***
Даниил действительно боялся, что так и не оставит после себя ничего стоящего и будет, в конце концов, всеми забыт. Он надеялся, что хотя бы Лестера не постигнет эта участь. Но всё шло именно к этому. С тридцать третьего года в СССР началась борьба с «педерастией», облавы на «притоны гомосексуалистов». В тридцать четвёртом году вступил в силу соответствующий закон, устанавливавший уголовную ответственность за «мужеложество». Даниил и Лестер не были напуганы, скорее раздражены. Когда Катерина принесла им свежую газету со статьёй Горького, в которой утверждалось, что гомосексуализм развращает молодёжь и препятствует установлению власти пролетариата, Лестер прочитал её, сложил и бросил в сторону, как что-то грязное. — Отвратительно, но предсказуемо, — говорил он, с ожесточением размешивая в чашке сахар. — То, что они рано или поздно станут лезть к людям в постель, оправдываясь лучшими намерениями, было всегда ясно. А в двадцатых годах столько толковали о свободе в любви и прочем… Ещё при царе появлялась надежда, что люди когда-нибудь оставят свои глупые предрассудки и начнут думать головой. Конечно, получить в морду за «содомию» можно было всегда, но ведь люди шли правильной дорогой, всё лучше и лучше осознавали, что чужая жизнь — не их дело. И что теперь? Это всё будет перечёркнуто! «Уничтожьте гомосексуалистов — фашизм исчезнет», — говорит нам уважаемый Алексей Максимович. Очень мне это нравится! Мы ведь с вами каждый день только и думаем, как бы поскорее распространить фашизм, и строим козни пролетариату, правда, Даня? Даня его гнев всецело разделял. Вспомнились их былые наивные надежды, порождённые революцией. Она обещала свободу во всём, в том числе и в любви, и тогда казалось, что это действительно осуществимо, что когда-нибудь мужчина с мужчиной смогут жить так же спокойно, как мужчина и женщина. Конечно, теперь об этом не могло быть и речи. Вскоре в комнате Даниила и Лестера был произведён обыск. Обыск проводили как-то лениво, чудом не обратили внимания на дневник Лестера. Зато конфисковали несколько черновиков Даниила, его автобиографию, зачем-то забрали его тетради с нотами. Но и этого оказалось мало. Вдобавок все произведения Даниила, когда-либо напечатанные, были запрещены. Из написанного Лестером разрешёнными остались только переводы, его статьи и очерки о русской литературе. Даниил был совершенно разбит. Он не отлынивал от работы, не отказывался от хождений в гости и вечерних чаепитий с Катериной, но при этом казался безучастным, слабым и выпотрошенным. Лестер много разговаривал с ним обо всём подряд, о балете, работе и новостях из газет, и Даниил послушно отвечал на его вопросы. Но было ясно, что никакой охоты разговаривать и вообще делать что-либо у него нет. Разговоры о музыке его расстраивали. Напоминания о творческих планах, которые у него когда-то были, его мучили. Лестер и сам падал духом, глядя на Даниила. Ничто не могло расстроить его так, как безучастие и печаль любимого Дани. Тёмную квартиру на четвёртом этаже на некоторое время охватила какая-то тишина. Рыжая комната казалась и уютным домом, и унылым гробом для Лестера и Даниила. Лестер стал часто болеть, страдал от высокого давления и головных болей. Соседи, вечно чёрт знает чем гремящие на кухне, с подозрением косились на двух мужчин и их «подружку», когда сталкивались с ними в коридоре, на кухне или на лестничной площадке. Пожалуй, равнодушно-вежливыми к ним были только Лёва и Люба. Уже девятнадцатилетние близнецы по-прежнему жили в той самой «бывшей гостиной», только без родителей: родители умерли. С серых лиц брата и сестры не сходило выражение грусти и озадаченности. Несмотря на то, как они повзрослели, Даниил и Лестер всё ещё считали их детьми. Катерина, несмотря на свою занятость (ей теперь приходилось обеспечивать не только себя, но и неработающего отца), пыталась как можно чаще вытаскивать друзей из дома, чтобы втроём гулять по городу, ходить в гости к многочисленным знакомым; иногда, в те редкие