, гладить, скрести, прислушиваясь к ощущениям. Вопрос надо изучать, как ни крути, он уже приучился отслеживать свои реакции на разных людей — ему с этим дерьмом как-то жить еще. Перед глазами стоял прадед и его меченный — два мужика в красивой военной форме, счастливые посреди пиздеца. Плисецкий подумал и решил, что так — так он согласен. Так — пусть будет. Спасибо, деда.
Живот болит, если залипать на Виктора, колет, если беситься на него же. Скручивает в бараний рог, если проявлять неравнодушие к Кацудону — связь, как выясняется, наебать сложнее, чем себя.
Все лечится, решает Плисецкий, открывая и листая Твиттер, и он знает, как это лечить. Завтра произвольная, то, что доктор прописал. Паши, как лошадь, и все. Ничего круче еще не придумали.
— Спокойной ночи, мудень, — грустно говорит Плисецкий своему животу. Тоже дебильная привычка, появилась совсем недавно, говорить с меткой, как будто его кто-нибудь слышит. — Матери меня завтра.
Он сворачивает вкладку сайта треккинга самолетов — Виктор должен уже подлетать к Токио, — и материт себя сам. Закрывает видео своего вчерашнего прогона — позорище. Навернулся, разнервничался, подумаешь, Кацудон в городе, подумаешь, Виктор смотрит — расти уже, уебище, расти, Юрочка, пора, пора. Не твое, не зарься.
Твое — Нурлан Асамбаев. И самая лучшая программа на земле. И медали — просыпайся и вздрючь это долбанное Гран-При.
Позевывая, листает ТвиттерДжей-Джея. Джей-Джей и младшая сестра, Джей-Джей и его невеста, Джей-Джей и Отабек Алтын.
Фотка старая, мутная, сделана даже не в этом году, какой-то бар, оранжевый свет и зернистость — видимо, дело было не днем. Джей-Джей обнимает Алтына за шею и улыбается до ушей, Алтын не улыбается, но показывает «викторию», с лицом настолько каменным, что Плисецкий фыркает и ставит под записью лайк.
«Удачи во Франции, Бекки!»
Джей-Джей вообще без башни — называть эту рожу «Бекки».
Кубок Франции должен идти тоже на днях, Плисецкий не следит — отвлекся на Виктора и его хрюшку. Он открывает гугл и ищет прямые трансляции. Потом матерится и ищет результаты — Алтын проходит в Барселону, а также Джакометти. Про Джакометти хорошо бы расспросить Якова. Мутный хрен какой-то. Друг Виктора. Скажи мне, кто твой друг…
Плисецкий помнит Криса еще с юниорских — Крис и Виктор держались вместе, что-то у них там в прошлом было, то ли вражда до крови, то ли любовь до гроба, Плисецкий тогда не вникал — слишком тащился от Виктора и ел все, что дают.
Надо бы к швейцарцу приглядеться. Алтын тоже — тихоня, а в финал уже пробрался. Джей-Джей — ну, тут все ясно, не расслабляться при нем вообще. Кацудон.
Если доживет. Не то чтобы Плисецкий за него волнуется всерьез, но неспортивно же радоваться тому, что свинья так лажает — получается, Плисецкий тогда Виктора вообще черт-те кому просвистел, да?
Он засыпает только под утро, щекой на трансляции короткой программы Алтына во Франции, живот больно и невнятно тянет.

Плисецкий не включает свою музыку даже в наушниках — Аппассионата снилась ему всю ночь и без этого, и поэтому он рассекает по льду под собственное сбитое дыхание, стук крови в ушах, гул системы охлаждения и шорох коньков. Прыжки с утра идут, как дети в школу — идеально, Плисецкий кусает губу, задыхась, сгибается, упершись в коленки.
Прыжки — хуйня. Хореография деревянная, ему не нужен Яков, чтобы это сказать, он и сам видит. Даже не видя со стороны — и все-таки попросил Лилию записать, чтобы посмотреть вместе. Лилия торчит у ограждения солдатиком, держит телефон, так неподвижно, что хочется крикнуть — отомри! Лилия как мысли слышит, убирает трубку, нажав на паузу:
— Все хорошо? Перерыв нужен? Ты похож на труп, мальчик.
Лилия волнуется, до начала программ — четыре часа, Яков забрал каток для русской сборной на самое ранее время, потому что с утра потише и попроще выбить часы. Плисецкий мотает головой, дает отмашку: запускай.
Разгоняется, взмахивая руками, и взлетает в тройной флип, выходит из прыжка в дорожку — ай, как хорошо, молодец, Плисецкий, он почти слышит, как Лилия довольно хмыкает. Яков не смотрит пока что, велел разогреваться в одиночку, сам укатил на тот конец катка. Плисецкий сделал вид, что все понимает, что, в отличие от некоторых, отменно и сам покатается.
Потому что как-то несерьезно орать — сука, второго тренера увел, Кацудон, уймись, блядь. Потому что он сам вчера перед дедом выступал — какой у нас Юра хороший и добрый мальчик, сам в шоке. Как-то неловко теперь дать обратную.
