Некоторых людей стоило бы придумать +2077

Слэш — в центре истории романтические и/или сексуальные отношения между мужчинами
Yuri!!! on Ice

Основные персонажи:
Виктор Никифоров, Жан-Жак Леруа (Джей-Джей), Кристоф Джакометти, Лилия Барановская, Отабек Алтын, Юри Кацуки, Юрий Плисецкий, Яков Фельцман
Пэйринг:
Виктор/Юри,Отабек/Юрий, многие прочие
Рейтинг:
R
Жанры:
Драма, POV, AU, Соулмейты
Предупреждения:
OOC, Нецензурная лексика, ОМП, ОЖП, Underage, UST, Элементы гета
Размер:
Макси, 467 страниц, 42 части
Статус:
закончен

Награды от читателей:
 
«Бесподобно!» от Lika-Like
«За дикого Юру и Бекки.» от Baary
«Не заканчивайте никогда » от Yukinion
«Люблю вас! Восхитительный текс» от Хульдра Федоренко-Матвеева
«За лучший Кацудон и Кумыс!» от bumslik
«За лучшую кражу моей души!» от sofyk0
«За лучшего Юри в фандоме!» от AiNoMahou
«Спасибо! Ещё!!!! )))))» от Brynn
«Сгорел. Идеально» от Eleonora Web
«Идеально!» от PlatinumEgoist
... и еще 47 наград
Описание:
— Да даже если бы его не было, — говорит Яков и отодвигает кружку на самый край стола, — стоило бы его придумать. Специально для таких, как ты. Чтобы тебя за нас всех наконец-то отпиздило.

Посвящение:
Моему Королю.

Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика

Примечания автора:
Это превратилось в цикл историй внутри вселенной меток, и собирается со временем уйти от канона либо далеко и надолго, либо пойти по параллели. Каждый новый сюжет будет отделяться от предыдущего другой нумерацией. Все истории происходят в одном таймлайне и складываются в одну.

У этого есть иллюстрации. Мне дарят, я их гордо, как медали, на стену, потому что ОНИ ПРЕКРАСНЫЕ, БОЖЕ МОЙ.
http://taiss14.deviantart.com/art/Yuri-on-ice-Happy-New-Year-654507659
http://taiss14.deviantart.com/art/Stay-close-to-me-Yuri-on-ice-658068729
https://img02.deviantart.net/6d44/i/2017/115/7/8/your_weak_spot__yuri_on_ice_fanart__by_taiss14-db6nokb.jpg - к 9 главе.
https://68.media.tumblr.com/9726098b8d0116483fff231f73d05606/tumblr_orenr3W32D1rjhbc0o1_1280.jpg - роскошный коллаж к главе 2.19
http://i.imgur.com/QGYrVaC.png - к 2.2. потрясающие Лилия и Юра. И Котэ.

Работа написана по заявке:

2.12. Девятая симфония

6 апреля 2017, 21:02

И, видно, не забавы для —
По венам кровь против теченья.
Миг тормозов, развал-схожденье,
И снова — твердая земля.



— Как начинается твое утро?
— Рано. Очень рано.

Утром все само рассосется, сказала бабушка Отабека. «Аже». С какой-то странной, мягкой «ж», и начальной «а» — невнятной, горловой.
Плисецкий повторяет за диктором в Гугле, потом вбивает фразы и просто слушает, глядя в пространство, залипнув на гортанные переливы. Сначала ему кажется, что в казахском языке нет других гласных, кроме «э» и «ы» и их порочных детей. Потом — что казахи тоже картавят, как французы, потом, что каждый согласный звук — отхаркивание, как когда у тебя бронхит.
Потом он находит и повторяет за диктором несколько трехэтажных матов и приходит к выводу, что казахский не хуже русского в словообразовательном плане.
В конце концов, он закрывает десять вкладок и чистит историю браузера, чувствуя себя полиглотом.
И придурком.
Маленьким неграмотным ебаньком, которое само не знает, чего ему хочется.
— Чего бы тебе хотелось достичь в этой жизни, Юрий?
Он не помнит, что ответил тогда девушке, но почему-то помнит ее лицо.
И помнит, что отказался фотографироваться в платье.
Я хочу квады сажать нормально. И четверной аксель. И дедов борщ. И бильман. И Мотю погладить. И еще уметь произносить этот жуткий звук, горловой «э», — и как его Отабек говорит?
И как его бабушку зовут? И маму, и папу? Брата и сестру Плисецкий помнит — Малика и Тимур.
И хочу весь мир и золото, и чтобы все смотрели, нет, не все. Деда, Кацудон, Виктор, родители, раскиданные по свету.
Когда-то давно Плисецкий хотел, чтобы мама посмотрела на него по телевизору, осознала все и приехала в слезах — прости меня, Юрочка, ты же золотце мое. Теперь ему и так достаточно, почему-то он уверен, что если детская мечта сбудется, он даже не придумает, куда заткнуть блудных предков в жизни, все забито, мест нет. И для Виктора, почему-то, не осталось.
И без Виктора — трэш и угар.
Я хочу, чтобы моей метки не было.
Чтобы я, как в первый день, ходил с Отабеком по парку Гуэля, и мы смеялись и пили запрещенную колу, и было легко, без заебов. Без одышки, как у деда после пяти этажей пешком, без сердца в желудке, без потеющих рук.

