ID работы: 6239835

Вечер в холодном ноябре

Джен
PG-13
Завершён
10
автор
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Я смотрю в темноту за окном. И пусть в городе слишком много огней, но все же темнота здесь всегда настоящая. Как и ночь. Впрочем и ночь, и темнота не бывают иными. Люди могут осветить свои города миллионами огней, делая вид, что темноты не существует, могут жить не замечая времени суток, но ночь всегда остается ночью, а темнота всегда остается темнотой. И то, и другое для людей не предназначено. Я смотрю на ночь за окном, хотя шесть часов вечера ночью считать не принято, но поздней осенью время идет по-другому. Особенно в Петербурге. На набережной, на обеих, как всегда пробки. Отблески от света фар играют на боках жутких сфинксов, создавая иллюзию жизни и движения, — вот подергивается каменная шкура на тощих боках, вот раздраженно дергается хвост, вот полумертвая голова чуть поворачивается, и чудовище смотрит на меня. Я киваю сфинксу, и сфинкс кивает в ответ, — мы с ними старые друзья. А я перевожу взгляд на реку и за нее. Подсветка «Крестов» отражается в черной воде Невы. Это красиво. Но если закрыть глаза, то можно «увидеть» другой свет. Жуткое кислотно-оранжевое марево над изолятором — искореженные переплавленные между собой и вмурованные в стены изломанные судьбы, жизни, ненависть, ярость, боль, страдание, надежда и смирение — и мертвенное сизое свечение от воды — тот, кто считает Неву просто рекой, никогда не смотрел на нее по-настоящему и ничего о ней не знает. Один ненасытный Атакан под Литейным Мостом чего стоит. А уж скольких людей эта река прибрала за время существования Петербурга — хватит, чтобы дважды заселить город в его современных границах. И самое паршивое — тела находят в лучшем случае одно из десяти, а остальные так в Неве и остаются. Да и сам Петербург… Мой город страшен, если откровенно, хотя и красив. А еще и недобр. Да и каким еще может быть город, построенный пусть и мечтой, но на костях и крови, да еще и в не предназначенном для людей месте? На Ингерманландских болотах много кто жил, только в основном не люди это были, и они так просто свои территории не уступали, если вообще уступали. Так что в Петербурге кого только не встретишь. Здесь пришельцам с Той Стороны вольготно. А вот людям здесь как раз не всем хорошо. Над «Крестами» сквозь тучи проглядывает тонкий убывающий месяц. Послезавтра новолуние — самое тяжелое время. Смена цикла. Умирание и возрождение. Новолуние поздней осенью тяжелое вдвойне. Для всех. Тихо пищит таймер на мобильнике. Без десяти шесть — пора собираться. Подхожу к столам, выключаю компьютеры, выключаю кулер и кофемашину на кухне, убираю печати, проверяю кабинеты начальства на предмет открытых окон и невыключенных ламп. Переобуваюсь и достаю из гардероба пальто. И в это время звонит телефон. Вот кому приспичило? Со вздохом накидываю пальто на плечи и тянусь к аппарату. Хамско-неуверенный тоненький женский голосок требует позвать директора. Явно рекламщица из какого-то коллцентра — фоновый шум очень характерный. Да когда ж это прекратится уже? Минут две пытаюсь отвязаться от нахальной идиотки, нагло врущей, что она является давней подругой нашего начальства. Из-за реки раздается звон колокола. Шесть часов. Опаздываю. А девчонка в трубке продолжает грозить мне увольнением, если сейчас же не дам ей мобильник директора. Это уже даже неинтересно, и я просто вешаю трубку. Надо было сделать это раньше и не парить себе мозги. Раздраженно задвигаю мешающее кресло под стол. От неосторожного движения пальто соскальзывает с плеч. Я тянусь его подхватить и не успеваю. Чужое присутствие за спиной бьет по нервам сиплым дыханием. Я замираю. Только не оглядываться. Только не оглядываться. И не смотреть на отражающие поверхности. Хотя у нас в офисе их немного — экраны мониторов да глянцевая поверхность принтера, не уследили в свое время, когда меняли. — Добрый вечер, Сир Людовик. Не оглядываться. — Добрый вечер, моя дорогая, — от нечеловеческого смешанного с хрипами и рычанием голоса волосы на загривке становятся дыбом. — Позвольте вам помочь? Пальто аккуратно поднимают, отряхивают и заботливо придерживают, пока я продеваю руки в рукава. — Благодарю, Сир Людовик. — Не за что, моя дорогая, — в голосе слышится улыбка, хотя это лишь мое воображение. Существо за моей спиной не испытывает человеческих эмоций, а улыбаться не может чисто физически. Ткань