Некоторых людей стоило бы придумать +1835

Слэш — в центре истории романтические и/или сексуальные отношения между мужчинами
Yuri!!! on Ice

Основные персонажи:
Виктор Никифоров, Жан-Жак Леруа (Джей-Джей), Кристоф Джакометти, Лилия Барановская, Отабек Алтын, Юри Кацуки, Юрий Плисецкий, Яков Фельцман
Пэйринг:
Виктор/Юри,Отабек/Юрий, многие прочие
Рейтинг:
R
Жанры:
Драма, POV, AU, Соулмейты
Предупреждения:
OOC, Нецензурная лексика, ОМП, ОЖП, Underage, UST, Элементы гета
Размер:
Макси, 467 страниц, 42 части
Статус:
закончен

Награды от читателей:
 
«Бесподобно!» от Lika-Like
«За дикого Юру и Бекки.» от Baary
«Не заканчивайте никогда » от Yukinion
«Люблю вас! Восхитительный текс» от Хульдра Федоренко-Матвеева
«За лучший Кацудон и Кумыс!» от bumslik
«За лучшую кражу моей души!» от sofyk0
«За лучшего Юри в фандоме!» от AiNoMahou
«Спасибо! Ещё!!!! )))))» от Brynn
«Сгорел. Идеально» от Eleonora Web
«Идеально!» от PlatinumEgoist
... и еще 47 наград
Описание:
— Да даже если бы его не было, — говорит Яков и отодвигает кружку на самый край стола, — стоило бы его придумать. Специально для таких, как ты. Чтобы тебя за нас всех наконец-то отпиздило.

Посвящение:
Моему Королю.

Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика

Примечания автора:
Это превратилось в цикл историй внутри вселенной меток, и собирается со временем уйти от канона либо далеко и надолго, либо пойти по параллели. Каждый новый сюжет будет отделяться от предыдущего другой нумерацией. Все истории происходят в одном таймлайне и складываются в одну.

У этого есть иллюстрации. Мне дарят, я их гордо, как медали, на стену, потому что ОНИ ПРЕКРАСНЫЕ, БОЖЕ МОЙ.
http://taiss14.deviantart.com/art/Yuri-on-ice-Happy-New-Year-654507659
http://taiss14.deviantart.com/art/Stay-close-to-me-Yuri-on-ice-658068729
https://img02.deviantart.net/6d44/i/2017/115/7/8/your_weak_spot__yuri_on_ice_fanart__by_taiss14-db6nokb.jpg - к 9 главе.
https://68.media.tumblr.com/9726098b8d0116483fff231f73d05606/tumblr_orenr3W32D1rjhbc0o1_1280.jpg - роскошный коллаж к главе 2.19

Работа написана по заявке:

2.13. Плисецкий

11 апреля 2017, 00:10

Sugar man, won’t you hurry
'Cos I’m tired of these scenes
For a blue coin won’t you bring back
All those colors to my dreams.



— Ну? — Яков смотрит на него поверх плеча, гладко выбритый и полностью одетый уже для проката, хотя до него еще целая открытая тренировка и вообще как до Китая раком. Если бы Плисецкий не пришел в номер ночью, он бы решил, что Яков вообще не ложился.
Плисецкий потягивается, шмыгает носом.
— Заебись, — говорит он и почти не врет.
Живот не болит, болит все, кроме него — тянущее, сухое пекло в мышцах и легкое головокружение — так бывает, когда мало спишь и много ебешься.
Ну, то есть, въебываешь.
Не думать.
Когда много думаешь — еще хуже.
— Вот и молодец, — говорит Яков.
Лилия строго разглядывает Плисецкого, она, наоборот, еще в халате и ходит по номеру с чашкой кофе. Плисецкий задумывается, почему у Милы свой номер, а он живет с нянечками.
— Все хорошо, Юрий?
Опаньки. «Юрий». Все нехорошо.
Плисецкий вычесывает свалявшиеся патлы перед зеркалом — его катало по всей койке, он вспотел во сне, как свинья последняя, и выглядит не то чтобы примой.
— Все замечательно, Лилия Сергеевна. Я готов поиметь весь мир.
Лилия, судя по лицу, от формулировки не в восторге, да и в настрой не уверовала, но браваду одобряет.
— Все прекрасно, — говорит Плисецкий и разглядывает себя в зеркале. Волосы, наконец-то, более или менее в порядке, следы от подушки стерлись на шее и щеке, на лбу — сияющий прыщ, и Плисецкий тянет уже к нему пальцы, когда Лилия кидается вратарским броском и заводит обе его руки за спину, как спецназовец. Плисецкий чуть нагибается, пытаясь уйти из захвата, и с сожалением понимает, что хрен ему.
— В чем смысл нагнуть весь мир, если вы меня вот так вот, — бормочет он, не особо злясь. Что только Лилия с ним ни сделала за эти месяцы, что тут ныть.
-Не сметь давить, — рубит Лилия и выпускает его руки. — Обработать. Опухнет — грим не спасет.
Плисецкий давненько с ней знаком и отлично знает, что грим спасет всех, но сегодня такой день и такое настроение, что Лилия особенно как-то права (ведьма старая) — любая мелочь должна работать на победу.
— Шоколад ел?
— Я что, на дебила похож?
— Странно, — Лилия отходит и ищет чемодане — аптечку, конечно, — я была уверена, что мы с этим разделались.
Плисецкий хочет думать о прыщах меньше всего, но лучше о них.
— От одного прыща баланс тела не изменится, — замечает Яков. Он в отличном настроении. Лилия смотрит на него… аннигилирующе.
— Знаешь, в чем твоя проблема, Фельцман?
— Знаю, Лиля. Я неотесанное животное, которое ничего не смыслит в сценической эстетике.
Плисецкий неосознанно втягивает голову в плечи.
Ничего не происходит. Лилия смачивает ватку каким-то лосьоном, и Плисецкий отбирает ее:
— Давайте сам, я не маленький.
— Маленький, — усмехается Яков, и Лилия говорит в это же время:
— Точно нет.
Плисецкий, в общем-то, согласен с обоими.

