ID работы: 5640998

Жить

Слэш
PG-13
Завершён
202
автор
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
202 Нравится 11 Отзывы 45 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

И хочу, чтобы мы любили друг друга столько, сколько нам жить осталось. (с) Р. Рождественский

Юри всегда был не от мира сего. «В хорошем смысле», – ласково добавляла мама и вздыхала, рассматривая сначала его первые детские каракули, и затем уже взрослые, серьёзные рисунки, на которые он тратил больше времени, чем на подготовку к итоговым экзаменам. Вздыхала – и больше ничего не говорила. «В плохом смысле», – фыркала Мари. Затягивалась сигаретой и смотрела насмешливо, с толикой какой-то затаённой, скрытой тоски. Трепала по голове рассеянным жестом и разрешала зарисовывать свои руки, тлеющий уголёк между пальцами, поднимающийся от него сизый дым. В прямом смысле – так кажется иногда самому Юри, в те тяжелые моменты, когда всё валится из рук и хочется только лежать, лежать, бесконечно долго лежать среди давно не стиранных простыней, среди перепачканных кистей, комочков полимерной глины и бесконечных бело-серых набросков. Как будто он перепутал вселенные и застрял здесь, в той неприятной вариации Земли, где за свою жизнь надо платить, а та лёгкость и красота, та сжимающая сердце нежная грусть – никогда не примет физического облика, сколько ты ни старайся. Наверное, есть уже отдельный вид душевной тоски – та, что накрывает всех студентов художественных факультетов. Это как пыль на верхних полках – тебе плевать на неё большую часть времени, но она есть, всегда есть, взлетает коршуном во время поисков нужной книги, оседает в лёгких нагло, бесцеремонно и заставляет надрывно кашлять, раздирая в мучениях кожу изнутри горла. Но стоит таблеткам и микстурам справиться с болью, как ты снова забываешь про эту пыль. А она про тебя – нет. Юри чувствует себя потерянным примерно три дня в неделю. И это почти норма. Пхичит, его лучший друг и человек-вечеринка, обязательно заходит проверить, если Юри не отвечает на сообщения больше чем сутки. Напоминает, что иногда даже тем, кто случайно запутался в хитросплетениях мультивселенной, нужно есть, ходить на занятия и в цех, что-то делать, готовиться к сдаче эссе, проектов, не запускать подработку. Напоминает, что нужно жить. Но всё время кажется, что Юри не может жить, что на самом деле он ждёт чего-то, всё окружающее, весь мир и глина в руках, пластилин между пальцами, клей, обрезки бумаги, всё это – предсуществование, взятая за секунду до взрыва точка отсчёта. Тьютор, конечно, только вежливо хмыкнул бы на эти рассуждения, поэтому Юри послушно тянет себя, ходит по городу, делает-делает-делает бессмысленные вещи. Разменивается на мелочи. Распыляет себя, как позолоту на вылепленную из глины приоткрытую ракушку. Края нависают над нутром, и там, за створками, Юри красит фосфоресцентной краской, но не всю поверхность, несколько мазков-лепестков с кругом-жемчужиной внутри, и в темноте, сквозь показательно яркое, кричащее золото, нежно светится этот прикрытый от невнимательных глаз цветок. «Найди меня», – говорит этот цветок – но только ему. «Не ищите меня», – говорит этот цветок всем остальным, он потому так и спрятан, потому так закрыт. Он создан для одного человека и только им может быть увиден. Юри разрешает Пхичиту фотографировать, потому что он – единственный, от чьего вмешательства не хочется выть и забросить любые попытки творить. Фотографии всегда выходят хорошие и именно такие, какие надо. Пхичит умеет понимать большую часть того, что хочет сказать Юри, и умеет не пытаться думать дальше. За это ему можно простить шумность, излишнюю громкость и привычку таскать с собой ненужных людей. Даже если это предсуществование иногда похоже на одно большое ожидание взрыва, Юри любит его – в те моменты, когда не лежит на кровати и не пытается мучительно осознать, зачем дышит и зачем сердце перегоняет по артериям в вены бесполезную тягучую кровь. Любит свою учебу, своих тьюторов, своих друзей-сокурсников и возможность до посинения сидеть в скульптурном цеху, примериваясь к остатку не особо хорошего мрамора в свободное от важных проектов время. Даже если иногда, созваниваясь с мамой, он слышит нотки разочарования и тоски в её голосе. Это уже давно стало неважно, и Юри правда устал объяснять, что заниматься скульптурой и работать на «нормальной» работе – это не вещи для сравнения. Юри устал оправдываться. Ему три дня в неделю всё равно, а четыре – изнутри рвётся, тянется это нежное-волнительное, ждущее. То, что он бережёт до очередной выставки. То, ради чего он откладывает деньги с самого отъезда из Хасецу. То, ради чего он, наверное, и перепутал миры, очутился здесь, в трёхмерном неудобном пространстве, где слишком много условностей и границ. В небольшой студии уже давно есть место, почти собраны деньги, но Юри продолжает отвлекаться, потому что ему страшно. Это очевидно – когда ты готовишься сделать что-то, что будет самой сутью твоей жизни и твоей личностью, той самой искрой, которую в тебя вложил кто угодно, хоть Бог, хоть равнодушная и бесконечно расширяющаяся вселенная – сложно сделать первый шаг. Юри прячется от этого первого шага в кофейнях и неформальных забегаловках, где его неизменно находит Пхичит. – Я надеюсь, с тобой всё будет хорошо, когда ты закончишь «это», – говорит он серьёзно, нахмурившись. – Надеюсь, что я смогу хотя бы начать, – пожимает плечами Юри. Ему страшно, конечно, но с каждым днём, кажется, всё невыносимее находиться на точке невозврата, хочется сделать шаг и задохнуться, захлебнуться тем, что зрело долго и упорно внутри. Начать, наконец, жить. Потому что время, утекающее сквозь пальцы, кажется безнадёжно упущенным. Это так выматывает, что однажды Юри