ID работы: 5616407

Вальс на лугу

Слэш
PG-13
Завершён
85
автор
Aumi Utiha бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
85 Нравится 20 Отзывы 12 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

1914 г.

— Отведи левую ногу назад, — шепчут хрипло, с замиранием, почти на ухо. Любимый голос, родной, желанный — он проникает глубже в душу, когда ещё мальчишкой Юра часто выслушивал шутливую ругань Никифорова. Теперь уже офицера Российской гвардии, будь она тысячу раз проклята, Юрий ненавидит войну. — Я правильно делаю? — у самого подростка голос не в пример лучше — сорванный, сиплый; он сглатывает сдавившую горло тревогу, когда как руки держатся за чужой военный китель до волнительной дрожи крепко. Почти кричит — «не уходи». Виктор шутливо — старается, ноги его еле гнутся и ладони, как лёд на пруду, где они с Юрой катались декабрьскими звёздными ночами, — хмыкает: — Правильно. Он ступает следом, кружит Юру вокруг оси, крепко прижимает к груди своё золото — лучше любых орденов и званий, — сам отводит левую ногу назад, и Плисецкий понимает; делает шаг, вальсирует, хоть и медленно, поочерёдно опуская голову, чтобы чужие ботинки не оттоптать. Хотя больше волноваться нужно Виктору, ведь Юра босой, по холодной траве ступает на носочках, чтобы казаться выше, а всё равно еле достаёт до плеча головой. — Прекрасно, Юр, — мужчина нашёптывает в чужое аккуратное ухо, вдыхает аромат летних кошеных полей и бескрайнего леса, свежесть любимой кристальной реки и душистого мыла — от мальчишки пахнет домом, ещё цветами, луговыми, и соком одуванчиков, что уже отцвели. Виктору очень хочется сохранить этот запах, запомнить и унести с собой. Очень хочется вернуться и вновь вдохнуть его, уткнувшись носом в светлую, выгоревшую на солнце макушку. Мальчишка в его руках дрожит на ветру в лёгкой рубашке, тонкими руками обвивает за шею — так удобнее, — тихо бурчит под нос и, уже не опуская взгляда, всматривается в чудеса зимних морозов и глубин океана, который видел едва ли, но запомнил на всю жизнь. Без страха, без предубеждений быть неправильно понятым. «К черту». Виктор сжимает сильными руками хрупкую почти девичью талию крепче, приподнимает Плисецкого над землёй, кружит до полной дезориентации — подросток худой до проглядывающихся рёбер из-под рубашки, на зависть всем светским красавицам, его улыбка сияет звёздами в ночи, опаляет душу и пришивает крылья Никифорову — просто потому что может. Юра не хочет так прощаться, не хочет. Грудь сдавливает слезами, заголовки газет пестрят о приближающейся в России войне, и все мужчины толпами покидают селенья под слезы своих матерей и жён. Он до сих пор не знает, что в нём нашли — Виктор ни разу не заикнулся, — но сейчас так любовно и трепетно прижимает, обнимает и согревает в руках, что и не нужно. — Не уходи. Заклеймят, забьют камнями и станут тыкать пальцами, мол, больной, жертва мужеложства. Белые, почти не загоревшие ноги вновь проходятся по траве, и Юра делает шаг назад уверенно, сжимает руку уже офицера, кладёт другую на его плечо и не видит больного, чтобы побыть для него маленькой хрупкой девочкой, которую на ночь полюбовно поцелуют и укроют от холода и кошмаров. По его щекам слёзы льются несдержанные, когда живот начинает сводить и резать тупыми разгорячёнными прутьями насквозь, и нанизывать один за другим. Сердцу больно, оно разрывается, бескровное, сжимается и отдаёт тупой пульсацией по всей грудине. Никифоров любит своего маленького мальчика, до сводящего горла и криков любит, и голос он сорвал ещё с утра, чуть ли не разрывая в пальцах на клочки повестку. Не может он ему сказать об этом, ведь Юра ждать будет, даже с пришедшей похоронкой, до гробовой доски пролежит у его безымянной могилы с подтёртой фотографией, жалея, что они так и не успели сделать совместную. Виктору самому бы заплакать на нервах, уткнувшись в острое плечо. Юре положено счастье, не с ним, так с другой — с милой, нежной, рядом с которой Плисецкий бы смог проявить свой хвалёный характер. И никогда — себя настоящего. — Виктор, — о боги, лучше бы не слышать, не видеть, быть далеко за тысячи миль; «да никогда». Никифоров стирает слезы, которые катятся и катятся, не успевают высыхать, слышит тот запах родных полей и желтеющих одуванчиков — это Юра, которого он знает с детства, которого полюбил иррациональной неправильной любовью, рядом с которым и умирать не страшно. На его руках не страшно, а не в чужой стране, среди обречённых на погибель людей. — Прости меня, котёнок. Я ничего не могу сделать. В сильных чувственных объятиях, в попытке прижаться до боли в каждой клетке к друг другу, Виктор отчаянно твердил «люблю» и сцеловывал слезы с юного лица, слыша в ответ убитое горем «не уходи».

