Знаешь, когда-то, в сотне воспоминаний отсюда, в моей детской на выбеленной гуляниями воскресного солнца стене висело деревянное распятие. И я верил, что если взглянуть на него трижды за день, то ночью оно будет светиться, зная, что я – верю. А потом я… уехал. Уехал, да, и не мог больше видеть его, и не видел никогда. Я знаю, что оно не светится, а оно знает, что я верю в это. В какой бы точке времени ни подпирал мой дом своё маленькое небо, так будет всегда. А ты помни, что бы ни случилось, что где-то на недоступном нам конце того же пространства всегда есть маленькая пустота, в которой я просто обнимаю тебя.
- Скажи: «Я доволен». Эстрагон впивается взглядом в глаза Владимира и в тысячный раз осознаёт, как бесполезно лезть туда, выцарапывать его душу, цепляясь за переливы радужки. От этого ему мучительно хочется плюнуть в спокойное скуластое лицо, уйти и через минуту почувствовать его руку на своём плече – тогда можно будет слезть с безысходного, запирающегося потолка, а впрочем, никакого потолка тут нет, и Эстрагон об этом в тысячный раз жалеет. - Мы довольны. Вызов заворачивается тонкими колючими колечками в его голосе, который они оба давно уже не желают слышать, и поэтому от него остались только слова, струящиеся в мозг чем-то светлым и холодным – так, наверное, разливающаяся река прижимается к берегу, а берег в ужасе отталкивает от себя изломанные льдины. - Эй. Ни возмущения, ни удивления – ниточка ожидания, бесконечного диалога, в котором оба давно уже потеряли себя и не хотят потерять друг друга. А время материализуется, время мохнато заворачивается вокруг их ног, заползает в уши, зажимает рот, закрывает глаза, а через секунду они понимают, что могут дышать, чёртподери, всё ещё могут дышать, а время рассеивается рядом, довольное и совершенное. - Пора. В землю недвусмысленно втыкается лопата с захватанной ручкой, земля морщится вывернутым куском. Кажется, Эстрагон сейчас вытащит на свет божий череп бедного Йорика, скорчит гримасу и начнёт: «Есть многое на свете, друг Горацио…» На большее его не хватит, и в его зрачках, где на мгновение чудится вырвавшееся пространство, Владимир уже видит свой недовольный ответ. - Рано. - Поздно, - падает немедленно. Просто стоять под этим воздухом надоело, и мучительно захотелось зарыться под землю, чтобы не смотреть больше вверх, куда столько же идти и проваливаться. - Ладно, - продолжает Эстрагон, - я доволен. - Тогда продолжаем ждать, Флорестан. - Ты что, с ума сошёл? Почему Флорестан? Под новой маской, точно на глазах пригвождённой стрелой, полыхает всё то же, то же, то же. "Пусть остановится, - просит оно, - пусть хотя бы мир на секунду остановится и перестанет сносить мысли равнодушным потоком". А впрочем, мира тоже нет, особенно единственного, как прищур Истины, понявшей, что она никому не нужна и может только рассеяться по маленьким мирам, надеясь на их существование. - А кто же ты, по-твоему, Эвзебий, что ли? - Почему ты не можешь дать мне шанс?! Представь, - где-то в глубине вспыхивают огоньки, - представь такую картину: Одиссей привязывает себя к мачте, зная, какой это ненадёжный способ, подплывает к Сиренам – нет, ты представь! готовый, ждёт, а они = = = молчат!.. Молчание повисает пустой запутанной рыбацкой сетью – ни душ, ни бутылок, ни селёдки. - Последняя минута, а нам нечего показывать… Флорестан. - Нечего, Эвзебий. - А что, если нам раскаяться? Постучимся в небо. Гулкая пустота древесного ствола встревоженно перемешивается от ритмичных ударов по сжавшейся коре. Дерево впивается в небо выдранным нервом, агонией. - Эвзебий не стал бы стучаться в деревяшку. - А тебе не всё равно? - А небу тоже. Они даже не сговаривались не поворачиваться к нему лицом. Бог, - не сговаривались они, - должен иметь привычку являться разоблачённым. А мы не имеем, не явимся и не встретим. - Так в чём мы каемся? Что живём или что умрём? Тишины нет, чтобы можно было бросать в неё слова; ничего нет, и слова не тонут, а остаются качаться на поверхности, окружая. - Правда, в этом ведь вся загвоздка? Что главное – это красивая дорога. - Ты не ответил на вопрос. - И добрые путники, а, Эвзебий? Не его, не его, не его воспоминания. - Ты не ответил на вопрос. - Какой вопрос? - Ох, Флорестан… - Ходить по ней и смотреть. Зато так не видно, мимо чего проходишь. Кто-то внутри Эстрагона желает выцарапать себе глаза, потому что уже видит. - И однозначного ответа нет. - Нет. - Интересно. - Ответы есть на всё. - Волна больше воды? «Если Владимир повторит это ещё раз, - думает Эстрагон, - я услышу воду». - Да. - Волна больше воды? «Если повторит ещё - я услышу его». - Нет. Потому что это твой вопрос, и волна твоя, а воду ты хотя и найдёшь - не сладишь с ней. Шестерёнки работают вхолостую, крутятся, цепляются и соскальзывают цепляются и соскальзывают и соскальзывают и - Повесимся сейчас же. - Ты меня сейчас убиваешь. - Потому что хочу, чтобы ты знал, что ждёшь, и каждую минуту решал, бесполезно ли. Труд ожидания спокойных никогда не кончается, но увенчивается. - Терновым венцом. - Каменным. Камни у речки – точно грехи, которые так легко, так невесомо подхватываются лентой, которая легла вокруг шеи. Чем ярче выделяется самый тяжёлый, тем меньше всплывает обратно к берегу, не сохранив ни следа запятнанности, всплывает и лежит – чистое, нетронутое, непознанное. - А что если мы уже?..(Смерть придала бы вечности цену).
