ID работы: 5304858

Рыбы, кораллы и камни

Слэш
G
Завершён
20
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
20 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Весной в Италии нет ни туристов, ни тепла, поэтому Лэнгдон ходит по улицам, обмотавшись в два шарфа, и не прячет бутылку с очередным сладким дешевым вином. Генри выглядит рядом с ним еще более противоестественно, чем обычно, но люди настолько заняты своей работой и холодами, что совсем не смотрят по сторонам. Спешат из магазинов с тяжелыми пакетами, выбирают цветы в редких уличных магазинах, заглядывают в витрины, в то время как Лэнгдон замирает перед каждой новой брусчаткой, рассматривая её долгие, бесконечные минуты, наклоняясь, и вино из бутылки, про которую он, конечно же, забывает, тут же начинает заливать улицу. Именно поэтому отпуска для Генри пахнут дешевыми сигаретами брата, его вином и ледяными синими восходами, которые, затекая через приоткрытые окна в их номер, выстужают из него всю усталость. **** Впервые на побережье они поехали еще в юности, вместе с отцом. Лэнгдон тогда только закончил учиться и с треском вылетал уже с третьей работы из-за своего темперамента и любви к алкоголю; Генри же с блеском закончил второй курс. Отец, видимо, вдруг понял, что позабыл лица своих детей – именно поэтому всю поездку и следил за ними так пристально, что они сбегали при первой же подходящей возможности как можно дальше. Проявляя отсутствующую раньше командную работу, слаженность в поступках и мыслях, Генри тогда впервые захлестнуло ощущение другого мира, в котором можно хоть на краткий миг, на несколько дней, но стать другим, выдохнуть, расслабиться, и посмотреть, наконец, не только в учебники и в свое будущее, а по сторонам. Чувствуя себя уже не каркасом для нового человека, личности, неумелым и не знающим всего, а чем-то готовым, собранным, сколоченным из сотни выученных тем, понятых намеков, подслушанного, подсмотренного у более умелого отца, у товарищей, у преподавателей, Генри стал тогда кораблем. Только сошедшим с верфи, с блестящими краской номерами и собственным именем на боку – гордым, красивым, он словно уже успел набрать команду – молодую, безалаберную в чем-то, но самую лучшую и умелую, чтобы выйти в открытый океан без опаски. Без страха перед штормами и бурями, готовым к волнам и водоворотам, он фыркал тогда ночным бризам на все попытки брата споить его и старался держаться спокойно. Вместе с солнечным и жарким городом на отдыхе прилагался еще и Лэнгдон в абсолютно глупых шортах, в тесных и растянутых майках, за которые было стыдно, он спал целыми днями и гулял ночами, и, быстро опостылев всей шальной молодежи тем, что и кулаками помахать был не дурак, уже на вторую неделю отпуска начал забегать за Генри и воровать его к себе. Прямо из постели, уже готового ко сну и уставшего за день, он сметал с него одеяло, кидал первые попавшиеся вещи и выталкивал за дверь номера, пока отец где-то внизу, тремя этажами ниже, прощался со степенными друзьями и обещал навестить их на чашку кофе завтрашним же утром. Лэнгдон всегда так торопился сбежать, что однажды вытолкал Генри за дверь даже без ботинок – и тот комментировал его эту оплошность половину ночи, втайне от брата наслаждаясь тем, как каменная кладка улиц разминает ноги. Брусчатка, разная, старая, дышащая летним зноем, гладкая, знающая, кажется, сотни чужих не нужных ей тайн, льнула тогда ему под ступни и берегла от порезов мягким мхом и жухлой травой. Той ночью в небе была сотня звезд и редкие, рваные облака угольно-черного цвета, была луна, обгрызенная с правой стороны почти до половины, а у Лэнгдона было две бутылки и сыр с виноградом, сворованные с местного рынка. «Убегал от них целый квартал!», — хвастливо смеялся