делает заказ посреди ночи, и спустя неделю сидит, глупо смотря на большой кусок мрамора, стоящий в самом центре студии, весь сияющий и сверкающий, с розоватыми прожилками, словно живой. К нему хочется прикасаться, и одновременно это кажется кощунством, святотатством. Камень холодный, и его не греет робкое зимнее солнце, не греют батареи, не греет хрупкое, стеклянное от испуга дыхание Юри. Когда он начинает обрабатывать основной массив, руки дрожат так, что мрамор только чудом не крошится в ненужных местах. Зато внутри всё – крошится. И хочется плакать – беспрерывно, каждую секунду, как будто с каждым ударом скарпели что-то внутри запечатляется в камне, но исчезает из Юри. Это и прекрасно, и кошмарно. Это похоже на жизнь, на ту жизнь, которую он всегда ждал, и она так невыносимо выматывает, что хочется поскорее умереть. Юри почти не выходит из дома, сдавая все работы почтой, изредка отвлекается на что-то совсем халтурное, бездушное, и его тьютор вздыхает, давая ещё времени авансом. Юри должен делать свой проект в цехе, вместе со всеми, но он не может позволить кому-то увидеть ни процесс, ни саму работу до того, как будет готов. Иногда ему кажется, что нежный сахарный мрамор дышит в те краткие моменты, когда голова от усталости кружится и перед глазами мелькают черные мушки. Шепчет что-то на своём, неизвестном языке, зовёт и просит продолжать даже тогда, когда от боли ноют запястья, когда затекают спина и плечи от неудобных поз. Приходит во сне, мучает фантомными ощущениями холода и шершавости, гладкости, пыли, содранного горла. Это нетерпение – понимает Юри спустя какое-то время. Он перестал считать часы и дни уже слишком давно. Нетерпение, жажда, желание, квинтэссенция жизни, которая, сжавшись в одну бесконечно плотную точку, мечтает о Большом Взрыве. Он неизбежен. Жизнь неизбежна. Юри так и называет свою тему, когда однокурсница, с которой он арендует зал, пытается выспросить о сроках. Жизнь. То, что в Юри было всё это время, то, что рвалось наружу, – сама жизнь. Он начал дышать, прикоснувшись к мрамору, и мрамор задышал следом, как послушный ребёнок, жадный до знаний, до ощущений, до чувств и эмоций. И когда сквозь неопределённую толщу начинает проглядывать фигура, намётки лица – Юри начинает задыхаться и не меньше чем трижды в час ощущает, как близок к тому, чтобы потерять сознание от напряжения. Черты, линии, силуэт – это всё приходит само, без эскизов, без набросков, и если раньше он боялся действовать без плана, то к этому времени уже понял, что не сможет всё испортить. Его руки знают, что делать, и всегда знали. Его глаза могут быть настолько ужасны, насколько это возможно, но они не допустят ошибки. Всё выходит так, как должно. Юри шлифует каждый миллиметр, каждую черту, каждую крохотную деталь. Он не знает, откуда взялась эта внешность, но знает, что никого красивее попросту не может существовать – даже во мраморе эта красота обжигает глаза, слепит их, и невозможно представить что-то подобное, сотканное из плоти и крови. Только неподвижность камня спасает этот мир от гибели, потому что законы физики и биологии не вынесут чего-то настолько совершенного. Дело даже не во внешности, потому что лицо и тело выполнены не по правилам золотого сечения, слишком высокий, наверное, лоб, слишком выделенные веки – но каждая черта просто высвобождает то, что существует внутри камня. Высвобождает жизнь. В бессонные ночи Юри садится у ног незаконченной статуи и тихо слушает тишину. Касается обтёсанного мрамора дрожащими от усталости пальцами, гладит, жалеет – извиняется. Что не может закончить быстрее, что не мог начать раньше, что где-то могут быть ранки и зазоры, ломающие образ. Мрамору хочется жить и сиять, а не прятаться в его тёмной студии. Почему-то Юри уверен, что его статуя будет чувствовать себя отлично на выставке. Она желанна там. Долгожданна. Немного обидно и грустно думать о том, что придётся показывать её кому-то, придётся снова учиться жить одному, только теперь – совсем без этого щемящего чувства ожидания внутри. Но зато – жить. А не существовать, кляня бессмысленность окружающего мира. До завершения остаётся совсем немного. «Жизнь» стоит посреди студии, расправив плечи, приподняв голову и смотря куда-то далеко, сквозь облака, сквозь мириады галактик, в самую суть мироздания. Ноги в движении, левая впереди, правая только пальцами касается постамента, а руки раскрыты, словно ловя потоки ветра. Юри долго трудится над лицом – немного прищуренными глазами, приоткрытыми нежными губами. Коротким волосам он придаёт форму, какую придал бы им порыв ветра. Ветер – как один из символов времени. Даже находит время для того, чтобы созвониться с однокурсницей и согласовать место статуи на выставке, спешно набрасывает то, как должна выглядеть композиция, получает одобрение и обещает к концу недели привезти работу. «Жизнь» теперь неотрывно следит за Юри, пока тот торопливо приводит себя в относительный порядок и пытается выспаться до того уровня, когда круги под глазами перестанут быть темнее зрачков. Взгляд, направленный в сердце мироздания, обхватывает все происходящее вокруг, и Юри иногда останавливается прямо на линии глаз и улыбается. – И не надоело тебе? – спрашивает он. Статуя молчит, смотря поверх его головы и таинственно полуулыбаясь. – Скоро оставишь меня одного. Скучать уже не будешь. Вспомнишь обо мне хотя бы раз? Тишина не прерывается. Перед самой выставкой Юри становится так тоскливо, что он приходит поздним вечером в зал, куда уже перевезена «Жизнь», и садится у белых ног, пряча голову между колен. Когда что-то так долго является частью тебя, а затем исчезает – это больно. Оставаться одному – это больно. – Живи, – просит Юри тихо, шёпотом, стыдясь своей слабости. Но ему так