пальто мягко разглаживают у меня на плечах. На мгновение в поле зрения оказывается четырехпалая конечность зеленовато-коричневого цвета, с узловатыми пальцами и когтями, которым позавидовал бы Фредди Крюгер. К горлу подкатывается тошнота. Я торопливо зажмуриваюсь. Дурнота проходит. Эта реакция обусловлена глубинными человеческими инстинктами и генетической памятью о временах, когда люди еще мало чем отличались от животных. С моим реальным отношением к Сиру Людовику она не имеет практически ничего общего. Это просто защитный механизм, который я не могу побороть. Что поделаешь, два наших вида практически несовместимы, как и наши миры. Даже то, что мы с Сиром Людовиком можем находиться в одном помещении — я, не теряя сознания от ужаса, а он, не испытывая нестерпимой потребности меня сожрать, — уже само по себе невероятно. А то, что я дважды видела Сира Людовика в живую, и это обошлось мне всего лишь в продолжительную истерику и полную голову седины, можно считать настоящим чудом. Но повторять этот опыт я не хочу. Сир Людовик — это прозвище наиболее созвучно с его настоящим именем, которое человек просто не в состоянии произнести правильно, голосовой аппарат не позволяет, — отодвигается, его сиплое горячее дыхание уже не ерошит волосы на макушке, но тяжелый взгляд не отпускает. Под ним неуютно, но показывать этого нельзя — инстинкты работают не только у меня. Поэтому я не спеша поправляю шарф, застегиваю пальто, достаю из ящика стола перчатки и наклоняюсь за сумкой. Мы оба ходим по грани. Однажды Сир Людовик может не совладать с собой, и тогда утром здесь найдут растерзанное слабо опознаваемое тело, а Сиру Людовику придется извиняться перед моим шефом. И я уверена, что несмотря на то, что извинения будут вполне искренними, особых сожалений или терзаний совести Сир Людовик испытывать не будет — он просто на них не способен. — Сир Людовик, вам компьютер включить? — насколько я знаю, Сир Людовик — что-то вроде ученого-исследователя, специализирующегося на нашей цивилизации, поэтому наша техника представляет для него определенный интерес. Плюсом Интернет — вещь полезная, хотя полученные из него сведения приходится корректировать. — Нет, благодарю. Сегодня не нужно, — Сир Людовик делает еще пару шагов назад, давая мне спокойно выйти из-за стола. — Кстати, Наталья Леонидовна сегодня оставалась почти час после заката. Разрешите напомнить, что беременной женщине это неполезно. Я киваю. Инстинкт защиты потомства — один из немногих общих у двух наших видов, хотя у них он возведен в такую степень, что каждая взрослая особь умрет и убьет не задумываясь за косой взгляд в сторону любого детеныша или беременной самки. — Спасибо, Сир Людовик. Я прослежу, чтобы этого больше не повторилось. И о чем только Наталья думала? Ведь знает же, что нельзя. Вот ведь маньяк-трудоголик! Завтра нажалуюсь Леониду Михайловичу. Для работников нашей организации действуют жесткие правила — строго восьмичасовой рабочий день, обед всегда вне здания независимо от погоды, обязательный отпуск два раза в год по две недели, никаких задержек на рабочем месте, никакой работы в выходные, к восьми часам вечера здание должно пустовать, за исключением поста охраны внизу. А для беременных женщин добавляется работа строго в светлое время суток с того момента, как становится известно о беременности, и обязательный трехгодичный декрет. Добавьте к этому стабильную, процветающую компанию, хорошую зарплату и полный соц.пакет — и на первый взгляд создается ощущение просто райских условий. А на второй же… Работать в этом здании, которое фактически и обеспечивает процветание нашей фирмы, могут и соглашаются не все. А те, кто соглашается, — люди особого склада, достаточно толстокожие, чтобы вытерпеть присутствие и Сира Людовика и других обитателей нашего офиса. Но и они постоянно рискуют душевным и физическим здоровьем. А женщины — еще и угрозой выкидыша, рождением мертвых или больных детей или недетей вообще. Поэтому и существуют жесткие правила, поэтому и подписывают у нас заявления на увольнение в любой момент и без двухнедельной отработки, хотя и морока искать потом замену. Я иду к двери, попутно гася свет. Уже взявшись за ручку, поворачиваю голову так, чтобы на мгновение краем глаза выхватить силуэт у окна, огромный, в половину выше любого человека, жутко сгорбленный, с непропорционально длинными передними конечностями и странно вытянутой головой. — До