Чтобы было лето, и они ехали на байках в тур по стране, ночевали в придорожных гостиницах и палатках.
Чтобы валяться на траве перед палаткой, рассказывать дурацкие шутки и курить косяк, может быть. Плисецкий как-то пробовал. Было стыдно и хорошо.
И Отабек повернется, блестя в темноте косяком и глазищами, протянет руку, и потрогает золотую медаль — на голом пузе. Без метки.
И пальцы царапнут кожу, и Плисецкому будет — никак. Тронул и тронул — и все.
Отабек на траве перекатывается и накрывает его своим телом и фиксирует обе руки, вдавив в траву, и Плисецкий просыпается, крикнув, с прилипшим к щеке телефоном, в половину десятого.
Он сидит, подтянув ноги к груди, в кровати, и просто ждет, пока за ним придут.
Потом тащится в душ, потом ест — и не помнит, что ест, потом идет до арены, забыв высушить феном волосы, и мерзнет на ледяном ветру, не слыша ни Якова, ни Лилию. Потом надевает коньки, затягивает шнурки, кажется, слишком сильно, потому что в какой-то момент Яков аккуратно берет его за шиворот и встряхивает.
— Нам надо поговорить?
Плисецкий поднимает на него глаза. Яков выпускает его шкирку и садится рядом. И молчит. Потом приобнимает за плечи и говорит:
— Юра, надо просыпаться, надо. Люди, по-твоему, как живут, если у них каждый день, как у тебя, перелеты, прокаты и смотрины?
— Смотры.
— Смотрины. Именно они, когда до костей расковыривают тебя, смотрят, годишься, не годишься. Ты думаешь, у тебя одного все сложно?
«Не у тебя одного нервы сдают», — говорит Отабек. И дышит тяжело. И в глаза смотрит — пойми меня.
Плисецкий понимает. В том-то и проблема.
— И как?
— А как? — Яков похлопывает между лопаток. — А как большой мальчик. Отложи на потом. Потом банкет, потом поспать, потом к деду поедешь, обнимешь, расскажешь все.
— Нельзя деду.
— Ну, кошке нашей расскажешь, она у нас бывалая, ее тобой вообще не удивить.
— Или тебе.
— Или мне, — соглашается Яков. — Ну или иди, дам два часа, проспись, прокричись, поговори, с кем тебе надо. А потом вернись и катайся. Так, как будто завтра все катки закроют.
— Так ведь завтра только прокат, — шепчет Плисецкий.
И не у него одного завтра прокат. Финал. Первый взрослый. И у Отабека был первый взрослый. И кто был там с ним тогда? Кто его вот так вот обнимал?
Кто его целовал?
Целовал же кто-то, раз он вон как… может. Это было бы глупо, думать, что Отабек такой же лох, как он сам.
Не его это дело. Он пытается не представлять больше себя и Отабека со стороны, как делал тогда, в лифте, когда все было более или менее понятно и просто. Он пытается не представлять, как он целует сам другого парня. Любого парня. Или как это делает Отабек.
Потому что, с одной стороны, он точно знает, на что у него стоит, и стоит у него на девок. С другой стороны, среди этих девок, которых у него не было, есть Виктор и даже Кацуки есть, и проще признаться себе, что он озабоченный, потому что пятнадцать, и встает на столбы телеграфные, на арбузы на рынке, на красивое катание, в конце концов.
Потому что он идиот и действительно слишком заждался, он прочитал и просмотрел столько всякой дряни про метки, что уже не уверен, работает ли хоть одна из этих теорий, или это эффект плацебо, самовнушение, самый большой обман, которые люди придумали, когда религия в век технологий работать перестала, как надо.
Или…
Ладно, доигрался он, выяснил, что Отабеку что метка, что нет ее — одна хуйня.
Тебе не это было ли надо, Плисецкий?
Сломал, блин, систему.
Себя сломать осталось.
Плисецкий поднимает голову и говорит, глядя на Лилию:
— Пустите, я пойду на каток.
— Юра, точно? — Яков сдавливает плечо, может, и до синяков.
— Точно, — Плисецкий ухмыляется, от уха, до уха, и встряхивает башкой. — Катай меня, дядя Яша, полностью, а потом я сам, а ты иди к Бабичевой, у нее сегодня день икс.
Милка приехала на каток час назад, Плисецкий видел Инстаграм и счастливую физиономию Милы в обнимку с Некола и близнецами. В последнее время Мила не отходила от этой итальяно-чешской тусовки и выглядела вполне довольной. Еще и она сбежит, — думает Плисецкий, отпивая воды и завязывая волосы в хвост. Вообще Якова кондрашка хватит тогда.
На самом деле, Милка, конечно, никуда не собирается, ее потряхивает, как всегда перед соревнованиями, она громко веселится и много шутит, и наблюдать за ней приятно — ну, бодрит уж точно. Хочется тоже носиться и хоть что-то делать, а не сидеть и закисать.
Он смотрит, как Яков надевает коньки и выкатывается к Милке, берет ее за руки и что-то говорит на ухо, приобнимает за спину, подталкивает к центру катка — почти пусто, одни неуемные итальянцы, Канада в дальнем углу и одинокий Джакометти круги нарезает.
Плисецкий наблюдает за Милой, за Джей-Джеем в дальнем углу, за тем, как Джакометти подкатывается и тянет Джей-Джея за руки, утаскивая в центр, что-то шепчет, прижавшись, может, слишком близко — и Джей-Джей улыбается, не так, как обычно, а одними губами, как будто у него что-то болит.
Глядя на Джей-Джея, делается не по себе, Плисецкий вдруг вспоминает, каким Джей-Джей был в Канаде, веселым и наглым, без мыла в любое место, а теперь — тряпкой по льду, не знает, где право и где лево.
Ему рассказывали про такое — не выдерживаешь давления, ломаешься на самом взлете, когда от тебя только победы и ждут. Слишком много внимания твоей персоне — Плисецкий еще удивлялся, это как это — слишком? Слишком много золота? Слишком высоко прыгаешь? Слишком хорошо катаешься?
Запросто, оказывается. Вон — смотри, сколько влезет.
Джей-Джей день назад заявил, что женится на своей Белле, когда завоюет золото. А если нет?
А если нет?
Загадал — и проебался. И это невеста. Плисецкий морщится, думая, как можно быть таким придурком, как Виктор или как Джей-Джей.
Это же твоя невеста.
Ну, невеста. Плисецкий представляет себе на пару секунд Кацуки в свадебном платье и не знает, заржать или блевануть.
А потом вдруг как в живот бьет кто-то — если Джей-Джей сливается, если Кацуки недопрыгнет, кто останется-то?
Пхичит, может быть.
И Отабек. Второе место по результатам короткой.
Отабек может меня нагнуть.
Отабек может…
Плисецкий закрывает лицо руками. Как будто лыжню кто расчистил, оставили их одних с Отабеком — при куче зрителей.
Совпадение, конечно, но чтобы пробки полетели — достаточно.
— Спину прямо, — мягко говорит Лилия слева. — Тебе нехорошо?
— Мне очень нехорошо, — признается Плисецкий, не убирая руки. Щеки горят. — Но все нормально.
— Интересное противоречие, — Лилия прислоняется к бортику тоже. — Ты слушал Фельцмана только что?
— Да, он посоветовал мне подобрать сопли и думать о насущном. Первым делом — самолеты.
— А у тебя в самолете девушка, если можно так выразиться.
Плисецкий смотрит на Лилию. Лилия смотрит на каток.
— Знаешь, — она улыбается, прищурившись и глядя, как Яков гнет Милку, — говорят, нельзя смешивать личную жизнь и работу.
— Меченный — еще не вся личная жизнь, — бормочет Плисецкий и вдруг понимает, что прав. Лилия косится:
— Согласна. Но у тебя она вся на катке. Дело не только в господине Алтыне, у тебя полно других девушек в самолете.
— Не говорите так.
— Господин Леруа сломался, потому что на него смотрит весь мир. Господин Кацуки рискует сломаться, потому что на него смотрит Виктор. Что сломает тебя?
Плисецкий пялится на нее долго. Потом подбирает челюсть.
— Ловко вы. Прямо Дамблдор.
— Ты не ответил.
Плисецкий снова смотрит на каток.
— А Джакометти?
— Дивный молодой человек, — Лилия вдруг улыбается всеми зубами. — Чудесный, незаурядный талант и драматургия тела. Если бы он однажды решил развернуться в полную силу, события были бы совсем другие.
— Вы работаете на спецслужбы?
— Я работаю на сцене, мальчик, — Лилия поворачивается и кивает на его коньки: — Ты планируешь кататься сегодня?
— Еще минуту, — Плисецкий закрывает глаза и выдыхает. — Хрена с два я сломаюсь. Дохрена положил в это все, чтобы сейчас как… как Леруа.
— Не суди его, Юра. С ним случилось то, что может случиться с каждым из вас.
— Не со мной.
— Я верю, — Лилия улыбается, уже нормально — если она вообще так может. — Ты бы разбил Фельцману сердце.
— А они мне все, значит, нет? — Плисецкий машет на каток. — Мне с кем кататься-то? У одного понос, у другого депрессия, у третьего невеста, у четвертого… четвертый вообще Крис.
— Мне нравится твой подход. Чтобы не смотреть в себя, проще посмотреть на конкурентов, не правда ли?
— Чего? — Плисецкий разворачивается, чуть не упав. Всегда так. Как только ему начинает казаться, что он понимает, что говорит Лилия, — ему кажется.
Лилия перестает улыбаться и пожимает плечами.
— Ты тратишь драгоценное время. Тебя послушать — все слишком легко, это так?
На противоположном конце катка Отабек снимает чехлы и спускается на лед. И даже отсюда видно, какое у него белое лицо.
— Нихрена не легко, — бормочет Плисецкий.
Лилия делает вид, что не слышит.
Плисецкий честно режет круги и сажает прыжки, сам от себя не ожидая такой четкости и спокойствия.
С другой стороны, что он, в обморок упасть должен?
Отабек машет ему рукой, увидев, — как будто увидел только теперь, — и Плисецкий поднимает кулак в воздух, мол, хорошо все.
Ты мой бро.
Я в полном порядке.
Как ты?
Отабек кивает ему, сдвинув брови, и дергает подбородком: жить будешь?
О, да, — Плисецкий вместо ответа прыгает четверной тулуп и, остановившись, откидывает волосы со лба — зацени.
Отабек показывает два больших пальца и отворачивается, уходит в свою лютую дорожку, еще страшнее, еще агрессивнее, чем в короткой программе. Плисецкий следит за его движениями — уверенными, рубленными, как Маяка читает, только катается.
И думает — Отабек не расклеивается. Как будто тоже слушает Фельцмана — первым делом самолеты, а потом — а потом все остальное.
Они поговорят — или вообще не будут о вчерашнем больше говорить.
Они все забудут — или будут молча помнить.
А пока — пока тренировка, болеем за Милку, сажаем квады, ноги ровнее, спину прямо — Лилия смотрит на него и усмехается уголком рта.
И тогда Плисецкий вдруг на пару минут верит, что все будет нормально.

