До встречи в Париже

Слэш
PG-13
Завершён
110
автор
Aumi Utiha бета
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Награды от читателей:
110 Нравится 4 Отзывы 18 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Твои руки маленького дитя, не готового к жестоким путям решения проблем нездравого мира, разбитого голодного общества, они не видели крови, твои глаза — небесно-голубые, — не знали жестокости; только лишь людского, когда в плечо упираются дулом ружья и позорно кличут Викторией. Виктория — это победа. Сильные люди побеждают, порою проиграв, и ты победил в этой войне — в войне с самим собой, сохранив доброту в улыбке, отчаянную, разбивающую меня изнутри надежду во взгляде. Твои руки, тонкие пальцы, длинные волосы, кристально-правдивые глаза; позади кроваво-холодный бетон, он морозит, омрачает, пугает. Ноги худое тело еле держат в равновесии, но осанка нерушима, и озлобившемуся взгляду своего народа ты смотришь гордо, непоколебимо, открыто. Они не понимают, Виктор. Они сжимают пальцы по приказу, они не чувствуют упрёков совести, они игнорируют острые тычки серебристых иголок стыда. Они не знают, что творят. — До встречи в Париже, Виктор. «Моя звезда, ты будешь сиять так же ярко на небе. Мы родились не в то время, не в том месте, среди не тех людей». — Мама… — у меня руки отнимаются, дрожат от страха, скользят вслед за слезами. Мужчины не плачут, родной. — Мы встретимся в Париже. В совсем другом Париже. Не говори ничего и лучше не смотри. «До встречи в Париже, Виктор».

***

Dancing pairs, painted wings Things I almost remember And a song someone sings Once upon a December.

«Раз — два — три». Яков заговаривает о близящихся соревнованиях, Виктор, как хореограф, должен понимать, что его присутствие также важно с моральной и эмоциональной стороны для сборной. В его руки суют документы, билет на самолёт, давно за (м)ученный свод правил и санкции за их нарушение. «Раз — два — три». — Это твой первый сезон, Вить, ты точно справишься? — на лице Фельцмана то ли неверие в ученика жены, то ли волнение, что отображается в его скупо поджатых сухих губах. Никифорову чуточку обидно, что его врождённые таланты, умения организатора и сноровку необоснованно принижают. — Ладно-ладно, — добро бурчит мужчина, взглядывает исподлобья и, положив руку на чужое плечо, ободряюще крепко сжимает, — ты многого добился. «Раз — два — три». Виктор оглядывается на подсвеченное бледно-серым время на экране смартфона; «20:57» отдавалось сонливой вымогающей усталостью в мышцах и иррациональной тревогой, побуждающей бежать. От себя, от людей, от мира. Скорее всего от времени, и Никифоров давно уже свыкся, что ночь не для него и засыпать стоит как максимум в одиннадцать. «Не успею», — приходится тяжело выдыхать и мечтать о полупустых дорогах февральского Питера, заснеженных, грязных, скользких, по которым ездить опасно без зимней резины и по которым ездят без зимней резины, уповая на милости судьбы. Никифоров разочаровался в жизни давно, по дорогам ездит аккуратно, часто страдает от ночных кошмаров и замкнулся в себе, наверно, поэтому в свои двадцать восемь живёт только с собакой, о которой заботиться удовольствие для его растерянной души. «Раз — два — три».

Someone holds me safe and warm Horses prance through a silver storm Figures dancing gracefully Across my memory.

С детства Алиса ради сына ставила на повтор пронизывающую обоих мелодию из известной «Анастасии»; зимний вальс в скудной гостиной, сплетение рук и тонкая юношеская ладонь на талии увлекали вместе с ней и Виктора, который перед этим, галантно поклонившись, всегда спросит: «Станцуем?» Это очаровывало, отвлекало, давало надежду, что в их жизни на одну зарплату, усиленные труды Вити в учёбе и спорте, искреннюю веру в друг друга результаты закружатся в ритме вальса и декабрьские морозы завьются на их окнах белоснежными красками. Алисы давно уже нет, а Виктор зимний вальс больше не танцует. В голове все чаще проносятся картины последней маминой улыбки, тогда выстрел орудий оглушает до тянущей боли в висках, и её любимое — «До встречи в Париже», — прощальное, тёплые руки на щеках — Никифоров просыпается со слезами на глазах. И не видит смысла в бредовых снах «не-из-этого-мира». «Раз — два — три». Виктор не слышит мелодии, и Юра привык откатывать программы в наушниках, говорит, что уметь удивлять нужно, но выученный ритм ¾ проглядывается мастерским взглядом — когда Плисецкий воспаряет в одинарном прыжке надо льдом, когда входит в поворот спиной и кружится под собственной вытянутой рукой. Импровизирует до боли красиво, не видит мира и так похож на сошедшее чудо с картины сумасшедших снов, где люди, не следя ни за кем вокруг, идут одним целым, завораживая, что прикусываешь губы.