свидания, Сир Людовик. — Доброй ночи, — отвечает чудовище, и темноте вспыхивают алые угольки его глаз. Я закрываю за собой дверь. В коридоре темно, большая часть здания уже пустует, только из открытой двери в дальнем конце льется свет и звучит бодренький мотивчик. Там работают художники. Они обычно приходят позднее и уходят тоже. Надо бы сказать, чтобы не задерживались сегодня, а то будет нашему охраннику радость «Скорую»-психиатричку вызывать, если кто-то в темноте столкнется с Сиром Людовиком. До восьми еще почти два часа, но лучше не рисковать. Дохожу до нашей «творческой резервации» и заглядываю. Весь отдел расположился за круглым столом и о чем-то жарко спорит — Ребят, закругляйтесь на сегодня и уматывайте домой. — Ну, мам, можно мы еще немножко погуляем? — мгновенно отрывается от планшета и состраивает умильную мордочку Дима-младший, наш штатный остряк и хулиган. Дима-старший дает ему легкого подзатыльника. Все смеются. Я тоже улыбаюсь. — Я серьезно, ребята. На нашей половине сегодня гость. Вадим, начальник отдела, кивает. — Полчаса, Ада. И мы уйдем, — говорит он. Вадим хорошо знает, что из себя представляет Сир Людовик — видел последствия его встреч с людьми. А еще как-то зазвал меня в свою мастерскую и хорошенько расспросил, заставив вспомнить все до мельчайших деталей, а потом нарисовал. Получилось очень похоже. Слишком похоже. Вадим — очень хороший художник. Меня он, кстати, тоже тогда нарисовал, и тоже получилось слишком похоже. Больше я не позволяю себя рисовать. Ни Вадиму, ни его ребятам. — Тогда до завтра. Ребята нестройно желают мне доброй ночи. А я иду обратно к парадной лестницы. Идти приходится почти через весь коридор, но спускаться по черной — мне мои нервы еще пригодятся. Из отдела художников снова слышится взрыв хохота, и я невольно оглядываюсь, а когда поворачиваюсь, то оказываюсь нос к носу с синюшной полупрозрачной рожей с вываленным языком. — Савелий, чтоб тебя!.. Привидение отлетает на пару метров. Да, приведения у нас тоже есть. В ассортименте. Конкретно это — Савелий. И это его любимая шутка. Все о ней знают, но периодически кто-то все равно попадается. — Савелий, я когда-нибудь приведу батюшку и попрошу освятить все это здание к чертям собачьим! Самоубийца-висельник лишь довольно скалится в ответ. Вот ведь дрянь. И ведь прекрасно знает, что священник сюда придет, только если кто-нибудь нарушит Договор. Дверь на лестницу захлопывается за моей спиной неожиданно громко. Убила бы сволочь, да он и так уже мертвый. Лестница покачивается, когда я ступаю на нее, и норовит встать дыбом. Я хватаюсь за перила и бросаю неосторожный взгляд вниз. В черный спиральный провал, бесконечный и затягивающий. Зовущий. Перила больно врезаются в грудь. Это отрезвляет. Да что ж сегодня за день такой! Я крепко зажмуриваюсь и жду пока не исчезнет головокружение и желание шагнуть в черную бездну под ногами, а потом медленно и осторожно начинаю спускаться. До первого этажа всего три пролета, но чтобы сломать шею этого хватит. Ступени похожи на ехидно оскалившиеся зубы. Красивая кованая люстра диаметром в мой рост и высотой метров семь мерно покачивается, роняя на пол капли воска. Эта люстра уже полвека как электрическая, а воск все равно периодически капает, добавляя работы нашим уборщицам. Ну хорошо хоть под люстрой сегодня никто не болтается. Два пролета прохожу спокойно, но стоит ступить на последний, как за спиной раздается ехидный смешок. Крепче стискиваю перила и аккуратно оглядываюсь. На площадке между вторым и третьим пролетами в углу скорчилось существо, словно вышедшее из пьяного кошмара — ростом с семилетнего ребенка, тощее, даже тщедушное тельце, покрытое рыжей клочковатой шерстью, короткие ноги, непропорционально длинные руки с острыми кроваво-красными когтями, жуткая полудетская-полузвериная морда с огромной жабьей пастью, полной острых треугольных зубов. Маленькие красные глазки смотрят на меня с тупой голодной злобой. — Вот только тебя мне сегодня не хватало. Тварь снова противно хихикает и приподнимается, протягивая ко мне когтистые лапы. — Кика, брысь! — я делаю шаг наверх по направлению к бестии. Та подбирается словно бы для прыжка. Я чувствую поднимающееся раздражение и делаю еще одни шаг вперед. Раздражение — это хорошо. А вот ни малейшей неуверенности и ни малейшего страха быть не должно. — Брысь, я сказала! Тварь замирает, с секунду смотрит на меня, а потом с неожиданной скоростью