На открытой тренировке Джей-Джей выглядит лучше, чем вчера.
По крайней мере, он ржет, машет знакомым, фотографируется со всеми желающими, делает фирменную распальцовку и пристает с дебильными шуточками к каждому встречному-поперечному.
Плисецкий пожимает плечами. Наверное, Отабек сказал ему что-то такое, от чего моча от башки отходит.
Все равно Отабек не мог бы сказать никому и ничего хлеще того, что он брякнул ночью в больной голове Плисецкого.
Ты уверен?
Внутренний голос — самый страшный мудак и говорит как Виктор.
Виктор, кстати, ебанулся.
Виктор бодр, как белка-алкоголичка, и творит какую-то хрень — носится по катку, прыгает одинарные — но чисто, как готовился. Шутит шутки, смеется, лыбится — в общем, ничего необычного, если бы не одного «но».
На нем форма российской сборной.
И Кацуки при нем — как заложник. Белый как смерть и вот-вот блеванет на лед. Виктор тянет его и крутит, таскает за руки, придавливает к борту и шепчет на ухо.
Кацуки перехватывает взгляд Плисецкого на пару секунд — через весь каток.
Плисецкий вздрагивает.
Он не знает, как это описать, но больше всего похоже на то, что Кацуки горит заживо. Молча, с достоинством самурая, но горит.
И помощи не просит.
Просто — «трюк выполнен профессионалами, не рекомендуется повторять».
Плисецкий не дурак — такое повторять.
Было бы просто здорово, если бы ему кто-нибудь дал мануал, как быть, чтобы так не было.
У них же все было так… радужно, ненормально, зубы сводило от сладости, в комнату не зайдешь — свалит, вы же взглядом трахались, почему вы теперь такие больные?
Какого хрена Виктор в форме?
Виктору теперь в японский флаг замотаться впору, а не вот это вот все.
Виктор ловит его взгляд и подмигивает.
Плисецкий отворачивается.
Когда эти придурки целовались при всех на камеру, когда они начинали обжиматься везде, где только можно, и то не было так стремно, как сейчас.
Кацуки ночью так катался, как в последний раз, а Виктор сегодня в красную мастерку выпендрился.
Плисецкий встряхивает головой и смотрит по сторонам.
Никто больше не видит вот это вот, что ли?
Ладно.
Ладно.
Похуй ему, в общем-то.
Кацуки катался отлично, он вполне похож на того, кто сегодня сможет побороться. И Джей-Джей сопли подобрал.
И Джакометти бодрячком, хотя он всегда бодрячком.
И Пхичит.
И Отабек.
Отабек не виноват в том, что Плисецкому снится всякая хрень.
Точнее, Отабек как раз виноват.
От и до.
Отабек кивает ему издалека, вид у него заспанный. Или усталый. Или нет. Просто заспанный.
Плисецкому кажется, что Яков наблюдает как-то особенно пристально, но ему много чего кажется в последнее время.
Например, что руки и ноги как чужие, что на него все пялятся, каждый из сотни людей в зале, постоянно, и это страшно отличается от выступления — не когда ты красивый и готовый, а когда тебе надо почесать задницу, выматериться, пролистать соцсети или покоситься на Отабека.
Плисецкий пробует прыжки с осторожностью, он с осторожностью смотрит по сторонам и дорожки делает легче, вполсилы, а зачем — сам не знает.
Не то чтобы он не верил в себя сегодня, наоборот. Он давно так не верил. Ему давно не было так… легко.
Так понятно.
Так бы сразу, думает Плисецкий, выписав круг и выйдя в аккуратный кораблик — Яков одобрительно кивает.
Схема «без меня меня женили» ему все еще не нравится от слова «хуй».
Но ему нравится принцип «убери лишнее». Он даже не помнит, кто ему это предложил, но без Лилии точно не обошлось.
И дед еще.
Холод, говорит, прикладывай. Трудно будет, Юра.
Трудно не было. Было хорошо.
Плисецкий проснулся с откляченной задницей и зажатой между ног подушкой в отличном настроении и состоянии. Мокрый, злой, веселый, вонючий — в комнату не заходи. Яков и Лилия что-то поняли, или слышали, потому что додумались постучать.
Плисецкий долго стоял в душе, глядя в стеклянную стенку, выбирая между пальцем и кулаком.
В сне было и то и другое.
Плисецкий может на своих медалях — кому бы они сдались теперь, — поклясться, что он все еще не гей.
Он бы влюбился в Отабека, будь Отабек девочкой, мальчиком, не дай, конечно, Бог, собакой.
Не потому что это Меченный.
А потому что Отабек.
Умные черные глаза, сухие ладони, ежик волос на затылке — не приснилось.
Горячий язык в заднице, на коленке, над пупком — по буквам, по одной, и Плисецкий орет и прожигает лопатками койку — приснилось.
Отабек дышит в ухо, нюхает волосы, целует, затягивая нижнюю губу — не приснилось.
Отабек дергает его за ногу к себе, мажет грубой ладонью между ягодиц, засовывает сразу два пальца и поднимает брови — потянешь?
Плисецкий показывает тоже два пальца, оба средние — ты знаешь, что делать, и я не буду спрашивать, откуда, ладно?
Приснилось.
Плисецкий кончает в кулак, смазав щеку о потное стекло душевой и зажмурившись до слез.
— Юра! Живой?
Плисецкий оборачивается и улыбается Якову.
— Живот прихватило, — радостно говорит он — слышит пол-катка, понимают четверо, нет, пятеро. — Хуйня эти ваши мидии.
Отабек провожает его взглядом и тут же почти идет следом — Плисецкий чувствует его, как будто между лопаток дыру сверлят, — в четырех метрах, как братки в Бирюлево. По пеленгу.
Фора маленькая, думает он, сворачивая в коридор за микст-зоной. Проще было сразу транспарант взять — угадайте, куда идем мы с Пятачком?
Останавливается у плаката с самим собой — в полный рост в красивой либеле, волосы по ветру, на лице — ни мысли, белый костюм, белые ресницы, белые волосы, белая крошка из-под коньков.
Поворачивается.
Отабек стоит в двух шагах, смотрит из-под бровей.
Во сне так же смотрел.
Плисецкий чуть не сползает по себе самому.
— Не подходи ближе, ладно?
— Тебе надо еще времени, да? — Отабек говорит спокойно, и смотрит спокойно, как будто понимает, и в этом его «я подожду» больше всего обещания «тебе пизда», больше, чем в брошенных однажды Джей-Джеем тех же слов — в Канаде.
Ощущение, что сто лет назад.
— Сколько ты дашь времени? — тихо говорит Плисецкий. Ему бы очень хотелось кинуться на шею прямо сейчас, как он никогда и ни с кем, кроме деда, не делал. Он уверен, что это лучший способ сказать «спасибо» — деду он готов говорить это всегда. Спасибо, что ты со мной.