случаи, когда хватало денег, ходить в театр. Это помогало. Выбираться из четырёх стен было полезно. Тридцать четвёртый был тяжёлым для всех троих, но кое-что дал взамен за пережитые беды. Трагическое стечение обстоятельств одарило троицу ребёнком. Случилось это из-за того, что летом в Москве умерла Павла, младшая сестра Катерины. Дочь её осталась сиротой, потому что, как известно, родной отец пропал ещё до её рождения. Катерине пришлось стать опекуншей девочки. Теперь Катерина всегда брала восьмилетнюю Машу с собой, когда ходила к Даниилу и Лестеру. Почти каждый вечер они собирались в комнате, говорили, читали, пытались разговорить необщительную девочку, закармливали её, если было чем. Как небольшая странная семья. Нельзя сказать, что Маше сильно повезло с этой семьёй: не умеющая заботиться о детях Катерина, молчаливый и нервный Даниил, Филипп Николаевич, вечно советующий девочке книги, явно слишком тяжёлые для её возраста. Эти люди пугали Машу, а смерть матери, ещё не до конца осознанная, делала её какой-то заторможенной, замороженной. Однако для Даниила и Лестера появление Маши было огромным везением. Девочка с такими же грязно-зелёными, как у Катерины, глазами и жидкими русыми волосами внесла в их жизнь какое-то новое, небывалое счастье. Воспринимая её как родную, мужчины сблизились как никогда раньше, и переносить трудности, мириться с обидами на жизнь стало проще. Даниил пришёл в себя. Он снова попытался что-нибудь написать, но быстро бросил; позаимствовал у знакомого скрипку на пару недель и стал на ней играть, чтобы порадовать Машу, которая, как и он, любила музыку. Поначалу, придя в комнату на четвёртом этаже, Маша подумала, что попала в подземное царство. Квартира казалась ей страшной. Коридор был длинный и пустой. Дверь, ведущая в комнату Лестера и Даниила, обитая чем-то мягким, пахла пылью. Комната, когда в редкие солнечные дни была освещена солнцем, казалась раскалённой и горящей. В комнату доносилось слишком много шума из коридора и кухни, и порой казалось, что за дверями ходят толпы людей. Кухни девочка вообще очень боялась. Боялась и двух мужчин, которые поначалу казались Маше приведениями. Но Катерина упорно водила Машу в гости к Лестеру и Даниилу всё лето, и девочка была вынуждена свыкнуться с этим. — Что вы там пишете? — спросил Даниил как-то мечтательно одним осенним вечером после ухода Катерины и Маши. Он приобнял сидящего за столом Лестера и посмотрел на разложенные на столе бумаги. — Дневник, — ответил Лестер. — В последнее время меня даже не тошнит, когда я его пишу.Часть 4. 1932-1934
4 марта 2018 г., 21:10
Спустя пару недель после отъезда Чельбергов Даниила арестовали.
Его забрали прямо с работы, и Лестер, дожидаясь его дома, ничего не знал до самого вечера. В девятом часу, когда он уже начал волноваться, ему позвонила коллега Даниила и спросила, не вернулся ли он. Лестер не понял, откуда он должен был вернуться. Ему объяснили, что ещё утром Даниила арестовали, и причин никто не знал.
Первым порывом было бежать, кричать, искать Даниила, приехать на место его работы, расспросить начальство, обивать пороги присуственных учреждений и добиваться его освобождения. Но Катерина, выслушав Лестера по телефону, прошипела: «Я вас прошу, не выходите никуда. Зачем ещё и вам попадаться им на глаза?».
Лестер до трёх часов ночи не спал, ждал возвращения Даниила или хотя бы звонка. Ему было жутко находиться в этой комнате в одиночестве: внезапно она стала казаться какой-то огромной. Пока он лежал в кровати, и со стены на него смотрели фотографии милого Дани и мёртвой Чарки, сердце разрывалось от беспокойства. Он не понимал, за что могли арестовать Даниила. Было ли это связано с Чельбергами? Было ли это связано с творчеством Даниила? В его старых романах могли найти нечто контрреволюционное или ещё чёрт пойми какое, но кому это надо? Или это из-за его дружбы с обэриутами? Ведь Даня был в дружеских отношениях со многими писателями из группы ОБЭРИУ, которые не так давно были арестованы.