Джей-Джей орет, уронив на лед бутылку воды, на весь каток, шугнув стайку юниоров. Катится к бортику, шатаясь, что-то говорит своей матери — плечи дергаются.
Плисецкий все отдал бы, чтобы не смотреть туда, потому что это как смотреть на место аварии на шоссе — сейчас я увижу кровь и все такое, и это знание меня все равно ни к чему не готовит.
Одно дело — плакать на льду после проката, вывернувшись наизнанку, кишками наружу, когда ты так раскатался, что сдерживаться — последняя твоя проблема.
Другое — сейчас, когда положено падать, но не положено вскрываться.
Плисецкий не хочет туда смотреть, но смотрит.
Мама Джей-Джея маленькая, пухлая и чем-то похожа на маму Кацуки. Плисецкий видел ее в лучшие годы, мама Джей-Джея однажды носилась по льду покруче сына и в поддержках летала, как ракета.
Мама Джей-Джея обнимает его и говорит что-то на ухо, и Джей-Джей кивает, и отходит к борту, тяжело падает на скамейку.
Переволновался, бывает. Даже у Джей-Джея, ладно.
Если Виктор умудрился ссучиться, не бывает идеалов. А Джей-Джей на него и не тянул.
Плисецкий смотрит искоса, стараясь не пялиться.
В молодежке были свои драмы, но… не так. Вот оно, видимо, отличие, все горят, кто кого переплюнет. Джей-Джей, жизнерадостный мудень, оказывается, истерит и не держит давление. Виктор… кидала и придурок. Кацуки рыдает в туалете и боится людей.
Интересно, чем закидывается Крис. И Пхичит. Может, Пхичит исключение.
Плисецкий отвернулся бы, но к Джей-Джею на скамейку плюхается Отабек. Он наклоняется к самому уху и говорит, глядя перед собой, как в кино.
И тут бы отвернуться, по-хорошему, потому что — друзья. Ну, были друзья, правда? Может, Отабек знает лучше, как и что сказать, чтобы Джей-Джей перестал растекаться. Точно, знает — они долго месте катались.
На секунду ему кажется, что за спиной стоит Виктор — и прямо в ухо говорит: я просто не хочу, чтобы ты был один.
И Плисецкий говорит — а я не один.
У меня Мотя. У меня дед, и Яков, и Лилия, и до кучи японские фанаты, и можно, конечно, говорить, что японцам пофигу, за кого болеть, кто катается — за того и орем, и как только это будет Кацуки — нет у Плисецкого никого в Японии. Только вот Юко же пишет и звонит, и Такеши с девками стримят свою тренировку — зацени, Юрио, мы тут пытаемся повторить «Аппассионату».