несется вверх по лестнице. Вот ведь дрянь. Кормили же недавно. Вообще-то для взрослого человека эта тварь не очень опасна, разве что доберется до горла, но порвать может крепко. Сергею руку зашивали после того, как он однажды не заметил Кику и позволил ей себя напугать, всего на мгновение, но этого хватило, чтобы его приравняли к добыче. Секундный испуг — и шестнадцать швов в результате. Впрочем, на Кике сегодняшние лестничные приключения заканчиваются — я спокойно преодолеваю оставшийся пролет и выхожу в полутемный холл. Тусклый свет льется только из кабинки охранника, но дробится, повторяется и отражается в зеркалах. Из-за этого относительно небольшое пространство кажется бесконечным лабиринтом, в котором очень легко потеряться. Достаточно лишь задержать взгляд на игре теней и света чуть дольше необходимого — и шагнешь на их зов, запутаешься в бесчисленных бликах, и Лабиринт заморочит тебя и уведет прочь от реального мира, затянет в свое сердце в объятия того, кто обитает там, и ты навсегда останешься среди бликов света и тени. В том или ином качестве. Я спокойно иду к отгороженному закутку охраны сквозь зеркальный Лабиринт. Меня он уже давно не манит и не путает. Знает, что это бесполезно. Что-то мне не нравится эта активация и Савелия и Кики разом. И лестница взбрыкнула как-то слишком уж яростно. Да и вообще сегодня как-то много всего. Обычно все сразу не активизируется. Надо будет завтра проверить. Новолуние — новолунием, но как-то это подозрительно. Ох, придется опять лазать по всем закуткам и собирать пыль. И хорошо если только пыль. Отдаю Юрию ключи. — У нас наверху сегодня Сир Людовик. Проследите, чтобы художники не засиживались, ладно? Юрий улыбается и кивает. — Прослежу. — Да, и еще. Савелий опять расшалился. И на основной лестнице шныряет Кика. Юрий снова кивает. — Как-то дружно они. Кику же вчера кормили. — Послезавтра новолуние. Вот и бесятся, — я тру висок. — Завтра надо бы чердак и подвал проверить. — Опять сами полезете? — хмурится Юрий. — А кого еще посылать? Веру Григорьевну, что ли? А вдруг придется опять какую-нибудь гадость выгребать? А Вера Григорьевна — женщина пожилая. И со здоровьем у нее не очень. — Завтра Игорь дежурит, — говорит Юрий. — Он вам поможет. Я его предупрежу. — Спасибо, — я улыбаюсь. Игорь — это хорошо. Он — человек абсолютно непрошибаемый и несклонный к сантиментам и страхам. Я желаю Юрию доброй ночи и выхожу на крыльцо. В нашем дворе как всегда темно. В воздухе висит тяжелая мокрая взвесь. Она противно осаживается на лице, на волосах и на одежде. Поздняя осень в Питере — мокро, серо, холодно. Сезон депрессий, повышенного количества самоубийств и несчастных случаев. Впрочем, уровень насилия в любой его форме тоже вырастает в это время. Поздней осенью в нашем городе хорошо не бывает ни людям, ни животным, ни… иным существам. Наушники в уши, на руки перчатки и поднять повыше воротник. Спускаюсь по мокрым скользким ступеням и иду к воротам. От дома наперерез бросается что-то мелкое и темное. Чудом удается не наступить на него и самой не упасть в лужу. Нечто, выглядящее как реалистичная версия зубастика с фосфоресцирующими синими глазами и длинным гибким хвостом, останавливается в паре метров и зло шипит, причем шипит явную скабрезность и так, что слышно сквозь музыку в наушниках. — Сам такой, — отвечаю я. Зубастик презрительно высовывает из синей светящейся пасти язык, тоже синий и светящийся, разворачивается и важно шествует к помойке на дальнем конце двора. Я смотрю в ту сторону, и на миг большой мусорный контейнер вспыхивает десятками синих парных огней. — Приятного аппетита, — усмехаюсь я. Надеюсь, в контейнере сегодня обычный вкусный мусор от ближайших кафешек, а не какой-нибудь бедолага. Комок шерсти, чуть не уронивший меня в грязь, оглядывается через плечо и издает серию более дружелюбных писков, которые тоже без затруднений слышны сквозь музыку. Ого, надо же! Кажется, есть шанс, что хотя бы инспекция подвала завтра пройдет без эксцессов. Тварюшка спешит присоединиться к своим товарищам, а я выхожу за ворота, больше не оглядываясь. Шпалерная улица освещена достаточно хорошо, чтобы идти было комфортно. На Чернышевской темнее. Голые скелеты деревьев на аллее посреди слегка покачиваются, хотя ветра нет. Людей на аллее нет, все предпочитают узкие тротуары у зданий. Инстинкт самосохранения у людей всегда работает правильно, если не пытаться им управлять. Я иду