Лэнгдон, запрокидывая голову, улыбался, скалясь, и взгляд у него был шальной-шальной, ищущий, хмельной, и останавливался он постоянно только на Генри. Лэнгдон, напротив, не был кораблем, как Генри. Не был он и человеком, не был кем-то родным в том смысле, в котором были отец или мать, он был чем-то иным. И если в детстве Генри еще пытался понять – кто же такой его брат, что за тени отбрасывает позади себя в чужой памяти, в чьих-то рассказах, то постепенно этот интерес забылся. Стерся в вечных спорах, в соперничестве, в неожиданной и искренней поддержке, в участии, и все, что после этого требовалось для Генри – следить за тем, чтобы брат не потопил его. Чтобы не захлестнул поверх, не заволок туманами – в Лэнгдоне всегда было что-то прогоркло-неизведанное, от чего у Генри захватывало дух, но гадать он в то время еще не решался. Только смотрел в брата, будто в пучину, и отводил взгляд на белую водную пену и барашки – так было проще, легче, так еще можно было дышать. «Повезло, что ты был в шляпе. Иначе тебя бы уже давно нашли», — он тогда, помнится, нес какой-то бред для того, чтобы хоть как-то развеять тяжелую, жаркую тишину между ними, которая из неловкой стала иной, наполненной мыслями, шарканьем ног, шуршанием одежды, сбитым дыханием Лэнгдона, который, выпив, всегда уставал намного быстрее. В ту поездку Генри первые полторы недели до головокружений думал о том, как ему поступить. Что делать с братом, виснущим на нем, с его горячими руками и смущающими намеками, с его привычкой к утру приходить и заваливаться спать вместо своей кровати в его, перетягивать на себя все одеяло и греть не куском ткани, а свой спиной, широкой, белой и покатой, которая, как и её хозяин, не слушала ни тихих протестов Генри, ни реагировала на тычки. Лэнгдон просто был – приехал вместе с ним, уже выросший, уже считавшийся взрослым, открывший вдруг глаза и вспомнивший про брата, добрый, будто огромное всепрощающее божество, не собирающийся ни менять что-то, ни уходить, ветер на море, прилетевший так внезапно, что волны тут же пустились в пляс. — А потом мы вернемся в Нью-Йорк. — Сказал однажды Генри Лэнгдону, который лез ледяными руками ему под ночную рубашку, предварительно распахнув окно настежь – в комнате воняло перегаром так, что слезились глаза. За стенкой мерно и глубоко дышал отец, небо розовело восходом, а сердце в груди у Генри стучало так, что, казалось, проснуться должна была вся улица. — Вернемся. — У Лэнгдона первым обгорел его любопытный наглый нос, первым же – начал облезать, и чесал он его всегда бату об плечо. От этой горчащей неопределенности Генри напился в ту поездку всего один раз – перед самым отъездом, ночью, на берегу, море тогда было неспокойным, а Лэнгдон опаздывал уже на час. Генри тогда сидел, подстелив под себя захваченной зачем-то полотенце. Смотрел на море, на пудовые волны, с шорохом падающие на гравий, и чувствовал себя если не этим городом, то хотя бы его улицами. Булыжником, разбитым и сглаженным, не цельным, состоящим из сотни сомнений и страхов, не знающим, как собраться воедино. Лэнгдон пришел к концу бутылки, когда вина оставалось всего на пару запыхавшихся глотков, после которых брат коротко и устало вздохнул, а затем положил голову Генри на колени. «Возвращал деньги за сыр и закуски тем ребятам с базара. Рады они мне, конечно, не были, но обидеть в итоге я их не мог», — у Лэнгдона расцветает свежий синяк на скуле и выдран клок челки, но он доволен собой, и Генри предпочитает не комментировать ситуацию в принципе. Той ночью они не успевают ни напиться вместе, ни поговорить, и это учит Генри лучше любых заумных книг и мудрых учителей о том, что всего предугадать нельзя. Ни просчитать, ни проанализировать – почему тогда Лэнгдон уснул почти