хочется, так безумно хочется, чтобы этот холодный мрамор задышал. И не просто потому, что Юри одиноко и больно. Камень не должен держать жизнь. Камень не должен ограничивать спрятанное внутри, не должен прятать вообще, и сама идея – как будто насмешка, сама поза – издевательство. «Жизнь» стремится сделать шаг, но стоит на месте. Юри до звона в ушах хочет услышать сердцебиение и вдох. Но уходит, окончательно замёрзнув. Всего на мгновение кажется, что тени двигаются, но нет – тишина, темнота, прищуренные глаза. Глупо надеяться, что ты, совсем обыкновенный среднестатистический человек, обладаешь силой творца. Глупо надеяться, что на твои мольбы кто-нибудь откликнется – боги лишены слуха. Это трудно и больно, но Юри обязательно привыкнет. Первый день выставки проходит отлично, и даже когда хочется до мурашек в ладонях отмыть своё творение от восхищенных взглядов, Юри держится, дышит и привыкает к мысли о том, что он – один, и он – готов жить. Выполнил главный свой долг, помог одной из идей, витающих в отдельном невидимом пространстве, стать реальной. Теперь можно подумать и о себе. Окружающие люди теперь воспринимаются не как дурные помехи, а как необходимое, непривычное, но правильное явление. Он фотографирует экспонаты вместе с Пхичитом, ищет удачные ракурсы, старается как можно лучше раскрыть сюжет и идею каждой скульптуры, каждой инсталляции, и вместе с этим удаётся немного отвлечься от тоскливых мыслей. – Ты выглядишь живее, – говорит Пхичит осторожно и улыбается радостно, когда Юри неуверенно кивает. – Сходим куда-нибудь на выходных? И снова кивок. Учиться дышать – вот на что это похоже. На то, когда ты вдруг начинаешь задумываться о том, как вообще работают твои легкие, как поэтапно происходит вдох и выдох, и после этого отлаженный генетический механизм даёт сбой. Ты стоишь посреди выставки, стараешься не оборачиваться к пронзительному взгляду белоснежных глаз и учишься: открыть рот, втянуть воздух, подождать, выпустить его обратно. Выставка закрывается на ночь, и холодный снег бьёт в лицо, когда Юри выходит на улицу. Где-то там, за спиной, смотрит в бездну вселенной «Жизнь». И как бы ни хотелось остаться там, у каменных ног, до потери сознания вглядываясь в неподвижные глаза, до потери дыхания слушая тишину, нельзя. Электронный дневник в телефоне заполняют встречи, семинары, лекции, другие выставки, показы, галереи, встречи – важные и бесполезные. Бесконечные будильники с разницей в пятнадцать минут, потому что Юри отвратительно ориентируется во времени и путает день с ночью. Эти будильники не работают. С утра его будит звонок, и судорожно дрожащий, испуганный, отчаянный голос лепечет что-то, Юри не разбирает, одевается как попало и почти бежит к их выставке. Предчувствие, вспышка, пощёчина – вот как это ощущается морозным январским утром. Весь зал разукрашен броскими граффити, абстрактная «Афродита» разбита вдребезги, пол загваздан следами грязных ботинок и краски, а самое главное, от чего все накопленные за пару дней знания о дыхательной механике исчезают, – «Жизни» нет. Только пустой постамент. Как будто статуя всё-таки сделала свой шаг. Юри оседает на пол и смотрит на криво завязанные поверх ботинок шнурки. Бабочка с поломанными и кривыми крыльями, больше похожими на остатки куколки. Это не должно быть так больно. Не должно так грызть изнутри. Но пальцы подрагивают в нервном треморе, а горло скрипит изнутри от пустынной сухости. Слёз нет, потому что на них нужна решимость выпустить свою боль наружу, а решимости – нет. Сил – нет. – По крайней мере, нам не нужно оплачивать ущерб, – говорит ему девушка, делавшая «Афродиту», и протягивает пластиковый стаканчик с водой. – Никифоров с самого утра тут, всем сочувствует, успел переговорить с копами. Надеюсь, что твою работу найдут. – Кто такой Никифоров? – отстранённо спрашивает Юри, выталкивая языком сквозь зубы непривычные звуки. Сразу несколько пар глаз смотрят на него удивлённо и как-то туманно. Слова наслаиваются ватой, гудящие, странные. Ни одно из них не доходит до разума. Юри не знает, о ком они говорят, и в конце концов голоса успокаиваются, списывая всё на шок. Отдаётся в голове стук каблуков о плиточный пол и радостное «мы только о вас вспоминали». Юри поднимает глаза и замирает. – Всё в порядке? – спрашивает его «Жизнь». Глаза, губы, тонкий нос, ключицы в вырезе рубашки, тонкие пальцы и белизна кожи. Мозг отказывается обрабатывать информацию, отказывается анализировать и сопоставлять, отказывается работать, и тогда его собственное творение наклоняется, прикасается прохладными пальцами к пульсирующей жилке на шее Юри. – Принесите нашатырь, – командует мягкий, взволнованный голос. – Вы слышите меня? Посмотрите сюда. Сколько пальцев я показываю? «Ты показываешь три дня моей работы», – думает Юри. Безымянный и указательный одной длины. Ровные ногти. Нашатырный спирт раздирает чувствительный нос, и рефлекс заставляет зайтись судорожным кашлем. Это невозможно. Но эти глаза – этот взгляд, пронизывающий мироздание – не получается спутать ни с чем. – Кто вы? – спрашивает Юри, неожиданно для себя не чувствуя вездесущей дрожи в голосе. Наверное, даже для его непобедимой тревожности это слишком. Зато глаза – вздрагивают. В них удивление и смех. – Виктор Никифоров. Я спонсирую ваш университет, – кто-то подталкивает под бок, голоса шуршат гофрированной бумагой. – Полно, ребята. Я бы тоже никого не узнавал, если бы мою работу украли. Ничего страшного. Пойдёмте, пойдёмте, вам надо на свежий воздух. Мысли обжигают. Рука у «Жизни» – нет, у Виктора – теплее мрамора. Юри хватается за неё, встаёт, пошатываясь, и окунается в сладко-горький запах одеколона. Он смешивается с обычным человеческим запахом и оседает пыльцой на языке, на нёбе, как послевкусие