***

1915-16 гг.

На любой войне даже самые малые дети имеют пользу, если они достаточно умны, если их сердце сшито нитями любви к родине, если даже собственной жизни не жалко, чтобы суметь пробиться в стан врага ради крупицы информации. А Юре уже шестнадцать, думает Виктор, и грохот бомб, оглушающий, вбивающий в голову мысли о реальном, не дают вспоминать о далёком — о холодных слезах на ладонях, о горячих объятиях, когда нервно дрожащими пальцами, сравнительно маленькими с Никифоровыми, Плисецкий забирался под китель, вытаскивал подолы заправленной накрахмаленной рубахи и жался к оголённой чувствительной коже, потому что важно. «В последний раз». Чтобы хранить тепло на кончиках пальцах светлыми огнями. Чтобы впредь больше не реветь в худое одеяло. «Юру, наверняка, призвали», — Никифоров всячески надеется вернуться домой живым, есть же тот малый шанс, о котором лелеют солдаты в окопах и их матеря, выпрашивая удачу у Бога. Бога нет. Никифорову двадцать девять скоро, ещё чуть-чуть; как-то Юра упомянул, что они словно в романе Толстого. Плисецкий никогда не любил ассоциировать себя с Наташей Ростовой, но видел в Викторе того самого Болконского — с его слабостями, мечтами, неудачами, — восхищался им, как героем романа, — и душу греет от воспоминаний, когда в губы шептали: «Ты мой Болконский». Из Юры — верная Наташа, не опьянённая светской жизнью, ни разу её не видавшая, оттого и чистейшая в своей простоте и верности. Преданности. Под выстрел орудий, бесконечный лязг и свист, когда не думать — стрелять в ответ нужно, — Виктор впервые сожалеет, что Плисецкий Юрий — не Наташа Ростова. Сейчас для самопожертвования, для отчаянной борьбы за честь родины, в бессмысленном сражении без запала — страхом пропитаны оба воюющих лагеря, — не хватает самой малой уверенности — что когда-нибудь его маленькому, всегда маленькому котёнку станет плевать на него и он сможет жить дальше. Те луговые глаза с их насыщенным блеском заклеймили давно — и связали по рукам и ногам, — приковали к себе. Завидовать такой верности нужно, боготворить и благодарить. Не сожалеть, но сковывает тело, пропадает голос, теряются мысли — и запах — любимый липкий сок одуванчиков, от которого потом отмываешь руки в пруду по локоть и сам плещешься. Виктор застыл с Юрой в одном временном измерении, которое покидать мучительно для обоих. Кто бы из них слово мог вымолвить — на лице мужчины грязь, кровоподтёки, форма кое-где залатана на скорую руку и оттоптанные сапоги. А у Юры волосы, отросшие ниже, чем помнил Никифоров, до тех же, как в памяти, хрупких плеч, кое-как повязаны на затылке, половина из них трепыхаются, прикрывая шею, и он не видит ни мешков под глазами от недосыпа, ни стёртых до мозолей избитых пальцев, замечает только взгляд — уставший, счастливый, неверующий. Совсем. Один на миллион. Шанс встретиться вновь.