Или это связано с его происхождением? Его отец — англичанин, но за это ведь не арестовывают. Мать была простой художницей, не бедной и не богатой. Вряд ли дело в этом.
Может, дело в нескольких статьях, которые Даниил когда-то давно, лет десять назад, опубликовал и в которых нелестно отзывался о большевизме. Но это было давно.
И за то, что Даниил живёт с мужчиной, которого любит, тоже не могли арестовать, ведь так?
Лестера мучила мысль, что Даниил мог что-то от него скрывать.
Даниил не возвращался. Ни на следующий день, ни через два дня. Лишь через четыре дня после ареста раздался телефонный звонок.
— Со мной всё хорошо, — прошелестел хриплый голос, помолчал, откашлялся и добавил с какой-то злой усмешкой: — С годовщиной, Филипп Николаич.
Это было третье октября. День семнадцатой годовщины их первой встречи.
— Когда ты вернёшься?! — закричал Лестер, но ответа так и не получил.
Он не мог больше видеть ту фотографию с подписью «Октябрь 1915. Москва». Сорвал её со стены и спрятал в книжном шкафу.
Что теперь с ним будет? Расстрел? Тюрьма? Неужели он не вернётся больше в эту комнату, в это «подземелье», ставшее для двух мужчин родным домом?
Страх за Даниила сковывал. Лестер с трудом вставал с кровати и готовил себе еду, изредка писал заметки в дневник, с трудом находя слова, чтобы описать своё состояние. Работа над переводами стала совсем невыносимой. Ложиться спать было тяжело, когда на соседней кровати было пусто. Цветы на подоконнике Лестер, как положено, поливал, не чувствуя от их бодрого цветения ни капли облегчения. Насколько было бы легче, если бы была жива Чарка, если бы она путалась под ногами, разделяла тоску по Даниилу… если бы можно было с ней, глупым, но всё же живым существом, говорить, гладить грустную жёлтую голову на своих коленях.
В это тяжёлое время Лестер особенно сблизился с Катериной. Вместе с ней он пытался добиться освобождения Даниила, но ни в одном учреждении их не хотели слушать. И хотя Катерина тоже страшно переживала за Даниила, ей удавалось справляться с тревогой, шутить, говорить о чём-то постороннем, так что её присутствие очень помогало Лестеру. Женщина практически каждый день приходила к нему. Она появлялась в дверях, с неизменным ядовитым изгибом губ, одетая в старую блузу и чёрную юбку в пол, извлечённую, кажется, из сундуков Катерининой прабабки-немки. И Лестеру сразу становилось легче. «Грустите?» — спрашивала она, и Лестер отвечал утвердительно. «И я», — говорила Катерина, вешая на вешалку потёртое пальто. Сидя за столом, она бодро размахивала над бумагой карандашами или кистями, пока Лестер, полулёжа в кровати, пытался читать или переводить.
— Покажите, что вы там рисуете, — порой спрашивал Лестер, и Катерина протягивала ему свою работу.
— Мне заказали плакат, — охотно объясняла она, и Лестер разглядывал счастливых детей, напряжённо смотрящих куда-то, и девочку на переднем плане со знаменем в руках. — Отвратительно, да? Совсем не мой стиль — слишком резко и пошло. Особенно эти маслянистые глазёнки…
И она начинала рассказывать о своей работе, ближайших планах, друзьях, коих было много; о том, что её бывшая любимая и муза Ирина, ныне живущая в Москве, недавно пыталась повеситься; говорила о том, как переживает за сестру, которая одна воспитывает дочь, потому что муж её бросил ещё до рождения ребёнка; сообщала о том, что её отец Михаил Романович, учитель математики, вышел на пенсию, приехал из Москвы в Ленинград и теперь живёт в одной с Катериной квартире; предрекала скорую смерть Горькому, не имея на то оснований, но надеясь, что это поднимет настроение Лестеру, у которого с Горьким всегда были натянутые отношения.
