Something in your eyes was so inviting, Something in your smile was so exciting, Something in my heart, Told me I must have you.
Зима мягким покровом пушистого снега опускалась на землю и приносила с собой новогоднюю суету, которую каждый с нетерпением ждал каждый год больше самого праздника, что не приносил уже того ощущения волшебства и сказки, как в детстве. Гилберт Байльшмидт ненавидел этот вылизанный до блеска город без единой помарки и считал дни до того момента, когда он сможет вернуться в свой родной мрачный Берлин, с его мощеными улочками, граффити на стенах и памятниками Гогенцоллернам, которых Байльшмидт чтил чуть ли не больше своих собственных предков, служивших Германии всем сердцем и душой. Он бы уже давно вернулся домой, если бы не череда случайностей, а если быть точнее, одна большая и удивительная случайность, что держала Гилберта в этом полированном кукольном городе с напомаженными мужчинами и самовлюбленными женщинами, посещающими каждый вечер городскую оперу. Байльшмидт громко выругался, чем привлёк к себе внимание проходящих мимо парочек, поправил съехавший с плеча потрепанный футляр для скрипки и, кинув сигарету в урну, направился прочь, пиная пушистый снег и натягивая посильнее на нос алый шерстяной шарф. Рингштрассе сияла огнями Рождества и пахла корицей с яблоками, горячий кофе в картонном стаканчике грел руки, а маленький красный трамвай уносил Байльшмидта подальше от суеты города, царившей в центре и поглощающей каждого, кто попадал в ее цепкие руки. Ель грустно покачивала своими прогнувшимися под тяжестью украшений ветвями, словно прощаясь с уходящим годом, богатым на многие события, как хорошие, так и плохие. А магазинчики щеголяли пестрыми разукрашенными витринами, словно соревновались в том, кто выиграет эту негласную войну за внимание посетителей. Вафля громко и приятно хрустела на зубах, осыпаясь крошками на объемный шарф, чем то и дело вызывала возмущенное ворчание со стороны юноши, а кофе пару раз обжег нежную кожу на потрескавшихся от холода и покрытых местами маленькими полосочками крови губах. С последней неделей декабря зима облегченно вздохнула облачками тёплого пара, исходящего от земли, и хрустом облетевших и погребённых под слоем снега разноцветных листьев, укрывших землю, словно покрывало. Академия искусств, в которой обучался Байльшмидт, уже не вызывала в нем такого восторга как прежде, а скрипка за спиной не грела душу своими стонущими мелодичными звуками. Инструмент больше не пел в его руках — он плакал, а сердце Гилберта плакало вместе с ним. Будучи одаренным природным слухом, Байльшмидт никогда не горел желанием водить «палкой по струнам», как он до сих пор выражался, и предпочитал более утонченный и нежный инструмент, превращавшийся под кончиками его пальцев в тонкие серебряные ноты, складывающиеся в поражающую своей красотой мелодию флейты. Над ухом засигналила машина, а за окном остановилась повозка, запряженная белой лошадью. Гилберт едва улыбнулся уголками губ, встретившись глазами с пронзительным взглядом обрамлённых густыми чёрными ресницами глаз животного. Из ноздрей лошади вырвались струйки пара, и она тряхнула гривой, взметнув копытом снег в воздух. Трамвай медленно тронулся, объявляя следующую остановку. Дорога от академии до дома никогда не занимала у Гилберта много времени, однако сегодня, накануне наступления очередного нового года, мужчина решил посвятить время созерцанию городской природы и размышлениям о бренности своей жизни, а посему он вышел на несколько остановок раньше, медленно направившись в сторону своего дома. Отчетный концерт отнял у Байльшмидта все силы, а причина его прескверного настроения спокойно сидела дома и готовилась встречать Новый год. Гилберт уже не помнил, когда все это началось и втянуло его в свой водоворот безумия. Байльшмидт нервно усмехнулся, закурив. Он конченый идиот, помешанный на этом сумасшедшем русском пианисте с пальцами бога. «Я не слишком люблю скрипку.» «Жаль. Потому что ты идеально самовлюблен, чтобы быть скрипачом…» Улыбка на лице Гилберта стала шире, а шедшая навстречу ему пара