пастилы. Перед глазами мир расплывается даже сквозь очки, и Юри не спотыкается только благодаря тому, как аккуратно и бережно ведёт его за локоть Виктор. Он выше на семь сантиметров. Он улыбается так, как Юри никогда не смог бы заставить улыбаться свою мраморную статую. Морозный воздух ударяет в нос, вымывая сладость, и хочется уткнуться в шарф, небрежно обмотанный вокруг шеи Виктора, чтобы снова очутиться в этом дурмане, но Юри держит себя в руках. Глубоко вдыхает сухой холод, считает до десяти, старается не смотреть. Так ведь не бывает. Камень не может в самом деле ожить. – Лучше? – спрашивает Виктор, придерживая Юри за плечи. – Наверное. Камень не может ожить, но кто-нибудь, пожалуйста, объясните существование этого человека, тело и лицо которого Юри может воспроизвести с закрытыми глазами без малейшего изъяна. Почему все помнят и знают его, все, но не Юри? Почему в голове так туманно и так подгибаются ноги? – Нет, в таком состоянии я вас оставить не могу, – Виктор склоняет голову набок и задумчиво поджимает губы. – Не хотите выпить кофе? Тут недалеко есть неплохая кофейня. Юри вообще всё равно, поэтому он только кивает и позволяет дальше вести себя за руку по промёрзшей улице. У Виктора прохладная кожа. Очень мягкая, необычайно мягкая, Юри очень старается не проводить раз за разом большим пальцем по тыльной стороне его ладони, но эта мягкость завораживает. Мрамор тоже по-своему мягкий, но он больше похож на застывшую воду, а эта кожа – лебяжий пух. Невозможно, но, даже едва шевеля пальцами, Юри понимает – это та самая ладонь, которую он бережно заглаживал рашпилем днями и ночами, это те самые линии и изгибы. Невозможно. Но, даже когда Юри впивается ногтями в своё запястье, усаживаясь за столик, Виктор не пропадает и не превращается обратно в статую. А самое главное, Юри, наконец, может рассмотреть его глаза. Аквамарин. Живая, блестящая вода с чёрными островками-зрачками и каймой светлых ресниц. – Юри, верно? – риторический вопрос. Виктор гладит пальцами края своей чашки не глядя, смотрит на Юри в упор, немного наклонив голову, и пепельная челка падает, скрывая часть лица. Хочется убрать её, смахнуть, чтобы снова и снова смотреть на до усталости знакомые черты. Раньше Юри думал, что жизнь имитирует искусство, теперь думает наоборот. – Как давно вы сотрудничаете с нашим университетом? – спрашивает он, чтобы не выглядеть совсем глупо. В любом случае Юри знает, что никакого спонсора по имени Виктор Никифоров до прошлой ночи не было. – Около трех лет. Я спонсировал почти все выставки вашего факультета, – тоже ложь, но в любом случае это не так важно. Какая разница, если всё это говорит человек, который ещё вчера был статуей. – И был на всех ваших выставках. Если честно, мне очень нравятся ваши работы, и я безумно жалею, что пропустил первый день этой выставки. Надеюсь, полиция быстро разберётся с пропажей. – Я тоже, – говорит Юри едва слышно, горло сжимается. Они смогут найти статую? Или все следы приведут к Виктору? Или никто и не будет искать? Может, всё это сон, галлюцинация, бред? Может, шок был слишком сильным и Юри забыл, как на самом деле выглядела «Жизнь»? Нет. Он мог забыть, но его руки – нет. – Вам надо отвлечься, – ладонь Виктора ложится поверх ладони Юри, уже согревшаяся, всё ещё невероятно мягкая. – Вы такой бледный. – Давайте на «ты», – выпаливает Юри. – Если можно. – Конечно, – Виктор улыбается, как будто всё время ждал этого. – Как тебе будет удобно. Юри будет удобно, если он поймёт, что происходит. Или – если не поймёт, но Виктор не уйдёт в январскую метель, закончив проявлять вежливость и заботу истинного мецената. В конце концов, Юри ведь хотел этого. Сейчас собственное желание кажется таким странным – откуда он знал, что «Жизнь» не будет, например, жестоким и равнодушным социопатом? Это было бы логично. Виктор не похож ни на одного из знакомых или друзей, потому что пока что он похож на очень вежливое лицо с обложки. Лица – это не то, что интересует Юри. Поэтому он задаёт вопрос за вопросом, Виктор отвечает, задаёт вопросы в ответ, и они говорят, говорят, несколько часов напролёт, пока этот бархатный голос не отпечатывается прочно в сознании. Юри нравится, безумно нравится, и он так рад, что не продумал ничего, кроме внешности. Хотя и внешность, её идея – всё это, наверное, так же случайно попало в этот мир, как и сам Юри. Виктор рассказывает о себе с мечтательной улыбкой, и Юри запоминает каждую деталь, обычно равнодушный к чужим биографиям. Запоминает ласковый задорный смех и морщинки в уголках щурящихся глаз. – Не дашь мне свой номер? – спрашивает Виктор, едва заметно краснея, когда за окном начинает стремительно темнеть. «Что угодно», – думает Юри, собственноручно выстукивая комбинацию цифр на сенсоре чужого мобильного. Это всё ещё кажется сном. Таким сном, теряя который утром, ты как будто теряешь огромную часть себя и ещё половину дня пытаешься вспомнить, есть ли тебе ради чего жить на этом свете. Но, даже если это сон, Юри рад, что хотя бы смог его увидеть, настолько детально почувствовать – вкус кофе, запах сладко-горького одеколона и кожи, мягкость рук, аквамариновые глаза и целых несколько часов без ощущения тяжелого, колючего одиночества. Когда они выходят из кафе и прощаются, Юри чувствует, как с каждым шагом в противоположную от Виктора сторону ему становится всё холоднее и холоднее, несмотря на пальто и перчатки. Как будто все тепло ушло, а тело больше не видит смысла поддерживать постоянную температуру. С ним такое в первый раз. Наверное, Юри начинает жить именно в этот момент, а не раньше – теперь боль от расставания становится для него осмысленной. Больно не потому, что так должно быть, а чтобы понимать, чего тебе всегда не хватало. Боль – сигнал, что