Плисецкий чувствует себя соплей, пятилеткой, который подсчитывает солдатиков дома, потеряв большого робота-трансформера. Чтобы не слишком расстроиться.
Робот тот, кстати, нашелся потом, принесла соседка, потому что Плисецкий орал на весь двор, и про драму все знали.
Можно и сейчас разораться.
Тем более, что он сейчас умрет прямо тут и прямо так — или загнется, и Яков позабудет Милку, и Лилия через борт прыгнет прямо в своих шпильках — Юра, Юра.
Плисецкий прижимает руку к толстовке на животе — на секунду, — прикрывает глаза.
А потом едет туда, где Отабек и Джей-Джей сидят, прислонившись спиной к стене, и болтают, как будто нет кругом катка и людей с камерами, а завтра не надо будет друг другу горло рвать.
Завтра.
Вчера, думая о завтра, Плисецкий старался не представлять, как из номера будет выползать и говорить с Отабеком.
А теперь он идет выяснять, какого хрена так живот болит, и Отабек такой… довольный. И Джей-Джей такой спокойный. Как будто, как будто…
Плисецкий успевает свернуть в последний момент, чуть не вписавшись в Сару Криспино, быстро извиняется и медленно едет вдоль бортика.
Делает аксель, одинарный вместо тройного, пугается, делает еще один — как надо, стоит у ограждения и дышит в ладонь, поправляет волосы. Фотографируется с какой-то испанкой, висящей через бортик с телефоном и огромными глазами. Делает на камеру лютое лицо и «козу».
Сука, кошмар, все, пиздец, до свидания.
«Моя песочница, моя лопатка, мой друг, не играй больше ни с кем, только со мной».
«Мой Виктор».
Потом «Мой Кацудон», как будто Кацуки ему что-то должен.
И Яков вон, не только «мой», Яков раскручивает Милку, гаркая на весь каток.
Ладно, если чудит он сам, переклинивает, бывает, — но метка-то должна умнее работать, это же вскрыться можно, что такое. На каждый контакт, что ли, будет так? В кафе так не было. В кафе Джей-Джей тоже пришел сиять, и Отабеку насрать было на него, а теперь что?
А теперь Плисецкий, наверное, довыебывался, и Отабек ушел к старому другу.
Он отбивает у Милки воду и отхлебывает сразу половину бутылки под вопли Якова — вздуешься, обалдуй.
И Милкин — оставь мне, упырище.
А Плисецкий не выебывается. Он просто всего боится, устал, ничего не понимает и тоже человек.
Его разрывает желание побить кого-нибудь.
И уйти, закинув коньки на плечо. Погулять, подумать.
И перестать врать себе — на катке думается лучше всего, так же хорошо, как и не думается совсем, отключился едешь, прыгаешь, гнешься — пусто и хорошо.
И опять перестать врать себе — ты боишься. И с Отабеком боишься в одном сортире ссать, и без него боишься остаться.
И знаешь ты его не три дня, а намного больше. Осталось просто вслух проговорить некоторые вещи.
И случайности не случайны.
И мотоцикл — потому что в жизни Плисецкого ни одного мотоцикла не было.
И мужик — потому что Плисецкий в своей кошке девку не опознал и вообще не знает, как к ним подходить, а Милка — у нее яйца побольше, чем у некоторых. И Милка — бро, старшая нудная сестра, и главное же — тянуться, а не просто скататься, потому что один каток и тренер.
И — Отабек такой, как надо. Чтобы молчать, когда надо слушать, и говорить, когда хреново. Пусть и совсем не то, что хочешь слышать — ну так тебе же надо Меченного, а не фаната.
И «глаза», потому что увидел, наверное, пацана, который тоже устал и боится быть хуже других, абсолютно верно. Плисецкий в том чертовом лагере эти самые глаза отревел, когда мокрые мозоли мазал мазями и деду звонил каждый вечер.
И тигр — потому что тигры охуенные.
И семья полная, нормальная, братья, сестры, мама-папа, потому что у Плисецкого такой нет.