Отабеку — тоже. Спасибо, что мне не надо говорить половины того, что я вслух пока не могу.
Он готов ногу отдать — Отабек так умеет слышать мысли, не потому что он Меченный. Он скорее джедай.
— Больше, чем собирался ждать, — Отабек улыбается уголком рта. У него дрожат губы.
Плисецкий улыбается тоже. У него все дрожит.
— Ты золото.
— Фу, Юра.
— Чо? Я же от души. Мне можно.
— Не надо, — очень просто говорит Отабек. Потом меняет выражение лица, ведет плечами: — Нога правая погуливает.
— У тебя спина кривая, — отзывается Плисецкий, дыша ровно и медленно. — И я бы четверной в последней трети отозвал, зря, рисково.
— Кто не рискует, тот…
— Кацуки.
— Нет, — Отабек делает большие глаза. — Почему он?
Плисецкий смотрит в пол. Ни при чем.
Кацуки вчера на лед все вывалил, как на духу, вызывая большое и горячее желание переплясать его еще и на гала. Просто потому что — охуенно, Кацуки, теперь подержи мою шляпу.
— Юра?
— Старое, — честно говорит Плисецкий. — Расскажу. Однажды. Если захочешь.
Отабек смотрит долго, пока Плисецкий не морщится — живот жжет.
— Ну чего? — зло говорит он. — Он увел у меня тренера, точнее, как, увел. Он…
— Пойдем, — говорит Отабек, и Плисецкий чуть не грохается с подкосившихся колен.
— В смысле? — говорит он, и получается от неожиданности слишком громко.
— Ножками, — Отабек разворачивается первым, успев странно махнуть рукой — как будто хотел дернуть за рукав и не дернул, передумал. — Да пойдем, Юр. Сядем где-нибудь.
Плисецкий это кино уже видел. Хуево кончилось. Ну, или как смотреть. Они с Виктором сели на скамейку в Барселоне, и Виктор кинул его мир, его жизнь, его всё кверху пузом, цепанув за края. Вот именно пузом.
Плисецкий идет, глядя на плакаты по стенам, плакаты сливаются в одно пестрое многорукое и многоногое чудище.
Кожа на животе ноет и печет.
Отабек толкает дверь в подсобку со старым инвентарем.
В каждом порнофильме и фильме ужасов есть такая. Как рояль из кустов.
Или просто как кусты, в которые никто не заглянет, даже если ты будешь кричать на всю Ивановскую.
Плисецкий сам запирает за ними дверь, хлипкую — с ноги на полпинка. Отабек садится на пыльную стопку гимнастических ковриков.
Плисецкий стоит у двери. Так проще.
— Юра, — Отабек смотрит в стену перед собой. — Я хочу быть рядом. На любых условиях.
Я тоже, — думает Плисецкий.
— Я не тороплю, мне надо знать, чего ты хочешь, и я в курсе, сколько времени уходит на то, чтобы точно решить для себя этот вопрос.
— Ты ведь не предлагаешь мне сейчас пройтись по добровольцам и проверить, чего я хочу? Типа — все в сравнении познается?
Отабек смотрит молча.
Плисецкий отворачивается и пинает дверь.
Дверь не поддается.
— Блядь, — говорит Плисецкий и пытается сглотнуть тугой комок в горле. — Блядь.
— На себя, Юра.
Плисецкий замирает и перестает избивать тупую фанерку.
Отабек все так же сидит, не шевелясь. Он откашливается и поднимает глаза:
— Не уходи. И не придумывай за меня.
— Почему я должен слушаться?
Во сне слушался.
— И правда, — Отабек, судя по звукам, рывком встает. Плисецкий тыкается лбом в дверь.
— Не трогай меня.
— Не буду.
— Пока я не попрошу.
— Не кидайся такими словами.
— Не придумывай за меня, — передразнивает Плисецкий. Он дышит, как будто его опять гнали ебанутые Ангелы через всю ссаную Барселону.
Отабек держит паузу.
Потом медленно и дрожаще выдыхает.
— Юра. Все нормально.
— Нет, — быстро говорит Плисецкий. — И не надо. Нормально не бывает. Надо было бы нормально — пошел бы в строительный колледж.
— У тебя бы и там все вверх ногами было, Юра, — говорит Отабек.
Плисецкий глотает воздух и жмурится.
— Отабек.
— М?
— Ты просто пиздюк.
— Даже так.
— Ты все время такой — Юра, прыгай. Юра, поехали. Юра, как хочешь. Хороший, аж страшно.
— Я хороший? — Отабек усмехается.
Плисецкий зажмуривается изо всех сил.
— А ты сам-то чего хочешь? Хоть бы раз сказал.
— Я уже сказал.
— Молодец, — Плисецкий разворачивается так резко, что башка кружится — на льду не кружится, а тут — вот, пожалуйста. — А теперь не так, чтобы мне понравилось, а по правде.
— По правде, — Отабек смотрит на железный стеллаж и чьи-то коньки на нем — махонькие, подростковые. Плисецкий такие носил лет в девять. — Почему ты думаешь, что тебе правда не понравится?
Плисецкий чувствует, как вся шкура мурашками идет, сразу, резко — аж больно.
— Я не думаю. Я вообще не думаю о себе. Как начну — так все и по пизде, понимаешь?
— Еще как.
Отабек понимает. По лицу видно.
— Я хочу, чтобы тебе было хорошо, Юра. Чтобы ты не жалел. Потому что я жалеть не буду.
Плисецкий закусывает губы, чтобы не орать.
Какого хрена ты такой хороший?
Или не хороший совсем.
— Я хочу, чтобы ты выиграл. И чтобы я выиграл, тоже хочу. Потому что никто не достоин больше. Даже Кацуки. Он отличный парень, я знаю его еще с Америки. Всегда был немного больной, себе на уме.
— Виктор у него на уме, — шепчет Плисецкий и смеется.
— Виктор, — повторяет Отабек.
Плисецкий зажмуривается до искр из глаз.
— Блядь.
— Что?
— Надо присесть. Ничего, ты продолжай.
Отабек смотрит, как он идет к матам и плюхается на них, обнимает коленки.
— Нет, — говорит Отабек вдруг, и его голос срывается. — Ты говори.
— Чего это?
— Ты спросил, чего я хочу.
Плисецкий поднимает глаза.
Отабек страшный.
Жуткий. Злой, поджавшийся, напружиненный. Как тогда, в короткой программе, когда лед горел под ним и чуть не кровь брызгала.
— Ладно, — Плисецкий опускает глаза. — Это честно.
Отабек пожимает плечами.
— Это странно, Юр. Каждый раз, стоит имя упомянуть, мне хреново. И с Юри тот же эффект. Что они тебе сделали?
— Я уже сказал.
— Кацуки увел у тебя тренера.
— Да.
— Нет, — Отабек смеется и потирает лицо ладонями, садится у двери — как тогда, в номере, только наоборот. — Нет, Юр. Не-а. Нельзя человека увести, понимаешь? Это же тебе не теленок на веревочке. Он сам уйдет, если ему так надо.
Отабек прав. Так прав, что врезать бы.