вместе со всеми в сторону метро, не особо оглядываясь по сторонам и в лица прохожих. Беглого взгляда достаточно для оценки ситуации, а более пристально смотреть незачем. Можно ведь и увидеть что-то, что для тебя не предназначено. У арки въезда на хлебозавод приходится остановиться, чтобы пропустить въезжающий грузовик. Я машинально бросаю взгляд за открывшиеся ворота. Огромная тень в глубине двора, похожая и непохожая на человека внезапно открывает ярко-желтые глаза, сладко зевает пастью полной острых клыков и весело подмигивает мне. Я улыбаюсь в ответ. Несмотря на устрашающий вид конкретно это создание для людей совершенно безопасно. Там, где люди пекут хлеб, редко заводится что-то по-настоящему страшное и мерзкое. Я слышала всего о двух таких местах, но и там сперва сами люди напоганили. У входа в метро опять небольшая толпа. Как всегда. Люди раздражены и усталы. Больше чем бывает обычно. Что поделать, дурное время. Я вливаюсь в живой недовольный поток, прохожу между тяжелых дубовых дверей, миную холл и турникеты и ступаю на эскалатор. На входах лучше не задерживаться. И не только потому что рискуешь получить тычок в спину. Если быть очень нерасторопным, то там можно застрять, иногда навсегда, — стать одним из Стражей Порога или игрушкой для них. И что хуже — это еще большой вопрос. На эскалаторе я достаю читалку и погружаюсь в сексуальные обычаи Древнего Китая. Все лучше, чем вглядываться в бесконечную мешанину лиц и судеб. Но нет-нет, а мелькнут на периферии зрения то чудовищная морда, выглядывающая из-под лица импозантного мужчины, то затянутые бельмом глаза мертвой женщины, которая уже никогда не поднимется на поверхность и не вернется домой, как бы ни старалась, то грязной кляксой распластавшийся на стене охотящийся мерьвик. На выходе с эскалатора едва не сталкиваюсь с изможденным осунувшимся мужиком неопределенного возраста. Нервные и резкие движения выдают наркомана под дозой. Брр! Вот уж кому не завидую. Под веществами Та Сторона видна ой как четко, но и сам человек виден Ей как на ладони. Людей, как-то ни парадоксально, во многих случаях защищает их собственная невнимательность и неверие во все потустороннее. Технический прогресс и отметание суеверий дали им щит, сравнимый разве что с тем, что дает абсолютная и безоговорочная вера и идеально праведная жизнь, праведная не в плане молитв и обрядов, а в плане отношений с окружающим миром. А так живут только маленькие дети и святые. Но святых не бывает, а дети быстро взрослеют. Так что совершенной защиты нет ни у кого, но добровольно и безвозмездно отдавать себя на растерзание Той Стороне — это надо быть полным идиотом. В вагоне как обычно много народа. И как обычно большая часть столпилась у дверей. Незадача. Мне выходить на предпоследней, и потому неплохо было бы забраться вглубь, чтобы никому не мешать и чтобы меня не пинали. Впрочем, это удается практически без усилий — меня пропускает едва заметно пахнущий мертвечиной бескуд, вежливо улыбнувшись непропорционально большим ртом, полным острых треугольных зубов. Интересно, что он здесь забыл? Бескуды живых не любят, в толпе чувствуют себя неуютно и стараются в нее не попадать, поэтому бескуд в час-пик в метро — это странно. Забиваюсь в привычный уголок около дальней двери и снова утыкаюсь в книгу. За стеклом мелькают изломанные жутковатые тени, иногда лица иногда чудовищные морды. А иногда кто-то даже пытается стучать по стеклу, особенно если поезд встает посреди тоннеля. Впрочем без особого успеха. Большинство людей их не видит, а тем, кто видит, либо страшно, либо неинтересно. Мне раньше нравилось их разглядывать, но потом приелось. Скучно. Кто-то едва заметно касается меня. В общественном транспорте прикосновений не избежать, но это — другое. Я поднимаю голову и ловлю взгляд средних лет женщины с узким блеклым изможденным и каким-то постным лицом и глазами религиозной фанатички. Знаете, бывает такой тип женщин, внешне вроде безропотных, скромных, богобоязненных и абсолютно безответных, но которые на самом деле за своей безропотностью и псевдоправедностью прячут жгучую и страшную ненависть ко всем, кто не пошел по их пути, по пути безграничного, бессмысленного оголтелого служение неизвестно кому и чему. Впрочем, конкретно это существо к человеческому роду отношения вообще не имеет. Витинница подобно своим человеческим товаркам по мышлению ненавидит всех, особенно живущих под Договором. Так что