Так что Плисецкий скрипит зубами и выписывает дорожки — от злости как Боженька. Видел бы Яков — но Яков не видит. Он хмуро висит на бортике и пристально пялится на Кацуки.
Кацуки отдраивает флип, свой обожаемый четверной, Плисецкий не любит флипы, прыжок-то посредственный, гордость Кацуки только в том, что этот блядский квад в финале программы — у, он отлично помнит, как выла пресса и интернет, как ебнулся Виктор — на лед к Кацудону выпрыгнул, целоваться полез от умиления.
Яков бьет кулаком по борту и матерится — Плисецкий отсюда слышит.
— Убираем флип, — по-английски Яков говорит короткими отрывистыми предложениями, ему неуютно и непривычно, как и всем на катке. Даже осветители попрятались, только двое ездят вдоль бортов, протирают пластиковые надписи и поручни. И опасаются смотреть в их сторону.
Кацуки замирает, тяжело хрипит.
— Нет, — английский у него чище, если бы не «Феруцман-сан», вообще не понять, что говорит япошка, — флип нужен, он же… Виктор одобрил.
— Виктор ту-ту, — Яков безнадежно взмахивает рукой, — улетел, понимаешь? Ты убьешься, парень, пол-оборота не вывозишь, крути тройной, и все! Ты с утра не справляешься, а он у тебя в конце программы!
— Я смогу, я уже делал, — Кацуки поднимает голову и трет лицо. — Я просто не выспался. Простите. Дайте мне пару минут, пожалуйста.
Яков переглядывается с Лилией и качает головой. Останавливает взгляд на Плисецком.
— А у тебя что? Бильман вставишь себе в конец?
— А чего ты орешь-то на меня, я, что ли, тут дебил? — Плисецкий задыхается от возмущения, выебывается Кацудон, а прилетело ему. Лилия дергает бровью:
— У нас все в порядке, Фельцман, займись Кацуки.
Плисецкий смотрит искоса. То есть, не «мы за ночь разучились гнуть руки и ноги и катаемся, как паралитик». Не «хореография опять позабыта, твой подопечный ударился головой». Нет. «У нас все хорошо, Фельцман».
Лилия охуенная, — решает Плисецкий. Он давно подозревал, но теперь убедился окончательно. Лилия своих не сдает.
Он возвращается в исходную, собираясь перестать валять дурака. Лилия за него поручилась. Он выгнется в любую сторону. Под лед закатается, если будет надо.
Ему хочется крикнуть на Кацуки — кончай пальцы гнуть, пользуйся тем, что с тобой, наконец, нормальный тренер.
И даже почти детское — только я могу спорить с Яковом, ты вообще тут кто?
Ладно, — думает Плисецкий в конце концов, у него же сегодня день рождения. Царский подарок — посраться с самим великим и ужасным Фельцманом. Их всех тут маленько потряхивает, что объяснимо, от Виктора пока нет новостей, второй этап Кубка — через четыре часа, уже даже меньше, понятное дело, у всех мандраж.
В сумке с запасной парой коньков — пирожки с кацудоном. Плисецкий решает поздравить Кацуки уже после проката — когда от башки отойдет. Пока что он поглядывает в ту сторону катка время от времени, в конце концов ловя кайф от того, что Яков для разнообразия орет не на него. Милка лежит в номере с месячными и не тренируется, девчонки катаются завтра, так что на катке только он — и Кацуки.
Кацуки отъезжает к бортику и что-то объясняет Якову. Плисецкий запрещает себе подобраться поближе и послушать. Никто Якова не уведет. Глупости. И Кацуки больше никому не сдался, кроме дебила-Виктора.
От этой мысли живот неприятно дергает, и Плисецкий откатывается к Лилии — воды хлебнуть. Лилия протягивает ему полотенце.
— Спасибо, — говорит шепотом Плисецкий и заливает горящее горло прохладной минералкой. Лилия пожимает плечами:
— На здоровье, у меня есть еще, если нужно, ты весь мокрый, не хватало еще простыть.
— Не за полотенце, — Плисецкий закручивает пробку. Лилия кивает. Какие проблемы, мол. У Плисецкого чешется спросить — почему ты здесь, если тебя так бесит Яков? Но он кивает на Кацуки:
— Как он вам?
— Он не показывает всего, что может, — помолчав, бормочет Лилия. — Зажимается, вокруг чужие, почти враги. Давай будем надеяться, что на выступлении это все-таки пройдет.
— Тот, для кого он катается, уехал, да? Это видно?
— Не злорадствуй, мальчик, — Лилия наклоняет голову, — тот, для кого катаешься ты, кажется, еще не родился.
— То, что я хочу слышать сегодня, спасибо.
— На здоровье, Юра, — Лилия тянется поправить его волосы. — В исходную, я хочу посмотреть еще раз. Сбрось темп, будь любезен, и расслабься. Ты все еще деревянный.
Плисецкому даже огрызаться не хочется — она права.
Он не успевает вернуться в центр катка — Яков орет, и когда Плисецкий оборачивается, уже лезет через борт прямо в ботинках.