***

Отчего-то сердце сжимается — словно не знал, что так будет. И взгляды насквозь прожигают — прицелы винтовок и их злостные морды с перекошенными взглядами. Одно касание курка, взмах рукой командующего, его ревущий голос — казалось, Виктор слышал всё это. У кого-то зрение обострилось, у кого-то осязание, многие здесь научились выживать три дня без воды и еды и не спать столько же. У Виктора слух острый, на что Юра часто злился — его сюрприз обрывался на первой фазе. Ему говорят, конечно, «мы на войне, котёнок, то, что ты делаешь — недопустимо». Виктор нежно улыбается и взглядывает с надеждой на Юрину проникновенность. Конечно, Юра понимает. А Виктор не говорит, что, будь на его месте другой, Плисецкому бы пуля меж глаз прилетела первым делом и никто разбираться не станет в мотивах. Юра испытывает судьбу. Открытое пространство в пару километров, обходной путь в сутках пути, и они все испытывают судьбу. Знают, что прорываться с боем придётся. Судьба не благосклонна, Виктор слишком чётко слышит «орудия на боеготовность»; немецкая речь стоит поперёк горла, отложилась в голове рычащей сталью, заставляет крепче ружье сжимать в мозолистых ладонях. Кто-то видит на горизонте чужие ухмылки. Кто-то содрогается от осеннего ветра. У кого-то нервы сдают — да неужели — и он первый выступает под обстрел. Суицидник. Они все такие. Суицидники. Время замирает на этом моменте, когда удаётся взглянуть в тускло сияющие глаза человека. Вспомнить ушедший вальс на мягкой траве под зияющими дырами-звёздами, когда неумело ступаешь босыми ногами и не боишься оттоптать чужие сапоги, потому что Виктор и веса не почувствует. «Котёночек». Удается вновь ощутить слёзы на пальцах — призрачный отпечаток прошедших дней — Юра не плачет, уже не плачет. Отчего-то сжимается грудь, сердце, горло — просыревший воздух, порох, сера, паленая резина — всё смешивается в удушающую какофонию, руки снова дрожат на стволе орудия. «На боеготовность». Стреляют без промаха, без разума, без смысла. По чьему-то приказу и не жалея. И перестрелка оглушает до жужжания в барабанных перепонках, словно над головой всё разверзается, Никифорову остаётся действовать наобум. Защищаться. Защищать. «Стреляйте». Не сражение — убой. Как скот на убой, без стыда и совести, и руки по локоть в крови, и ты трепыхаешься, не в силах вдохнуть. А вдыхаешь едкий запах смолы, крови, обожжённых тел. Отчего-то сжимается всё — но не сжимается, умирает. У Юры интуиция, которой он следует бездумно, и сквозь дым бросается спиной к Виктору. А потом больно. До раздирающих криков, трещат ребра, льётся кровь, хочется все внутренности выблевать и проорать бы об этом благим матом — хрипы, бульканье крови во рту. Юра падает бесшумно — и Никифоров вслед за ним. Со страхом, с мольбой, с неверием. Не хочется верить, что ласковое золото души глядит упоенно, тянет еле-еле руку ввысь — к голубым небесам, ко дну океана, к морозным ночам декабря на заледеневшем пруду. Когда не умеющий танцевать Плисецкий отказывался учиться, но катался по льду в обуви до боли в коленках — и получается, что не боли, так, внутреннему чесанию. Когда Виктор гнался за ним, кричал, что провалится под лёд мальчишка и он его вытаскивать не будет — но врал. В первые секунды побежит не думая. Когда целовались, кусали губы друг другу, переплетали пальцы и не отрывались — ругались, мирились, ссорились и вновь мирились. У него такие же холодные руки, как будто желанная зима уже наступила — проглядели, — Виктор прижимает их к губам, силясь разогнать застывшую кровь по сосудам. И такие же сияющие глаза, наполненные майской зеленью и благоговением. Ему бы хотелось крикнуть, какой же он идиот, мальчишка без головы, отчаянный самоубийца. «Сам сделал бы так же». И три раза бы повторил. Никифоров стирает кровь с уголков тонких губ, делает хуже, размазывает по щекам, но все равно целует, хоть Юра захлебывается своей же кровью, запрокидывая голову от боли. Металл в теле разъедает медленно, почти окисляет, убивает. Контрольный бы в сердце — не так мучительно. И чертовы минуты на прощание. «Теперь последнее, да?» Получается всё угадывать по глазам, раз говорить не удаётся. Виктор помогает обхватить себя за шею, сам прижимается к сырой земле и простреленному телу, любимому, всё равно волшебному. А прощаться все также трудно, станцевать бы сейчас, почувствовать щекочущую пятки траву и сцеловать все слезы. Юра не плачет, даже от боли уже не может, а Виктор — безмолвно, тихо надрывается, прислушиваясь к малейшему — может быть уже последнему — стуку сердца. «Люблю». «Всегда любил». Плисецкий кладет отяжелевшую ладонь на чужую голову, с удрученным стоном тяжести этого дела, и зарывается в потемневшие от всей этой грязи ранее светлые волосы, платиновые может быть — но лучше сказать звёздные. Снова обрывается вера, оплакивается градом выплаканных слёз тревога, больше не нужно бояться — более не за кого — весь мир оборвался. Виктор не может встать, Виктор не слышит стука и мерного дыхания Юры слухом больше не улавливает. В кристальных глазах мертвеца, печальной улыбке хотелось бы найти пристанище молодому гвардейцу, уж больно на девушку похож был мальчишка, но война не щадит никого. Контрольный в сердце прилетает Виктору. Родное запястье он не разжимает.