обернулась, смерив музыканта не слишком одобрительным взглядом, который был свойственен осуждающим австрийцам. Низкая скамейка заскрипела под весом Байльшмидта, и он откинулся на спину, подставив лицо падающим колючим снежинкам. В ушах стояла непроглядная тишина, которую не могли нарушить даже звуки живущего в своём собственном особенном ритме города. Грохот удаляющегося трамвая казался ничтожной мелочью на фоне той вечности, что открывалась при созерцании бесконечной красоты окружающего мира. И приятной выдающейся части тела его личного «недоразумения», с которым он уже предвкушал полный насыщенных событий вечер и не менее насыщенную ночь нового года. Как говорится, как год встретишь, так его и проведёшь. И провести его он намеревался как можно лучше. Приятная вибрация мобильного вызвала у Гилберта похабную ухмылку, с которой он поднёс телефон к уху, нажав на кнопку принятия вызова. — Великий у аппарата. «Гилберт. Ты можешь зайти и купить раскладной стол?» Кофе, который Гилберт все ещё пил, чуть не оказался на дорогом светло-коричневом пальто, так как это было совершенно не то, что он ожидал услышать от своей второй половинки в канун Нового года. — Брагинский, ты уже успел приложиться? Я же сказал, чтобы меня подождал. «Нет. Мне Франц звонил. Просил стол принести.» — Посмотри на балконе. «Зачем?» — Вань, ты — русский. У тебя должен быть на балконе раскладной стол! «Не люблю, когда ты мыслишь стереотипами.» На том конце провода послышалось недовольное сопение, а Гилберт вздохнул. Порой с Иваном было слишком сложно: эта загадочная русская душа сумела вобрать в себя все лучшие и худшие качества музыкантов, наградив Брагинского талантом, которому завидовал даже Родерих Эдельштайн, бывший до приезда Ивана лучшим пианистом академии, и любовью к крепкой выпивке. Однако Гилберт каким-то неизвестным для себя образом все же умудрился найти к пианисту подход, даже несмотря на то, что первая их встреча была выдержана в лучших традициях неофициальной войны между скрипачами и пианистами: Гилберт просил Ивана прикрыть крышку и играть потише, а Брагинский взял удобный для самого себя темп, за которым не поспевал Байльшмидт. Наконец тишина в мобильнике прервалась странными восклицаниями Ивана, который, кажется, все же нашел раскладной стол на балконе. «Так. Я его нашёл. Ты сможешь мне его донести?» Ах да, эта извечная боязнь Брагинского напрячь руки больше положенного выводила Гилберта из себя, так как Иван пользовался своим положением по поводу и без, явно испытывая нервы немца на прочность. Впрочем, это не мешало Гилберту уже спустя пятнадцать минут нести на себе стол, скрипку и папку с нотами Брагинского, в то время как тот уплетал за обе щеки штрудель с корицей, запивая горячим кофе, купленным, разумеется, на деньги Байльшмидта. Познакомились они с Брагинским при весьма странных и неожиданных (неожиданных для Гилберта и Ивана в равной степени, потому как оба считали себя солистами, не желающими выступать в паре с кем-либо еще) обстоятельствах, когда их обоих поставили перед фактом того, что выступать они будут вместе. Не то чтобы они так уж были не рады открывшейся перспективе, однако оба старались сделать игру для другого как можно более сложной задачей. А через пару недель они с удивлением для себя обнаружили, что они уже какое-то время проживают в одной квартире и даже умудряются найти общий язык друг с другом. Снежинки плавно кружились в своем бесконечном танце, оседая на выглядывающем из-под шарфа носу Ивана, который то и дело смешно морщился и чихал от попадающего в нос пушистого шерстяного шарфа, связанного старшей сестрой Ивана. С каждым чихом Ивана улыбка Гилберта становилась только шире, так как этот русский «медвежонок» выглядел слишком мило, чтобы быть настоящим, и Байльшмидт все еще не до конца верил в то, что у этого человека может быть такой скверный и часто отталкивающий характер. — Почему ты сам не мог его понести? — закряхтел Байльшмидт, поудобней перехватывая довольно тяжелый стол. Брагинский смерил Гилберта таким взглядом, словно тот сказал самую большую и величайшую глупость на