Каждой гайке свой болт.
Продумано, спасибо.
Бери. Радуйся, хватит маяться.
Одно не учитывается только, потому что метка — пятно на коже, а не программный чип в башке.
Что Плисецкий — это Плисецкий. Что ему надо самому добиться, выиграть, победить, найти попробовать. Иначе не научили. И не хочется.
И с этой мыслью надо развернуться и пойти, как нормальный взрослый (хочешь в лигу? Расти) человек, надеть чехлы, подсесть на скамейку, сесть и спросить, что случилось у Жанет, и — о, привет, Отабек, дай-ка пять, как сам?
И в глаза посмотреть. Не через весь каток — а так, с полуметра, потому что щемиться по углам и бояться — совсем дно. Отабек его поцеловал. Не убил, не съел, не сказал ничего хуевого или обидного. Просто поцеловал. Потому что хочет целовать, без метки, самого Плисецкого, дурного и запутанного.
Каждый день такое происходит, все хорошо, все нормально…
Плисецкий показывает Якову, что уйдет отдохнуть, и вываливается на дорожку без чехлов — чехлы оставил далеко, у Лилии.
Ноги не держат.
А потом живот отпускает так же резко, как и схватило, как будто укол кто сделал, остается только пот на шее — волосы склеились и пристыли, — и ладони липкие, и Лилия приближается сама отдаленным стуком шпилек.
Подает молча коробку с салфетками и воду.
Ждет пять минут, потом за шиворот тянет, чуть не вынув из олимпийки.
Тащит к выходу, как кошака.
Плисецкий ведет плечами и кивает — спасибо.
Лилия вздыхает устало.
И лучше бы она и дальше молчала.
Потому что она говорит:
— Отлично. Долго ли умеючи, мальчик.
— Что?
— Я бы сказала, что это лицо нам было нужно вчера, но нет, не оно, потому что с таким лицом не катают Агапэ.
— Что у меня опять не так с моим лицом?
— С ним все так, как надо, — Лилия деловито забирает бутылку и заворачивает крышку. — Даже лучше.
Плисецкий пожимает плечами. Дергается, когда Лилия больно давит на поясницу.
— Прогиб. Спина. Плечи. Я не буду орать на прокате в мегафон.
— Сделайте милость.
— Сам запомнишь. И здесь не буду, я не Фельцман.
— Здесь по-русски никто почти и не говорит.
«И вы тоже», — этого он не добавляет. Лилия смотрит, как инквизитор.
А потом улыбается.
Плисецкий в жизни не видел ее такой довольной.
— Полгода прошло.
— Теперь я умру, — фыркает Плисецкий. — Сегодня. С последним ударом часов. Потому что за полгода меня так и не полюбила красавица.
В животе холодок, противный и липкий.
Он улыбается шире.
— Нет, ну серьезно.
Лилия смотрит на него минуту молча.
— С тобой все в порядке, мальчик. Ты будешь великолепен завтра.
Наверное, Джей-Джею тоже так говорили.
— Вот именно, — Плисецкий дергает головой. — К чему вообще разговор?
Лилия улыбается еще раз, как Сатана, и уходит на скамейку.
Ведьма старая, — Плисецкий трясет головой, потом едет к центру катка. Ловит взгляд — это Джакометти. Джакометти подмигивает. Вид у него бледный и какой-то дебильный, и Плисецкий издалека думает, что вот — и Крис поехал. У всех что-то течет, шатается и ползет, только приглядеться.
Есть тут здоровые люди вообще?
Отабек смотрит на его прокат, привалившись к бортику, и хлопает вместе со всеми, когда стайка зрителей у дальнего края катка начинает свистеть и аплодировать на прыжках.