— Станцуем, Виктор?

— Очень красиво, котёнок, — Виктор приваливается рядом с выходом на лёд, тянет чарующую улыбку, чувствуя, что вслед за его комплиментом через половину катка проносится тонкой завуалированный тихий откровенный посыл, чьё мнение тут спрашивали в последнюю очередь. Никифоров поставил Юре номер, и этого же его работа, поэтому Плисецкий ни разу не благодарен. Он показательно фыркает, выдёргивает наушник из уха и подкатывается ближе из чистого любопытства. — Без тебя знаю. Ты что тут забыл? — упирается локтями в прорезиненный борт в полуметре и взмахом руки просит подать бутылку воды со скамьи. Виктор оборачивается, отходит на десять секунд и протягивает заказанное. — А где спасибо? Юра бурчит, фыркает, выставляет средний палец прямо мужчине перед носом — а то мало ли близорукостью страдает, — и, прищурившись, выжигает в груди дырку насквозь, откручивая пластмассовую светло-голубую крышку. — Засунь его себе сам знаешь куда. Никифоров знает, выучил за полгода совместной работы; с Юрой заниматься опасно всем — пошлёт дальше, где бывал, да и не бывал, думается, — «с прогибом не помогай, а шпагат — это не твоё ебучее дело». Словно только он и нужен, чтобы в сторонке наблюдать, указывать на ошибки и помогать, не прикасаясь.

— Юра, — тянет Виктор, стоя в шаге от подростка. На него глядят зеленеющие до боли гнева глаза и шипят разъярённо, — ты же не кисейная барышня девятнадцатого века, ты фигурист, и в мои обязанности входит, чтобы твоё тело знало правильную позицию. Никифорова не передёргивает, как многих, на которых Плисецкий ощетинивается, что выбивает из приевшейся колеи больше второго; будто Вите плевать, что его откровенно ненавидят, будто это совсем мелочь на фоне разверзшейся жизненной трагедии. — Со стороны гляди, хуев профессионал, — даже если так. Юра вытягивает ногу в сторону, не думает о том, что у Виктора до дуревших мыслей мягкий низкий голос заливается в уши, что откровенно расслабляет, а взгляд — противопоставлено голосу зоркий, твёрдый, мучительно пристальный — заставляет натянуться и гордо расправить плечи. Юра прямо сейчас готов расшибиться о хореографический станок, замарать зеркало кровью и вывести пальцем, что Виктор — чертовски привлекательная проблема.

— Ты на вопрос не ответил, — напоминает Юра, закручивая бутылку обратно, щурясь и прямо глядя в тёмные завивающиеся морозом узоры на чужой радужке. От пристально взгляда в ответ пробирает, как от того же прикосновения — Плисецкий до дрожи ненавидит чужие лапающие его руки, как игрушку, он не кукла в конце концов, — только не отворачивается, силясь побороться с собственными принципами и волнением. — А нужно? — Виктор смотрит наискосок, на белый плеер в заднем кармане тренировочных штанов Юры, контрастно чёрных, поднимается чуть выше, по давно заученным взглядом изгибам тела, вновь засматривается чужими юношескими глазами. В них больше ума и трезвости, чем у многих окружающих его людей поневоле, и больше справедливости, железного стержня самостоятельности. Отчего-то это важно. Алиса всегда говорила, что люди должны быть прежде всего верны себе. — Больно надо, — Плисецкий своенравно фыркает и поводит носом гордо, потому что может, имеет право, и его импровизированный одиночный вальс был красив почти так же, как и он сам — утончён, изящен, нежен. Чтобы не говорили другие. Юра ступает на черную дорожку, ощущая непривычную тягу к земле, быстро садится на скамью и заученно расшнуровывает коньки. Без них еще ниже, Виктор, молчаливо стоявший спиной, оборачивается, когда он уже натягивает обувь и накидывает темно-зеленую куртку на плечи, поправляя отросшие волосы. Их бы чем-нибудь закрепить, но разве послушается Юра повседневного совета человека, чьи указы в профессиональном плане исполняются сквозь крик и ругань? — Что надо? Никифоров пожимает плечами, вспоминая, что примерно также его поприветствовали впервые. «Что надо?» — без любезностей, ненужных приветствий, показывая четко вычерченные с рождения границы, и — отстранёно. Виктор ни разу не психолог, но видит же, что Юре не с кем было учиться общаться — прежде всего из-за усиленных тренировок, — в силу особенностей гадкого характера. Это не жалость, что-то глубже ее, гораздо проникновеннее — понимание возможно, — у Виктора не было друзей, а мать умерла довольно-таки давно, и делиться переживаниями стало не с кем. Мужчина еще раз оглядывает Юру и пожимает плечами. — Может тебя до дома подвезти? — он подхватывает куртку, забытую неподалеку, находит в карманах ключи от машины и дома и выжидающе смотрит. Почему бы нет? Юра прикрывает веки и натягивает капюшон почти на половину лица, прикрываясь за светло-русым искусственным мехом. Почему бы нет? Он почти прокусывает губу в раздумьях, ощущая тяжесть момента, давящую на гордо расправленные под взглядом Виктора плечи. «Вот зараза». Почему бы нет? — Это первый и единственный раз. Пошли уже. — В ритме вальса, котёнок. Плисецкий шипит и сжимает руки, поскребывая ногтями по внутренней стороне ладони. На «раз — два — три», как же. «Просто мелодия красивая». Юра ненавидит вальс, в первую очередь, потому что это парный танец.