— У Виктора невеста была, — сипло говорит Плисецкий. — В Америке.
— Я знаю, — Отабек пожимает плечами. — Слухи ходили. Вся тусовка гудела. Тогда я окончательно полюбил с ребятами кататься на байках по хайвэям. Подальше. От всего.
— Эту невесту увел ее соулмейт.
— Не увел, Юра. Она ушла.
— Я в больницу попал. В ЭлЭй. Ебнулся на катке. Виктору позвонил — в тот вечер его Яков попросил за мной приглядеть. А Виктор пошептался со мной и поперся с ней в ресторан. Типа, предложение делать. А я на катке остался, под честное пионерское, что не натворю хуеты и спать лягу сам вовремя.
— Мудак, — очень просто говорит Отабек. — Тебе лет было сколько? Как он тебя вообще додумался оставить?
— Четырнадцать почти, — Плисецкий отмахивается. — Не суть. Я упал и ногу повредил хреново. Запаниковал. Меня обколоть хотели, чтобы я не орал на всю приемную, а я пересрался и Витьку набрал, потому что… потому что у меня там не было никого больше.
Отабек кивает — понятно, мол.
Ясно все.
Плисецкий жмурится до слез. Ебаная Барселона, за год столько на наревел.
— И он приехал. С ней вместе. Она нормальная была, вообще-то. Поэтому и бесила. Поэтому и Кацуки бесит. Они оба — хорошие, Отабек. Витьке такого счастья — не за что, а ему дается. А он…
Плисецкий молчит, дожидаясь, когда от горла откатит.
— Короче, там, в приемном покое, был мужик. И имя на бейджике. И… дальше догадаешься.
— Догадаюсь.
— Ну и я думал все, что Витька мне шею там прямо и свернет.
— А он сделал лучшую произвольную программу в истории мужской одиночки.
— Да. И в палате со мной сидел. И я млел, как дебил. Он, когда я еще мелким катался, сказал, чтобы я рос быстрее. Поставлю, говорит, тебе дебютную во взрослых, если дорастешь… дорос, блядь. Кацуки его дольше ждал, по-любому. Дрочил с детства себе там по-тихому. А потом они на банкете в Сочи увидели друг друга. После Финала. Искра, буря, безумие. Дальше рассказывать?
Отабек молчит.
Потом сухо говорит:
— Обнимать не буду.
— Не надо, — соглашается Плисецкий.
— Лицо ему бить тоже.
— Вот еще, — Плисецкий быстро вытирается рукавом. — Я сам, дурак, виноват. Если бы не лез, не волочился — не привязался бы, как Тузик. Фу, блядь, Господи…
— Юра.
— Ну что? Жалеть будешь?
— Никто его не уводил. Он сам ушел. Ты же их двоих видел.
— Кацуки не виноват. Знаю. Ты не один такой тут умный.
Отабек ждет, пока Плисецкий скажет еще что-нибудь. Потом, не дождавшись, тихо выдавливает:
— Я чуть не убился полгода назад. Наверное, тебя крыло.
— Крыло, — соглашается Плисецкий.
Ему не стыдно. Это Отабек так работает, хоть какая-то радость с метки.
Какая бы хуйня ни творилась — как будто так и надо.
— А с Юри что?
— А что?
Отабек снова ждет — смотрит, наклонив голову. Плисецкий поднимает свою дурную башку к потолку, моргает — да что ж такое-то.
— Когда Виктор свалил, я за ним дернул до Японии, хотел вернуть, Кацуки же, видел его? Он вообще что такое? А я — ну, понимаешь, Русская Фея, влажная мечта, талант, усраться. Вообще не понял — что за хрень. Как можно меня не выбрать.
— Юра.
— Знаю. Там вообще не про катание все было, оказывается. Я опять куда не надо лез.
— Да.
— Приехал с жопоболью, решил, ладно. Катаюсь-то я всяко лучше, а потом еще поутихло, и представляешь — не лучше. Нихрена. Вообще нет. Я до дыр затаскал его прокаты, решил — пока не нагну его, не успокоюсь. Я должен быть лучше. Потому что любовь-то любовью, но…
— Он тебя тащит.
— Тащил, — соглашается Плисецкий. — Если бы он был совсем никакой, ничего бы не стоил, стал бы я так убиваться? У меня бы вообще незачем было тогда жопу рвать. Слился бы в сезон к херам собачьим. Так что — спасибо ему. За все. За то, что тренера увел. За то, чтобы был лучше меня.
— Ты ему это сказал?
— Ты чо, — Плисецкий смеется, глаза почти высохли, и щеки теперь липко дерет. — Он же японец. Лунный народ. Он и так понял, он вообще, хер пойми, откуда что берет. Но берет.
— Ты в него влюбился. И в Виктора тоже сначала.
Плисецкий молчит долго, потому что это как в дурдом попасть — что ни скажешь, все тебя выдаст, нет в дурдоме здоровеньких.
— Не влюбился, — говорит он сипло. — Нет. У меня в голове все на катании замешано было. Я их как-то ото льда не отдирал. Ну, блин. Пизданул. Как Господь. Ты же понял?
— Да.
— Ну вот. А катаются они — сам видел. А потом они друг друга у меня увели. У всего мира.
— И хватит о них.
Что-то такое есть в голосе Отабека, что Плисецкий согласен — хватит.
Как ему, наверное, весь год-то было.
Надо бы спросить.
И спросить страшно.
В свое оправдание Плисецкий говорит:
— Когда ты короткую катал, я потек, как девочка.
Отабек шевелится — плечом дергает.
— Не тот был расчет, но…
— Не за что.
Молчат.
— Блин, Отабек, я не тупой же. Я видел все, я знаю, какой был расчет. Просто… ты для меня пизже всех, ты так, так… Катаешься. Как живешь. Я как-то столько тогда понял, что испугался. Я захотел, как ты.
— Не Кацуки.
Плисецкий приоткрывает рот.
— Серьезно?
В животе колет.
— Серьезно, что ли?
Отабек молчит и мрачно смотрит перед собой.
Кивает.
Плисецкий хватает ртом воздух.
— Я думал, ты умный.
— Я тоже так думал, — Отабек мотает головой. — Метка умнее, я знаю, что ты скажешь, Юра. Ты меня весь год пополам пилил.
Плисецкий смотрит на пылинки в луче света. Моргает — глаза теперь печет.
Ему все еще не стыдно.
— Ладно, — тихо говорит он. — Один-один. Ты вчера когда с Жанет беседовал, я чуть не крякнул нахер.
— С кем?
— С Джей-Джеем.
— А.
Плисецкий ждет. Потом дотягивается и толкает ногой в лодыжку:
— Чего «а»? Твоя очередь.
— Ну, — Отабек потирает бритый затылок. — У нас один каток, он мне общагу помог найти, когда я только приехал и от всех шарахался. И музыка у него хорошая.
— Чего?
— Не его собственная. Плейлисты совпали на девяносто процентов, а это же, сам знаешь…
Плисецкий вдруг думает, что будь он посвободнее в нравах и в воспитании, — или, наоборот, поумереннее, — у него бы все это было: музыка в обмен, узнавание медленное, вкусное, прогулки, ты — мне, я — тебе. Не так быстро, не до тошноты.