сразу, перед этим успев только придвинуться головой к животу Генри вплотную, как-то по сверхъестественному извернуться всего на пару мгновений, поцеловать его в живот, прямо через рубашку, и отрубиться. Поэтому пил Генри один – до середины второй бутылки, съев весь добросовестно купленный сыр и хлеб, сосчитав всех чаек и медленно проливающие мимо баржи, красные огни на которых моргали так же, как лампочки на камерах в десятки студий, ждущих его по приезду. Мерно дышащий Лэнгдон отдавил своей пудовой головой ему все колени, так, что ноги занемели напрочь, но Генри не спешил будить его. Ему казалось, что брат – спящий и доверчивый, будто тени в полдень, липнущий к нему, за ним, смотрящий внимательно, под всем этим налетом не всегда искреннего опьянения – внимательно, пристально, врастает в него прямо сейчас. Вклеивается, притирается, и чудилось тогда Генри, что он на этом пустынном теплом пляже, со всем этим океаном и брызгами в лицо, холодными, солеными – огромный затонувший совсем недавно корабль, и еще не осел вокруг него песок и сор из трюмов, не вышел еще весь воздух, полы на палубе все еще отдраены до блеска, а Лэнгдон – первые рыбы, которые уже спешат обжить новый дом. Рыбы, водоросли, ракушник - все это стремится, тянется к нему, нарастает на цепях и досках быстро, неотвратимо – стоит только прикрыть глаза, и вот он – уже царство кораллов и морских цветов, и не узнать в нем теперь корабль, не разгадать команде, не прочесть название-имя на боку. И стоило, по всем правилам и уставам, стоило тогда Генри прекратить все это, перестать быть улицами, камнями, кораблями, и вырасти в человека, здравомыслящего и нормального, отвадить от себя брата и позабыть обо всем этом, как о неудачном отдыхе на море, но он не сделал этого. Потому что брат на самом деле был с ним с самого начала: Генри видел фотографии сразу после роддома. Старые, жухлые, в пыльных рамках – на них брат держит его на руках и выражение глаз у него ошеломленно-восторженное, грозовое, будто он уже тогда выбрал его для своей глубины. Разглядел, услышал, познакомил с волнами, а затем принялся терпеливо ждать того момента, пока Генри научиться не бояться воды и полюбит плавать. Место на животе, где-то справа от пупка, жжет чужим откровенным прикосновением все то время, пока они собираются, уезжают, спешат обратно, а Лэнгдон из принципа не снимает с ног легкие шлепки. Его волосы все так же встрепаны: после ночи на пляже он так и не причесался, а на Генри он старается смотреть только в отсутствии отца. По приезду, в первые же выходные Генри, Лэнгдон приезжает к нему на квартиру, привозит отвратительно дорогое и кислое вино, другой – водянистый — виноград, вместо сыра – бекон, и кладет на то же место – слегка правее от пупка, руку, притирает Генри к его же рабочему столу, фыркает ему в шею, стараясь спрятать в его плечах румянец на скулах, синяк на которых теперь светло-серый, но все еще весьма заметный. «Чтобы ты не придумывал себе глупостей», — шепчет Лэнгдон прибоем Генри в уши, и тот тонет, тонет, погружаясь на дно, распахивает все двери рыбам, выпускает воздух, и зовет к себе все это – чтобы стать другим, потеряв очертания, чтобы найти и понять для себя что-то, что сделает его наивно-счастливым, как у университетских друзей с их подружками, но только более, намного более искреннее. Потому что иначе Лэнгдон просто не умеет, а Генри и не нужно. **** Нарастив на себе толстый коралловый панцирь, приручив всех рыб и выучив повадки теплых и холодных течений, теперь в роли вора выступает уже сам Генри – он крадет брата у всего мира каждую весну, когда во всех новостных колонках наступает усталое затишье, а работники цветом лица начинают напоминать давно нестираную простыню. Забрать брата из всего этого