***

2017 г.

Никифоров тянет улыбку шире, а Юра средний палец выше — гармоничный симбиоз двух сиамских близнецов, Яков это уже так называет. Когда Виктор отказывается смотреть на девушек, а Плисецкий на них никогда и не зарился — в его жизни словно с рождения красным вышито, что собственность звезды фигурного катания, как не отпирайся. Юра почти не отпирается, иногда лишь, для журналистов, чтобы лишнего не подумали, и из предубеждений, что Виктор слишком нагло стал глядеть, почти облизываясь. А облизываться было на что. Любимый мальчик взрослел на глазах, волосы в пример отпускал, сейчас те едва-едва касаются плеч, и занимался усерднее, чтобы тело формировалось, чтобы быть в ладах с самим собой, чтобы не потерять важные годы в карьере. Юра боится стать сторонним наблюдателем, давно себе поклялся, ещё на отцовской могиле, что станет лучшим. И лучшее будет его по праву. Плисецкого коробит оттого, насколько легко Никифоров поддаётся каждому слову — мерзопакостно улыбается, наблюдая за тренировками, и ухаживает, как за нежной принцессой с фарфором вместо лица — того гляди, упадёт, разобьётся — не собрать, не склеить. Но, бывает, у Виктора взгляд такой, что и подчиниться не стыдно; хочется до нервной дрожи, желается всем нутром, чтобы душа была закутана в пушистой оболочке крепких надёжных рук, а глаза смотрели лишь на одного единственного. Не потому что Юра боится, что доставшаяся награда, за которую толком не поборолись, рассыпется песком сквозь пальцы — и здесь он всерьёз ценит то, что имеет, — что покажется маленьким наивным мальчишкой, который ещё не полностью из-под родительской руки выполз и пытается ступать во взрослом мире самостоятельно, — но из-за того, что на ментальном уровне чувствуется, что это им обоим надо. Прижаться друг к другу и сохранять тепло на кончиках пальцев, целоваться до боли, почти раздирать горло от криков. Быть теми, кем хочется — и перестать позёрствовать перед миром, где это задаром никому не нужно. — Юр, — вытягивает Виктор, приятно грассируя рычащую согласную, вертя в руках телефон пластмассовой игрушкой. Плисецкий потягивается, переплетая пальцы, и смотрит на мужчину, приоткрыв глаз. — А давай вальс станцуем? Никифоров выглядит скучающим, поджимает губы, упираясь краем взгляда в телефон, и пальцем скользит по экрану. Из довольно громких динамиков на весь пустующий каток нежными переливами струн фортепиано звучит знакомая Анастасия, любимая Виктором за её счастливый конец, пусть и неправдоподобный. Юра же этот мультфильм смотрел однажды и заснул на середине, укрытый одеялом с бдительно оберегающим его сон Никифоровым рядом. Мужчина выходит на лёд, плавно подъезжает и, прежде чем взять за руку, делает галантный поклон, улыбаясь доселе волшебно, улавливая тонкий момент искрящегося чуда. — Вить, я же не танцую в паре, — Плисецкого притягивают к груди, невесомо и благопристойно, что удивительно, кладут ему руку на лопатки, в другой почти что переплетая пальцы, — и вообще не умею. — Умеешь, — обрывает Виктор, смотрит своим взглядом невыносимого верования в собственную правду, что возмущаться в ответ не удаётся (не хочется). Юра опускает голову, тихо цокая, кляня, что жизнь в отместку за грехи в прошлой жизни даровала такого упёртого (совершенного) идиота; глубоко вдыхает, вспоминая женскую партию в вальсе на «14 шагов», и игнорирует, что для танца мужчина слишком близко подобрался. — Веди, — он поднимает подбородок, почти закидывает и прогибается, откидываясь на вытянутой руке, пока Никифоров оглаживает рукой спину, от лопатки до поясницы, заглядываясь на чужую самоотдачу. Движение не из вальса, что-то придуманное, но оттого не менее красивое — Юре удаётся проскользить плавный полукруг, как его вновь дёргают вверх и ведут переходами шагов, не совпадающими у друг друга, они кружат по ледяному паркету, не с первого раза попадая в такт музыке. Неважно, когда удаётся застыть, глядя в морозные узоры по радужке глаз оттенка предрассветного неба. Виктор уверенней сжимает под пальцами тонкое тело, желая, чтобы и то навсегда таким оставалось — он совсем не против изменений, ведь Юра для него навсегда маленький любимый котёнок, — но хотелось, чтобы можно было как сейчас подхватить на руках в превосходно исполненной поддержке, под взрывающиеся переливы мелодии, едва улавливающейся слухом; чтобы ощущать вверенное без остатка доверие, держать руки крепче и сжимать без тени сомнений. И, опустив на ледяной раскатанный полог, забыть о музыке, чувствовать только холодные пальцы на шее, шероховатые губы на своих и мягкий, податливый язык, проходящийся во рту до дрожи уверенно, Никифоров готов поклясться, что счастье есть — в его руках трепыхается зеленоглазой вольной птицей, раз за разом воспаряя в небеса.