Как будто украли у него что-то.
Джей-Джей украл.
Отабек наблюдает за его лицом.
— Он мой лучший друг, — тихо говорит, наклонив голову. — Мне все в нем не нравилось, но мы все равно дружили.
— И?
— И как Джон Леннон и Йоко Оно.
— Чего?
— Беллз, — Отабек смотрит в стену. — Изабелла. Я их познакомил. Она со мной в одну группу по фортепиано попала. Пытался приударить, хрен его знает, что бы получилось, если бы не случай.
— Они меченные. С Джей-Джеем.
— Да, — просто говорит Отабек. — Причем случай тяжелый. Лучше самому с дороги уйти, это как товарняк, собьет и не заметит. Я не столько ее ревновал, сколько друга. Как в песне. Был пацан — нет пацана.
Плисецкий смеется.
— Как Витька. Был человек — а теперь долбоеб.
Отабек тоже тихо смеется.
— А главное, — Плисецкий фыркает, — был бы человек хороший. Нет ведь, мудак мудаком. Не меняются люди.
Тут он врет — может, по инерции. Мудак, конечно, Никифоров, но хрюшка его погнул во всех местах и в узел завязал.
Это чувствуется.
Иногда в Викторе говорит невыносимый урод, а иногда — тот охуенный, веселый, волшебный дядька, который впервые к нему подошел, к мелкому и тупому, и позвал — расти, Юра. Я жду.
И чем дальше — тем чаще этот человек просыпается.
Наверное, Виктор все-таки его заслужил, Юри. Ну, или, скорее, нарвался.
Плисецкий улыбается.
Отабек смотрит на него, просто смотрит, не давит, не требует. Не угрожает.
— Я ему благодарен, — Отабек отводит глаза первым. — Никифорову. Он тебе рассказал.
— А я — нет.
— Почему?
— Ну, знаешь, — Плисецкий взмахивает рукой, — вот пришел тебе подарок, почтой, или посылка, которую ты полгода ждал, а ты видишь, что ее уже открывали на таможне. И не то уже что-то.
Отабек поднимает брови. Медленно-медленно.
И Плисецкий чувствует, как не в пример шустро сердце скатывается куда-то в желудок.
— Прости, — быстро говорит он, — блин, правда, прости. Я русский в этом году на три сдал, кое-как, блин, ну. Не хотел так сказать.
Отабек просто кивает.
Они снова молчат, да так, что Плисецкий слышит, как пыль, поднятая ими, ложится обратно на это кладбище ненужных вещей.
— Я все обосрал, да?
— Никифоров все обосрал, Юра.
— Да ну его в баню, — Плисецкий дергается, когда в кармане просыпается телефон, вытаскивает его и растерянно шепчет: — Ой, бля. Яков. Потеряли.
— Отпишись, что ты живой.
Плисецкий быстро набирает послушное: «Живой. С Отабеком. Разговариваем. Сейчас приду». От волнения даже все заглавные проставил.
— Они тебе доверяют, — говорит Плисецкий, сам не зная, зачем. — Я уже сказал. Яков уверен, что когда я с тобой, я не натворю хрень.
— А ты?
— А я ее все равно творю.
— И как?
— И вот, — Плисецкий взмахивает рукой. — Сидим. Душевно.
Отабек разглядывает его лицо пару секунд, а потом вдруг смеется.
Заразительно, негромко, низко так, блестя белыми ровными зубами.
И Плисецкий залипает.
Сидит и просто смотрит и слушает.
Душевно, сказал.
Ой, дурак.
Ой, какой дурак.
— Отабек.
— А? — Отабек перестает смеяться и смотрит.
Смотрит.
Вроде ничего особенного, но что-то екает.
Глаза воина, блядь.
Плисецкий вспоминает, что у него прыщ на лбу, и что он после тренировки потный, и вообще, ему надо время, быстро слишком все, душевно, вот уж точно.
— Юр.
— Чо?
— Не трону я тебя, ну. Расслабься. Нам катать сегодня.
— Да, точно.
— Все еще будет. Когда и как скажешь. Кто ж тебя гонит?
«Я же тебя под него не кладу», — говорит Никифоров.
Я хочу, чтобы ты не был один.
— А если я сейчас скажу? — Плисецкий смотрит, расширив глаза, чтобы не отвести взгляд, чтобы не сбежать, чтобы не струсить — и не получится струсить.
Слишком детальный был сон, до ужаса.
Слишком много он выебывался.
— А сейчас, — Отабек тянется и кладет руку на его плечо, тяжелую и горячую, — не скажешь.
— Не скажу? — Плисецкий не знал, что он умеет так говорить — жалобно. Жалко.
— Нет.
— Почему?
— Потому что ты боишься. И потому и торопишься, чтобы не передумать, на кураже. Ничего из этого хорошего, поверь.
Плисецкий верит.
— Потому что мы в кладовке.
Плисецкий оглядывается, как будто только проснулся. Натыкается взглядом на ладонь на плече и краснеет.
— Потому что ты не готов.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, — просто говорит Отабек.
— Нет, правда? Откуда?
— Я не гей, — Отабек пожимает плечами. — Ты — тем более.
— Если бы ты сказал сейчас, что мне еще пятнадцать, я бы тебя ударил, — честно говорит Плисецкий. Отабек моргает. Потом качает головой:
— За твои пятнадцать я сам себя ударю, не беспокойся.
— Мне почти шестнадцать.
— Я знаю.
— И вообще.
— Да.
— Я…
— Юр. Яков ищет.
Плисецкий пялится на него во все глаза.
— Ты меня отбрил.
— Отодвинул, — поправляет Отабек. — И сейчас поцелую.
Плисецкий давится. Потом язвительно шепчет:
— «Пока ты не попросишь», — он не успевает прикусить язык, опять все обосрал, ну…
Отабек поднимает брови и ведет рукой от плеча к шее, к затылку, притягивает:
— Ты разве не попросил?
Они сталкиваются ртами, трогают легко, без языка, не как во сне. Плисецкий шумно дышит через нос и мнет плечи Отабека через олимпийку — куда руки-то девать?
Как он вообще в прошлый раз не лажанул?
И нос еще. Пиздец.
Отабек гладит его по щекам пальцами, осторожно и тоже легко.
— Иди, Юр.
Плисецкий послушно идет, умудрившись встать и не въехать в стеллаж, пока не утыкается в дверь и не понимает, что его крупно в чем-то надувают.
— Ты так и не сказал, чего хочешь.
— Юр, — Отабек говорит почти с болью в голосе, — я тебе все-все сказал.
Плисецкий сопит и мотает головой. Оборачивается через плечо.
Отабек сидит на матах, упирается коленями, подобрав под себя ноги, и смотрит снизу вверх. У него волосы торчат во все стороны и лицо темное от ровного румянца.
И глаза.
Черные и прозрачные при этом.
И губы блестят и сохнут от дыхания тут же.
— Повторить?
— Не надо, — быстро говорит Плисецкий и позорно линяет. Говорит уже через дверь:
— Удачи тебе сегодня.
— И тебе, — голос за дверью глухой и низкий, и у Плисецкого вдруг подводит живот — не метку. Самый низ, сладко и туго, впору застонать и сесть прямо тут.