Кацуки валяется на льду черной тряпкой, раскидав руки, он упал, кажется, набок, и сначала Плисецкий просто решает, что он навернулся в своей обычной манере.
Яков бежит, оскальзываясь, Кацуки не двигается, и внутренности стягивает странным холодком — вырубился? Разбил голову?
Плисецкий срывается с места. Мысль в голове странная — проебали, Виктор попросил, а мы не досмотрели… хотя, Плисецкого же никто и ни о чем не просил, это головняк Якова, но…
Он успевает затормозить, чуть не перелетев через Якова, опускается на лед и садится на скрещенные коньки, тянет за плечо, чтобы перевернуть, и думает — блядь, трупак.
Жуткое ощущение, как настоящего мертвеца трогать, когда переворачиваешь на спину человека без сознания.
Плисецкий вспоминает, как у деда был гипертонический криз, и после него Плисецкий еще месяц вставал ночью и крался к деду, стоял у койки и слушал — дышит или нет.
У Кацуки черные ресницы на белом лице — со льдом сливается, и волосы от этого черные-черные тоже. Плисецкий теряется и подсовывает под его встрепанную голову ладонь, чтобы приподнять. Лежать-то холодно.
Яков падает рядом, нависает, матерясь, тыкает пальцами куда-то под подбородок, к уху. Пульс проверяет, тормозит Плисецкий. Яков оттягивает веки, Плисецкий отворачивается, чтобы не смотреть — глаза пустые, и от этого становится дурно.
— Дышит, — тихо говорит Яков. — Помоги поднять.
К ним бегут работники катка, Лилия уже с кем-то говорит по телефону, Плисецкий усаживает Кацуки, уперев спиной в свою грудь, потом неловко поднимает подмышки, переваливает на Якова. Тот обхватывает поперек спины в темной спортивке и рывком встает — как будто свинья вообще ничего не весит.
— Страхуй, Юр.Навернемся — и привет, — Яков говорит тихо и сухо, Плисецкий скользит рядом, разглядывая лицо Кацуки. Ему почему-то кажется, что из носа сейчас пойдет кровь — и совсем пиздец тогда. Как будто там, внутри, в человеке что-то лопнуло, сломалось от удара о лед, и он только снаружи выглядит нормальным, а на самом деле — все очень плохо.
Врач уже ждет, Кацуки кладут на скамейку, Плисецкий соображает скинуть толстовку и подсунуть ему под затылок, и потом стоит дураком, рассеянно думая, что не успел отдать пирожки, что перед кем теперь выебываться-то, если Кацуки помрет, и что он выперся со льда без чехлов, и заточка теперь полетит в жопу…
Кацуки открывает глаза, когда ему в лицо суют какую-то вонючую дрянь, и кашляет, свесившись с лавки. Яков с Лилией смотрят друг на друга поверх него, врач за плечо укладывает обратно, щупает горло зачем-то, а потом аккуратно трогает голову, пальцы в белых перчатках выглядят противно, и Плисецкий не смотрит. Кацуки дергается, как будто ему тоже противно, и ложится на лавку, глядит в потолок мутным взглядом.
— По-русски говорит?
— Нет, — бормочет Яков. Врач вздыхает:
— Переводите тогда.
Лилия возмущенно вздыхает, и врач поднимает на нее взгляд:
— Не моя смена, извините, Федор Петрович лежит с гриппом. Хотите грипп? Японцы от него вообще мрут, как мухи, — врач ржет вдруг, громко и заразительно. Профессиональный юмор, решает Плисецкий и откашливается:
— Я могу. Что спросить?
— Аллергии и проблемы с давлением.
— Кацудон, аллергия есть у тебя?
— На клубнику, — шепчет Кацуки, глядя в потолок. А потом как кран срывает: — Третья отрицательная группа крови, аллергенов не ел, вчера на ночь пил две таблетки успокоительных, разрешенных допинговой комиссией, анаболики не употребляю, сердечных стимуляторов не пью, хронических болезней нет, по последним медицинским показаниям здоров, гемоглобин снижен до нижней предельной границы, в аэропорту Пекина пять дней назад у меня был такой же приступ, диагностировали переутомление, простите меня, Фельцман-сан, Лилия-сан, со мной все в порядке, я не хотел вас пугать…
Плисецкий зависает, глядя на Кацуки, ему хочется пнуть лавку — горшочек, не вари.
— Он говорит, что уже падал в обморок на той неделе, поставили переутомление, по медицинским — здоров и ГТО, таблетками не балуется, хронических нет, гемоглобин упал.
Врач кивает и надевает на руку муфту тонометра.
— Спроси, что у него болит.
— Что у тебя болит, Кацудон?
Кацуки запрокидывает голову и смотрит на Плисецкого снизу вверх, перевернутым бледным лицом:
— Голова. Заболела очень резко. Сейчас все хорошо, Юрио.
Плисецкий почти улыбается, переводя:
— Нихрена у него не болит.
— Скажи им, что я должен кататься.