что-то идёт не так, а не фоновый шум. Вечером руки дрожат, и вместо эссе – белый экран с мигающим курсором, мыслей много, и все – не о том, слов много, и все – слишком узкие и ограниченные, чтобы передать хотя бы толику ощущений и чувств. Хочется придумать новый язык, но это бессмысленно – всё те же буквы, всё те же сочетания, ограниченные и сухие. Юри никогда не понимал пишущих людей – как, как им не тесно в буквенных рамках, как они могут выплеснуть себя в строгий черный ряд кем-то для удобства социализации придуманных символов? Впрочем, и рисующих, и лепящих, и строгающих он понимал не всегда. Себя – так вообще никогда. Как можно надеяться на искусство, когда жизнь одним росчерком пера превзошла вершину твоего мастерства? «Хотя, – думает Юри, ложась обессилено в кровать и прячась под прохладной лёгкостью одеяла, – если бы не искусство, никто бы не доживал до совершеннолетия. Мы бы все умирали от невыносимой тоски и любви, и от того, что не было способа хотя бы как-то, коряво и грубо, рассказать всем о том, что бушует внутри нас». Он спит беспокойно, ворочаясь и сбивая в ком белые простыни, цепляясь за путанный сон-лабиринт, в котором, конечно, есть Виктор, но как-то неуловимо и странно, и мысли о нём во сне запрещены, они спугивают и рушат магию момента, не думать, не думать, не думать, обмануть сознание – вот чем Юри занимается до самого утра, пока первые лучи ледяного январского солнца не обжигают глаза сквозь веки, пока будильник не вгрызается в барабанные перепонки. Утро можно ненавидеть, можно любить, а можно его бояться, как и делает Юри. Бояться, потому что утро – это начало, а начинать – сложно, страшно, постоянно нужно проверять, не сломалось ли чего за ночь, не исчезли ли твои знакомые и друзья, не обрушился ли мир случайно в бездну, не стал ли Виктор, например, снова статуей. И не решил ли он, что Юри не стоит усилий. Зеркало в ванной подсказывает, что Юри не стоит усилий уже давно, но это даже не новость и не озарение, поэтому не достойно внимания. Вода трезвит, химический мятный вкус зубной пасты даёт бодрую пощёчину, словно посланную миром – добро пожаловать в новый день, ничего нового, ты всё ещё бессмысленный сгусток материи и надежд, обречённый на скитания длиной в несколько десятков лет, в зависимости от случая и того, чем ты будешь травить себя. Юри травит себя только крепким кофе и редкими сигаретами. Дым вылизывает горло и зубную эмаль, гладит изнутри лёгкие, непривычно царапает – Юри не курил всё то время, пока делал «Жизнь», потому что боялся, что никотин вокруг и в нём самом нарушит хрупкую гармонию и испортит нежный камень. Теперь опасаться нет смысла, а тело требует хотя бы искусственного облегчения и заверения в том, что всё будет хорошо. Он приходит в скульптурный цех и честно пытается доделать что-то из проектов, доклеить вздымающуюся волну из газетных заголовков, но всё валится из рук, и курить хочется нестерпимо – каждые пять минут, как будто организм разучился вырабатывать гормоны счастья сам, ему нужна помощь, костыль. Но в долгосрочной перспективе от большого количества сигарет Юри будет ужасно тошнить, а голова начнёт взрываться краткими и резкими приступами боли, поэтому он продолжает бесцельно и бессмысленно вырезать большие кричащие буквы и клеить их поверх макета. Время течёт и тянется, как размякшая жвачка, а плечи болят от неудобной позы. Юри не сразу замечает, что индикатор на его телефоне уже давно мигает белым – оповещает о пришедшем сообщении. «Выйдешь?» – спрашивает незнакомый номер, и Юри, не думая, набрасывает пальто и усилием воли не берёт с собой пачку сигарет. Напротив входа стоит Виктор и смотрит, щурясь, на застывшее среди ясного неба солнце. Юри видит только его затылок, но наклон головы и поза позволяют определить направление взгляда. Неловко думать о том, сколько он тут ждёт. – Ты знаешь моё расписание? – спрашивает Юри, подходя совсем близко, и Виктор оборачивается на звук его голоса, улыбается мягко и растерянно, беззащитно – так, что его хочется обнять и укрыть от слепящего дневного света. – Нет. Выбрал время наугад, – говорит он, опуская глаза. – Не хотел выглядеть как сталкер, но не получилось, да? – Всё в порядке, – Юри улыбается, успокаивая. Он мог бы сказать: «Господи, я родился с идеей о твоем существовании и начал жить, когда создал тебя, когда встретил тебя, какое сталкерство, о чем ты», но это было бы слишком, наверное. – Ты… – Привёз тебе кофе, – жестом фокусника Виктор достаёт из-за спины высокий кремовый стаканчик с логотипом вчерашней кофейни, и Юри вдыхает сливочно-кофейный аромат. – Но, увы, никаких новостей от полиции. Это хорошая новость? Плохая? Юри понятия не имеет и просто греет руки о картон. – Подожди немного, я заберу сумку, – говорит он, сделав глоток, и уходит обратно в теплое нутро цеха, без сожаления откладывая работу на завтра, послезавтра или когда получится. По возвращении Виктор даже не задаёт вопросов, просто открывает перед ним дверь своей машины, серебристой и с обтекаемыми, гладкими формами. Юри понятия не имеет, куда они поедут, когда он вернётся домой и что будет говорить своему тьютору, но эти мысли не имеют никакой субъективной важности. И объективной, если подумать, тоже. Просто будь готов жить, глупый человек, и тогда жизнь не будет для тебя в тягость. Этим вечером они с Виктором просто гуляют по парку и по мосту над замёрзшей рекой. Следующим – по заснеженному загородному полю, отделяющему цивилизацию от тёмного массива леса. В плохую погоду их убежищем становятся бесконечные кофейни и полутёмные подвальные помещения со странной дрожащей музыкой. Юри на самом деле всё равно где и как он будет слушать Виктора. Он не чувствует холода, жары, не чувствует промокших ног и раздирающего