« — Не уходи». « — Я устал, Вить, я к тебе хотел, — да и имеет ли смысл сейчас что-то говорить в этой череде бесконечных сражений за ненужные, ущемлённые идеалы страны, когда изо дня в день фантомные слёзы на пальцах и позабытое тепло тонких рук. — Я знаю, Юр». «Тихие месяцы, спина к спине, выгоревшее лето на чужой территории и лазурные горизонты закатов, которые словно из детства, где Юра щурил глаза и складывал губы бантиком. — Да ну тебя. Никифоров вдали от всех также со спины обнимает своё золото сердца, упирается подбородком в его белокурую макушку, и внутри тоска жмёт по утерянным временам, где они были беззаботно счастливыми — наедине. — На последнем закате лета я в тебя влюбился. Ты был очень милым. Плисецкого пробивает на шок, смущение и сбивающиеся фразы, которыми он едва выдаёт: — Мне было десять, идиот. — Я знаю. Это было последнее закатное летнее солнце, где Юра отчаянно целовал и кусал чужие губы, боясь, что в последний раз». «А умирать оказалось страшнее, чем рассказывали бабки, соседки через три дома. За Виктора было страшно — «он ведь тоже сейчас умрёт». Юре бы хотелось крикнуть — «беги». Только он не побежит, прикованный навечно к зелёным глазам родных лугов и пробивающему запаху сока одуванчиков. Идиот. «Я люблю тебя, Вить».