***

Виктору нравятся улицы Питера, того, что ещё изначально строили, воссоздавали из головы и великих планов, когда каждая улица пестрила своими пастельными красками, сейчас так модными, гравюрами, узорами, объёмными формами. Часто он слышал ещё в университете, что на архитектора ему надо было идти, никак не на танцора. Говорили, что ничего не добьётся, так и останется один на тысячу, и таких наберётся — ещё один Питер строить, только и к архитектуре душа лежала чисто поэтически — не разбирается в этом Никифоров, и, как скромно признавался Лилии, поражённой его познаниями в истории создания родного города, в математике и физике не шибко умный. Всегда старался на износ, за счёт внеурочной работы вытягивал, лишь быть мать улыбалась.

— Не оценки для неё были важны, — Барановская, тогда ещё только на третьем месяце беременности, поглаживая едва-едва начинавший видеться живот, проникновенно улыбалась с искрами секретов, которых Вите по праву рождения не понять. — Она счастлива была, что ты к мечте своей шёл.

А близилось первое марта, как сказала Мила на тренировке — «по секрету всему свету» — у их главной хмурой морды шестнадцатилетие — «почти что юбилей». Для подростков очень важная дата, неполное вступление во взрослую жизнь, и Никифоров рад был бы проявить внимание, всё-таки хореограф.