Плисецкий на секунду обдумывает разные… вероятности. Если Кацуки сейчас увезут — у него что-нибудь откопают, Кацуки похож на смерть. Запросто снимут — и все. И это будет правильно, потому что если Кацуки вот так вот навернется еще раз — он больше не пойдет, не то что не покатится.
Кацуки смотрит на него круглыми глазами.
— Юрио, скажи, что я в порядке. Фельцман-сенсей!
Яков качает головой:
— Проверить бы тебя, по-хорошему.
— Я в норме! — Кацуки пытается сесть и шатается. — Я просто переживал за Виктора и собаку!
— Жить будет, если так орет, — со знанием дела говорит врач и снимает муфту. — Давление ниже нормы, но это обморок. Идти сможет?
— Сможешь идти? — это спрашивает Яков, и Кацуки дергается на лавке снова:
— Куда?
Плисецкому вдруг делается жутко. При нем не раз уже увозили кого-то на каталке, в фигурке это обычное дело, но ни разу еще при этом фигурист не орал и не упирался. Врач расстегивает на нем куртку:
— Поднимите майку. Послушаю сердце пока что. Мы его заберем, думаю.
— Куда? — это спрашивает уже Лилия. Кацуки смотрит на нее с ужасом. Врач пожимает плечами, сам поднимает майку и надевает Кацуки на трясущийся подбородок.
— Экспресс-анализ крови на вещества.
— Я за него поручусь, — Яков складывает руки на груди. — Я его тренер.
— Тренерам в этом вопросе доверия нет, — врач поднимает палец вверх, заткнитесь, мол. Орать начинают все трое одновременно — Яков, Лилия и Плисецкий, что у Якова никогда в жизни не было ни одного допингового скандала, что это возмутительное хамство, и что фигурист, вообще-то, потерял сознание, надо МРТ, и что не прихуел ли ты часом, Айболит?
Врач, морщась, вынимает из ушей стетоскоп и поднимает на них скорбные глаза.
— Никифоров — его тренер. Я смотрю телевизор. Мне нужно его обследовать, возможна сердечная недостаточность, ритм нехороший. Вы понимаете, насколько это серьезно, Яков Давыдович? У него, если я не ошибаюсь, не было нагрузок год, потом резкое снижение веса и возвращение в спорт — вы думаете, это хоть кому-то на пользу?
Тишина такая жуткая, что Плисецкому хочется зареветь. Кацуки смотрит на них потерянно, взгляд у него собачий — не отдавайте меня.
— Метка, — быстро говорит Плисецкий, как будто кто-то толкает его под ребра. — У него Метка болит, Виктор — его. Он уехал. Вчера ночью. Кацуки здоров, я с ним давно общаюсь, понимаете, все норм с ним!
Яков смотрит странно, но не говорит ничего. Лилия тоже поднимает брови и молчит. Плисецкий садится на корточки:
— Кацудон, скажи им. У тебя же Метка болит, да?
Кацуки смотрит на него ошалело. Плисецкий прекрасно помнит, что пятнышка на нем не заметил, и Кацуки помнит, что он помнит. Додумается же подыграть?
Кацуки вздыхает и шепчет:
— На голове. Под волосами. Она болела все утро, и…
— Блядь, — грустно говорит Яков и всплескивает руками, — ну ебаный же детский сад, блядь, как же вы затрахали меня, Господи!
Он отходит в другой угол и там пыхтит. Лилия присаживается на край скамейки. Врач внимательно слушает, как она переводит на русский слова Кацуки. Кацуки следит за ее губами, как будто пытается понять, не врут ли. Плисецкий смотрит на него. Не пустой. У Кацуки там есть… кто-то. Кацуки так же больно, даже хлеще — он падает в обморок, любой бы упал, все делается так просто, так понятно, так… легко.
Кто бы там ни был у него — он мучается с Виктором. Сам. Сознательно. Охуеть.
Плисецкий смотрит, как врач снова ощупывает его голову, зачем-то надев поверх своих перчаток еще пару, и Кацуки все равно морщится, когда пальцы проезжаются по затылку. Прикрывает глаза и поджимает губы, потом шепчет, жмурясь:
— Я буду кататься сегодня.
— Будешь, — соглашается Плисецкий. Врач говорит почти одновременно с ним:
— Я бы рекомендовал сняться с соревнований. Метка горячая, рецидив возможен. Давление ненормальное, сердце опять же…
— Выпишите ему что-нибудь, — Плисецкий боится вдруг, как за себя. Это будет хуже всего — из-за такой хрени засыпаться. Потом хоть вешайся вообще. — Чтобы не болело.
— Это голова, Юрий, — врач смотрит очень грустно, и Плисецкий вдруг соображает — на Якубовича похож. — Ее не отстегнешь.
Яков возвращается, тяжело топая, смотрит на Лилию, та пожимает плечами, говорит по-английски, чтобы Кацуки понял:
— Пусть катается. Он хочет. Запретишь — сделаешь хуже. Сам знаешь, что связь держится через катание в том числе, если ты мне, конечно, не врал безбожно всю нашу молодость.