С Отабеком он больше не видится — ни на огрызке открытой тренировки, ни в коридоре, где его подкарауливает Яков, успев раньше репортеров секунд на десять. Ни после, в раздевалках, и потом тоже — когда он моется в душе, переодевается, морщась, и когда лицо и голос Отабека в голове постепенно и беспощадно смывают первые аккорды Аппассионаты.
Лилия причесывает его, заплетая косы на висках туже, чем обычно — так кажется. Водит напудренной кисточкой по скулам, по носу, колдует что-то, делая лоб высоким и чистым. Ведьма.
Яков говорит на ухо, держа за оба плеча, чтобы не сбежал, хорошие и правильные вещи. Плисецкий чувствует совсем другую тяжелую и горячую ладонь.
Он терпит еще чуть-чуть, на открытом разогреве не смотрит ни на кого, совсем ни на кого, только на лед. Трибуны, если поднять глаза, сливаются в одно пятно — может, у него просто зрение падает уже?
Машет Отабеку и быстро отворачивается.
Как катает Джей-Джей, не смотрит, и на результаты тоже не смотрит.
В жопу Джей-Джея.
Все в жопу.
Плисецкого хватает, чтобы набрать сообщение деду — «Пожелай мне удачи в бою».
Чтобы отбить смайлики на шумные даже в текстовом виде напутствия от семейства Нишигори, и от Милки — она, кажется, умудрилась, пробегая, поцеловать его в щеку, но Плисецкий не помнит.
Он сидит в углу комнаты, потом идет, куда скажут, потом позволяет поправлять себе волосы и грим, заткнув уши наушниками и спрятав кулаки в карманы куртки. Не надо никому видеть, как руки трясутся.
Выступление Кацуки смотрит под свою музыку, наушники не вынимает, не слышит, что говорит Яков, не слушает — в голове та мелодия, что надо, она всегда приходит сама, когда Кацуки катается, это в нем просто есть, как просто есть все, что так бесит — бесило — Плисецкого.
Отабек как будто что-то сделал, переключил, и теперь все иначе. Когда Плисецкий смотрит на экран, следя за движениями и прыжками, он втыкает ногти себе в ладони — Кацуки творит… что-то. Жуткое, страшное, сильное, нежданное. Плисецкий волнуется и бесится - и только.
У Кацуки как будто тоже ничего не… болит. Утром драло, а теперь — отпустило, полегчало так, что он летать научился вдруг.
Все прыжки попереставил и усложнил — ему Виктор не нужен, кажется, и Плисецкий почти чувствует плевок в лицо.
Или наоборот — в каждом движении нужен Виктор.
Плисецкий трет руку под костюмом — мурашки колются.
Кацуки рыдает на льду в голос — или воет зверем, не поймешь.
На цифры Плисецкий не смотрит — не требуется. Он и так знает, что там.
Он уже видел однажды лучшую произвольную на свете.
Эту произвольную сделал отец первой, что тут ждать.
Отворачиваясь, Плисецкий улыбается.
Провожает взглядом Криса, желает удачи по инерции — хором со всем раздевалкой.
Отабек стоит у противоположной стены.
Нервничает — живот скручивает.
Плисецкий сдвигает брови и показывает ему кулак.
А потом большой палец.
Отабек поднимает брови.
И просто улыбается.
Просто и чисто.
На щеке — на левой — ямка.
Плисецкий смотрит на нее, пока Отабек не исчезает за ширмой, ведущей в ложу.
— Давай, — говорит он одними губами.
Лилия косится странно.