сосуды желания курить, просто медленно тонет в голосе и тепле рук, в блеске глаз и в самом Викторе. Давит внутри себя важные, но слишком страшные вопросы вроде «Почему я не могу тебя вспомнить?» или «Знаешь, как выглядела моя работа? Как ты». Без этого можно прожить. Бывают же люди, которые ни разу не спрашивали у себя, что такое существование и почему они осознают себя сами собой. Живут же как-то. Когда Виктор в первый раз приходит к Юри, в его студию, он застывает перед большой репродукцией «Сада смерти» на стене. – Я хотел повесить «Раненого ангела», но передумал, – говорит Юри, разматывая шарф. Его немного трясёт. – Каждое утро просыпаться под тем взглядом сложно. – А просыпаться с мыслью о смерти тебе легко? – без насмешки спрашивает Виктор, отворачиваясь наконец от картины. У него взгляд, пронизывающий до самого сердца. – Не знаю, – говорит Юри. – Последние несколько месяцев я просыпался с мыслью о тебе. Последние полгода. Всю жизнь. Детали, которые не стоит озвучивать, когда тебя целуют бережно и нежно, когда шарф выпадает из рук, а руки – к плечам, к теплой шее и мягким волосам, когда необходимость в дыхании начинает казаться танталовыми муками. Юри мог бы простоять так вечность, в руках Виктора, прижавшись к его губам. Отстраняться хотя бы на сантиметр страшно, но Виктор снова и снова целует его, усыпляя этот страх. Пробуждая другой. Виктор вклинивается в жизнь Юри мягко, но настойчиво. В те четыре дня в неделю, когда Юри способен к осмысленному существованию, и в те три дня, когда его хватает только на утренний кофе и отключение будильника. Виктор умеет сосуществовать с ним в обоих этих состояниях – гулять по мокрому снегу, по едва пробивающейся весенней траве, или лежать рядом, невесомо гладя губами плечо. Это, наверное, какое-то особенное строение мозга или свойство личности, потому что Юри сам с собой иногда не может до крика, а Виктор – может. Вся жизнь медленно перекраивается, как будто плохо зашитую рану теперь шьёт хороший, талантливый хирург, вынимая грубые мясницкие стежки, заменяя их аккуратными и ровными. Юри тоже учится жить со всеми состояниями Виктора – от солнечной радости до холодной остроты, когда из-за стресса и отвратительной погоды он может наговорить лишнего сквозь зубы и уйти, чтобы не добавить сверху ещё чего-нибудь. В такие моменты Юри вообще забывает, что Виктор, возможно, ожившая статуя. А в другие – не забывает. Когда они в первый раз занимаются любовью – именно ею, потому что сексом Юри занимался с другими людьми, и это было «никак» – руки дрожат, ноги дрожат, непреходящая дрожь ввинчивается в тело. Виктор такой же, каким Юри делал «Жизнь» – силуэт, длина рук и ног, торса, ключицы и пальцы. И Юри всё ещё может с закрытыми глазами воспроизвести это идеальное тело, не потеряв к нему ни капли интереса и любви. Только это всё равно уже не «Жизнь», а Виктор – живой, дышащий, стонущий, чуткий и нежный, иногда – резкий и грубоватый, когда им обоим нужно столкнуться острыми углами, чтобы почувствовать боль и тут же сгладить её. И каждое отличие от своей работы Юри скрупулёзно отыскивает, долго рассматривает, вносит в натальную карту. Небольшой шрам, похожий на белую ниточку – «упал в детстве с качелей» – Юри зацеловывает, зализывает, затрагивает до предела, пока Виктор не хрипнет от стонов. Потому что на самом деле ему теперь страшно просыпаться по утрам. Страшно, что он откроет глаза – и не вспомнит, не увидит Виктора. Или наткнётся на холодную мертвую статую. И однажды этот страх прорывается сквозь закушенную губу, сквозь сонливость – Юри некстати и торопливо, глотая слова, рассказывает, что, вообще-то, пропавшая статуя выглядит в точности как ты, и, ну, понимаешь. Напрямую спросить: «Ты случайно не оживший кусок мрамора?» – не получается. – Если смириться с наличием Создателя, – философски говорит Виктор, смешно сдувая с лица челку. – То эта идея мне нравится. Если кто-то и смог бы создать меня, то только ты и твои прекрасные, волшебные руки. И целует ладони Юри, смеясь. Юри смеётся вместе с ним и чувствует, как замирает сердце. Ну да, конечно, с чего Виктору верить в этот бред, даже если он и есть «Жизнь», то вряд ли он это осознаёт или осознает когда-нибудь. Это хорошая новость, или плохая, или это вообще не новость – нет разницы, потому что этот мучительный миг прошёл, и теперь Юри может в свои самые плохие минуты бояться вслух. Даже если для Виктора это всё звучит как романтичная шутка. Постепенно Виктор переезжает к нему – точнее, никто никуда не переезжает, просто большая часть его вещей оказывается в студии, потому что от неё ближе до цеха и корпуса университета – и Юри привыкает к тому, что каждое утро просыпается рядом с ним. Страх не уходит, но уже не подъедает уверенность так сильно. А ещё Юри в какой-то момент понимает, что Виктор оживает, или что-то подобное, потому что у него появляются новые родинки с той скоростью, с которой не должны бы появляться у нормального человека. Открываются новые шрамы, кожа перестаёт быть идеального тона в каждой части тела. Это больше не прекрасный и бездушный мрамор, это прекрасный и неидеальный Виктор, которого Юри любит так сильно, что иногда просыпается посреди ночи и едва дышит, прижимаясь к его теплому боку. В эти тихие ночи он думает о том, что если и есть Создатель, который исполнил его давнюю просьбу, то нет и не будет никаких слов, которыми можно было бы выразить ему благодарность. Слишком поздно Юри понимает, насколько Виктору не нравятся сравнения с «Жизнью» и вообще разговоры о ней. Сначала это просто едва проявляется – в напряженных шутках и том, какой скованной становится поза. Затем – хуже, случайно оброненное сравнение с мрамором может заставить Виктора молча встать с постели и уйти в ванную