- Давай, ты умер, - словно, оживлённые неведомым зельем, ожили корни столетнего дуба, которому не нужно оправдывать себя и нельзя – никого. – Я хочу увидеть её вблизи. - Если я умру, ты не захочешь слушать мой голос. Он меняется, но неслышно, неслышно, неуловимо, словно пахнущая излечением вата закладывает и укрывает уши. - А я и так не хочу, особенно когда ты лезешь ко мне со своими кошмарами, дорогой Эвзебий. Но если ты умрёшь, я буду его хотя бы помнить. - Когда дойдёшь до точки, ты будешь сдирать все эти маски, чтобы решить, - это единственный способ принять решение. И останется череп - та же маска, вывернутая наизнанку. - Ну! я хочу посмотреть ей в глаза! – Если так не прожгу её насквозь. - Это как коснуться бога и сжечь руку и память об этом. Как дождаться…- Прекрати!..
- Как дождаться Годо. - А что если я действительно умру? Оглушение накладывает властную печать на все возможные звуки. - Тогда я не смогу простить никому, что у них есть ты. Белопёрая ненависть постучится в поле. А ты встанешь в дверном проёме в тёмные и текучие и вязкие восемь часов, и золотистый свет будет капать с твоих крыльев, в которые ты не верил. И твоя тень будет чернее, и я брошусь отскребать эту скорбную черноту, но я не могу до конца поверить, что это возможно, что я найду там... что я найду. И поэтому я просто закрашу эту тень всеми снегами, всем белым, что только смогу найти. У тебя не будет дна, и меня будет тянуть к тебе. - Эй, не равняй нас со смертью. Найденная точка разбегается обратно лучами. - Прости, я увлёкся, Эвзебий. Перед Владимиром всё черно, черно, так абстрактно, неопределённо и спокойно, вы никогда не замечали, как из самой чёрной глубины светит, не пробиваясь и не истаивая, Солнце? - Нельзя просто - - жить, тогда недостаточно будет быть мёртвым. Они все уместились бы между перьев застреленной чайки, и монолитное время сплеснётся, забурлит улыбками чумы, если выдрать из него хоть один час. - Ты сам организуешь эту недостаточность. И бесконечные эксгумации. - Так всё равно будет только случившееся.Не слушай меня: я не могу вздохнуть.
Просыпаюсь (без свечей, боже упаси, но и без досок над головой), и не бывает ничего лучше истинного счастья в лживом саване.
Вдыхаю опиум, вдыхаю морфий, вдыхаю божественные и смертоносные зелья, и сознание распахивается наизнанку.
Глотаю воду, глотаю ветер и всё, что вместе с ним, глотаю яд и удивляюсь, как он вообще способен убить кого-то.
Не чувствую воздуха в себе, даже если когда если он разорвёт мои лёгкие, что-то продолжит тянуться, признавая единственный воздух и продолжая пить его.
Как хорошо, что хоть кто-то он бесконечный, да?
- я всё…
- Не смей!..
- что прежде знал.
- Флорестан.В каждом диссонансе, всплывшем мёртвым лицом в волне сарабанды, - окна.
Им мучительно душно, они затягиваются слюдяной поволокой, они бросаются под крышу дома на зеркальной улице, отражаясь в глазах божественных прудов, они расплёскиваются причудливой дробью. Рвутся, рвутся, ослеплённые, выгрызая миллиметры лучей, они только прокладывают путь, но в зеркале им рваться некуда разве что из этого мира, разве что из этого мира, разве что из этого мира.