***

— Что это? — Подарок. Юра тычет пальцев в фиолетовую коробку, которую упаковывать не надо — сама по себе шикарна, — проводит по тонкому банту в левом углу, только открыть боится; а Никифоров улыбается наивным подростком, мол, бери, а что там, я тебе не скажу. С такой ещё иногда бомбу суют или отраву, или девайс из магазина приколов. В прошлом году Мила за такое огребла по своей рыжей шевелюре. — Вижу, что подарок. Внутри что? — Виктор уже открывает (свой блядский) рот, как Юра вытягивает руку с поднятым вверх указательным пальцем и другой подхватывает коробку. — Скажешь, мол, открой и узнай, кину содержимое тебе в морду, затолкаю в глотку и скажу, что у тебя в заднице застряло вот это содержимое, — он трясёт подарок, улавливая глухой стук о картон; всё-таки не взрывающееся, — и будут тебе шланг совать, когда-нибудь достанут. Виктор недовольно — и признаться, чуть обиженно, — хмурится, хмыкает оскорблённо и уходит в другой конец зала, к Бабичевой и Поповичу. И недовольным становится Плисецкий скупой реакцией Никифорова. Мила к нему подлетает спустя пару минут, глядит с осуждением и повисает на плечах, тихо выговаривая на ухо: — Ты что ему сказал? В тоне её нет ничего предосудительного, только свои губы она поджимает, почти бантиком вытягивает и — видно — готова канючить до последних нервов Юры, чтобы добиться своего. Плисецкий фыркает — не удивили — и ещё раз трясёт подарком, боясь потянуть крышку вверх. Мила шёпотом восхищённо тянет, что Витя с цветом угадал, на что уже без двух лет совершеннолетний подросток взвывает, до последнего подозревая, что это Бабичева подсказала с любимым оттенком — «не дал Бог мозгов в пьянстве». И от девичьего взгляда, слов, выражения лица и общего повисшего антуража саднить под рёбрами начинает, будто тараканы через уши заползли и решили прогрызть себе путь обратно через грудину. — Не твоё дело, что я ему сказал, — из рук коробку вырывают и со всех сторон осматривают. — Увесистая, — тоже встряхивает, не жалея, за что щеки еле заметными красными пятнами покрываются — слышно на весь хореографический зал. Плисецкий — недоверчивый, может быть, стервозный гад, но стыдно бывает и ему, даже когда тараканы не прекращают грызть спустя три минуты, а Никифоров не смотрит совершенно, жестами повествуя Гоше о его — вероятно — новой программе. — На конфеты похоже, — заключает Милка после того, как коробку обнюхала, облапала и, признаться, слегка приоткрыла. — Чего? Бабичева весело хмыкает, тянет крышку вверх и представляет Юре набор из фигурных конфет, саморучно запакованных поштучно в прозрачную обёртку: некоторые из них поломанные из-за резкого и обильного встряхивания, а некоторые, целые, изумляли точностью и оригинальностью приготовления. Юра ещё такого не видел. — Где он это взял? — он бы не отказался сходить туда и сам, накупить всего, а потом нагло игнорировать Якова заявления, что он разжирел, как дойная корова с фермы. Нельзя обижать опекунов, которые тебя поят, кормят, обеспечивают деньгами и заботой, но Плисецкий бы ответил, что разжирела Лилия, сидя без дела, только так не делается — и за свои мысли ему капельку, но стыдно. — Приготовил, — Мила подхватывает поломанную на двое конфету, замечая внутри вишнёвого оттенка начинку — «конфеты с сюрпризом», — весело хмыкает, улыбается шире, замечая и край видневшийся записки. Юра вопросительно и недоуменно смотрит, потому что такое на его памяти точно впервые. Бабичева чуть ли не смехом заливается, сгибаясь пополам, протянув: — А ты разве не знал? Он тебе ещё записку оставил. Юр, честно, — девушка кладёт ладонь на чужое плечо и заглядывает в зелёные глаза именинника, вздыхая почти по-матерински; по-сестринки точно, — извинись перед ним. Даже для тебя это слишком гадко. В груди взрываются, ломаются, крошатся рёбра, тараканы доползли до заветной внутренней точки, и Бабичева, не напрягая Юру своим излишнем пребыванием рядом, отходит к Виктору и Поповичу, внимательно слушая каждое слово первого. Знает он, знает, что поступил некрасиво — теперь уж как не понять, — «откуда мне догадываться, что он сам этот сделал? Откуда вообще Милка знает?» Ответы удачно подсказываются подсознанием, что времени она с ним проводила не в пример больше, интересовалась чужой жизнью, увлечениями, плевала на разницу в возрасте — их любимое дело — показала себя отличным другом, не только ученицей. Плисецкий, смущённый, кусавший губы от стыда, подхватывает записку, веря, что там какая-нибудь банальщина из ранга — «с днём рождения, будь хорошим мальчиком, не болей»; или же «золотых медалей, чемпион». Из рук треклятая коробка почти выпадает, Юра спешно выходит из зала, сворачивая не глядя в туалет и вставая у раковин, врубая ледяную воду, чтобы хоть как-то в чувства себя привести. — Идиот. Какой же ты идиот, Плисецкий! — почти кричит отражению, а глаза обиженные от собственной глупости, руки дрожат, колени подгибаются. — Вот пойди и извинись. Говорить с собственным отражением, конечно, самый край, но кто из них слегка не поехавший. Подросток поджимает упёрто губы — прощение не эшафот же, и не позорное это дело, ведь сам провинился. «Просто идиот влюблённый, заканчивай давай». Освежить мысли вода не помогает, да и выбить дурь из головы не удаётся даже времени. Он оседает на пол под мерный шум льющейся воды — не жалко ведь, — перечитывая строчки до одури каллиграфическим почерком, раскрывая первую поломанную шоколадку. «Вкусно».

«Не попадись родителям, котёнок. Надеюсь, у тебя все будет хорошо».

***

Someone holds me safe and warm Horses prance through a silver storm Figures dancing gracefully Across my memory