свете, да еще и к тому же обладал «мозгом ланцетника», как любил иногда пошутить Иван, а затем закатил глаза, на ходу бросив картонный стаканчик в урну. — Ты же прекрасно знаешь, что мне нельзя напрягать руки, — с наигранными возмущением и удивлением в голосе протянул Иван, округлив глаза и по-детски надув губы. — А то, что у меня может прихватить спину и тогда я не смогу играть, ты не подумал? — Тебе это никак не помешает. Ты же не спиной играешь. На такой «весомый» аргумент со стороны Брагинского Гилберт даже не нашел, что ответить, решив, что лучше промолчать и не развивать дальше эту тему, иначе все может закончиться очередными обидами, на которые был способен только Брагинский (понахватался этого у своего француза) и которые выпили у Гилберта немало чистейшей арийской крови. Всю оставшуюся дорогу до академии они прошли в молчании, хотя Байльшмидту очень уж хотелось спросить, почему они не воспользовались общественным транспортом вместо того, чтобы тащить тяжеленный стол на себе, однако, поразмыслив над этим вопросом и оценив окружающую их обстановку, он пришел к согласию с мыслью, что погода в этот вечер выдалась на редкость прекрасной (что было весьма и весьма удивительно), а посему можно было и прогуляться. Брагинский же, как ребенок, то смахивал с носа снежинки, то начинал ловить их языком, вызывая у Байльшмидта еле сдерживаемые приступы хохота. Нарушил же молчание сам Иван, когда, подходя к академии, он позволил себе парочку крепких выражений. — Франциск сказал, что там не будет много людей, — обиженно просопел Брагинский в шарф, оценивая сияющую огнями заставленных машин улицу. Парковка перед академией, казалось, была безразмерной и увеличивалась ровно настолько парковочных мест, сколько машин подъезжало, иначе Брагинский никак не мог объяснить того, как столько средств передвижения умудрилось припарковаться в одном месте и никоим образом не устроить аварий или еще чего-нибудь подобного. Иван насчитал двести автомобилей, Гилберт — пятнадцать, так как считал за машины только продукцию своего отечественного автопрома. Гилберт вскинул бровь, как бы задавая таким образом Ивану вопрос — а чем собственно думал Брагинский, когда соглашался прийти на вечеринку, которую организовывает Франциск. Иван всегда был относительно замкнутым и не любил шумные компании, так что Байльшмидт прекрасно понимал, что ощущает его друг в данный момент. — Все будет хорошо, — Байльшмидт нервно улыбнулся, так как знал, что у Франциска никогда ничего не бывает хорошо. Внутренние помещения академии уже были сплошь увешаны рождественскими украшениями, которые периодически оказывались на новом месте, так как Франциску Бонфуа не нравилось то, как все это выглядит со стороны. На стенах были «наляпаны» маленькие пестрые ангелочки, своим розовым цветом вызывающие у Гилберта приступы тошноты, а с потолка свисали в слишком большом количестве веточки омелы, которую Байльшмидт уже сейчас хотел запихнуть Франциску куда подальше. Рождественская ель же одиноко стояла, задвинутая на задворки огромного специально расчищенного для веселья концертного зала, и грустно взирала на расплывающееся волнами по воздуху веселье. — Bonsoir, мои дорогие! Франциск накинулся на вошедшую парочку с объятиями, крепко сжимая Брагинского, что было со стороны весьма забавно. Иван умоляющим взглядом прожигал в Гилберте дыру, а Байльшмидт просто отряхивал свои белые волосы от налипшего на них снега, уже успев отдать стол поспешившим ему на помощь Феликсу и Артуру. Что ж, теперь можно было легко объяснить наличие такого количества розового цвета. Скрипку Гилберт, равно как и своё пальто, пристроил в самом дальнем углу, где никто бы точно не смог их найти. Там же он оставил и ноты Брагинского, которые тот по непонятной причине потащил с собой. Иван в это время предпринимал безуспешные попытки отделаться от Франциска, нацепив на лицо дежурную улыбку и кивая как китайский болванчик на каждую фразу француза. Заметив, как рука Брагинского начала сжиматься то и дело в кулак, Гилберт поспешил на помощь, так как Иван был порой слишком скорый на