ей я не нравлюсь особо. Впрочем, таких как я она ненавидит в первую очередь потому, что напрямую сделать нам ничего не может. А сама витинница относится к париям Той Стороны, потому что не брезгует питаться себе подобными и неплохо уживается с человеческими фанатиками, иногда натравливая их на обителей Той Стороны и живущих под Договором. Дрянь еще некоторое время с ненавистью пялится на меня, а на следующей остановке проталкивается к выходу. Людей в метро становится все меньше и меньше. В конце концов, к «Гражданской» вагон подъезжает практически пустым. Я делаю шаг на платформу и останавливаюсь, едва не вляпавшись в лужу крови. Вот хорошо, что за мной никто не выходил! Чуть поодаль лежит прикрытое простыней тело, а рядом скучает полицейский. Очаровательно. Огородить место происшествия, видимо, религия запрещает. Но что-то наша «Гражданка» разошлась — третий труп за год. А этот, похоже, еще и самоубийца. Понятно теперь, почему поезд в тоннелях застревал. Я аккуратно обхожу кровавые следы и краем глаза замечаю, как какой-то паренек подбирает лежащую недалеко от трупа барсетку, пользуясь невнимательностью полицейского. Вот дурак молодой. Нет уж, сегодня «Гражданская» обойдется самоубийцей. Догоняю парня и выбиваю из его рук барсетку. Парень, лет восемнадцати — девятнадцати по виду, оборачивается со злостью: — Да какого…?! — и затыкается на полуслове, взглянув мне в лицо. Надо же какой глазастый. Но глупый. — С ума сошел у мертвых воровать? — Ему уже пофиг, а мне пригодится, — сквозь зубы отвечает парень, но не пытается сбежать и скрыться в толпе. — Мертвым, чтобы ты знал, никогда не бывает пофиг. И за то, что считают своим, они держатся еще крепче чем при жизни. Сам на рельсы захотел, что ли? Парень угрюмо молчит. По виду он вполне приличный — аккуратно хотя и бедновато одет, в рюкзаке явно учебники, и нет от него специфического ощущения улицы, безпризорности, брошенности, но очень веет отчаянием. На кривую дорожку он еще не встал, хотя посматривает уже на нее, но у живых воровать еще не решился. На самом деле лучше уж у живых чем у мертвых, но парень этого еще не знает. — Родители пьют? — спрашиваю наугад, хотя знаю, что ошибаюсь. — Мама болеет. И сестренка, — парень отвечает, сам не очень понимая почему. — И с работой, небось, кинули? Мальчишка опускает глаза. Ладно, парень, если уж тебя так потянула на Ту Сторону, то лучше уж войти туда нормально. Договор всяко лучше, чем участь раба или добычи. Я достаю из кошелька пятитысячную купюру и протягиваю ему вместе с визиткой. — Придешь завтра с утра по этому адресу. А деньги отдашь, когда с ними у тебя проблем не будет. — А если не приду и не отдам? Вы же даже имени не спросили, — парень смотрит неверяще, боится снова на что-то понадеяться. А еще в нем проснулось любопытство. — Придешь. Ты глазастый, и тебе сейчас интересно. А еще ему страшно. Он еще не понимает, что увидел взглянув мне в лицо, не понимает, мимо какой беды прошел, но он чувствует. — Я учусь завтра с утра. — Значит, придешь после. А если останешься у нас работать, с учебой что-нибудь придумаем. — Спасибо, — говорит парень и скрывается в толпе. Ну, а прибрать за собой?! Я с отвращением смотрю на барсетку у своих ног. Трогать ее не хочется, но надо, а то кто-нибудь другой вляпается. Подхватываю барсетку и отношу дежурной по станции. До полицейского ближе, но это уже дело принципа, не фиг быть ротозеем. С мертвыми не шутят. А глазастый юноша пойдет завтра со мной инспектировать подвалы и чердак. Оставлять бардак точно отучится. В том, что он придет, я не сомневаюсь. На поверхности все та же водяная пыль и холод. Плохое время. Скорей бы снег. Маршрутка подходит удивительно быстро. Я сажусь у окна и привычно смотрю в темноту. Мимо проносятся дома, скверы, дороги. Люди спешат домой или из дома, торопятся или идут медленно, а некоторые просто гуляют. Маршрутка останавливается на светофоре. На узкой полосе пожухлой травы между Суздальским и гаражами парень играет с собакой, бросая ей белую палку. Если приглядеться, то можно заметить, что палкой служит большая берцовая кость. Когда парень поворачивает голову, из-под капюшона красными угольками сверкают глаза, а по морде пса пробегают искры. Светофор загорается зеленым, и маршрутка едет дальше сквозь полный темноты и огней город. На моей остановке пусто и тихо. Только у дальнего конца квартала мелькает в свете фонарей человеческая фигура. Путь