Плисецкий замирает у края льда: Виктор критично, с несвычным ему выражением вычитывает Милу за её излишнюю на льду импровизацию, вытягивает девушку в ласточку и на примере показывает — своём примере, — что надо выше, лучше, изящнее. Мила же хрипит на выдохе, пытаясь сделать также, выдыхает пар изо рта и смело машет рукой, крича на весь Ледовый: — Привет, Юр! Юра хочет провалиться под землю, чертыхается и материт безбашенную безголовую бабу, но Никифоров на него подчеркнуто не оборачивается, выпрямляется и за плечо Бабичеву тянет на себя, приговаривая: — Вот такой прогиб надо. Ей кажется, что три позвонка выбило мигом и два других только пытаются, защемив их плоскогубцами, садистки оттягивая, иначе как объяснить, что едва почувствовав свободу от учительских рук, она опадает на лёд, успевая вытянуть руки, чтоб нос не сломать. «Не самая красивая картина». Виктор подаёт ей руку — все такой же милый, галантный, чуть ли не аристократичный, со своей осанкой и гордо расправленными плечами (потому что ему можно), — улыбается кратко уголками губ и помогает отряхнуть колени от белого крошева льда. Никто на памяти Милы так не делал. — Спасибо, — Бабичева говорит это шёпотом, взглядывает в чужие глаза и видит там заботу. По её позвоночнику проводят пальцами на проверку повреждений, доходят до поясницы и вновь ведут вверх; у Виктора руки действуют чисто профессионально, а лицо, словно они любезно кокетничают и её после ужина повезут в дорогой отель, взимать физическую плату ради морального удовольствия. У Юры от чужих действий зубы скрипят, ещё чуть-чуть и крошиться начнут, и желание развернуться, уйти, не появляться, забив Бабичеву проституткой в контактах, а Никифорову остро заточенным коньком проехаться меж глаз, авось, поможет, и нечистый дух, склоняющий к массовой оргии, покинет бренное тело вместе с его красотой и, возможно, жизнью. Мила смотрит на Плисецкого тщательно, выпытывающе — любит это дело, — видит многое, в том числе стыд, побудивший прийти в день, когда отлежаться дома можно, и обиду, которая режет пополам и подливает в костер неуверенности бензина, чтоб ярче горело. И знает, спрашивала уже, что Виктор не сходит с ней прогуляться по набережной Невы, не проводит до дома и не поцелует. Только если тыльную сторону руку на прощание или же по-отечески в лоб. Бабичева совестливо, во второй раз с сожалением прикусывает губы, отталкиваясь от Виктора вперед, подъезжая навстречу своей будущей смерти, которой сквозит с выхода на арену, прямо-таки из зеленеющих искрами глаз. Она немного побудет благородной, как Виктор, и сделает все правильно. — А мы уже закончили, — она улыбается довольно оптимистично, игнорирует ураган эмоций перед собственным носом, на ходу обнимая и в раскорячку доходя до скамеек, усаживается на них совершенно не элегантно под чужое бдение, словно застрелит, едва моргнув. Мила выдерживает паузу, смотря перед собой замучено — видно, спина напрягает, — с пониманием ситуации. А Юру от этого понимания выворачивает, только он продолжает стоять на месте, ибо Яков не скажет любезное «спасибо, Юрочка», если Юрочка по льду пройдётся в уличной обуви, треснув Виктора по его взрослой голове. Уйти, развернувшись, не дает сам Никифоров, который на Плисецкого посмотрел непроницаемо, хоть убейся, доселе непонятливо, только вскидывает брови вверх, а Юра в ответ разворачивается. К Миле. «Прекрасно, блядь». — Говори, что хочешь, но я извиняться не буду! — Юр, — девушка поднимает взгляд, отмечая поджатые, побелевшие губы, сведенную челюсть до вычерченной линии лица, и кулаки, сжимающиеся в карманах ещё зимней куртки. Плисецкого так и порывает крикнуть «что?» в ответ. А она спокойна, даже если знает все его эмоции, читает по лицу — не трудно, в общем-то, — и тихо смеётся в ладонь. — Ты как ребёнок. Он ждёт этого. Плисецкий застывает на месте, постепенно зубы перестает сжимать — действительно ведь раскрошатся, — бездумно наблюдает, как Милка снимает свои как бельмо на глазу коньки, отточено, привычным движением, хватает пару за шнурки и аккуратно на плечо забрасывает, желая удачи. Шёпотом. Движением губ. Они вновь остаются одни, Юра начинает проклинать вечерние тренировки и выбитый график Фельцманом, когда им «никто не мешает». Мешать необязательно люди должны, подросток их, конечно, не жалует, но внутреннее самовозгорание от кусачего волнения хуже. Гораздо хуже. Виктор подкатывает со спины и, плавно огибая Плисецкого, садится на место Милы, по новой испытывая юную выдержку, которой очень мало. Ноги подгибаются, живот сводит тянущими потугами и от голода блевать периодически тянет, а при повышенном стрессе Юре и вовсе кажется, что морская болезнь не морская, или же Дворец вдруг вышел в залив, бороздить просторы Балтийского моря. «Да за что ты мне свалился, Никифоров?» На языке горький привкус режет скулы, скатывается в глотку и разжижает слипшейся комок недосказанных