действия. Особенно, когда был чем-то раздражен и его начинало тяготить что-то, с чем он не мог легко разобраться. — Так-так-так, — с надменно едкой улыбочкой протянул Гилберт, не подойдя, а скорее подплыв к Франциску и Ивану. — О чем это тут вы шушукаетесь, голубки? Байльшмидт знал, что эта фраза мигом возымеет нужный на Ивана эффект, и был прав. Щеки Брагинского заалели то ли от смущения, то ли от того, что в его руке был стакан с чем-то покрепче вина. Русский опустил голову, зарываясь с носом в шарф, который он отказался снять вместе с пальто, и засунул свободную руку в карман потертых светлых джинс. Милый пушистый свитер с оленями придавал образу Ивана законченной небрежности, и пианист на фоне одетого в официальный костюм Гилберта смотрелся по-домашнему непосредственно и уютно. — Я только что рассказал Жану о том, какая чудесная выставка была недавно в Париже, — рассмеялся Франциск, похлопав Брагинского по плечу. — Увы, Иван не такой любитель «прет, а порте», каким может показаться на первый взгляд, — с сочащейся ядом ухмылкой протянул Байльшмидт первое, что пришло на ум, хотя его фраза совершенно не подходила под нужный ответ. Иван нахмурился. Гилберт оскалился до боли в челюсти, и, взяв Брагинского под руку, потащил подальше от Бонфуа, к столу с угощениями, к которым никто не подходил, так как надобности в них не было — все столпились вокруг стола с выпивкой. Брагинский не любил шумные компании и предпочитал держаться от них подальше. В отличие от Гилберта, который частенько пропадал допоздна не в самых благополучных районах города у своих знакомых и друзей и возвращался ближе к утру с перегаром, от которого тараканы мерли в радиусе нескольких сотен метров. И как бы Иван не пытался отговорить Байльшмидта от этого пагубного пристрастия, у него ничего не получалось. Сам же Брагинский любил выпить дома, под шум телевизора и бесконечное ворчание Гилберта из-за разбившейся об пол канифоли. Стол с закусками вблизи выглядел не так аппетитно, так как из нормальной еды на нем были только пирожные и пара бутербродов. Гилберт расстроенно вздохнул, так как после насыщенного концертного дня ему ужасно хотелось съесть что-нибудь более существенное, чем сливки или ягоды вишни. — Если не нравится, то можешь уйти, — в ответ на очередную жалобу со стороны Брагинского бросил Гилберт, смерив друга недовольным взглядом и махнув на Ивана рукой, а затем развернулся обратно к столу. Когда Байльшмидт хотел есть, он болтал без умолку. Отпустив руку Брагинского и жадным голодным взглядом высматривая хоть что-нибудь, что смогло бы утолить его голод, который он и так безуспешно заливал клубничным ликером, он рассказывал последние сплетни про Франциска и Артура, которые вновь возобновили отношения после трехдневного перерыва. Иван в этот вечер был необыкновенно молчаливым, что было немного странно, так как он все же любил изредка да отвечать колкостями на фразы Байльшмидта. Закончив наконец сканирование стола на наличие еды, Гилберт пришёл к неутешительному выводу, что Франциск вновь сел на диету и решил, что с ним худеть должны и окружающие. Хлопнув ладонью по карману с пачкой сигарет, Байльшмидт развернулся к Ивану, чтобы высказать ему все, что он думает о Бонфуа. Академия ещё никогда не выглядела для Гилберта столь огромной, и он ещё никогда не находил столько потайных коридоров, о которых он никогда не подозревал, и столько новых комнат, хорошо скрытых от глаз посторонних личностей, где, очевидно, можно было легко спрятаться, если очень бы захотелось. Однако он нигде так и не смог найти Брагинского. Порой Иван был до ужаса предсказуемым и раздражающим своим поведением, так как Гилберт подозревал, что все закончится очередными попытками найти друга, и винил себя в том, что упустил того из виду. Воздух приятно щипал нежную кожу на лице Гилберта, а тёплое пальто не справлялось с желанием ветра пробраться немцу под одежду. Байльшмидт жестом смахнул с резных перил на балконе снег и, оперевшись на них, прикурил, втянув в себя ядовитый дым, ласкающий легкие. Он не был певцом, не собирался им становиться, так что можно было