Мила на «серебряном» постаменте сияет, как Джей-Джей, ее волосы, залитые в лак насмерть, отражают свет, как зеркальные. Плисецкий думает, что с распущенными лучше, но Миле они почему-то «мешают». Плисецкий в упор не понимает, как это. Он сам спокойно катается с волосами, и мешают они только за столом — и то не ему, а окружающим, типа, не макай патлы в суп.
Он отбил все ладони и свистел, пока Милка каталась в своем зеленом «змеином» костюме — программа была шикарная, тройные Милка колола, как дед дрова, и каскады были отличные, и Плисецкий бы пошел ругаться с судьями, если бы что-нибудь решал здесь, потому что не углядел в выступлении Сары Криспино ничего круче, чем у Милки.
Он смотрел, как Милка фотографируется с Криспино и длинной тощей немкой, выставив вперед медали.
Потом смотрел, как Милка обнимает еще раз Якова и почему-то Некола, который приперся сюда хвостиком. И Микеле Криспино. И Джакометти, который пришел поболеть за девчонок.
Виктор и Кацуки не появились. Плисецкий даже как-то рад. Это, конечно, странно, но если бы с ними что-то случилось, Барселона бы уже горела, это во-первых. А во-вторых, эти придурки обручились позавчера. Плисецкий старается в этом не сильно разбираться, но после обмена кольцами закрыться в номере как-то… логично.
Плисецкий даже разрешает Милке повиснуть у себя на шее и дарит ей маленький букет — розы и еловые ветки. Смешной букет, колючий — он бы не взял, но розы оранжевые, как Милкины волосы, нельзя было не.
— Ты бы ее поимела, просто дорожку не дотянула последнюю, — зачем-то говорит он, трогая губами огромную блескучую серьгу. Милка фыркает ему в толстовку:
— Спасибо, Юр.
Плисецкий смотрит на довольного как слон Якова, на пестрые трибуны, где нет Отабека и нет Виктора, и Кацуки тоже нет, и в животе пусто свищет.
Зато спокойно.
Ну как, спокойно.
В такси Милка ревет, тушь ползет акварелью, Яков молча гладит ее по спине, а Лилия сует платки, пахнущие лавандой.
— Фу, пиздец, — шепчет Плисецкий. — Моль травить только.
Милка смеется, толкая его коленкой, зареванное лицо блестит в свете фонарей.
— Бывает же, — Плисецкий кивает на потекшую тушь, — водостойкая.
— Не люблю, — Милка топится в необъятном лавандовом платке.
— А кикиморой любишь.
— А это концепт, — Милка громко сморкается. — Гоша — ведьма, я буду кикиморой.
Яков и Лилия устало молчат, накомандовавшись за день. Яков все сказал еще на тренировке, Милку он никогда не дрючит после прокатов, как бы Милка ни налажала.
А Лилия не критикует при свидетелях.
Плисецкий думает, что Милка хороша, и что странно как-то оценивают в этот раз, и вдруг делается жутко — на короткий момент. А если его тоже — вот так? Не оценят, может, он совсем сдурел, может, ему кажется, что он крут, а на самом деле все плохо?
Он всегда знал, где ошибся, и где ошиблись другие, в технике так точно, но вдруг — вдруг он ебанулся?
Совсем как Виктор.
Нет, — думает Плисецкий, глядя на опухшее Милкино лицо. Хренушки.
Еще чего.
Подумаешь, целовался.
Да.
Целовался.
Целоваться было охуенно, потому что если бы не было — люди бы не целовались.
И Отабек — умеет.
И если еще и представлять себе прокат его при этом — вообще можно умереть. Голова лопнет.
Она и так скоро лопнет, много мыслей, разброс по эмоциональной шкале — Попович обзавидуется.
Телефон дергается в кармане: «Все хорошо?»
Плисецкий набирает сообщение одной рукой, другой придерживая все Милкины букеты: «прости. про произвольную думаю».
Ответа не дожидается. И так понятно — опять врешь, Плисецкий, да еще и кишки выпускаешь другому человеку.
И понятно, что сегодня Отабек не придет.
И правильно.
Надо… подышать. Потому что крыша едет, не шутя, потому что Отабеку надо готовиться к прокату, и ему самому тоже, и Лилия сказала…
Лилия опять сказала какую-то хуйню, потому что, если верить ей, Плисецкий в нужной кондиции для программ, как ей было надо, и почему-то он этому всему нихренашеньки не рад.
В голове по кругу носятся мысли, от программы к Отабеку, от Отабека к Виктору и Кацуки, и к Джей-Джею, и обратно на каток, пока голова не начинает нудно гудеть, и Плисецкий чувствует себя дохуя взрослым — и от этого не умнее ни разу.
Он провожает Милу до номера, оставляет ее с Яковом и долго сидит в ванной, листая Твиттер, пока боль в животе не начинает дергать и печь, а за стеной не затихает — Яков и Лилия укладываются, наверное.
Он выжидает еще полчаса у себя в спальне, а потом крадется по номеру в поисках пальто Якова — в пальто пропуск.
Яков будет орать, если он не вернет пропуск вовремя.
И если вернет — тоже будет орать.
И это очень хреновая идея — идти кататься ночью, и его точно не пустят, а еще, наверное, в городе есть комендантский час даже для мировых рекордсменов, и это в принципе глупо — забиваться в ночь накануне произвольной; но сидеть в номере уже не получается, весь Твиттер засран расследованием — почему не тренировался Кацуки с Никифоровым, и что происходит с Королем Джей-Джеем, пузо ноет, и двигаться легче, чем сидеть и делать вид, что все заебись.
Он напевает тему Джей-Джея, пока бредет по темноте к спорткомплексу, потом плюет, матерится и напевает ДДТ, стараясь не думать ни о чем. На улице холод собачий по европейским меркам, а по русским — ранняя весна, уже та, что без шапки и в нетеплых кроссах.
И Плисецкий соврет себе, если скажет, что не планирует нарваться хоть на что-то, от фанатки до каталонского гопника.
Не чтобы Отабек приехал его спасать.
А чтобы спасти себя самого и не думать хоть пару минут про Отабека.
«Подрочи», — мудро советует кто-то в голове голосом Никифорова.
Работники катка вообще не удивляются, когда Плисецкий приходит проситься на тренировку, делая самое хмурое лицо, на какое способен, и мечтая быть чуть повыше.
Усатый мужик с ведром и тележкой ведет его по коридору, почти не задавая вопросов. Плисецкий ловит его взгляд из-за плеча и хочет пошутить про «руссо туристо».
— Спасибо, — бормочет Плисецкий. Он хочет спросить про нарушение распорядка и предложить денег, что ли, за помощь — ну, у него с собой пластинка жвачки, надо будет рвануть к банкомату, но…
Мужик уходит, бормоча что-то на своем языке, Плисецкий точно улавливает что-то «руссо».
Он переодевается под жидким светом лампочки — освещена одна секция раздевалки, — когда видит у шкафчиков чей-то пухлый рюкзак.
С маленьким плюшевым пуделем на брелке.