Когда они идут по дорожке следующими — никого, только он и остался, Плисецкий не думает о том, что с ним произошло за год.
Он вообще не приготовил на этот момент ни мысли подходящей, ничего.
В плеере играет произвольная Отабека. Бетховен громыхает и визжит скрипками — почти рок.
Плисецкий просто идет — только прямо, куда же еще.
Почти год шел.
Виктор вылетает на них — Якову под ноги, как дурная собака под машину, и Плисецкий идет дальше, потому что Лилия бережет его от чего-то, трогает плечо — идем.
Яков остается, и Плисецкий делает еще два шага.
Виктор — сам по себе плохая примета.
А сейчас — так вообще.
Плисецкий проходит метр еще, говорит:
— Сука, — и вынимает наушники.
Яков орет.
На них обернулось полкоридора — какой там, все. Виктор стоит перед ним, засунув руки в карманы, и глупо улыбается.
Счастливо, безмятежно, как пьяный.
Переводит взгляд на Плисецкого.
Улыбается чуть шире.
Виктор собирается вернуться в сборную. Программа есть даже. К Чемпионату России поспеет.
Кацуки…
— Это, получается, Кацудон кататься не будет, что ли?
— Он так решил.
Виктор улыбается, блестит глазами, моргает мокрыми ресницами, ухмыляется углом рта.
— То есть, не решил, а решит после Финала.
Плисецкий стоит, как молнией ударенный.
Виктор говорит, как в дурном сне, нараспев, и если бы они его все не знали — звали бы уже допинг-комиссию. Как обдолбался, больной, веселый. Все-то у него по плану, все под контролем.
Виктор шатается, как пьяный, и падает на Плисецкого — нет, стоит, только за плечи обнимает. Как будто Плисецкий его давно потерянный брат.
— Получается, техническая победа, да, Юра?
У Виктора голос ровный, спокойный, только дыхание быстрое.
Плисецкий вспоминает Америку, Викторову невесту и самого Виктора, сидящего у больничной койки. Лыба — до ушей.
— Лыжню дает. Уступает лед тебе. Рад ты?
Вот это спасибо. Вот это одолжение. Замечательно.
Отабек поймет.
Отабек должен понять.
Плисецкий тоже кое-кому должен. Давно должен.
— Если ты там в меня ревешь, я тебе нос сломаю, — Плисецкий все еще не пытается вырваться, Виктор — душа нежная, ебанутая, ему и так сейчас мало надо для счастья.
Еще секунду терпит — и хорош.
Плисецкий отпрыгивает, шатаясь.
Кацуки.
Пиздюк.
Достали уже, как же они достали его оба.
— Хера с два.
Ну роскошно.
— Охуел совсем, свинина. Я ж ему сниться буду.
Плисецкий только-только настолько опустился, что вслух признался во всем про Кацудона.
А Кацудон будет пальцы гнуть. Подавись, мол, Юрочка?
Не в нашу смену.
Виктор улыбается уже легче, а не так, как будто у него в жопе вилы.
— Ни пуха, Юрка.
— Нахуй иди.
Плисецкий разворачивается на чехлах и уходит, пока еще чего не брякнул.
Нечего пиздеть.
Нельзя сейчас.
Надо сделать.
Отдать долги, расплеваться, а то так и будет висеть.
Надо объяснить одной изнеженной свинье, что и к чему.
Что когда пинаешь кого-то на лед, надо досидеть до конца представления и посмотреть, что ты сделал с нормальным человеком.
Оценить.
А не бросить.
Бросить любой дебил может.
Плисецкий скидывает чехлы и вываливается за бортик, ему кажется, он чуть не упал, так бесится, так спешит.
Он даже помнит, что нельзя беситься, потому что… Яков что-то такое говорил.
Он слушает крики и свое имя, исковерканное и переломанное, на десяти языках.
Он не машет трибунам — не кокетничать вышел.
Отабек точно понял — пузо не болит.
Отабек…
Плисецкий открывает глаза и падает в музыку.