со спокойной совестью портить своё здоровье. Улочки Вены начали затихать, с некой таинственностью и волнением ожидая прихода чего-то неотвратимого и желанного, а снег только сильнее валил с темного заволоченного низкими облаками неба. Гилберт тряхнул головой, скидывая с волос снег, и выпустил облачка дыма, после чего сделал ещё одну затяжку, вглядываясь покрасневшими от бессонных ночей глазами в темноту перед ним. Где-то над ним раздавались нежные переливы сильно расстроенного рояля, которые несмотря на недостатки инструмента не утратили своей идеальности и перекрывали доносившиеся из-за спины немца звуки вечеринки. Сигарета довольно быстро была брошена вниз на асфальт под балконом, а Гилберт с грустью достал из пачки последнюю, осознавая, что следующие несколько часов будут невыносимы без его пагубного пристрастия и Брагинского. Ля-бемоль, соль, соль-бемоль… Мелодия резко оборвалась, а пианист начал барабанить по одной троившей клавише, словно пытался заставить ее звучать как надо. Звук был резким и отрывистым. Байльшмидт улыбнулся, так как Иван делал точно так же каждый раз, когда его инструмент подкидывал ему неожиданную неприятность. Сигарета так и замерла в сомкнутых губах с поднесённой к ней зажигалкой, а Гилберт, не моргая, смотрел на приоткрытое окно на этаж выше, из которого и доносились звуки рояля. Байльшмидт не помнил, как он мог пропустить тот пустой богом забытый зал, когда искал Ивана, но, кажется, теперь ему не нужно было прилагать слишком много усилий для достижения поставленной цели. Вернувшись в комнату набитую людьми, Гилберт сразу скинул пальто, примостив его на одном из стульев в углу рядом с выходом на балкон и направился к выходу. Франциск попытался поймать его прямо в дверях, но Гилберт только отобрал у него тарелку с каким-то десертом и наполненный бокал шампанского, удалившись с гордо поднятой головой под удивленный и непонимающий взгляд Бонфуа. Проходя мимо зеркала, Байльшмидт заметил, что у него слишком раскраснелись щеки от холода и посинели губы, темные круги под глазами прочно обосновались на лице, и вид у Гилберта был слишком пугающим. Особенно в полумраке пустых коридоров. Найти Ивана по музыке не составило для Гилберта труда, и уже через пару минут он стоял около полуприкрытый двери, наблюдая за Брагинским. Иван сгорбился за роялем, нависнув над клавиатурой, как меч над побежденным в этой несуществующей войне, словно ему было неудобно, словно на него что-то давило. Вся его фигура была напряжена и казалась застывшей, в то время как руки словно жили отдельной жизнью, рождая на свет прекраснейшие звуки. Байльшмидт попытался приоткрыть дверь и убедился, что она, слава богу, не скрипит, и можно спокойно войти, не нарушив раньше времени уединения русского. Проскользнув внутрь, немец аккуратно прикрыл за собой дверь и повернулся к увлеченному музыкой Брагинскому. Его фигура изредка покачивалась в такт мелодии, как гондола на спокойных волнах небольшого венецианского канала, а пальцы ловко перебегали с клавиши на клавишу, принимая самые неожиданные позы, которые были абсолютно неправильными и неудобными (знаний Гилберта для игры на фортепиано было достаточно, чтобы так утверждать), однако они не доставляли каких-либо неудобств Ивану, да и сам русский уже давно прошел период, когда ему ещё нужно было говорить, с какого пальца начинать и в каком порядке их ставить. Гилберт осторожно, чтобы не спугнуть Ивана, пробрался сквозь пустынный, освещенный только уличными фонарями зал, опустившись на стоящую рядом с Брагинским банкетку. Краем глаза Байльшмидт заметил, как Иван дернулся, однако всем своим видом Брагинский старался показать, что ему все равно, что рядом появился ещё один человек. Вот только Гилберт прекрасно знал, что это не так. На белую, словно снег, полированную поверхность рояля со звоном опустились тарелка и бокал с искрящимся мелкими пузырьками шампанским, однако возмутиться Брагинскому такому вопиюще наглому обращению с нежным и трепетным инструментом не дали, заткнув рот пирожным с коричной посыпкой. — Что… — Тшшш, — тихо протянул Гилберт, с умилением