надолго, настолько надолго, что Юри начинает стучаться и звать, едва подавляя приступ паники. – Ты ведь понимаешь, что я не идеальный и не могу таким быть? – тихо спрашивает Виктор и Юри кивает, потому что это очевидно, боже, это так очевидно. Юри любит каждую, абсолютно каждую неидеальную черту в Викторе, потому что это то, что делает его личностью, делает его живым, настоящим. Это даже не нуждается в обсуждении. Виктор может быть сколько угодно безалаберным, резким в плохом настроении, перфекционистом и трудоголиком, но Юри никогда бы не хотел, чтобы он вдруг стал идеальным, таким идеальным, каким была «Жизнь». Вот только это оказывается не очевидно. Почему-то. Юри живёт с этой мыслью, с этим восхищением, а Виктор однажды просто вырывается из его объятий и говорит, отвешивая каждое слово как пощёчину: – Если бы эта твоя статуя нашлась, ты бы обо мне сразу забыл? И Юри, не понимая, что происходит, говорит о том, о чём всегда думал: – Наверное, – говорит он. Потому что не уверен, что будет, когда «Жизнь» найдётся, если она найдётся, ведь раньше он не знал Виктора, и до сих пор не помнит ни одно из тех событий, о которых он иногда рассказывает, – из того, что связано с жизнью университета. Поэтому конечно, конечно Юри может забыть о нём, когда «Жизнь» найдётся, и это его самый огромный, слепящий и панический страх. Только вот Юри не успевает об этом сказать, потому что Виктор, только-только вернувшийся с работы, хватает пиджак и уходит, громко хлопнув дверью. Уходит так быстро, что Юри не успевает его догнать, да и нет смысла, потому что он на машине, а не пешком, и водит так, как будто за ним гонится стая адских гончих. Юри успокаивает себя и отсчитывает тридцать капель из пузырька с валокордином. Такое бывает, они ссорятся, это пройдёт, Виктор остынет и вернётся, и тогда Юри, наконец, объяснит ему всё это, если сотни ночей и тысячи поцелуев недостаточно. Такое бывает, правда, иногда он сам забывается и до вернувшегося тремора в руках боится, что Виктор вот так – уйдёт и не вернётся. Такое бывает. Всю ночь Юри отсчитывает секунды, минуты и часы до рассвета, ворочаясь в пустой и холодной кровати. Робкие летние созвездия стучатся в окно, но всё это бессмысленно, нужно просто дожить до утра, потому что телефон Виктора временно недоступен или находится вне зоны действия сети, там же болтается и сердце Юри, которое на самом деле – всего лишь маленький, размером с кулак, насос, заставляющий кровь бегать по организму. Почему-то он болит так, как будто кровь замёрзла и с трудом проталкивается ледяной крошкой через чувствительные стенки желудочков. Почему-то ком в горле заставляет надрываться в кашле и сигареты – полторы пачки за всю бессонную ночь – вызывают не тошноту, а ощущение тупой и надрывной боли в каждой клетке тела. Будильник звенит, и Юри больше не пытается заставить себя закрыть глаза. Теперь совсем немного, на работе у Виктора телефон всегда включён, и он обязательно ответит, хотя бы чтобы больно съязвить в ответ на извинения, но и это будет хорошо, потому что Юри, чтобы не задохнуться, нужно только на мгновение, пожалуйста, на одно мгновение услышать его голос. Телефон звонит. Два сильных, рваных удара сердца – это не Виктор. Голос в трубке говорит: – Мы нашли вашу статую. Её доставили в цех, всё в порядке. Нет. Нет, нет, нет. Юри захлёбывается пустотой, не в силах протолкнуть воздух сквозь сжавшееся горло, а затем снова и снова набирает номер Виктора. Но аппарат абонента всё ещё выключен. На второй, третий, сороковой, сто семнадцатый раз. И тогда приходится смириться, хотя бы на пару часов, и тогда Юри собирается, идёт до цеха, здоровается с кем-то, неважно, совсем неважно, потому что у его рабочего стола стоит «Жизнь». Идеал. Никаких неровностей, шрамов, родинок, просвечивающих вен, плохо сходящих засосов, царапин и мозолей. Никакой жизни, никаких аквамариновых глаз и тихого, надрывного шёпота: «Как же я люблю тебя, солнышко моё, как я люблю тебя». – Ты не видела сегодня Виктора? – спрашивает дрожащим голосом Юри у проходящей мимо девушки, а она замирает и недоумённо хлопает глазами. – Кого? – спрашивает она и, не дождавшись ответа, уходит. Нет. Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет. Это несправедливо. Нечестно. Так не может быть. Это не может закончиться так. Бесполезный безжизненный кусок камня и его творец, случайно погибший между сто двадцать седьмым и двухсот первым звонком на недоступный номер телефона. Юри плачет, пока идёт домой, плачет, пока снимает кроссовки, плачет, пока идёт к кровати. Не доходит до неё, ложится на пол и плачет, теряя понятие времени. Пока его тело отчаянно содрогается в агонии, выталкивая из себя бесполезные соль и воду, он думает о том, что на кухне есть достаточно острые ножи (Виктор затачивал их), в тумбочке есть снотворное (Виктор иногда не может уснуть из-за перенапряжения), а ванная достаточно глубокая (Виктор всегда оставляет на дне жёлтую уточку, чтобы Юри не скучал, когда будет принимать ванную без него). Думает о том, что, пожалуйста, кто бы там ни был наверху, внизу, слева и в девятом измерении, пожалуйста, пожалуйста, пусть Виктор будет жить и существовать. Пусть он никогда больше не вернётся, пусть все его вещи заберёт грузчик или какой-нибудь из вечно болтливых его друзей, только, пожалуйста, пусть он будет жить. Пусть он будет жить. Юри готов ради этого умереть любым из доступных способов. Он плачет, пока слёзы не заканчиваются, и тогда просто лежит, набираясь сил, чтобы встать и отписать свою студию кому-нибудь, кто первый придёт в голову, а ещё лучше – завещать на нужды благотворительности, потому что наверняка в мире есть люди, которые ещё могут справиться с этой болью, наверняка у кого-то ещё есть мотивация