Яков буреет лицом и тяжело вздыхает:
— Не рухнет?
— Не рухну, — Кацуки вскидывается и бьется лбом о собственные коленки, — спасибо, Яков-сан, Лилия-сан!
— Я еще ничего не решил, — ворчит Яков по-русски, и врач фыркает:
— Как будто это вы решаете!
Плисецкому хочется его удавить.

— Пиздец ты, конечно, тяжелый, — бормочет он, глядя на свои ботинки. Кроссовки Кацуки белеют рядом в темноте, пока они шагают по обледенелой брусчатке. На улице каких-то минус три, по идее, не должно быть холодно, но Плисецкий зябнет, а Кацуки изо всех сил пытается не дрожать слишком уж откровенно — нежная японская душа.
Кацуки вытирает пальцы влажной салфеткой, потом — блестящие от жира губы. Он останавливается, запрокидывая голову к ГУМу.
— Это потрясающе.
Плисецкий смотрит тоже. Кремль ему никогда не нравился, как и Василий Блаженный, а вот ночной ГУМ — полностью из лампочек и стекла, как игрушка, — и зелено-медные Минин с Пожарским — очень даже.
Так не должно быть. Не Плисецкий должен показывать Кацуки Москву, проводя его по обязательным для каждого туриста пунктам и выслушивая восторги. Он даже фотографирует Кацуки на фоне огней — оранжевый блик ложится на красную от мороза щеку.
У Кремля Кацуки задерживается с уважением, но не фотографируется — проверку прошел. Плисецкий очень доволен.
Кацуки смотрит на часовых в Александровском саду, потом долго, как ребенок, залипает на строящуюся елку — голый пока что каркас и рабочие на лесах, вроде бы, ничего такого, но Кацуки залипает минут на пять. Плисецкий дышит в замерзшие руки. Снег сыплет — мелкий и острый, колет щеки. Кацуки поворачивает к нему счастливое лицо, глаза — щелочки.
— Это просто потрясающе.
— Это груда железок, на которую потом навешают еловые лапы и бумажные игрушки.
— Да. Это потрясающе, — Кацуки кивает и вынимает смартфон с путеводителем. — Тут рядом, кажется…
— Ну-ка убери это, — Плисецкому обидно до глубины души. Из него, в конце концов, нехуевый гид, если что, это город его детства, Виктор так не покажет, Виктор питерский, а телефонный путеводитель — тупая машина.
Кацуки теряется, но тут же исправляется, встает рядом и вытягивает руку для селфи.
Он все еще бледный, но в оранжевом свете не видно. И не видно, как бесится Плисецкий — просто два каких-то чувака, шарящихся по Красной Площади на ночь глядя в непогоду.
— На Новый Год тут красивее намного. Каток заливают. И на всех больших прудах тоже. Я только на Чистых был с дедом, не люблю открытые катки, — Плисецкий шагает, сунув руки в карманы, и Кацуки бежит следом. Тормозит, чтобы сфоткать издали Исторический Музей, и несется дальше.
— Замерзает весь пруд? — задыхаясь, переспрашивает он, и Плисецкий фыркает:
— В последние пару лет — нет, слишком тепло, а вообще — да. На Чистых кино даже снимали, «Покровские ворота». Надо показать тебе. Кино не очень, но ты увидишь, что я не вру. Там герои рассекают на коньках тоже. Кстати, есть двойная поддержка, девку сразу два парня на руках везут…
— Я знаю, что ты не врешь, Юрио. И кино посмотрю. С субтитрами.
Плисецкий собирается обидеться на «Юрио», но не получается. Кацудон вообще перестает вызывать злость, почему-то понимать, что у него есть метка, что ему так же хреново, если не хуже, оказывается достаточно, чтобы прекратило припекать.
Нет, он все такой же раздражающий болван, который сегодня почти засыпал произвольную — две недокрутки, прыжки поменял местами, даже одну дорожку умудрился размазать, — Плисецкий слышал, как Яков беснуется в раздевалке, успев уже принять все проебы чужого подопечного на свой счет.
Пирожки заценил. Лопал, даваясь и сопя носом, прямо у «Мегаспорта», и потом один приберег — в центре сожрал.
Долго кланялся и бормотал, как он признателен. Плисецкий очень надеется, что в свои двадцать четыре будет маленько посерьезнее. И точно не таким жалким.
— Не называй меня так, Кацудон.
— Не называй меня так, Юрио.
Это происходит, кажется, по инерции. Плисецкий останавливается и смотрит на Кацуки из-под капюшона. Кацуки стоит, дыша паром, потом тихо говорит:
— А если бы у меня были косички, ты бы за них дергал, да?
Английское слово «косички» — pigtails, — подвешивает Плисецкого на пару минут, а потом ему хочется заржать.
— Да, — честно говорит он. — Наверное. Не знаю. Если бы у тебя были косички, ты был бы девкой. Я бы тогда понял еще Виктора.
— Дело не в Викторе, — очень спокойно говорит Кацуки. — Когда ты вломился в мою кабинку в туалете, я еще не претендовал на твою голубую мечту.