Кацуки не включает стереосистему, он не включает даже музыку в телефоне — и не надо. Осветители оставили ему одну рампу над центром льда, и он выписывает свою программу вокруг белой лужи света.
Не свою.
Плисецкий пялится три минуты, провожая взглядом летящие руки и напряженные бедра, пока в голове не начинает звучать музыка.
Последняя программа Виктора, золотая, обсосанная журналистами с особой любовью — и с особым цинизмом.
Виктор сделал ее после истории в Америке, и Плисецкий всегда думал, что она такая получилась с горя — охуенно-тяжелая, но в то же время одухотворенная чисто по-викторовски.
Смотрел, чувствуя, что он сам в этой дурацкой истории смутно виноват, но тащился вместе со всем миром — Виктор в ней показывал все лучшее, что умел, ломался и гнулся, играл лицом и всем, чем умел, въебал три квада и вообще сломал все системы. Ее назвали посланием ко всем и каждому, прощальным подарком — как только ни облизали.
Плисецкий принципиально не гуглил текст итальянской оперы — он спросил у Виктора прямо, Виктор ответил, сделав ублюдское лицо, мол, музыка — язык, не нуждающийся в переводе, и все вложено в мои движения и в голос солистов, и ты должен понять и так.
Плисецкий понимает — теперь, вот прямо сейчас, когда Кацуки катается, закрыв глаза, превратив все четверные в тройные, добавив в дорожки своего чего-то, как будто делает ремикс на известную песню. В черной пустоте шорох льда особенно громкий, но музыка в голове громче.
У Кацуки выходит лучше, чем тогда, на видео, которое он записал у себя в Хасецу, а Юко выложила в Сеть, из-за которого Виктор бросил все.
Хотя, куда лучше-то.
Оно и тогда было лучше, чем у Виктора — потому и подорвался, очко-то взыграло, — думает Плисецкий, застыв у бортика. Спугнешь — и все.
Такие вещи он понимает. Иногда… иногда надо молчать и ждать.
Кацуки время от времени открывает глаза — но не видит, очки лежат на бортике, а он смотрит в пустоту, как проснувшийся лунатик, широко моргая и шевеля губами — то ли шаги считает, то ли поет сам себе, то ли просит — будь, будь, будь.
Взъерошивает волосы, запустив пятерню — Виктор на прокате свою богичную шевелюру берег, а Кацуки свою рвет и треплет, пальцы сгребают затылок.
Затылок.
Плисецкий прислоняется к бортику, не замечая, как приоткрылся рот.
Кацуки, наверное, круглые сутки в этом режиме — и ничего. Моргает, улыбается, кивает.
Все врут, Отабек, — думает Плисецкий, облизывая высохшие губы. Кацуки раскручивается, согнувшись в эмбрион, лицо — пустое и печальное, он обнимает себя, снова глядя по сторонам, как потерялся.
Надо на лед смотреть.
Тут не соврешь.
Упадешь — от души, прыгнешь — как заорал.
Кацуки гладит воздух рядом с собой, как будто видит там вдруг кого-то, кто припозднился.
А потом садится на лед, вытянув руку. В программе не было этого. Но сейчас — надо.
Плисецкий успевает вытереть лицо рукавом, когда Кацуки, тяжело дыша, подкатывается к борту и нашаривает очки.
Молчит, спрятавшись за стекла, смотрит, пыхтя, облизывает губы — быстро и блестяще. Плисецкий смотрит, потом отводит глаза. Слушает себя — нихрена. Трепыхнулось в животе, больно врезало, и отпустило. Лицо горит.
— Хорошо выходит, — хрипло говорит он, подавая чехлы. — Квады можно туда.
— Так привычнее, легче, — Кацуки говорит глухо, согнувшись, куда-то в свои коленки. — Эту программу нельзя катать без уверенности, ее вообще нельзя катать, думая о технике.
— Можешь не рассказывать, — Плисецкий разглядывает его лицо, покрасневшее и лоснящееся. — Ты… Ну.
Что тут скажешь. Как это у вас, радужных ебланов, все не слава Богу? Так бывает?
— Показательную поставлю, — Кацуки вытирает шею полотенцем. — Эту обязан откатать, первая показательная в этом сезоне. Уже стыдно не выйти.
— Про произвольную думай лучше, — бурчит Плисецкий. Кацуки моргает, а потом неровно улыбается:
— Про нее иногда устаешь думать. Но я думаю, правда. И ты — раз пришел?
Вот же.
Нахрена напомнил.
— Да, — Плисецкий стряхивает резинки. — Не спится. Надо прогнать еще разок, просто чтобы…
Кацуки кивает.
— Будешь смотреть?
— Если можно, — Кацуки вешает полотенце через руку. Плисецкий пожимает плечами — не жалко. Смотри, что я завтра с тобой сделаю.
Кацуки садится в первый ряд и молчит, пока Плисецкий идет к центру, молчит, пялясь неотрывно до конца программы — Плисецкий шлепается пару раз, но не останавливается.
Кацуки молчит и после, когда они сидят на скамейке и щурятся на пятно на льду.
— Спасибо, — тихо говорит он, и Плисецкий дергается.
— Пожалуйста.
— Это было…
— Сам знаю, — Плисецкий потирает лоб перчаткой. — Надо поспать. Как тебя Виктор отпустил-то?
— Я сказал, что готовлю сюрприз.
Плисецкий ждет, что скулы сведет и жопа слипнется от сладости, но он слышит что-то не то, Кацуки говорит, глядя на лед так, как будто там кто-то умер.
— Он заценит, — Плисецкий не умеет утешать, просто — если Кацуки расклеится, это будет…
Непростительно. Точно.
Нечестно.
Обидно, в конце концов.
— Спасибо, Юрио.
Снова-здорово. Плисецкий почти рад, скалясь и фыркая:
— Обращайся, Кацудон. Кто тебя еще поругает-то по-человечески.
Они снова молчат, уставившись на лед.
— Ты как в паре катаешься, — брякает Плисецкий и понимает, что прав. — На лбу написано — у меня есть воображаемый друг. Баг или фича?
Кацуки пожимает плечами:
— Плохо?
— Поддержки еще надо, — Плисецкий хочет сплюнуть между коленей и уйти, но что-то не дает. — Для полноты картины. Вы что, гомики, вообще не разговариваете?
Кацуки бы покраснеть, но он только улыбается грустно.
— А я понимаю, почему ты так говоришь.
— Потому что бесите, конченые.
— Тебе так легче.
— Тебе легче не говорить, я смотрю, ты откатал — он откатал, диалог получился. Осталось на льду потрахаться, чтобы вообще никто не сомневался.
Кацуки держит паузу. А потом шумно вздыхает:
— Не самый плохой вариант. Это так видно?
— А ты не этого хотел?
Кацуки снова зависает. Потом говорит, аккуратно косясь:
— Потрясающе.
— Что?
— Ты меняешься быстрее, чем любой мой знакомый.
Это точно, — зло думает Плисецкий. В животе снова трепыхается — легонько, крапивка. Еще месячишко — и методику можно кропать по видам боли в метке. Хотя, наверное, такая есть.
— По мне тоже видно? — он не собирался это спрашивать. Кацуки говорит мягко:
— Ты очень красиво катаешься.
— Охуеть, спасибо.
Плисецкий встает и отбегает к борту.
Видно.
Видно, да?
Отабек сгреб его и обнимал в подсобке — потому что так поздравлял. Потому что хотел, если верить ему. Потому что увидел что-то в его прокате?
Это какой же я ущербный, наверное, если получается общаться только на катке.
Мы же люди, поговорить же можно.
Вчера вон как круто перетерли.