слов, что преимущественно оскорбления в чужую сторону, а где-то в подсознании вертятся обличающие слова подростковой уязвимости. Ему хочется Милку задушить, что недопустимую слабость именно она видит, без тени сомнений опознает и пинает навстречу, мол, «сознавайся, идиот». Сама же уже четыре любви потеряла, ныла по ночам в подушку и Юрино плечо, а все равно шла по осколкам прошлого, радушно обнимая грабли. «Дура». Он не желает обниматься с граблями, они неприятно бьют по лицу, словно пощечиной от жизни, и могут нос сломать, а Плисецкий отчасти дорожит лицом — не нарцисс, но внешний вид одна из важнейших составляющих для фигуриста, так еще Лилия напоминает по вечерам, делая свои косметические маски и его заставляя. Мужчина обувается, методичным уверенным движением накидывает пальто на плечи и поправляет челку — перед глазами от излишнего света мутнеют очертания, но только на пару секунд — заснуть и сегодня ему рано не удастся, а Юра совершенно не желает уходить, кусая губы и потупив взгляд под чужие ноги. Все равно ему страшно. — Слушай, Вить… — подросток резко вскидывает голову, вроде как боли меньше будет — в случае с неловкостью и со вчерашнего дня волнующим беспокойством совершенно гиблый случай, — а вместо боли за пятки кусает совесть, будь она неладна. Юра молит, лишь бы щеки вновь не запунцовели от стыда — тогда он станет звездой сборной до самой смерти, а викторова гордость превратится в гордыню, и чем дьявол не шутит, но он с детства не выносил тыканья пальцев и всем пытавшимся эти же самые пальцы чуть ли не ломал. — Пошли прогуляемся, — подросток кивает головой в сторону выхода и быстрым шагом уходит, почти убегает. Никифорову эта чужая неловкость кажется милой. Юра вообще изумительный, Виктор ни разу не спорит, и прогуляться он не против. Даже если придется до дома возвращаться на такси и утром же на нем езжать на работу. Плисецкий вдыхает мартовский, но все еще зимний воздух, это почти что ледяная вода в запылавшее смущением лицо и даже чуть лучше. Мужчина догоняет пол минутой позже, проверяет время и на ходу кладет телефон в карман, включая беззвучный режим. С неба, затянутого темной поволокой облаков, определенно серых, сыростью тянет, и в Питере всегда так. Юра выбирает путь недолго, сразу делает шаг, стоит Виктору выйти, и, уткнувшись в ткань куртки, долго подбирает в уме правильные, нужные слова. Вообще-то, он уже вторые сутки о них думает, как сбежал с общего занятия по балету, завалился в постель и, доев до тихих стонов восхищения вкусные конфеты с кофе, еще час взирал в темный от отсутствия света потолок, расплывчато размышляя, что лучше донесет суть его мыслей и даже, пожалуй, чувств. — У нас завтра занятие, помнишь? Юра помнит, кивает, угукает под нос и тихо шмыгает, не обращая внимания, что они бредут вдоль Малой Невы, успев перейти Тучков мост. Совсем ненужное знание в его голове, ему с утра вспомнят, напомнят и три раза повторят. От реки приятно веет солью, чем-то морским и отчасти далеким, здесь лазурные рассветы и пёстрые закаты; Виктор посмотрел каждый в разное время года, восхитившись простой красотой в обыденных вещах на любимом месте; здесь августовские звездопады вселяют надежду в души людей, величественные фасады зданий и их структура, планировка, расположение вдоль могучей красавицы-Невы вдохновляют на подвиги; в Питере хочется остаться, им хочется до бесконечности любоваться, теряться в подворотнях и искать счастья в закутках. — Вить… — Давай станцуем? — обрывает мужчина, оборачиваясь с полуулыбкой на середине пути по набережной Макарова. Он взглядывает в туманные небеса и углядывает одну звезду, тускло сияющую, но по-своему прекрасную, составляющую одно из самых знаменитых созвездий на небосводе. У Виктора свое на уме, он говорит мало и о странных вещах, порой, больше о деле, но его голос, кажется Юре, слушать можно бесконечно, и этот же голос он ненавидит больше всего на свете; большего всего на свете он ненавидит быть слабым, а Никифоров по определению своего рождения ахиллесова пята. Плисецкий пытается помотать головой, отказать, выкрикнуть безукоризненное, безапелляционное «нет», ведь только собрал остатки смелости высказаться, наконец, извиниться, а голубые, как дьявольское пламя, глаза смотрят глубоко, чем сам Юра хотел смотреть и показывать, и Виктор улыбается. Он точно счастливо улыбается, когда от языка подростка не может отскочить ни слово — и это «мило». — Я знаю, Юр, — Никифоров правую руку вытягивает в приглашающем жесте, левую — заводит за спину. Даже без костюма и военного мундира выглядит он очаровывающе, влечет к себе взгляды и ни на мгновение не дает усомниться в своем превосходстве. Алиса называла это «оправданием своего имени». И хоть их семейные корни не были известны, отца Виктор никогда не знал, и родственники все погибли на войне, она вздыхала по ночам, глядя в темноту, кусая тонкие губы от болеющей тоски.