Так и сказал. «Голубую мечту». Вообще бессмертный.
Плисецкий шумно вдыхает. Выдыхает, прикрыв глаза.
— Прости за тогда. Я был… младше. И злее.
Кацуки может сказать — и не сильно изменился. Или — ты до сих пор никому и ничего не доказал. Или — прошел всего год.
Но он говорит:
— Я понимаю. Вламываясь в дивный новый мир взрослых, хочешь видеть только достойных соперников. Не рыдающую размазню, да?
Плисецкий моргает. Что надо говорить в таких случаях? Что Кацуки при ближайшем рассмотрении оказался самым достойным? Да ну, бред какой.
Ну, не бред, но неловко же.
— Пойдем, пока в метро не так страшно ездить.
— Такси? — Кацуки растерянно оглядывается. Плисецкий назидательно поднимает палец:
— Не катался в метро — считай, в Москоу-сити не был.
В метро Кацуки смешно вертит головой, зачем-то фотографирует схему, указатели и даже — бессмертный, блядь, — полицейского. Плисецкий хватает его за капюшон куртки и тащит к эскалаторам, пока не огребли.
Они покупают в автомате два стаканчика говнистого кофе, обжигая пальцы, выпивают его, пропустив два поезда, и смеются, как дураки. В вагоне потом толкаются локтями и сталкиваются плечами, глядя на свое отражение в темном стекле. Кацуки разрумянился, наконец, от бега и мороза, Плисецкий — побурел, неловкость преследует, день такой. Ему непростительно уютно и хорошо. В метро не ловит связь — Яков, наверное, на говне сидит, сейчас они выйдут на поверхность — и попадет обоим, точно.
Кацуки с интересом разглядывает на ладони российские рублевые монетки, потом поднимает глаза — круглые, как те же пять рублей.
— Себе забери, сувениры, — ржет Плисецкий. На них никто не смотрит — просто два пацана, узкоглазых в Москве полно, а он сам — кто поверит, что медалист московского этапа Гран-При будет на ночь глядя в метро мотыляться? Кацуки прячет монетки в карман и улыбается, поправляя очки.
— Спасибо, Юрио… Юра.
— За что?
— За все. Это прекрасный день рождения.
Кацуки улыбается, и вдруг под ребрами взрывается такой болью, что Плисецкий шипит — как ножом водят. Он поспешно выдавливает кривую ухмылку:
— Да за что? Это не тот день рождения, какой тебе бы хотелось, да?
— За все, — Кацуки все еще улыбается — неловко, дрожаще. — Ты хороший человек. Редко встретишь. Слишком хороший.
На себя посмотри, — думает Плисецкий, в груди горит от смущения, а живот, сейчас, кажется, к ногам стечет — кишки, мясо, жир, он прямо это чувствует.
Сердце стучит в горле.
— Эй, мы не друзья.
— Ни в коем случае, — серьезно кивает Юри. — Я намерен взять золото в Барселоне.
— Мечтай, — фыркает Плисецкий почти с облегчением.
— И ты унизил меня в туалете, а я увел тренера твоей мечты. Какая уж тут дружба.
А еще я дрочил на тебя, — грустно думает Плисецкий. Вслух говорит:
— А еще за мной реванш за тот танцевальный баттл в Сочи.
— За что? — Кацуки удивленно поднимает брови, моргает круглыми глазами. Плисецкий хмыкает и чуть не падает на него:
— Бля! Пошли, мы выходим.
— Наша станция?
— Пересаживаемся, — Плисецкий тянет его за рукав через толпу, вот будет хохма, если он потеряет тут Кацуки. Кацуки перехватывает его за запястье, потеряться не хочет.
— У меня тогда пес умер, — говорит он вполголоса, пока они переходят платформу, — в том сезоне. Я ни о чем больше думать не мог, навернулся несколько раз, облажался. И плакал потом — навалилось все и сразу.
— И тут я еще.
— Спасибо за это, кстати, — Кацуки снова нависает, ухватившись за поручень, Плисецкому не нравится смотреть снизу вверх, поэтому он плюхается на свободное сиденье позади и теперь смотрит на джинсы Кацуки. — Ты меня встряхнул, я тут же как в себя пришел. Ну, точно больше плакать не стал.
— Ага, взял и просто ушел из спорта.
— А ты меня ждал? — Кацуки смотрит без улыбки, но глаза смеются. Вот же скотина.
— Сдался ты мне, — фыркает Плисецкий. Ему хорошо — только брюхо бесится. Потому, наверное, и бесится, что хорошо.
— Слушай, твоя метка… — Плисецкий вываливает это, потому что нельзя терпеть, ему очень надо знать, просто обидно, если он наврал врачу, отмазывая Кацуки, не хочется думать, что личный враг может просто так бахнуться в обморок, от нехрен делать, без приличного повода. Кацуки проводит пальцами по затылку и морщится.
— Уже легче, — тихо говорит он. — Откуда ты знал?