через небольшой скверик сопровождается шуршанием в опавших листьях и скольжением теней между деревьев — в упор не увидишь, а краем глаза можно различить. Ничего интересного или опасного. А у подъезда я невольно останавливаюсь, потому что на скамейке в классической позе сфинкса лежит омерзительная тварь — облезлый, местами плешивый кот с безобразно гротескной гадкой человеческой рожей вместо нормальной морды. Тварь ехидно ухмыляется мне, показывая гнилую пасть. Ну да, это не наш Савелий, и даже не Сир Людовик, это хуже. Тоже из парий, и один из тех, кто не признает Договор. Откуда только это выползло? Почему — даже не вопрос, перед новолунием вечно какая-то дрянь появляется. Несколько мгновений мы играем в гляделки, а потом я делаю шаг вперед и громко и четко произношу несколько самых грязных ругательств, которые знаю. Тварь взвизгивает и бросается в кусты, суля мне все кары, какие только может придумать. Правильно, ори громче, так быстрее придут хозяева этой территории. Хотя они и так придут ближе к полуночи — чужаков никто не любит. Кстати, неплохо было бы дать им знать. Да и обезопасить себя от повторного визита. Достаю из сумки косметический карандаш и рисую бордюре несколько символов, потом повторяю их на скамейке и на двери. Вообще-то для таких случаев используют мел, но как показывает практика, обычная подводка для глаз ничуть не хуже и менее заметна. В подъезде тепло, чуть темновато и едва заметно пахнет пылью и газетами. Я подхожу к лестнице и останавливаюсь, закрывая глаза, и чувствую как лица едва ощутимо касаются тонкие нити и маленькие ручки. Бывало у вас такое, что вы приходить после тяжелого дня домой, входите в парадную и пока поднимаетесь к своей квартире, усталость, огорчение, злость, горечь, безысходность словно бы притупляются, становятся меньше, и мир больше не кажется мерзким местом? Если бывало, то могу вас поздравить у вас на лестнице живет паутинник, а может быть и целая колония этих маленьких прозрачно-коричневых, похожих на очеловеченных пауков существ. Они абсолютно безобидны и даже полезны, потому что питаются отрицательными эмоциями. По понятным причинам они выбирают для жизни подъезды жилых домов, ритуальные агентства, приемные больниц — в общем все места, где людей бывает много и им бывает плохо. Единственная отрицательная эмоция, которую паутинники практически не переносят — это страх. Из-за этого мое знакомство с нашей колонией было довольно… запоминающимся и для них и для меня, — что поделаешь, для человека с арахнофобией вид паутинников довольно шокирующий, — но теперь мы уживаемся вполне мирно. Я позволяю им забирать все плохое за день, а они стараются не попадаться мне на глаза. Паутинники заканчивают собирать с меня негатив, и я поднимаюсь на свой этаж. Моя квартира встречает меня темнотой и пряным запахом сушеной травы. Я переодеваюсь в домашнее, забрасываю одежду, в которой была на работе, в стиральную машину, и иду на кухню греть ужин. Стоящая на холодильнике ведьма оглушительно хохочет, задорно сверкая глазами, стоит только хлопнуть дверцей. Мне подарили ее в Праге шесть лет назад, а кажется, только недавно. — Добрый вечер, мадам Батильда, — с улыбкой здороваюсь я и иду в душ. Все-таки такой день лучше смыть с себя. После душа забираюсь с тарелкой в кресло и включаю компьютер. В почте несколько писем. Большая часть — просто хлам, но одно я открываю. В нем множество фотографий и одно слово «Приезжай.» Подписи нет, но это и не нужно, даже если бы это письмо пришло с чужого адреса и на фото не было бы Трейва, руку Бена я узнаю всегда. У него дар видеть обычное в необычном и необычное в обычном. Я рассматриваю призрачную девочку, играющую в классики на пустынной дороге, древний дом, который должен был бы казаться страшным, но больше похож на ехидного и веселого пенсионера, песчаный смерч, внутри которого можно угадать силуэт женщины, бескрайнюю пустыню, живую и неживую одновременно, старый мост над ущельем. Здесь нет ни одного фотомонтажа. Та Сторона и обычная реальность сплетаются на фотографиях в невообразимый узор, перетекают одна в другую так, что и не поймешь, где заканчивается одна и начинается другая. Я разглядываю фотографии и ловлю себя на мысли, что мне действительно хотелось бы бросить все и сбежать под выцветшее от бешеного солнца небо Австралии — мучиться от жары и влажности, гонять по дорога на мотоцикле и прыгать с мостов с Трейвом и его приятелями, дурачиться