— По семье, милый. По твоей бабушке, теткам, нашему отцу. По четырем дочерям, которых я потеряла.

Ее признали сумасшедшей почти десять лет назад, а затем выявили рак мозга. Виктор очень скучает по любимой, теплой, ласковой и понимающей матери, даже с ее редкими разговорами о несуществующей семье, веря, что так она заполняла незыблемую ноющую пустоту в несомненном любящем сердце. — Просто станцуй со мной.

Far away, long ago Glowing dim as an ember Things my heart used to know Things it yearns to remember And a song someone sings Once upon a December

«Точно идиот». «Наивный валенок». «Недоблагородство, блядь». У Виктора этого слишком много — манер, учтивости, уважения, — того, что позабыли люди за прошедшее столетие и сейчас вспоминают едва ли, а он этим пронизан изнутри, и Плисецкого манит. Юра, сомневаясь, робеет, смотрит исподлобья недоверчиво, мало ли обманет, или это такая шутка, играет мысль о том, что у Виктора руки, как у остальных, полезут во все места, но только широкая ладонь по-прежнему вытянута для него, и ближе шаг Никифоров не делает. — Только раз. Это мое «прости», — Юра хмурится, когда собственная ладонь ложится поверх чужой, глубоко вдыхает и замирает, забывая выдохнуть. Мужчина встает на расстояние одного девчачьего шага, оставляя то нужно, как в классическом вальсе. — Принимаю, — Виктор улыбается благодарно, вторую руку укладывает Плисецкому ровно на лопатки, держа локти под прямым — правильным в танце — углом, не совершая излишних, тех пугающих еще мальчишку вещей. Он-то и с сомнительным взглядом едва дрогнувшую руку укладывает на чужое плечо, подавляя оторопь, скопившуюся в груди. — И извиняю. Это действительно важно, мужчине кажется, что Юре нужно научиться вести тактильный контакт с людьми — не только вынужденный, избегая всеми путями обхода предложенный, и тем самым ставя точность исполнения движений в номере под угрозу, а вместе с этим и своё физическое здоровье; это важно для человека — доверять. Виктор готов был пожертвовать для Юры важным моментом, ступает первым и только до скрипа стиснутая челюсть Плисецкого даёт понять, что партия девушки в этом вальсе ему совсем не угодила. Но двигается он уверенно, отдается ритму, клянет в мыслях холодные порывы ветра, смахивающие белокурую челку на лицо, и смотрит в глаза, ни разу не опустив головы. Внутри теплело вместе с последующим движением, Юра знал каждое, уверенно сжимая руку Никифорова в своей, прикрывал глаза, когда перед взором мутнелось, а потом видел голубые морозы океанов — с ходу не понять, что там плывет по чужой радужке, но это было завораживающе. Подросток прижимался постепенно — доверительно, улыбался на пробу, и тогда следящий за ним Виктор тоже улыбался — ярче, шире, кружил по набережной под вечный мотив одного и того же вальса, на «раз — два — три», признаваясь, что давно хотелось с кем-то станцевать, забывшись во времени, погоде и жизни. У него плыли круги, преимущественно зелёные, исключительно фантастической красоты, и кружились пары туманными воспоминаниями, родная Алиса, робко схваченная за руку и ровесница девушка со шлейфом золотого платья и голубых лент в завитых волосах. У Виктора от игр фантазии между рёбер кололо больно, иногда сердце прихватывало и тянуло одиночеством — наверно, так же как у его матери. Он кусает губы, глядит на подростка почти с сожалением, с опасением для самого себя, предполагая роковую болезнь. «Было бы печально…» — оставлять Юру одного. Шаги замирали, и подросток, импульсивно поддавшийся моменту и вставший на носочки, стал вдруг резко на пару сантиметров ниже, глубоко и часто вдыхал, но, убрав руки, не отстранялся. Стоял с запылавшим лицом, едва оценивая свои внутренние порывы, и в следующую секунду прижался крепко — тепло. Плисецкий не спал с игрушками, не спал с родителями, тем более с людьми, которых можно было рассмотреть со стороны любовных отношений, и обниматься по собственному желанию, жаться к чужой груди, стискивая зимнее пальто в пальцах — «наверно, для него это привычно. Я как ребенок». Но Никифоров в ответ обнимает, нагибаясь и обвивая за талию, уткнувшись в светлую открытую шею кончиком носа. — Часто мне снятся сны. Меня там убивают. Юра сглатывает скопившуюся слюну вместе с волнительной нерешительностью и тихо выдыхает, смотря за вьющимся паром изо рта. — А кому не снятся такие сны? — ежели только невпечатлительным людям и у которых снов-то не бывает. Подросток