— Я наобум ляпнул, — признается Плисецкий. — Вспомнил, как сам в этом году упал из-за этой дряни, — он кладет руку на живот и опускает глаза. Кацуки садится рядом — какая-то бабка подвигается, смерив их обоих презрительным взглядом.
Кацуки смотрит на ладонь Плисецкого, потом в лицо.
— Плохое место.
— Твое тоже так себе.
— Да, я заметил, — Кацуки вдруг нервно смеется. Кивает на живот: — Знакомый?
— Если бы, — Плисецкий запоздало соображает, как легко Кацуки общается, все это, между прочим, в принципе дохуя интимный вопрос, а для зажатого Кацудона — так вообще. — Знать не знаю, что за хрен. Знаю только, что нерусский.
Кацуки понимающе кивает. Потом опускает глаза и снова дотрагивается до затылка.
— Я не знаю, кто там. Мы с детства почерк разобрать не можем.
— Серьезно?
— Серьезно, — Кацуки кивает, улыбается виновато. — Так что, наверное, не Виктор.
— А Виктор-то знает? — Плисецкому вдруг делается весело. Он всерьез обсуждает с этим придурком Виктора. Не катание даже, нет, Метки. Дожились.
— Мы с ним об этом не говорим, это не имеет значения, — Кацуки поджимает губы. Еще веселее.
— Систему ломаете, — уважительно говорит Плисецкий. — Молодцы, однако.
Они молчат, глядя друг на друга, долго. Потом Плисецкий говорит, просто потому что неловкость переваливается за самый край:
— Хочешь, покажу?
Кацуки так пугается, что делается смешно. Он озирается:
— В метро?
— Ну, а что такого? — Плисецкий тоже оглядывается по сторонам, они сидят в самом конце вагона, напротив дремлет какой-то мужик, а так — чисто. Он закатывает толстовку с майкой до груди и напрягает пресс. Кацуки поправляет очки и перехватывает его руку, завешивает все обратно и шепчет:
— Все-таки не место.
Плисецкий хмыкает.
— Она… красивая, — Кацуки улыбается. — Разборчивая. Найдешь. Обязательно найдешь.
— Да пофиг, — ворчит Плисецкий и смотрит на лохматую башкуКацуки. Тот, поймав взгляд, пригибает голову и взъерошивает волосы на затылке:
— Сразу вот тут. В принципе, всегда можно сбрить и посмотреть, но…
Плисецкий представляет себе это и ржет в голос.
— И будешь Джей-Джей японского пошиба.
— Или Отабек, — Юри пожимает плечами и улыбается. — Ничего плохого не вижу в обоих.
— А, да, Детройт, — Плисецкий вспоминает, что Кацуки тренировался в Америке. — Знаком?
— Мой тренер говорил, что фигурное катание — большая деревня.
— Мой тоже, — фыркает Плисецкий. Какое-то время они едут молча. Выпадают из вагона, стоят на эскалаторе — Кацуки вертит головой, вежливо разглядывая все вокруг. Плисецкий вдруг чувствует навалившуюся разом усталость — длинный был день. Охуительно.
— Они дружили, да?
— Кто?
— Джей-Джей и Алтын. С трудом представляю таких разных людей, — Плисецкий сам не знает, почему вцепился в эту тему. Ну серьезно, это как если бы Тимати дружил с Кобзоном. Кацуки рассеянно оглядывается, выдыхает облако пара:
— Да. Я не то чтобы много раз их видел, мы тренировались в разных лагерях. Джей-Джея я видел еще у Челестино в группе, Отабек потом приехал, мы оба уже вышли на взрослые, в мои первые серьезные соревнования мне до Леруа не хватило четыре сотых балла, представляешь?
— Хреново.
— Да, — Кацуки пожимает плечами, ему явно неуютно. — Близко не общался. Но да, они дружили, мне рассказывали. Сара Криспино много о них говорила, когда каталась у Челестино.
Плисецкому очень хочется спросить, кто не катался у Челестино.
— А потом перестали дружить?
— Насколько я знаю, да. Алтын уехал к себе, там построили достойную ледовую арену… это было уже в тот год, когда я ушел. Мне рассказывал уже Пхичит, он следит за этим всем.
— И вот так запросто — больше не друзья, да?
Кацуки смотрит на Плисецкого с удивлением.
— Ты знаком с кем-то из них?
— Джей-Джей успел вынуть мне мозги в Канаде, — Плисецкий тянет Кацуки в сторону перехода. — Ты должен знать, как он умеет это делать.
— Джей-Джей — хороший человек.
Кацуки — точно из тех, у кого все «хороший человек». Плисецкий бы посмотрел на того, кто для него человек плохой.
— Но своеобразный.
Плисецкий не выдерживает и ржет. Облако пара вырывается в мороз. В кармане надрывается телефон, и Плисецкий берет трубку, не глядя:
— Мы уже идем к отелю. Я вижу его отсюда. Не кричи.