нужно для того, чтобы он всю дорогу и первые несколько дней спал, измождено и так тихо, чтобы дремать рядом с ним, устав если не так же, то больше, чем он, чтобы вспомнить то, с чего все начиналось и вновь почувствовать себя не просто человеком. В Италию, в дань старой памяти, они приезжают с первыми оттепелями, привозя с собой туманы и соленую морскую морось, которую ветер разносит далеко от побережья. И пусть их режимы все еще не совпадают: Генри предпочитает работать днем, пустив большую часть дел на самотек и планируя что-то в далеком будущем, Лэнгдон все так же гуляет по барам и просаживает все свои отпускные на алкоголь и азартные игры, рассвет они все так же встречают вместе. Сдвинув кровати из разных углов номера в одну большую и удобную, Генри просыпается от топота брата в прихожей, от тихого мата в ванной, от полоски света в коридоре. Иногда – от того, что брат, стараясь греметь как можно тише, готовит себе поздний ужин, а ему – ранний завтрак, чтобы потом принести все это в спальню и обязательно уронить тарелку с чем-нибудь на пол. Чаще всего это что-то, что будит Генри – ледяной нос Лэнгдона, которым тот тыкается ему в плечо, его широкие ладони и вечно мокрые от прогулок по пляжу ноги, весь он – продрогший и пропахший сигаретами, жмущийся к нему, как в юношестве, и тихо требующий согреть его немедленно. Такого брата Генри целовать может только в лоб или куда-то в макушку – у того влажные волосы, пахнущие барами, хорошей дракой, неудачами в покере, и засыпать рядом со всем этим невообразимым количеством фактов о чужой жизни – привычно и спокойно для Генри. Проверять пол на наличие тарелок перед тем, как спустить ноги с кровати – тоже, как и холодный завтрак на столе, мусорка, забитая бутылками, вечно зевающий на выставках, чьи названия они не запоминают почти никогда, брат, который время от времени просыпается всего спустя пару часов и тащится за ним вслед, чтобы составить компанию. Молчания между ними все еще столько, что наберется на целый океан, но это не мешает им. **** В последнюю ночь перед отъездом они обязательно идут на пляж, и в этот раз Генри пьет наравне с братом – вино крепкое, сладкое, кружит голову, отчего сразу хочется курить. Сигареты Генри ворует у веселого Лэнгдона, отчего тот смеется, тихо и искренне, чтобы, в конце концов, отдать ему всю пачку, забрав предварительно себе пару сигарет. И каждый раз, когда он наклоняется, закусив фильтр, к Генри, близко-близко для того, чтобы прикурить об его горящую сигарету, море, кажется, начинает шуметь тише и довольнее. С восходом Лэнгдон кладет Генри голову на колени и смотрит на небо, вслух считая последние звезды. Генри прикрывает глаза, пьяный и довольный, у него горит лицо и кончики пальцев, прибой эхом поет у него в голове, шепчет старые морские легенды, а волосы у Лэнгдона отчего-то вновь влажные. Будто брат вечно носит где-то глубоко внутри себя часть этого соленого океана, с серым небом и темнотой в глубинах, где все течения – ледяные и неприветливые. — Сколько я насчитал? – Генри смотрит на сонного Лэнгдона, язык у которого заплетается с каждой минутой все сильнее. — Около семидесяти. – И пусть он не слушал внимательно после тридцати, в прошлом году было примерно столько же, в позапрошлом – тоже, а еще это – все, что может вспомнить Генри. — Люблю тебя пьяным, — Лэнгдон улыбается, Генри чувствует это рукой, которая лежит у него рядом со скулой, — любого тебя люблю на самом деле, — будто страшную тайну рассказывает Лэнгдон, и, поцеловав брата в этот раз куда-то в бедро, засыпает. «Галька, — решает Генри, — на дне под моим кораблем будет галька, в трюмах, на мостике, на мечте – тоже галька, словно брусчатка на улицах».
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.