наблюдая за чуть не подавившимся угощением Брагинским. — Сначала прожуй, а потом уже будешь говорить все, что ты обо мне думаешь. Иван насупился, однако все же сделал так, как сказал Гилберт. Байльшмидт сидел слишком близко, так, что что-то глубоко внутри русского предательски трепетало, а желудок, кажется, сделал уже пару сальто, как бы Иван не пытался держать себя в руках. Брагинский чувствовал дыхание немца на своей щеке, пальцы предательски запутались, выдавая своего хозяина с головой, а затем уверенная рука властным жестом за подбородок развернула лицо Ивана к себе. Глаза Байльшмидта оказались прямо напротив глаз Ивана. Взгляд Гилберта замер на губах человека напротив, а затем немец придвинулся ещё ближе и, приоткрыв рот, нарочито медленно начал слизывать коричную посыпку с губ Брагинского, заставляя того вздрагивать, словно барышню во всех этих глупых французских романах. Губы у Ивана были пухлые и мягкие и всегда отдавали мятой, что сейчас вкупе с корицей создавало для Гилберта крышесносный букет, оставляя после себя только дикое, сжигающего все изнутри желание обладать человеком напротив. Брагинский прикрыл глаза, пальцы зависли над клавишами, не решаясь опуститься на гладкую и скользкую поверхность, чего сейчас очень хотелось, чтобы выразить в тонких и чутких звуках всю ту палитру чувств, что сейчас испытывал русский. Иван громко втянул в себя воздух, когда на смену языку Гилберта его губы накрыли губы немца, сухие, шершавые, потрескавшиеся и такие знакомые, отдающие табаком и охмеляющие разум Брагинского. Рука немца легла на колено Ивана, несильно сдавливая, в то время как вторая продолжала держать его за подбородок, а сам Гилберт уже вовсю орудовал своим языком теперь уже во рту у Ивана, вызывая у того желание раствориться и исчезнуть и чувство смущения, так как дверь была не заперта и любой мог войти и увидеть их. Байльшмидт, словно прочитав мысли русского, сильнее надавил на колено Брагинского, а второй рукой чуть сдавил челюсть мужчины, снова отвлекая его от навязчивых мыслей. Иван разочарованно простонал, когда Гилберт отстранился от него. Брагинскому не хотелось, чтобы этот короткий и одновременно долгий момент прекращался, и он уже собирался выразить своё мнение по этому поводу, однако в следующий момент пальцы Гилберта подушечками опустились на клавиши, легко, но сильно прожимая их и извлекая на свет незамысловатую мелодию, и уверенными шажками приблизились к пальцам Брагинского. — Сыграй для меня, — прошептал Гилберт в губы Ивана, который быстро заморгал, а затем перевёл взгляд на клавиатуру. Иван колебался, сжимая и разжимая руки в кулак, его взгляд бегал по клавиатуре, а затем глубоко вздохнул и лёгкой трелью, кажущейся нереальной для столь массивного и громоздкого инструмента, взлетел ввысь, увлекая Гилберта за собой. Брагинский любил выступать перед другими людьми, но для него была невыносимой мысль играть перед Байльшмидтом, словно тот был самым строгим судьей в его жизни и ошибиться перед ним было величайшим преступлением на свете. Мелодия закручивалась в водоворот, увлекая Гилберта все глубже и глубже в свою пучину. Пальцы Ивана порхали по клавиатуре, то и дело перескакивая с белой на черную и обратно, а затем внезапно резко съезжая сразу по нескольким клавишам вниз, как уставший человек, и взметаясь после этого сразу в бесконечность, разливаясь по пустому пространству старого зала. Пару раз рояль затроил, как скрипка, по чьим струнам резко ударили смычком, а Иван нахмурился, стараясь обходить «больные» клавиши стороной. Ему было больно слышать, как плачет инструмент, но музыка была сильнее, вновь завлекая Брагинского и заставляя того забыть, что рядом сидит Гилберт, для которого ловкие и проворные пальцы Ивана были лучшим, что можно было видеть в этой жизни. «Природная техника», как, вечно скривившись, выплевывал Родерих, борясь с очередным этюдом. «Бог» предпочитал в таких случаях Гилберт. Байльшмидт дождался, когда последние звуки стихли и в зале наступила тишина, прерываемая громким стуком старинных напольных часов, видавших ещё времена расцвета Австрии. Руки