Она прекрасно всё видела и понимала. Лестеру было плохо. Он не грустил, он боялся и злился. Стиснув челюсти, он подолгу смотрел в одну точку дикими, злыми глазами. Он не мог стерпеть ни дня разлуки с Даниилом. Они никогда надолго не расставались, а теперь были оторваны друг от друга, и это убивало. И самой Катерине тоже было плохо, но раньше времени сходить с ума она не собиралась. Слишком много близких она уже потеряла, чтобы арест Даниила смог довести её до отчаяния.
Лестер полюбил Катерину сильнее, чем когда-либо. Полюбил её силуэт, тёмной головой склонённый над бумагой, полюбил низкий «грубый» голос и лёгкое сердце, которое, даже когда страдало, оставалось непробиваемым. Рядом с ней было спокойно и иногда даже хорошо работалось. А когда вечерами Катерина, обняв Лестера горячими руками, уходила, вместе с ней улетучивалось всё спокойствие. И возвращались мысли: «Что если Даня не вернётся?».
Лишнее беспокойство принесла новость, пришедшая с письмом из Парижа. Костя Сомов, гениальный художник и некогда близкий друг Лестера, писал, что после долгой мучительной болезни умер самый близкий его человек, его любимый, его вдохновитель Мефодий. Двадцать два года они прожили вместе. Это заставило Лестера задуматься: сколько отведено прожить вместе ему и Даниилу? Может, ни дня больше.
Ещё в самом начале своих отношений они сговорились не думать о том, сколько продлится их любовь. Для Даниила эта тема всегда была больной: он вечно боялся, что Лестер разлюбит его, и только после нескольких лет совместной жизни немного успокоился. На самом деле бояться больше стоило не ему, а Лестеру. Даниилу было всего семнадцать, когда они встретились, и тогда Филиппу казалось невозможным, что молодой человек не изменит ему, не влюбится в кого-то другого, не припадёт к чужой руке, которая его погладит. Но этого не случилось. И сейчас, когда Даниилу грозила тюрьма или смерть, Лестер безуспешно гнал от себя одну и ту же мысль: повезёт ли им вот так, как Косте и его Мефодию, прожить двадцать два года, душа в душу? Или больше никогда в жизни они не увидятся? Может, Даниила уже вовсе нет в живых, и, думая об этом, Лестер понимал, как ничтожны все его надежды и арифметические подсчёты прожитых вместе лет, когда жизнь их полностью во власти всесильных государственных органов.
И всё же Даниил вернулся.
В полдень, когда Лестер сидел в комнате один и мучился над переводом, Даниил вошёл в квартиру, открыв дверь своими ключами — удивительно, что их ему отдали при освобождении. Он медленно шёл по коридору к нужной двери. Он не был дома месяц. Ему было плохо, а в этом коридоре почему-то стало ещё хуже. Из кухни в этот момент вышел Лёвушка. Уже семнадцатилетний Лев Николаев, тот самый мальчик, который когда-то милосердно кормил Чарку кашей. Он удивлённо уставился на Даниила и по привычке поздоровался: «Здравствуй, дядь Дань». Даниил выдавил из себя слова приветствия и ужаснулся: ему тяжело было сказать «здравствуй» этому мальчику, а как тяжело будет там, в этой комнате, говорить с Филиппом…
Дверь в комнату была открыта. Даниил вошёл. Лестер, сидевший у окна, лицом к двери, поднял на него взгляд. Он не слышал шагов в коридоре, не слышал голосов, и думал, что в дверях увидит кого-то другого.
Они оба не могли ничего сказать. Лестер бросил ручку. Кинулся к Даниилу. Неловко обнял, прижался щекой к щеке, несмотря на щетину и ужасный горький запах, которым Даниил пропитался насквозь.
Потом, убедившись, что с Даниилом всё в порядке, Лестер счёл своим долгом позвонить Катерине. Она тут же примчалась. Они задали Даниилу тысячу вопросов, но тот не был готов говорить.