По ту сторону молчат, а потом говорят сухим голосом Лилии:
— День был достаточно трудным, чтобы его усложнять. Ты знаешь, что Кацуки нездоров, это безотвественно, — Плисецкий косится на Кацуки и его лоснящиеся щеки. Фыркает. Ему хочется напомнить: мне пятнадцать, если что! Кацуки смотрит взволнованно и виновато. Плисецкий вздыхает:
— Мы сейчас будем, не орите.
— Я так виноват перед Яковом-сенсеем, — тихо говорит Кацуки. Плисецкий закатывает глаза:
— Я попаду в ад за то, насколько перед ним виноват. Пошли.
— Юри… Юра.
— А?
Плисецкий оборачивается. Кацуки стоит на ветру, засунув руки в карманы куртки. Вид у него странный.
— Спасибо.
— Да, да, пошли, а? У меня жопа отмерзает.
— Я рад, что мы будем кататься в Барселоне.
— Я тоже, — ворчит Плисецкий, пряча нос в высокий воротник толстовки. Какого хрена он шарф не взял, спрашивается? — Ты всяко лучше, чем Джей-Джей.
По правде, и Джей-Джей нормальный, наверное. Если бы между ними всеми не лежали тридцать метров льда, вокруг Плисецкого — сплошь нормальные чуваки, пожалуй.
Они идут, хватаясь друг за друга, и пытаясь не навернуться на обледенелом тротуаре. Кацуки смешно пыхтит.
— Не понимаю, — ворчит Плисецкий, — если у тебя в фигурке есть нормальный единственный друг, как можно потеряться, просто разъехавшись по разным городам?
Кацуки никак не комментирует то, что он загнался. Он просто обдумывает вопрос, а потом осторожно говорит:
— У меня есть друг, и я очень давно должен перед ним извиниться, потому что я ушел, никому и ничего не объясняя, а он остался. Теперь я вернулся — а он так рад мне, и ни словом не обмолвился, как я плох.
Да вы с Виктором оба обмудки те еще, — думает Плисецкий. И я хорош — свалил в Японию, кинул тут всех.
Но не так же, наверное, как Джей-Джей и Отабек. Про второго ничего не знаешь, но первый-то — Джей-Джей влезет без мыла в любую жопу, прилипала, как он мог отпустить от себя хоть кого-то?
— Говорят, они не поделили девушку, — нехотя говорит Кацуки. Плисецкий тормозит и застывает.
— Ту? Как ее... Невесту Джей-Джея?
Кацуки тоже останавливается. Хмурится.
— Это достаточно личный вопрос и не наше дело, да?
— Точно, — быстро говорит Плисецкий, — не наше.
И правда, совсем не их дело.
Слишком хороший вечер, чтобы думать обо всякой хуйне.
До отеля они идут молча. Плисецкий звонит деду — он не поедет сегодня домой, слишком далеко и поздно, да дед и не ждет — его предупредили, что у Кацуки культурная программа.
— Я не останусь на показательные, — бормочет Кацуки уже в вестибюле, устало потирает лицо рукой. — Поеду в Японию.
Разумеется. Любой бы на его месте поехал.
Надо сказать что-нибудь вежливое.
— Езжай, конечно, — наконец бормочет Плисецкий. Ему вдруг делается тошно, в животе что-то ворочается. Он даже не спросил, как там пес — с другой стороны, он и так многовато сегодня сделал для Кацуки и Виктора.
Самое странное — не жалко. Вроде бы и не перегорело, но притихло.
Кацуки… нормальный. На редкость нормальный, когда не жмется. Это Виктор его так раскачал, да?
Плисецкий бездумно смотрит на цифры на табло лифта. Кацуки неловко молчит.
— Ну чо, — бормочет Плисецкий, — руки пожмем?
— Можно, — быстро кивает Кацуки. Он протягивает ладонь, и она сухая и прохладная. Плисецкий дергается к нему и прижимается, неловко хлопает по спине и отпрыгивает.
— Ебаный стыд, — быстро говорит он. — Как мужики вообще обнимаются?
— Больно, — глубокомысленно выдает Кацуки, потирая затылок. Плисецкий с ним согласен — живот жжет.
Не хочется думать, почему. Плисецкий же не подыхает от всякого контакта, но почему-то обнять Кацуки — чревато.
— Спокойной ночи, — роняет он, обернувшись уже в коридоре. Кацуки ковыряет свою дверь ключом, улыбается бледно.
— Да. Спасибо еще раз, Юри…
Плисецкий захлопывает дверь, не дослушав. Потом крадется к своей комнате — за стенкой спит Яков, ну ли или не спит. Надо бы отчитаться, но не очень-то хочется.
Кому хуже? Кацуки сейчас будет загибаться у себя в комнате, заказанной на двоих, разом и от Виктора, и от своей метки.
Или Плисецкий — сидит тут один, как придурок, и думает обо всех подряд, приходя в результате к единственному выходу — у него никого нет. Совсем никого. И он уже заебался врать себе, что и не надо.
— Надеюсь, тебе хотя бы получше, — Плисецкий разглядывает себя в зеркале, стянув футболку через голову. Потом падает на кровать лицом вниз и вырубается — как по голове дали. Без снов и без мыслей.