Плисецкий зажмуривается — и понимает, что это плохая идея, потому что тут же губы на щеке и руки в волосах, и дверь под спиной — не убежишь, — и пальцы за ушами, и дыхание на губах, и зубы, и язык, и глаза с короткими ресницами — как зарезал, зажал у стены и по горлу ножом.
Плисецкий открывает глаза.
Пиздец.
Кацуки неслышно оказывается рядом.
— Ты вправду думаешь, что парное катание может получиться?
— Я вправду думаю, что вы вообще всякий стыд потеряли, — бормочет Плисецкий.
И я тоже.
Если повернуться — там будет Кацуки, и у него блестят глаза, мокрые, коровьи, анимэшные глазищи, и губы тоже мокрые, и волосы прилипли.
И если податься вперед — Кацуки не успеет увернуться.
И ясно будет, что нихрена такое не может нравиться.
И схлопнется Плисецкий меткой внутрь, потому что но-но-но, юноша, нечего тут.
И до Плисецкого дойдет, что дело в Отабеке.
И что ему делать тогда с этим всем?
Кацуки моргает и отводит глаза первым, смешно покраснев.
— Я думаю, скоро нас выгонят.
— Мне надо вернуть Якову пропуск, — Плисецкий говорит, чтобы не молчать, потому что он домолчится сейчас — а там и залив рядом, прыгай сразу, пока утром не дошло, что за хуйня у тебя в голове, Юрочка.
Они переодеваются молча, Плисецкий морщится и скребет метку пальцами — руку печет, кожа горит, это, наверное, нормально, учитывая, что нихрена нормального в нем не осталось.
Идут до отеля, держась друг от друга в безопасном полуметре, и тишину можно резать ножом.
Кацуки улыбается ему в лифте — бледный, как простыня. Кивает — спокойной ночи, Юрио. Это он нарочно, чтобы не так кисло было, чтобы Плисецкий бомбанул. Плисецкий хлопает его по плечу — чтобы не зазнавался.
Когда он оборачивается, Кацуки мнется у своей двери, не собираясь заходить.
Может, ключ забыл, — думает Плисецкий.
Смотреть, как Кацуки просто стоит, пялясь в дверь и шевеля губами, как-то… стыдно и жалко, и Плисецкий толкает свою дверь громче, чем собирается, и точно громче, чем надо, чтобы тебя не спалили.
В номере разливается храп Якова.
Плисецкий лежит, уставившись в потолок, пару минут, а потом переворачивается на живот и трется всем телом об одеяло.
Он засыпает, подсунув под себя руку, не успев толком ни о чем подумать, и ему снится Отабек.
Отабек в костюме с галстуком и с вилкой во рту — стоит у стола с закусками. Вокруг него прогуливаются люди в пестрых тряпках, по стенам бегает светомузыка, и чтобы Плисецкий точно знал, что это сон, — играет тема Джей-Джея.
— Не пей шампанское, — говорит Отабек, когда Плисецкий останавливается рядом.
— Потому что рано?
— Потому что оно так себе, — Отабек вынимает вилку изо рта и кладет ее на салфетку. — Держи тарталетку.
Плисецкий берет тарталетку из пальцев — сразу ртом, — и давится сухими крошками, солоноватая икра прыскает во рту и растекается соленым, и Плисецкий облизывает губу и смотрит на лицо Отабека. Отабек смотрит на него в ответ и облизывает свой большой палец.
Салфетки не для них. Хорошо, что это сон.
— Пошли, — Отабек отворачивается от стола и берет Плисецкого за край рукава.
— Куда?
— Трахаться, — Отабек оборачивается и хмурит брови: — Идешь, нет?
Примечания:
* Зимовье Зверей - Джин и Тоник