И в дальнейшем Даниил очень мало говорил о том, что с ним произошло. Сказал лишь, что его допрашивали, обвиняли в участии в антисоветской организации, грозили лагерями. Почему отпустили — он не знал.
Его теперь очень занимала идея написать свою автобиографию.
Даниил стал страшно неразговорчивым после ареста. Чаепития с Лестером и Катериной больше не развлекали его. Он много что-то писал, хотя без особого рвения. Друзья Лестера и Даниила, иногда заходившие к ним, с ужасом смотрели на мрачную сгорбленную фигуру.
— Это всё освещение, — успокаивал их Даниил. — В этой комнате всё выглядит мрачнее, чем есть на самом деле.
Ему было трудно говорить с кем-то кроме Лестера. Только Филипп Николаевич знал, что у него на уме. Даниил обдумывал всю свою жизнь, и это было мучительно. Тридцатичетырёхлетний мужчина осознавал, что за все эти годы не сделал ничего, ради чего стоило бы жить. Встреча с Лестером была, по словам Даниила, последним положительным событием в его жизни.
Даниил показал Лестеру автобиографию, которую написал. Там не было ничего, о чём Лестер не знал. Родился Даниил в девяносто восьмом году, в Англии, в Уокингеме, в семье английского торговца. Мать Даниила была русской, так что многие русские слова и выражения он знал с детства. Он всегда любил музыку, учился играть на скрипке, имел талант к игре на пианино. Мечтал быть либо актёром, либо музыкантом. В девятьсот пятом году, когда Даниилу было семь лет, его мать, внезапно возненавидев его отца, забрала ребёнка и уехала с ним на родину, в Москву. Через несколько лет она умерла, опеку над десятилетним мальчиком взяла её дальняя родственница, потому что родной отец отказался принять его обратно, объясняя это тем, что обанкротился и не сможет его содержать. В школе Даниил учился с большими трудностями, так как плохо знал язык. Друзей не имел. С пятнадцати лет играл незначительные роли в московском театре. В шестнадцать познакомился с Катериной. В семнадцать встретился со знаменитым поэтом Лестером, из-за него переехал в Петербург. Написал и издал два романа и сборник рассказов — произведения не имели особого успеха. С двадцать четвёртого года работал в редакциях разных газет и журналов. Иногда подрабатывал тем, что на чьих-нибудь праздниках играл на скрипке или пианино. Любимыми писателями Даниила были Уайльд, Достоевский и Лестер. Из поэтов больше всего ценил Блока, имажинистов и, разумеется, Лестера. И на этом всё. Лестеру всё это было известно, но только теперь, прочтя эту биографию, он понял, что Даниил действительно не преувеличивал, называя свою жизнь «бестолковой».
— Было ведь столько возможностей, столько времени, — говорил Даниил, безжалостными глазами глядя на Лестера. Они сидели рядом за столом, но как будто на разных концах комнаты. — Было столько сил, чтобы сделать хоть что-то! Оставить свой след… для чего — понятия не имею, но это бы сделало мою жизнь хоть чуть-чуть стоящей. Обо мне ведь никто не узнает потом. Я умру и меня не станет. Вся эта жизнь, — он встряхнул листы с автобиографией, — она как будто не моя. Она такая пустая и поганая, что мне не хочется верить, что она моя. Когда вы меня зовёте Даней, я всё надеюсь, что вы зовёте кого-то другого.
Он говорил тихо, но слова эти звучали хуже любого крика. Лестер уже сам не понимал, кто перед ним. Кто этот мужчина со спутанными кудрями и искажённым усталым лицом? Тот мальчик с сильным акцентом, которого Лестер встретил в московском театре, был на него не похож.
Жизнь его сломана. Он приехал в Москву мальчиком с большими надеждами, а в итоге лишился матери, смерть которой ударила по нему сильнее, чем можно было подумать; лишился своего имени после встречи с Лестером, примерил псевдоним — и ради чего? Ради того, чтобы издать провальный роман, а потом всю жизнь работать в редакциях?