в прибое с Беном, уворачиваться от его всевидящей камеры, танцевать всю ночь напролет у костров и дойти наконец до сердца Налларбора. Это на самом деле просто — покидать вещи в сумку, заказать билет, поехать в аэропорт и сесть в самолет. Это очень легко и одновременно невероятно сложно. Я закрываю почту и отношу тарелку на кухню. Я съезжу к ребятам, обязательно, только не в этом ноябре. Я возвращаюсь в комнату, включаю музыку и берусь за вышивку. Сложный рисунок захватывает меня полностью, настолько, что я не замечаю хода времени. В реальность меня возвращает телефонный звонок. Я тянусь за телефоном и с удивлением обнаруживаю, что уже почти полночь. Я откладываю вышивку и нажимаю кнопку ответа. — Здравствуй. — Здравствуй, — звучит из динамика любимый голос. — Не спишь еще? — Нет. Еще нет, — я встаю и иду к окну. — А я боялся тебя разбудить. Между нами почти полмира. Здесь уже ночь и почти зима, а там разгар дня и жаркое лето. — Но все же позвонил, — я улыбаюсь. — Я соскучился. — Я тоже, — я вспоминаю шальные черные глаза с разноцветными искрами в глубине, белозубую улыбку, так контрастирующую со смуглой кожей и алый шарф повязанный на пиратский манер. И вечность, вечность живущую в каждом слове, каждом жесте, в каждом вздохе. — Возможно, получится вырваться на это Рождество. — Нашла, наконец, себе напарницу? — Напарника, но я пока не уверена, — я рассказываю о сегодняшней встрече, немного о работе, о городе, и знаю, что там, на другой стороне планеты, за моими словами услышат, как тяжело в этом ноябре, как давит новолуние, какой злой сейчас мой город. Это здорово, когда слышат не только то, что ты говоришь, но и то, что ты хочешь сказать. И когда рассказывают в ответ то, от чего становится легче. Я слушаю рассказ о пыли музеев, величественных пирамидах майя, давно забытых кровавых ритуалах и слышу пение птиц в джунглях, веселую перекличку археологов на раскопках и древние песнопения, чудом сохранившиеся до наших дней. Прощаться не хочется нам обоим, но у него — работа, а мне пора ложиться спать. Отключив телефон, я еще некоторое время стою у окна, вглядываясь в темноту. Темнота за стеклом живая, дышащая, наполненная звуками и событиями. Вот идут по дороге похожие с высоты четвертого этажа на собак волчаки. Они выстроились парами словно дети на прогулке и кажется, что даже чеканят шаг. На ветке дерева, что напротив окна, устроилась отдыхать большеглазая похожая одновременно на сову и летучую мышь, майра. А в кустах внизу шныряет рыжий бесхвостый кивр. Призрачная машины снова не вписывается в поворот на перекрестке, ударяется о столб и исчезает. Тень потерявшегося ребенка растерянно бродит под фонарем. Где-то далеко, за железной дорогой, все еще палит по давно уже мертвым врагам артиллерийский расчет и пылает зарево пожара над сгоревшей деревней. На внешний подоконник моего окна ложится трехпалая рука, на которой нет ногтей, а следом за ней появляется голова без лица. Постоянный гость городских страшилок, на самом деле абсолютно индифферентный к людям в целом и к детям в частности, растеряно замирает, явно не готовый к такой встрече, а потом подтягивается, так что становится видно непропорционально длинное тело, и вежливо склоняет голову, прижав руку, больше похожую на паучью лапу, к груди. Я так же вежливо киваю в ответ, и он, аккуратно сдвинувшись в сторону от окна, продолжает свой путь по стене дома, оставляя меня наедине с темнотой и собственным отражением. Люди часто боятся темноты. Темнота — это территория Той Стороны. Это время не для людей. Как бы ярко ни были освещены людские города, как бы люди ни делали вид, что победили ночь, как бы яро ни отрицали существование Той Стороны, солнце все равно будет заходить за горизонт, забирая с собой свет, в мире все равно остаются места, где не горят фонари, а обитатели Той Стороны все равно будут ходить среди людей по их городам. Этого не изменить. А бояться или нет — это уже выбор каждого. В зрачках моего отражения медленно разгорается алое пламя. Постепенно оно разрастается, затапливая и радужку, и белок. И темнота расцвечивается миллионом чуждых человеку красок. Движение ресниц и алое сияние в глазах отражения пропадает, а темнота снова становится сама собой. Я улыбаюсь своему отражению в темном окне. И отражение улыбается мне в ответ. Я уже давно не боюсь темноты. А вы? Нет? Вы уверены?
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.