Юра едва приоткрывает веки — испуганный, почти не дышащий, чувствует, как тянет глотку от нехватки кислорода, — почти в исступлении и мольбе нащупывает под дрогнувшими пальцами шею дорогого человека и даже глядит в его глаза — мороз по радужке, как на лугу, на пруду, в последнем, блядь, бою; подгибаются колени, и Плисецкий опадает в чужих не менее слабых руках, но с большим самообладанием. Теперь Юра знает — откуда. И глаз от чужих, благоговейно, всё не отрывает, шепча убито, сипло, будто заново учась. Боясь, что вместо слов кровь польётся по подбородку и раздроблённые рёбра вскроют лёгкие насквозь. — Ты это тоже видел, да? С такими ранами не живут. И не война у них. И не провожал он Виктора, не плёл ему венки на полянах в начале райского душного мая, не целовал под звёздами на заледенелом пруду. Здесь целовал. У себя дома, в комнате, у Виктора дома, на изящных улицах Питера, в его закутках и колодцах, и на крышах трёхэтажных наполовину убитых зданий, боясь сорваться, но вверяя себя в родные руки. Виктор кивает едва ли, сжимая пальцы крепче, вздрагивая от слёз по Юриным щекам — бесконечных, казалось, — и от ударов его сжатых кулаков по плечам. Раз за разом. С большей силой, задевая выпирающие ключицы, отбивая грудь, уже стоя на коньках, на твердо держащих не подкашивающихся коленях, и желая расшибиться об этот чёртов лёд, зачем только напомнили? Никифоров позволяет Юре выплёскивать гнев — не страшно, — обвивает надёжно рукой за талию, а второй слёзы утирает с раскрасневшихся на холоде щёк. У самого-то нервы едва-едва не дают сорваться. Котёнок, любимый, ласковый, — жив. Стоит, прижавшись, бездумно ища поддержки, и сердце его бьётся, и глаза не стеклянные, и плакать все ещё способен, дышит, «тёплый, говорить может». — Вот чего ты молчишь, придурок, совсем, блядь, что ли имбицил?! — а сам захлёбывается в слезах, сжимая пальцы на чужих плечах окончательно, глуша в сознании, что не серьёзно это, не было ничего, где-то в другой жизни и иной параллельной вселенной, сколько их там может быть. Сердце сжимается до боли, прихватывает, отвлекает немного; Плисецкий губы кусает, скребётся по ним зубами и в промежутках кончиком языка слизывает солёные катящиеся слёзы. Он почти икает, вздыхает через забитый нос и лбом утыкается в викторову грудь. Долго стоят, замерзают без движения, а ощущения, будто звёзды над головами сияют волшебными дырами в другие миры. Никифоров не говорит ни слова — не видит в этом смысла, — и позволяет Юре спешно, срываясь на хрип, материться, утирать глаза и нос своей кофтой, гладит его по острым плечам, тонким предплечьям, целует запястья и трётся щекой о раскрытую ладонь доверчиво и сентиментально, а в глазах ураганы чувств и эмоций — только говорить не удаётся, но это поправимо. И можно будет в приоткрытые губы шептать, как страшно повторять целую жизнь в одного мгновение, боясь, что всё в действительности окажется так — и раз за разом придётся падать вслед за простреленным насквозь молодым телом, целуя побелевшие губы со стойким ароматом войны и крови, сжимая хрупкое запястье до уже незначительной боли. — Вить, — зовёт Юра, и мужчина опускает взгляд, убирая светлые пряди чёлки со лба. У мальчишки глаза красные, впалые, блестящие — а всё равно чарующие, словно звёзды и те луга просторов России. — Я ненавижу войну, — шепчет покусанными губами и на коньках тянется ввысь, вырывая запястья из не держащих ладоней и крепко обвивая чужую шею, почти на ней повиснув. — Не уходи, ясно? Никуда не уходи. Виктору хочется сказать, что никто и не уйдёт. Никогда. И только если вместе, раз их жизнь сшита красными нитями, которые рвать бесполезно. У них своё измерение — времени, пространства, бытия, — в которое так легко попасть с одного поцелуя и не выбраться, утопая в теплоте и согревающих чувствах. Юра по-прежнему пахнет соком майских одуванчиков, а у Виктора декабрьские морозы по радужке глаз. И любимые руки, и родные губы, и счастье одно на двоих. — Никогда.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.