— Столько возможностей… — повторил Даниил. — Как я умудрился — жить в одной комнате с одним из знаменитейших когда-то поэтов и не суметь даже этим воспользоваться. Быть таким ничтожеством рядом с тобой…
Лестер ничем его не мог утешить. На слова о том, что люди когда-нибудь узнают о нём из дневника Лестера (ведь он каждую неделю прилежно записывал все незначительные события их жизни и упоминал Даниила чаще чем кого бы то ни было), Даниил лишь рассмеялся:
— И меня запомнят как посредственность, жившую за счёт таланта другого мужчины. Да и тем более… — Даниил улыбнулся и оглянулся на комод, где обычно лежали дневники Лестера. — Вы же читали мне свой дневник. Вы пишете обо мне, как о растении. Да, да. Вы пишете о том, как я куда-то с вами хожу, завтракаю с вами, как я «выгляжу опечаленным» и «кажусь радостным». А других состояний у меня будто нет. У Чарки в вашем дневнике и то был более подробный психологический портрет, чем у меня.
Лестер злился на себя за то, что Даниил был прав. Он даже не замечал, как мало слов уделял самому дорогому человеку.
— Это потому, что я тебя слишком сильно люблю, — решил он. — Даня, ты самое главное в моей жизни, и это так очевидно для меня, что я забываю это выражать. Прости.
Они перешли на «ты», потому что привычное шутливое обращение на «вы» звучало нелепо в этом разговоре.
— Я знаю, — сказал Даниил. — Знаю, что любишь. Но что мне делать, когда мне постоянно кажется?.. кажется, что не любишь. Я же никого не люблю, кроме тебя. За все эти семнадцать лет ни в кого не влюблялся, потому что тебя обожал.
Семнадцать. Да, да, Даниилу было семнадцать, когда они встретились. Половина его жизни прошла с Филиппом.
Они долго молчали. Подумав, Даниил с какой-то странной улыбкой добавил:
— А знаешь, для чего пишутся все эти автобиографии? Ты же понимаешь… Чтобы им потом было удобнее, когда они будут нас арестовывать и убивать. Они эти биографии в личные дела вшивают.
Лестера будто обдало жаром.
— Думаешь, тебя арестуют опять?
— Не имею понятия, — отрезал Даниил.
Некоторое время после ареста он был одержим идеей вернуть себе своё настоящее имя. Он стал уговаривать Лестера вычеркнуть имя «Даниил» из всех дневников. К счастью, Катерина сумела его образумить.
После ареста Катерина вообще стала необходимой и незаменимой. Окружающие находили странным то, что она не хочет создать свою семью и вечно пребывает в обществе двух мужчин, влюблённых друг в друга. Катерина была неизменно обаятельна и ещё могла найти себе мужа. Но не хотела. Её, кажется, всё устраивало. Она много работала, никого не хотела больше любить и ни на что не надеялась. Она просто любила Филиппа и Даниила, считая их своей своеобразной семьёй, и без встреч с ними не представляла своей жизни.
Потеряв столько друзей и родных в годы войны с Германией, во время революции и Гражданской войны, Катерина была благодарна судьбе хотя бы за то, что она, Даня и Лестер выжили. Больше ей ничего не было нужно.
Лестер прислушался к Даниилу и в своих дневниках стал писать о нём чуть ли не больше, чем о себе самом, стараясь, конечно, писать о нём не как о растении или собаке. Но называть его Даней не перестал.
Однажды, пока Даниил снова пытался написать какой-то давно начатый рассказ, Лестер подошёл к нему и, не сдержавшись, без спроса обнял сгорбленную спину.
— Не сутультесь, — прошептал он. Сутулость была их общей бедой.
Даниил положил на стол ручку, повёл плечами, будто пытаясь сбросить с них чужие ладони, и ответил:
— Не могу.
— Что такое?
Даниил шумно выдохнул, не зная, куда спрятаться от рук и глаз, которые были слишком близко. Нет, он не испытывал неприязни к Лестеру, напротив. После того, что с ним было в тюрьме, Даниил чувствовал себя грязным и не хотел, чтобы об него марались любимые белые руки.
— Меня били по спине. Чем-то мягким. Рёбра до сих пор немного болят… это пройдёт. Уже проходит.