Брагинского застыли над клавиатурой, словно в нерешительности, что делать теперь: играть дальше или броситься в бесконечную пропасть предательского молчания рояля. Немец приблизился к Брагинскому, оставляя на губах того легкий полный трепетного волнения, словно они два каких-то подростка, решившихся на первые близкие отношения, поцелуй. — Лист? — голос Гилберта тонул в дыхании Ивана, однако он все ещё был достаточно громким, чтобы его услышать. — Да. Шестой класс, переводная работа, — с легкой улыбкой, которую чувствовал Гилберт, протянул Брагинский. — Я думал, что никогда не смогу сыграть ее так, чтобы мне самому понравилось. Байльшмидт мягко рассмеялся, потянувшись за бокалом с шампанским, и бросил мимолетный взгляд на открытое окно, за которым торопливо, словно боясь не успеть сделать все, что запланировано, за оставшиеся пару минут, тяжелыми хлопьями бросился вниз с неба в объятия своей погибели снег, что вскоре окрасится в грязные цвета своей крови под подошвами прохожих. «Прямо, как я…» — пронеслось в голове Брагинского. Иван тяжело вздохнул, уронив голову на плечо Байльшмидта и немигающим взглядом буравя вытянувшиеся ровные ряды струн, местами покрытые слоем пыли из-за долгого отсутствия использования. Байльшмидт пригубил шампанское и, повернув голову, поцеловал Брагинского в пепельную макушку. Стрелка часов нервно дернулась, шагнув на минуту ближе к наступающему году, а взгляды Гилберта и Ивана были прикованы к медленно раскачивающемуся тяжелому маятнику, отмерявшего время в прошлом и готовому отмерять ещё многие и многие годы после того, как все, находящиеся в академии, уже давно станут историей и сотрутся в памяти людей, превратившись в те многие тени, составляющие историю. Ивану казалось, что часы будто специально кто-то здесь поставил, чтобы напоминать людям о скоротечности времени и невечности счастливых минут. — С Новым годом, Гилберт, — прошептал Брагинский. Он боялся спугнуть мимолетные минуты блаженства, дарящие Ивану ощущение дома и тепла, нужности и близкого человека рядом с ним, которые в следующее мгновение прорезал громкий звон часов и радостные крики на этаж ниже. Новый год пришел в Вену, в этот опостылевший им обоим проклятый город, подаривший двум заблудшим душам счастье осознания того, что есть сердце, удерживаемое на этой земле биением твоего собственного. На седьмом ударе Иван почувствовал, как Гилберт нежно приподнимает его голову и оставляет на его губах сладкий привкус игристого французского вина. Глаза Ивана закрыты, словно это помогает ему поддержать атмосферу таинственной близости с другим человеком, в которой не было ничего постыдного или запретного. Пальцы Байльшмидта медленным круговыми движениями обвели скулу Ивана, а губы даже с какой-то неохотой оторвались от губ русского. Брагинский позволил себе на секунду открыть глаза, чтобы встретиться с взглядом Гилберта, а потом почувствовать, как он медленно и томно выдыхает в его губы знакомую и родную фразу: — С Новым счастьем, Иван.Часть 1
29 ноября 2017 г., 21:25
Примечания:
Strangers in the night — Frank Sinatra
Рингштрассе (нем. Ringstraße — букв. «Кольцевая улица», Ринг) — крупная улица в Вене, опоясывающая центральный район — Внутренний Город.
Прикрыть крышку рояля/удобный темп — При закрытии крышки рояля звук становится более приглушенным; это делается, чтобы не «переигрывать» партнера. Плюс часто удобный для пианиста темп совершенно не подходит скрипачу или флейтисту, в результате чего партнёр пианиста просто не успевает за ним. Связано это с особенностями звукоизвлечения и техники игры на музыкальном инструменте.
Троят клавиши — порой рояль расстраивается и перестаёт держать строй; одна клавиша может дать два или три одновременных звука (так как на одну клавишу приходится две-три струны в зависимости от регистра).
«Природная техника» — способность пианиста быстро вырабатывать необходимые технические навыки и быстро восстанавливать их после длительных перерывов.
Гилберт начал наигрывать Ивану Strangers in the night Фрэнка Синатры, а Иван исполнил для Гилберта Юношеский этюд №9 Ференца Листа