продолжать влачить своё жалкое существование. Юри не завидует этим людям, но уважает их, наверное, уважает, потому что из всех чувств, которые ему сейчас доступны, ни одно не позволяет испытывать что-то со знаком плюс. Его тело дрожит от боли и холода, как будто пытается ещё убедить себя, что жизнь не вылилась со слезами на ледяной паркет, что можно ещё что-то сделать, но Юри не может заставить себя пошевелиться. Не видит в этом смысла. Перед равнодушным взглядом – такой же равнодушный и мёртвый взгляд «Жизни». Смешно. Это больше не «Жизнь», конечно. Жизнью был Виктор. Юри мысленно сочиняет себе эпитафию, конечно, из тех стихов, которые читал ему Виктор на ночь, утром, днём и в любое время, когда он говорил, что проза стала бесполезной. Слова пустые и бесполезные, но все они в голове читаются его голосом, и от этого сухие глаза снова начинают наполняться слезами. Это бесконечный цикл. Боль так сильна, что Юри уже почти готов прервать её, плевать, чем и как. Проворачивается ключ в двери, и сердце перестаёт биться. Дёргается ручка – закрыто, конечно, разве у Юри было время и смысл закрывать дверь? Снова ворчание ключа. Стук шагов. – Ну почему ты постоянно забываешь закрывать дверь? Как будто в Эдеме живёшь, – вздыхает Виктор у порога, разувается, продолжая говорить. – Надеюсь, ты не звонил мне, потому что у меня вырубился телефон, я же оставил зарядку здесь, представляешь, даже с работы не смог отпроситься, вечно у них что-то случается, когда мне нужно идти, Юри, я знаю, что ты злишься, но подай уже голос, а то мне кажется, что я схожу с ума, разговаривая сам с собой. Юри? Юри!.. Сквозь бешеный стук своего сердца Юри слышит быстрые шаги и через секунду ощущает руки Виктора на себе, тепло его груди, стук уже его сердца – тоже быстрый и отчаянный, и его поцелуи на лбу, на щеках, на губах. – Что случилось? – шепчет он, сцеловывая новый поток слёз, которые невозможно уже контролировать. – Солнышко, пожалуйста, скажи мне, что случилось. Это из-за того, что я ушёл? Не отвечал? Пожалуйста, прости меня, я совсем не подумал, я идиот, я… – Статую нашли, – Юри удаётся выдавить из себя два слова, в перерывах между едва сдерживаемыми рыданиями. – Статую? Твою? Это же хорошо, – говорит Виктор удивлённо и испуганно. – Золотце, ты должен радоваться, а не плакать. Ну, посмотри на меня, что в этом плохого? Ты думаешь, я обижусь из-за этого? Ну да, мне неприятно, но это пустяк, Юри, я же знаю, как она для тебя важна. – Ты не понял, – голос едва слушается, и приходится до звезд перед глазами впиваться ногтями в ладонь, чтобы иметь возможность говорить. – Ты ушёл, она нашлась, я не мог до тебя дозвониться, хотя ты никогда не выключаешь телефон на работе, и Хельга так удивилась, когда я спросил её о тебе, как будто ты… Ты… И вчера ты сказал… – Юри, – выдыхает Виктор и прижимает его к себе, гладит, целует, шепчет на ухо. – Любовь моя, честное слово, даже если иногда моя самооценка достигает небес, всё-таки есть люди, которые обо мне не знают. Это нормально, и я работаю над этим. И я не превращусь в статую, даже если мы очень сильно поссоримся. Я могу даже позвонить маме, и она подтвердит, что у меня в детстве была ветрянка, статуи ведь не болеют ветрянкой? – Не болеют, – отвечает Юри и приподнимается, чтобы посмотреть Виктору в глаза. Ему нужно это. Нужно сказать. – Я люблю тебя. Больше, чем что либо на свете, и если ты когда-нибудь захочешь уйти или стать статуей, я приму твой выбор и буду любить тебя, пока не умру. Только, пожалуйста, обещай, что у тебя всё будет хорошо. – Обещаю. А теперь навсегда забудь всё, что ты говорил, – сердится Виктор, а его глаза блестят от слёз. – Потому что, боже правый, я не собираюсь быть статуей, я не собираюсь бросать тебя и, если генная инженерия позволит, я даже умирать не собираюсь, и тебе не дам. Я люблю тебя. И никогда не переставал. Нам просто нужен отпуск, вдвоём, без твоего искусства и моей рекламы. И без статуй, будь они прокляты. Юри кивает и позволяет слезам беспрепятственно течь по щекам, пока Виктор баюкает его, как ребёнка, и рассказывает обо всём на свете, начиная от безвкусного сочетания цветов в одежде его коллеги, заканчивая случаем из детства, когда он прыгал с гаража на гараж, ощущая себя крутым и смелым, а затем не долетел до следующей крыши и в тот момент ощутил такой страх, что теперь может кататься на американских горках со спокойным лицом, потому что ничего страшнее уже не случится, «если, конечно, ты больше не будешь так меня пугать, солнышко». Юри всегда был не от мира сего, что Виктор с радостью как-то подтвердил и пообещал, что когда-нибудь они слетают на его родную планету. Юри успокаивается к часу ночи и засыпает в руках Виктора совершенно обессилевший, не способный даже чувствовать вину за то, что лишил его положенных восьми часов сна. Не видит снов, просыпается в середине дня и теперь уже тревожится, что Виктор не пошёл на работу, на что тот сонно отмахивается и говорит, что уж день без него как-нибудь переживут. – Видишь, я всё ещё здесь, – серьёзно говорит он, поймав ладони Юри и поцеловав каждую. – И буду всегда. Подумав, Юри кивает и просит его заварить чай с мятой, не говорит о валокордине, но Виктор и так всё прекрасно знает и понимает, целует в макушку и уходит включать чайник. Прикусив губу, Юри звонит Пхичиту и торопливо просит перевезти статую на склад, если она всё ещё в цехе. «Если?» – спрашивает Пхичит и успокаивается, услышав бормотание о том, что её и так должны были унести. Обещает всё сделать и не спрашивать, потому что он привык ко всему. Шумит чайник, Виктор покачивается из стороны в сторону под мелодию, которая доносится с улицы. Юри встаёт, идёт к нему и обнимает со спины.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.