Лестер замер. Даниил ни о чём подобном раньше не говорил.
— Почему ты сразу не?.. — Лестер оборвал себя: это и так было ясно. Не хотел, чтобы его жалели. — Вот почему ты стесняешься переодеваться при мне…
Даниил пожал плечами, пялясь в окно, в чернеющий между шторами угол неба.
— Сними рубашку, — потребовал Лестер, лёгким нажимом рук заставляя его встать.
Даниил послушался, только в этом не было смысла. Следов избиения не осталось. Но это ничего не меняло. Лестер ярко представлял себе, как мягкие удары заставляли Даниила сгибаться пополам от боли. Спина в родинках, которые так любил целовать Лестер, для какого-то урода в тюрьме была просто большим куском мяса, по которому удобно бить.
Стоя спиной к Лестеру, Даниил переминал рубашку в руках, чувствуя себя без вины виноватым.
— Я не хотел говорить. Это мелочи… Это было всего один раз и недолго. Ничего серьёзного, правда.
Эти слова заставили Лестера невесело усмехнуться. Он был зол. Его злило, что кто-то посмел так обойтись с Даниилом. Самый дорогой, самый лучший, любимый Даня — и избить его? Лестер раньше никогда не думал, что кто-то может вот так забрать у него Даниила, когда он не видит, и мучить его допросами, и причинять ему боль. Это ему-то, домашнему тихому зверю, который привык к любящим рукам Лестера и горячим ладоням лучшей подруги Катерины. Лестер раньше не задумывался, что кто-то может настолько нагло вторгнуться в их жизнь, влезть в их уют и тепло своими паршивыми лапами.
— Не надо, — сказал Даниил и вывернулся, чувствуя, что Филипп хочет поцеловать его в плечо. Какой неуместной была бы эта нежность сейчас, здесь, в комнате с дрожащим светом, пока на кухне квохчут соседи и лязгает закипающий чайник… — Не надо. Мне и так очень стыдно перед тобой… — Даниил поспешно надел рубашку и осмелился обернуться к Лестеру. — Прости меня. Я сказал тебе столько мерзких вещей, и ещё, наверное, много их наговорю. Прости. Забудь это всё. Можешь называть меня Даней, можешь называть как угодно, мне, правда, уже всё равно. Можешь хоть топтать, можешь бить по хребту. Только не отказывайся от меня. Не бросай.
— Глупый. — Лестер даже улыбнулся. — О чём ты? Как будто я от тебя могу куда-то деться.
Он мягко, стараясь не причинить лишней боли, притянул Даниила к себе, сел с ним на кровать и прижал покорную голову к своей груди. Пальцы рук переплелись, стукнули друг о друга кольца на безымянных пальцах. Даниил больше не замечал шума соседних комнат. Эти объятия выровняли его дыхание. Растопили лёд, чуть тронувший его сердце после ареста.
Лестер долго гладил рассыпанные завитки волос, плечи, исхудавшие бока, пока была возможность, пока Даниил не противился его нежности.
— My beautiful boy.
Даниил задрожал, тихо смеясь. Английская речь Лестера действовала на него как успокоительное.
«Всё, что я должен делать сейчас — любить его, — записал Лестер в своём дневнике через несколько дней. — Это всё, что важно — убедить его в том, что он любим. Не дать ему страдать. Я буду писать о нём. И здесь, и стихами. (Кстати, прошлогодние дневники мои, которых скопилось уже семь тетрадей, лучше отдать на хранение Кате.)»
Книга стихов, написанная Лестером в тяжёлый тридцать второй год, собрала в себя все его страхи, всю боль за Даниила, спрятанную в перемежающиеся короткие и длинные строчки. Это была лучшая его книга. Она стала последним произведением Лестера, которое согласились напечатать.
А потом Даниил стал всё чаще замечать, каким рассеянным стал взгляд Лестера. Он больше не смотрел на того, с кем говорил. Больше не мог ни на чём концентрироваться. Ослабевшему с годами зрению помогали очки, но от поэтической «слепоты» не спасали. Ничто больше не побуждало написать хоть одну строчку, хоть один абзац.