— Я не всегда столько реву, — говорит он в теплую влажную шею. Отабек не пахнет потом — только сухим льдом и каким-то дезодорантом. Или одеколоном. Или это он сам так пахнет — горько, во рту вяжет.
— Я знаю.
— Правда, — Плисецкого колотит с ног до головы. — Блядь. Ты видел меня?
— Я тебя слышал, и видел, и вообще, Юр. Ты же сам все знаешь.
— Шум в башке, такой, знаешь… — Плисецкий цепляется за куртку Отабека обеими руками. — Пусти, сам пойду.
— Сейчас отпущу. Вот тут ногу аккуратнее.
— Представляешь, он валить собрался! Как можно свалить, как можно вот это все бросить, как, блин?
— Юра, никто не бросит после такого. Ты бы видел себя.
— Я упал, — Плисецкий вытирает лицо чьей-то плюшевой задницей. Очередной кот, кажется. — Видел? Стрем.
— Юра, никто не видел, как ты упал. Все смотрели, как ты катался.
— Свалить, блядь! Совсем уже, — Плисецкий цепляется за чужую спину, уговаривая себя не рыдать больше. Хватит и того, что на льду не удержал. Это в планы не входило, совсем. Наоборот даже — он собирался выжечь все и растоптать, а он рыдать сел прямо там — ноги предали.
Сердце чуть не выпрыгнуло.
Отабек привел его к кисс-н-край, держа за плечо. Обнял еще раз и отошел к стенке, усадив на лавку.
Плисецкий сидит, икая, и старается держать спину прямо. Позорище.
На экранах — на повторах какой-то тощий, длинный и очень злой чувак в черном и розовом пытается прыгнуть сразу в гиперпространство. Летит в облаке ледяной пыли, раскручиваясь, как спутник в космосе.
Плисецкий моргает.
Он себе не нравится, но это не показатель — собой он всегда доволен уже потом, когда от башки отхлынет.
Глядя на баллы, сидит, застыв, считает в уме — медленнее, чем весь зал, — и выпавшая общая таблица делает все за него.
Золото.
У него золото.
В его первых взрослых.
У Кацуки серебро.
И если Кацуки не совсем дурак, он знает, что делать.
И бронза у Леруа.
Плисецкий оглядывается, выронив плюшевого кота.
Отабек стоит у стены и молчит.
Плисецкий прыгает через сраного кота, чуть шею не ломает.
Яков что-то орет.
Отабек подхватывает Плисецкого, сдавливает поперек спины, изо всех сил, между ними не остается ничего, и от живота вверх, прямо в башку, стреляет разрывными, и Плисецкий бы точно уплыл, если бы не все. Злость помогает, как ни странно.
— Давай, убьем этого дауна?
Ему снова хочется реветь, и еще вломить репортеру, который стоит прямо рядом и держит на них камеру.
И не уезжает, зараза.
— И всех судей тоже, — Отабек обнимает его за шею, взъерошивает макушку. — Оставь, Юр, я же не ухожу никуда. Догоню и наподдам.
Плисецкий кивает, вздрагивая всем телом. Он знает, что Отабек в бешенстве. Он даже не разделяет, где чье.
Отабек стискивает его, как будто раздавить решил, и метка горит и пульсирует, и оператор все еще тут, и надо бы расцепиться уже.
Хрен им всем.