шепчет мягко, вытягивая руки на чужих плечах, даже не обращая внимания, косятся ли на них кто и что подумают. Питер же в конце концов. И даже перебирает в пальцах концы серебрившихся на свету изящных фонарей волос. Виктор тоже так думал; только на сны это мало похоже, и туманные вальсы, как будто из детства, начинают пугать. — Сейчас почти тоже самое было. Мне показалось… — Плисецкий стоит на носочках, ему тянет в коленях, это не больно, но неприятно, а от трепетного шепота мужчины в шею щекотно и почти жарко, — ты там был. Юр, я не вру людям. У меня мать умерла от рака мозга. Подросток отстраняется, и ему не препятствуют, зато в глаза Никифоров, зеленеющие майскими лугами, посмотреть решается с особой силой и волевой выдержкой. Юре немного тоже страшно — за другого, который говорит вещи важные и глубоко засевшие, душевные. О таком не каждому признаешься. А Виктор почти догадки свои раскрывает тому, кто младше его в два раза и откровенно посылал весь прошедший сезон. — Это же не наследственное заболевание, — светлые брови Юра изгибает, уточняя, скрыто надеясь, что раскрывая правду на чей-то мир. Давно известную, но сомнительную правду. Мужчина поводит плечами, поджимая губы и бросает невзначай, косясь в сторону реки: — Всякое может быть. Действительно, всякое. Плисецкий долго молчит, скупо взирая и мучительно размышляя, повторяя для себя один и тот же вопрос. Виктору от этого ожидания холодно, в голове поистине все мутнеет и смешивается в клубок воспоминаний, от которых тошно, непонятно и страшно жить. А вот от некоторых даже и умирать — бодро шагать на повешение или же расстрел. Как он помнит — почти не больно, мозг не успевает почувствовать, или же это защитная реакция. Психологическая давка того момента прошла еще в десять, а перестать предостерегаться смерти в юношестве равносильно суициду. Юра решает все в мгновение, схватив было развернувшегося в другую сторону Никифорова, крепко сжимает за лацканы пальто и дергает вниз, чтобы суметь на эмоциях, минутному порыву, опередив панику и растерянность, прошептать в губы, столкнувшись нос к носу. — Дурак. Какой же ты придурок, Вить, — и прочее-прочее, и далее-далее, Плисецкий устал повторять, что невинные взгляды благородных помыслов не доведут до добра. — Ты не в том веке родился, чтоб решать, что кому лучше, идиот. Или же вообще не в том, по ошибке вышло — как-то не до сомнений, пока удается выдыхать в чужой рот с придыханием, целовать тонкие обветрившиеся губы и чувствовать, как неуверенно, но целуют в ответ, до дрожи в кончиках пальцев. Совсем не страшно, но прикрытые глаза открывать не хочется, а растянуть момент, да еще и на улице, не сулит им хорошими последствиями. Они оба благодарят, что сейчас около десяти вечера. — Котёнок, — Виктор хватается за Юру, за его предплечья, и удерживает около себя, бегая взглядом по каждой черточке его лица — волшебного, — ты когда-нибудь бывал в Париже? — Что? Никифоров едва насмешливо хмыкает, закусывая нижнюю губу и любуясь. Доводит медленно пальцами до замерзших на ветру ладоней Плисецкого и переплетает пальцы, ощущая, что сжимают в ответ. — У нас там ближайшие соревнования, но… мечта детства. Ведь «до встречи в Париже». — Ты пересмотрел «Анастасию». Вокруг них будто невесомость щитом, порхает незыблемость чувств и небывалая легкость. Глаза в глаза говорить легче, словно мир только их. Юра в усмешке растягивает уголки губ, чуть прищуриваясь, потянувшись убрать волосы с глаз и замирая, когда викторовы пальцы, задевая кожу лица ногтями, оставляют на ней невидимые следы. — Зато ты прекрасно танцуешь. Плисецкий одобряюще хмыкает, расправляя плечи, как у Никифорова. «Талантливый ученик». Виктор глаз отвести не может. — Вить, — зовёт подросток и спиной вперед начинает идти до Дворцового моста. — А давай сегодня ты меня проводишь. К себе, — Никифоров давится внутренне воздухом, умудряясь не споткнуться и идя вслед, ни разу не сомневаясь. — И останешься на чай. Юра почти заливается смехом, глядя на чужую растерянность, оборачивается в чужих руках и, прижимаясь до боли трепетно, что уютно, перенимает то чужое видение красоты, которое одному по достоинству нельзя оценивать. Виктор уверен — останется. Не только на чай, постарается, чтоб и на утреннее кофе. Чтоб успеть рассвет показать в его естественном очаровании.

— А ваше имя? — Юлия. А вы? — Виктор. Станцуем?

Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.